На другое утро спозаранку я покинул Толозу и ехал весь день в юго-западном направлении. Я не торопился, напротив, часто спешивался, чтобы дать моей лошади сделать глоток чистой воды и попробовать зеленой травки. Кроме того, три или четыре раза в течение дня я заезжал в попадавшиеся по дороге усадебные дома, но нигде не услышал ничего, что могло бы меня заинтересовать. Таким манером я проделал миль около тридцати пяти, все время продвигаясь в сторону восточной части области Флорида, лежащей в самом сердце страны. Примерно за час до захода солнца я принял решение дальше в этот день не ехать; и я не мог бы даже мечтать о более приятном месте для отдыха, чем то, что сейчас оказалось прямо передо мной – опрятное ранчо с широким портиком, поддерживаемым деревянными колоннами, стоящее в обрамлении прекрасных старых плакучих ив. Был тихий, солнечный день, вечерело, во всем вокруг – мир и совершенный покой, даже птицы и насекомые молчали либо издавали звуки слабые, еле слышные; и этот скромный домик с его грубо сложенными каменными стенами и соломенной крышей, казалось, полностью гармонировал со своим окружением. Он выглядел, как и должна выглядеть обитель простодушных, ведущих пастушескую жизнь людей, чей мир – единственно им знакомый – поросшая буйными травами пустыня, орошаемая бесчисленными чистейшими ручьями, ограниченная со всех сторон лишь ничем не нарушаемым дальним кругом горизонта, накрытая синим куполом небес, который по ночам весь в звездах, а днем полнится ласковым солнечным сиянием.
На подъезде к дому я был приятно удивлен тем, что навстречу мне не бросилась, заливисто лая, свора лютых псов, жаждущих порвать на куски дерзкого чужака, – а именно такой встречи всегда и ждешь. Единственными видимыми живыми существами были здесь седовласый старик, который сидел, покуривая, посредине портика, и, в нескольких ярдах от него, молодая девушка, стоявшая под ивовым деревом. Но что это была за девушка: смотришь, не можешь насмотреться – а потом будешь хранить ее облик в памяти всю оставшуюся жизнь. Никогда не случалось мне созерцать образ такой законченной, такой полной красоты. Это не была красота того рода, который столь распространен в здешних краях, та красота, что налетает на вас, как внезапный порыв юго-западного ветра, pampero, едва дух не вышибает вам из тела, и так же внезапно исчезает, оставив вас с растрепанными волосами и набитым пылью ртом. Красота эта действовала скорее как весенний ветерок, нежно веющий, чуть касающийся своим дыханьем вашей щеки, наполняющий все ваше существо восхитительным, волшебным ощущением подобно… но нет ничего подобного ни на земле, ни в небесах. Девушка была, наверно, всего лет четырнадцати, с фигуркой стройной и полной грации, и с кожей изумительной белизны, на которой яркое солнце Восточного края не оставило ни пятнышка, ни крапинки. Более совершенных черт лица, думаю, не приходилось мне встречать у представителей рода человеческого, а ее золотисто-русые волосы, заплетенные в две тяжелые косы, свисали у нее за спиной почти до колен. Когда я приблизился, она подняла на меня свои очаровательные, серо-голубые глаза, на губах ее показалась застенчивая улыбка, но она не двинулась и не произнесла ни слова. На ивовой ветке, прямо у нее над головой, сидела пара молодых голубей; это были, как выяснилось, ее домашние птички, они еще не умели летать, и она сама их туда посадила. Птенцы, потихоньку переступая, отошли немного по ветке, она не могла теперь до них дотянуться и, чтобы добраться до них, пыталась нагнуть и притянуть к себе ветку.
Я слез с лошади и подошел к ней.
– Я достаточно высокий, сеньорита, – сказал я, – и, наверно, смогу их достать.
Она с боязливым интересом наблюдала за мной, пока я осторожненько снимал ее птичек с их насеста и передавал их ей в руки. Потом она поцеловала их, очень обрадованная, и с милой застенчивостью пригласила меня войти в дом.
В портике я познакомился с ее дедушкой, седовласым стариком, и нашел в его лице человека, с которым очень легко поладить: он с готовностью соглашался со всем, что бы я ни говорил. В самом деле, не успевал еще я сделать какое-либо замечание, а он уже принимался с пылом выражать свое одобрение. Я встретился там также с матерью девушки, которая была вовсе не похожа на свою прекрасную дочь: у нее были черные волосы, черные глаза и смуглая кожа, как и у большинства испаноамериканских женщин. Я подумал, что, по всей видимости, отец должен быть белокожим и златовласым. Вскоре появился брат девушки, расседлал моего коня и отвел его на выгон, попастись; парнишка тоже был темный, темнее даже, чем его мать.
Эти люди обходились со мною с такой естественной, непринужденной доброжелательностью, что в доме у них я почувствовал особое настроение, какое поистине редко где встретишь. Это было не просто общепринятое гостеприимство, обычно выказываемое по отношению к пришлому незнакомцу, но настоящая, ненаигранная доброта, какую они, можно думать, выказали бы, наверно, любимому брату или сыну, с которым расстались поутру и который теперь вернулся домой.
Тут вошел и отец девушки, и я был чрезвычайно удивлен, обнаружив, что это маленький, морщинистый, темнолицый субъект, с бородой, черной как смоль, глазами-бусинками и коротким, толстым носом, из чего, несомненно, можно было заключить, что в его жилах течет изрядная доля крови индейцев-аборигенов чарруа. Моя теория по поводу чудной белой кожи и голубых глаз девушки потерпела крах; маленький чернявый человечек повел себя, однако, ровно с той же приятностью, что и остальные: он вошел, сел и присоединился к разговору так, как если бы я был одним из домочадцев и увидеть меня здесь было вполне для него естественно. И пока я болтал с этими добрыми людьми на простецкие пасторальные темы, вся скверна, все злодейства обитателей Востока – и то, как резали во время войны друг другу глотки красные и белые, и то, какие несказуемые зверства творились во время десятилетней осады, – как бы забылись совершенно; я чувствовал, что мне хотелось бы родиться среди них и быть одним из них, а вовсе не усталым бродягой-англичанином, нагруженным сверх меры оружием и доспехами цивилизации и уже шатающимся, наподобие Атланта, под бременем империи, над которой никогда не заходит солнце и которую подпирает он своими плечами.
Немного погодя этот добрый человек, чье настоящее имя так и осталось мне неведомо, так как жена называла его попросту Батата (сладкий картофель), критически поглядев на свою прелестную девочку, сделал такое замечание:
– А что это ты так вырядилась, дочка, – у нас что, разве праздник сегодня какой?
Его дочь, в самом деле! Я мысленно возопил в негодовании; да она скорее дочь звезды вечерней, чем этакого дядьки. Но его слова были, мягко говоря, нерезонны; потому что милое дитя, которое звали Маргаритой, хоть и носило туфли, но обходилось без чулок, а ее платьице, впрочем очень чистенькое, было из набивного ситца и уже до такой степени полиняло, что рисунок на ткани был почти неразличим. Единственным в ее уборе, что могло бы хоть как-то претендовать на звание украшения, была узенькая голубая ленточка, повязанная вкруг ее лилейно-белой шейки. И будь она одета в богатейшие шелка и осыпана роскошнейшими драгоценностями, она не смогла бы сильнее залиться краской и улыбнуться с бо`льшим смущением.
– Мы ждем дядюшку Ансельмо сегодня вечером, папита, – ответила она.
– Отстань от ребенка, Батата, – сказала мать. – Ты же знаешь, она по Ансельмо с ума сходит: когда он приходит, она всегда готовится принять его, как королева.
Это на самом деле было уже слишком для меня: я буквально почувствовал неодолимое желание тут же вскочить и задушить все семейство в объятиях. Как бесконечно мило было это наивное простодушие! Вот оно, нет сомнений, то единственное на всей огромной земле место, где все еще длится золотой век, – как будто последние лучи заходящего солнца все еще озаряют какое-то возвышенное место, тогда как все остальное вокруг уже погрузилось в тень. Ах, как это случилось, что судьба привела меня в эту чудную Аркадию? И мне ведь придется скоро ее покинуть, придется вернуться в безрадостный мир, где ждут меня тяжкий труд и борьба за существование,
Бессмысленная жалкая возня, С ума сводящий спор о золоте и власти, Забота, страсть – дыханье их огня Сжигает жизнь, на миг нам данную для счастья.
И если бы не мысль о Паките, ждущей меня в далеком Монтевидео, я бы тут же высказался в таком духе: «О добрый друг мой, Сладкий Картофель, и все вы, дорогие мои друзья, позвольте мне навсегда остаться с вами, под сводами вашего дома, дабы делить с вами ваши простые радости и, ничего лучшего не желая, забыть весь этот огромный мир, населенный бесчисленными людьми, которые вечно тщатся одержать верх над природой и смертью и оседлать фортуну, пока не растратят свои ничтожные жизни в этих напрасных стараньях, не свалятся бездыханными и не забросают их землей!»
Вскоре после захода солнца долгожданный Ансельмо прибыл, чтобы провести ночь у своих родственников, и, едва он успел слезть с лошади, Маргарита уже была тут как тут – попросить дядюшкиного благословения и прижать его руку к своим нежным губкам. Он дал свое благословение, прикоснувшись к ее золотым волосам, и она подняла к нему лицо, зардевшееся от нахлынувшего счастья.
Ансельмо являл собой прекрасный образчик гаучо с Востока: смуглый, с правильными чертами лица, волосы и усы чернее черного. Одет он был с шиком, а рукоятка его хлыста, ножны его длинного ножа и всякие другие штучки в его уборе были из массивного серебра. Серебряными были также его тяжелые шпоры, стремена, лука седла и оголовье уздечки его коня. Он был отменный говорун; ни разу, по правде говоря, за все время моих разнообразных жизненных испытаний не попадался мне никто, способный к словоизвержению столь неиссякаемому по поводу предметов столь ничтожных. Мы сидели все вместе на общей кухне, потягивая мате; сам я принимал мало участия в разговоре, который шел исключительно о лошадях, и даже еле прислушивался к тому, что говорили другие. Прислонившись к стене, я с наслаждением предался созерцанию милого личика Маргариты, в радостном оживлении залившейся нежным розовым румянцем. Я всегда питал пристрастие к роскошным закатам, к диким цветам, особенно цветам вербены, которые в этой стране так красиво называют маргаритками, а особенно люблю смотреть на радугу, когда ветер унесет грозовые тучи к востоку и по все еще мрачным бескрайним небесам над влажной, вновь озаренной солнцем землей она перекинет свою зеленую с фиолетовым арку. Все это чарует мою душу с необыкновенной силой. Но красота, воплощенная в человеческом существе, чарует меня даже еще сильнее. Есть в ней некая магнетическая сила, и тянется к ней мое сердце; это не любовь – потому что как может женатый человек испытывать чувства такого рода к кому-либо, кроме своей жены? Нет, это не любовь, но тяготение иного, высшего порядка, чувство неземное, напоминающее любовь лишь в той же степени, в какой аромат фиалок напоминает вкус меда и медовых сот.
Наконец, немного погодя после ужина, к моему огорченью, Маргарита встала, чтобы удалиться, не преминув, однако, сперва вновь испросить у дядюшки благословения. Когда она вышла из кухни, я, видя, что неистощимая говорящая машина Ансельмо все так же полна энергии и готова и дальше действовать неустанно, закурил сигару и приготовился слушать.