К книге
Перекресток. Тьма в полденьТьма в полдень. Часть третья. Глава 12
97%
Тьма в полдень. Часть третья. Глава 12
70

Тремя днями позже, в воскресенье четвертого июля, вечером, Кривошеин сидел с партизанским связным в маленькой каменной пристройке в углу двора бывшего аптекоуправления на Кременчугской улице. Пристройка эта, в которой когда-то жил сторож, уже полгода служила им конспиративной квартирой и «типографией».

Связной уходил сегодня ночью и должен был доставить в Чернигов очередную сводку движения войск. Кривошеин говорил с ним долго и подробно. Когда тот ушел, он лег и попытался заснуть. Но сон не приходил. Кривошеин ворочался с боку на бок, чертыхался сквозь зубы, курил и мучил себя мыслями о Николаевой.

Вся эта история очень его беспокоила. Что за странная поездка? Машинисток обычно не посылают в командировки. Кто-то из соседей рассказал Володьке, что Николаева уехала в черной блестящей машине; машина ждала ее у калитки, а потом она вышла с чемоданчиком. Записка, оставленная в кухне на столе, была нацарапана кое-как, в спешке: «Не беспокойтесь никто, мне приходится уехать ненадолго с одним немцем, приеду – все расскажу. Т. Н.».

Это было странно и неприятно своей загадочностью. Кривошеин проклинал себя за то, что не сумел настоять на своем и не отправил упрямую девчонку из Энска. Заснуть ему удалось только на рассвете.

Встал он поздно, с тяжелой головой, невыспавшийся и весь какой-то разбитый. Известно, понедельник, будь он неладен, – тяжелый день. Утро было мглистым, уже душным, с предгрозовой тяжестью в воздухе – именно та погода, когда и весь свет не мил, и руки не поднимаются что-нибудь сделать, и голова не работает. С отвращением, пересиливая себя, Кривошеин побрился захваченной из дому безопасной бритвой, выкурил натощак слабую немецкую сигарету и только после этого позавтракал – доел вчерашнюю пайку хлеба и запил тепловатой водой из глечика. Можно было, конечно, вскипятить воду на примусе, но лень было этим заниматься. Потом он спустился в погребок, где хранились машинка и ротатор, и взял с полки пачку отпечатанных вчера листовок, чтобы днем передать их в мастерской одному из распространителей.

Поднявшись наверх, он опустил крышку люка и сдвинул на нее облезлый кухонный шкафчик – единственную мебель в комнате, если не считать сколоченного из досок топчана и двух колченогих стульев. Его не покидало ощущение, что он забыл что-то важное. Что именно? Впрочем, может быть, это было лишь следствие усталости или остаток какого-то сна. Он попытался вспомнить, снилось ли ему что-нибудь в эту ночь. Нет, ничего, пожалуй, не снилось. Он снял со стула пиджак, надел его, засунул пачку листовок во внутренний карман. Подойдя к окну, чтобы отдернуть перед уходом занавеску, он увидел четырех фельджандармов, идущих через двор прямо сюда – к пристройке.

Он сразу понял, что все кончено. В его голове мельком – теперь это уже не имело для него никакого практического значения – скользнул вопрос: случайность это или предательство? И тут же эту мысль заслонила другая, гораздо более важная. Он наконец вспомнил: бросился к топчану и выхватил пистолет из-под набитой сеном подушки. Так вот что преследовало его все утро!

Теперь оставалось одно – наделать побольше шума. Какое счастье, что он вовремя подошел к окну! Они ведь могли взять его тихо и потом устроить здесь мышеловку. Кроме Володьки, адрес знают еще трое, – всех бы их постепенно и переловили, одного за другим…

Жандармы были уже метрах в тридцати; он прицелился поверх линялой цветастой занавесочки, прикрывавшей нижнюю половину окна, и выстрелил в крайнего справа. Тот упал, трое остальных кинулись под прикрытие за угол сарая. Кривошеин едва успел пригнуться: от автоматной очереди вдребезги разлетелось окно, вторая тут же ударила в дверь. Ладно, пусть. Стены здесь каменные, так просто они его не возьмут. Собственно говоря, есть еще шанс, – их ведь всего трое, а у него шесть патронов, так что…

Но тут же он понял, что это ерунда, – надеяться не на что, немцев трое сейчас, а сколько их здесь будет через минуту? Сюда уже, наверное, бегут со всех ног. Уж чего-чего, а шуму он наделал.

Его голова была совершенно ясной, и думать он ухитрялся сейчас о многом одновременно. Не замечая резавших руки осколков стекла, он подполз к шкафчику, достал примус и стал, морщась, отвинчивать тугую пробку. Нет, мышеловки здесь не будет. Но как они узнали? Или просто случайность?

Лишь бы это не было связано с Николаевой. Впрочем, она ведь не знала адреса. А если Володька ей сказал? Нет, исключено и то и другое. Ну вот, отлично, сейчас устроим небольшой фейерверк.

Он швырнул примус через всю комнату к двери, тот полетел, кувыркаясь и булькая. В комнате удушливо запахло бензином. Сколько раз говорил Володька: «Достань керосину, взорвемся же, к чертовой матери, в один прекрасный день». Вот этот прекрасный день и пришел.

Хорошо, что вовремя позаботились о запасном центре. Плохо умирать, когда ничего после себя не оставляешь. А тут останется. Все-таки свое дело он сделал, – пусть небольшое, но так уж ему на роду написано. Никогда он не рвался ни к должностям, ни к почету. А коммунизм все равно будет!

Он быстро выглянул, выстрелил по немцу, который перебегал через двор с автоматом у живота, – тот покатился; выстрелил по другому, промазал и отшатнулся, прижимаясь к стене. Немцев было уже больше, он как в воду глядел: сбежались, поди, со всей улицы, били уже не только из автоматов, но и из винтовки кто-то стрелял. Он достал зажигалку, чиркнул колесиком и бросил туда же, где у двери, продырявленной и расщепленной пулями, валялся истекающий бензином примус.

Взревело и огромным клубом покатилось по комнате пламя; он отскочил в угол, инстинктивно спасаясь от этого слепящего жара и света, и едва успел пригнуться – очередь из немецкого автомата распорошила штукатурку прямо у него над головой.

Ему вспомнился почему-то костер, у которого они грелись однажды зимой тридцать второго года, на строительстве Сталинградского тракторного, – пляшущие тени, и веселый жаркий огонь, и парни и девчата вокруг, все его друзья и подруги, его голодная и крылатая комсомольская юность. Сколько их осталось в живых? Гибли от кулацких обрезов, гибли в тайге, в котлованах великих строек, гибнут сегодня на фронтах, но их места в строю занимают другие, моложе и сильнее, и так будет всегда, пока не придет день – не станет войн, и коммунизм взойдет над планетой. Только к этому может прийти история человечества, иначе она была бы лишена всякого смысла, а это невозможно, – не может быть бессмысленной история, не могли напрасно погибнуть миллионы и миллионы лучших. С той же неизбежностью, как восходит над нами солнце, взойдет над планетой коммунизм!

В дверь ударили чем-то тяжелым, и она, сорванная с петель и запора, рухнула внутрь, взвихривая огонь и искры. Фигура немца в каске мелькнула в проеме, автоматная очередь расщепила дверцы фанерного шкафчика, что-то сильно и тупо ударило Кривошеина по ногам; он выстрелил по фигуре автоматчика, упал и тут же поднялся, цепляясь за топчан. Он должен был встать, – коммунисты умирают стоя!

– «Вста-а-авай, проклятьем заклейме-е-енный, – запел он, чтобы не закричать от боли и исступленной ярости, – ве-е-есь ми-и-ир голодных и рабо-о-ов!» – И, последним усилием оттолкнувшись от стены, сжимая в окровавленном кулаке пистолет с последним патроном в стволе, шагнул вперед – в огонь, чтобы встретить смерть, как подобает коммунисту.

Машина гестапо действовала быстро и безотказно. Через полчаса после того, как на стол дежурного легли обгоревшие по краям документы на имя «Алексея Федотова», одна оперативная группа уже произвела тщательный обыск на квартире, где был прописан убитый, и арестовала ее хозяйку, а вторая тем временем перерывала вверх дном помещение мастерской по производству и ремонту зажигалок.

Володя Глушко в это утро проспал и на работу явился поздно – только для того, чтобы увидеть, как немцы подсаживают в грузовик арестованных инвалидов. Он увидел это издалека, замер и сразу свернул за угол. Он сделал вид, что занят разглядыванием витрины, в которой были расклеены вырезанные из «Сигнала» фотоснимки. Налет на мастерскую – что же это значит? Среди арестованных не видно было ни Алексея, ни Лисиченко; впрочем, последний вообще не собирался сегодня приходить, ему что-то нездоровилось. Но ведь немцы знают, кто работает в мастерской!

Он бегом пустился в Замостную слободку. Так бегать ему не приходилось, пожалуй, еще ни разу в жизни; просто чудо, что по всей этой марафонской трассе ему не встретилось ни одного полицая. Возле обломка гипсового постамента, где до войны стояла статуя Ленина, он отдышался и дальше пошел шагом: ему не хотелось показать, что он так уж испуган этим налетом.

Лисиченко, к счастью, оказался дома. Володе показалось, что Петр Гордеевич встретил новость довольно спокойно. «Вот что, – сказал он, надевая пиджак, – беги, сынок, к Алексею, узнай, как там и что, а я пойду до Второго. Побачишь Алексея – скажи ему, нехай туда же идет…» Вторым называли руководителя запасного центра, Володя его не знал.

Когда он бежал назад, у него еще была надежда, что налет на мастерскую не означает самого плохого. Мало ли что, вдруг кто-то донес, что у них там изготавливают самогонные аппараты или что-нибудь в этом роде. К чему предполагать худшее? В конце концов, даже если бы оказалось, что задержали и самого Алексея, это тоже могло еще ни о чем не говорить. Сейчас многих коммерсантов таскают в экономический отдел: надеются уличить в неправильной уплате налогов, сокрытии ценностей и прочих грехах…

Подойдя к дому, где жил Алексей, Володя заколебался. А что, если засада? Он неторопливо прошел мимо, искоса посматривая на окна, – что же, снаружи все казалось в полном порядке. Потом он увидел пацаненка лет восьми и решительно направился к нему, нащупывая в кармане немецкий перочинный нож.

– А ну, хлопчику, – сказал он, дернув его за козырек драной кепчонки, – будь ласков, сбегай быстренько от до той хаты и покличь мне Анну Васильевну, добре? А я тебе ножик отдам, побачь только, який гарный…

Пацаненок сразу завладел ножом – стал на него дышать, тереть о штаны.

– Анну Васильевну? – переспросил он, любуясь переливчатым блеском искусственного перламутра. – Так ее же немцы увезли, хиба вы не знаете…

– Когда увезли? – холодея, спросил Володя.

– Та ось… може, с час буде, а то пивтора, – рассеянно отозвался пацаненок, отколупывая самое маленькое из лезвий.

Теперь все было ясно. На Кременчугскую Володя пошел уже просто так, чтобы получить окончательное подтверждение. И он его получил. Квартал был наглухо оцеплен, но поодаль тут и там толпились люди, испуганным шепотом пересказывая друг другу подробности. Володя потолкался у одной кучки, у другой, прислушался к разговорам. Все в один голос говорили о парашютистах, – высадились, дескать, рано утром прямо туда, вон там еще дымится, и вели бой целый час. Он понимал, что, как во всех «рассказах очевидцев», здесь девяносто пять процентов брехни, но и остающихся пяти было достаточно. Алексея схватили именно здесь. Возможно, и связной был еще с ним, – почему-либо не смог уйти ночью, очевидно. Но кто навел сюда немцев?

Вот тут им впервые овладела настоящая растерянность. Он вернулся на базар, выпил у киоска стакан теплого химического морсу, закурил. Что делать? Неизвестно ведь, цел ли еще Второй!

Володя снова пошел в Замостную слободку. На Красноармейской ему встретилась заплаканная Ира Лисиченко: Петра Гордеича забрали сразу после Володиного ухода. Это уже был настоящий разгром.

В десять часов утра зондерфюрер фон Венк находился у гебитскомиссара на совещании, посвященном проблемам тотальной мобилизации в местном аспекте. В истекшем полугодии гебит не выполнил плана по поставке рабочей силы в Германию, у доктора Кранца были по этому поводу большие неприятности в Ровно, и теперь он старался доставить не меньшие своим подчиненным.

– Как вы уже знаете, сегодня утром войска Восточного фронта перешли в генеральное наступление между Орлом и Белгородом! – лающим голосом выкрикивал Кранц, сидя в своей обычной, неестественно напряженной позе во главе длинного дубового стола, протянувшегося через весь конференц-зал. – Волею фюрера начата грандиозная битва, призванная решить исход этой кампании! Пришел час, когда каждый из нас должен снова задать себе вопрос: все ли наши силы отданы для победы? В современной войне машин, господа, победа является производным двух факторов – героизма фронта и труда тыла. Для того чтобы германский тыл мог и впредь удовлетворять потребности фронта, ему нужны рабочие руки. Рабочие руки, господа!

Выкрикнув это, гебитскомиссар сделал паузу и обвел взглядом всех сидящих за столом.

– Несколько дней назад, – продолжал он, – я, как господам известно, был на совещании, созванном в Запорожье генеральным уполномоченным по использованию рабочей силы гауляйтером Заукелем. Партайгеноссе Заукель довел до нашего сведения, что в течение этого года германская военная промышленность должна получить дополнительно не менее миллиона иностранных рабочих, причем четыре пятых от этого общего количества должны предоставить оккупированные области Востока. Это, господа, железная необходимость, вызванная обстоятельствами тотальной мобилизации, и она налагает на нас весьма серьезную ответственность. Между тем именно в этом важнейшем вопросе – я имею в виду своевременную и планомерную поставку рабочей силы в рейх, – именно в этом некоторые органы нашей администрации проявляют порой совершенно возмутительную, нетерпимую халатность! Господа, будем говорить ясно и прямо, как подобает немцам, называя вещи своими именами. Положение совершенно нетерпимо! Я не знаю и не хочу знать, чем заполняет свой досуг начальница местного трудового управления, наша уважаемая фрау Винкельман. Ее личная жизнь меня совершенно не интересует, хотя, боюсь, кое-кого она может заинтересовать очень всерьез, да-да!

Участники совещания с трудом сохраняли деловое выражение лиц. Небольшая колония служащих гражданской администрации давно уже варилась в собственном соку, жены сплетничали и перемывали косточки друг другу и всем окружающим, начиная с доктора Кранца; все знали, что Марго Винкельман – отъявленная развратница и наркоманка, прославившаяся своими непристойными похождениями еще в Варшаве.

– Но я хотел бы знать, – продолжал выкрикивать гебитскомиссар, – чем занимается начальница биржи в свое рабочее время…

– Тем же, чем и на досуге, – довольно внятно шепнул начальник промышленного отдела Заале, не поворачивая головы к своему соседу.

– …потому что служебные дела ее явно не интересуют! Важнейшая задача изыскания трудовых резервов для нужд тотальной войны решается кое-как. Господа, это неслыханное безобразие. Неслыханное и совершенно не-тер-пи-мо-е!!

Сама Марго, очевидно уже с утра напичкавшись какой-нибудь дрянью, сидела с безмятежным видом, полируя ногти о рукав форменного кителя. Никто не понимал, откуда она берет наркотики, но она их доставала. Очевидно, у нее были связи в Берлине.

– И я этого терпеть не намерен! Я вынужден взять это в свои руки! – кричал Кранц. – По моему приказу Украинская вспомогательная полиция с завтрашнего дня начинает операцию «Трал», имеющую целью изъять из Энска аб-со-лют-но все резервы рабочей силы. Я железной метлой вымету в рейх всех тунеядцев, которые благодаря снисходительности фрау Винкельман – благодаря ее преступной снисходительности, господа, – до сих пор разгуливают по улицам этого города, даром жрут германский хлеб и не желают пошевелить пальцем, чтобы помочь Германии в ее титанической борьбе за Новую Европу! Властью, данной мне фюрером…

Фон Венк, сидевший вместе с другими референтами по левую руку от гебитскомиссара, подавил зевок и осторожно посмотрел на часы. Уже ровно пятьдесят минут пустой болтовни. Город действительно нуждается в хорошем тралении, и Винкельман действительно никчемная стерва, но к чему столько слов? Речи становятся национальным бедствием. Неудивительно, раз мода идет сверху…

– …впредь категорически запрещаю принимать во внимание любые медицинские заключения о нетрудоспособности, подписанные местными врачами! Что касается справок с места работы, то основанием для освобождения от трудовой мобилизации могут считаться лишь те, которые выданы фирмами и предприятиями, работающими непосредственно на германские вооруженные силы. Здесь в городе развелось больше жульнических заведений, чем в самом Иерусалиме!

Секретарь, вошедший в конференц-зал минуту назад, воспользовался паузой и, приблизившись к креслу комиссара, сказал что-то ему на ухо и положил перед ним кожаную папку.

– А! Я рад, – буркнул тот, остывая. – Наконец-то хоть одна хорошая новость, господа…

Он раскрыл папку, пробежал взглядом какой-то документ, к которому канцелярской скрепкой был прикреплен грязный и обгорелый лист бумаги.

– Господа слышали, очевидно, о подпольных информационных бюллетенях на русском языке, которые довольно регулярно появлялись в городе в течение последнего года, – сказал Кранц, вытаскивая скрепку. – Вот как это выглядело! Сейчас шеф гестапо докладывает, что человек, выпускавший их, был схвачен на конспиративной квартире и погиб, оказав сопротивление при аресте. Пишущая машинка и ротатор нашлись там же, вместе с некоторым количеством уже отпечатанных бюллетеней. Кстати, машинка американского производства, «Ремингтон». Мой милый фон Венк, вы у нас специалист по контактам с местным населением, прошу – это по вашей части…

Зондерфюрер взял протянутый ему обгоревший по краям лист. Это был очередной выпуск «Говорит Москва», такие попадались ему и раньше. Обычно он читал их с интересом, потому что далеко не все из напечатанного там можно было найти в газетах. Сейчас его внимание привлекла заметка «Месяц войны в цифрах». В течение мая союзная авиация сбросила на Германию уже пятнадцать тысяч тонн бомб – против одиннадцати в апреле и восьми в марте. За этот же месяц немецкими подводными лодками потоплено судов общим водоизмещением в триста семьдесят тысяч брутто-регистровых тонн – против четырехсот пятнадцати тысяч в апреле. А общий тоннаж судов, спущенных за это же время одними только американскими верфями, – миллион семьсот тысяч. Да, от этих цифр становилось нехорошо.

Впрочем, дело было не только в цифрах. Было еще что-то, очень неприятное, и неприятное не вообще… а, пожалуй, лично для него, зондерфюрера фон Венка… Но что же это могло быть? Что-то услышанное недавно, что-то имеющее к нему самое прямое отношение…

Совещание окончилось, все разошлись по отделам, уединился в своей комнатке и фон Венк. Обгорелый листок он взял с собой. Беспокойство сидело в нем, как заноза, но обнаружить его причину так и не удавалось. Зондерфюрер чувствовал, что на него надвигается сплин; и даже не сплин, по-английски сдержанный и меланхоличный, а самая настоящая дикая, нечесаная российская хандра.

Он попытался взяться за доклад, который должен был написать для Кранца, очень скоро плюнул, швырнул бумаги в ящик и стал ходить из угла в угол, расстегнув китель, держа руки в карманах бриджей и жуя потухшую сигарету. Может быть, виной всему было низкое давление, – за окном хмурилось ненастье, гроза собиралась над городом, было жарко как в бане. Но нет, было что-то другое… Заметка о бюллетене? Ну что ж, в конце концов, эти цифры известны, никто их и не скрывает… фюрер никогда не скрывал трудностей этой войны, непомерной тяжести подвига, взятого на себя Германией. Но все равно это чудовищно. Это чудовищно! Если американцы спускают на воду втрое больше тоннажа, чем мы успеваем пустить за это же время на дно, то бессмысленно все, что делают бородатые подводные волки гросс-адмирала. И этот непрерывно возрастающий размах воздушной войны…

Да, трудно воевать против трех таких колоссов, как Россия, Британская империя и Соединенные Штаты. Особенно эти проклятые американцы, эти банкиры, эти Барухи и Розенфельды…

В восемнадцатом году они вступили в войну лишь для того, чтобы продиктовать Европе свою волю, на это же рассчитывают и теперь. Они наживаются на войне, война для них – лучший способ решить сразу все проблемы, связанные с перепроизводством. «Американская помощь»! Да они просто сбывают товары, которые иначе не удалось бы продать, – от танков до пишущих машинок…

И тут его мысль споткнулась о выскочившее наконец воспоминание. «Ремингтон»! Вот что неприятное было в словах Кранца. Минутку, минутку. Собственно, какие основания?..

Он зачем-то быстро застегнул китель, сел и закурил новую сигарету. Он отлично помнил тот случай. Он вошел в «Трианон» – Татьяна балансировала на стуле, пытаясь дотянуться до печной заслонки. Он еще сказал себе: какие у этой девочки ноги, ach du lieber Gott[38]. И затем – машинка. Она стояла на прилавке, ему сразу бросилась в глаза надпись на задней стороне каретки – «Ремингтон». Татьяна, насколько он теперь соображает задним числом, испугалась и хотела забрать машинку, прежде чем он обратит на нее внимание. И тут же сказала, что машинка не продается.

Очень, очень странно. Тогда почему-то он не обратил внимания на эту явную нелепость: в комиссионном магазине находится машинка, которую не хотят продавать. Татьяна сказала, что она хозяйская. Quatsch![39] Такие портативные машинки обычно бывают у людей, занятых интеллектуальным трудом. Но Попандопуло, этот ужасный грек явно иудейского происхождения, этот коммерсант… Да, и эта вторая нелепость тоже не бросилась ему в глаза. О, идиот! Куда он смотрел? Увидел пару стройных породистых ножек – и забыл обо всем…

Минутку, минутку. Еще ведь ничего не доказано. Здесь, в России, вообще много «ремингтонов» и «ундервудов», – видимо, в стране собственных машинок не производили. Почему это должна быть именно та? Нервы, нервы, дорогой барон.

Скрипнула без стука дверь, в комнату заглянула хорошенькая и глупая мордочка Ханнелоре Тиц – секретарши начальника промышленного отдела.

– Вы не идете обедать? – спросила она удивленно. Фон Венк уставился на нее непонимающими глазами.

– Ах, обедать, – сказал он. – Иду, моя милейшая фройляйн Тиц…

Они вместе спустились в кантину; Ханнелоре болтала без умолку, он отмалчивался.

– Вы сегодня такой мрачный, – сказала она с упреком, когда он не ответил на какой-то ее вопрос.

– Низкое давление, – объяснил он. – Будет гроза.

– Ах, я так ужасно боюсь грозы, уж-жасно! – воскликнула фройляйн Тиц. – У меня из-за этого вечно были неприятности еще в БДМ[40]…

– Почему? – мрачно спросил фон Венк, разрезая шницель.

– Ну, они считали, что такая слабость недостойна германской женщины, и потом, фюрер любит грозу: в Берхтесгадене он, говорят, часами может любоваться зрелищем грозы в горах…

«Положим, – усмехнулся про себя барон, – сейчас ему уже не до зрелищ. Пятнадцать тысяч тонн бомб за один месяц – это, милый мой, посерьезнее, чем гроза в горах… Гроза сейчас поднимается против всей Германии, гроза и потоп. Как это у них поется, – „Пусть ярость благородная вскипает, как волна…“»

Фон Венк замер с вилкой в руке. Он просидел так несколько секунд, – Ханнелоре Тиц смотрела на него со страхом, – потом положил вилку, тронул губы салфеткой и встал из-за стола.

– Простите, – пробормотал он, – совсем забыл… – И выбежал из кантины.

У себя в комнате он прежде всего заперся на ключ. Потом разложил перед собой обгорелый экземпляр бюллетеня, достал из ящика стола карманную лупу и, порывшись в бумажнике, вынул уже немного поистершийся на сгибах листок.

Ну конечно! Вот пожалуйста – первая же строка, «Вставай, страна огромная», а вот текст бюллетеня: «огромная производственная мощность американских…» – и так далее. Шрифт абсолютно идентичен, в обоих случаях точно так же чуть сдвинуто в сторону «р» и так же нечетко отпечаталась верхняя часть буквы «н»…

Никаких сомнений быть уже не могло, но фон Венк все еще сличал строчку за строчкой. Потом он осторожно, словно имея дело с готовым взорваться детонатором, положил лупу и встал, взявшись за сердце.

– Матушка пресвятая Богородица, – прошептал он вслух по-русски (в минуты потрясений он иногда машинально переходил на язык своего детства). – Или я немножко схожу с ума… или на этой доверчивой груди откормился истинный змеенок!

Это было ужасно. Это было просто непостижимо! Он всегда терялся, сталкиваясь с примерами такой вопиющей неблагодарности, такого коварства. Он сделал так много для этой надменной смазливой девчонки, он спас ее от трудовой повинности, устроил на хорошую работу, он даже готов был сделать ее своей подругой, он – офицер вермахта, барон и потомок тевтонских рыцарей. Он рекомендовал ее самому гебитскомиссару! И что он получил в ответ?

В благодарность за все это змеенок поставил его в ужасное положение. Фон Венк протяжно застонал, вспомнив еще одну деталь: историю со взрывом помещения, предназначавшегося под танкоремонтные мастерские. Ведь она же печатала доклад Зале – единственный материал, из которого русские могли узнать об этом проекте. И когда помещение взлетело на воздух, никому не пришло в голову обратить внимание на это странное обстоятельство. Сам он, помнится, сказал что-то в шутку о ее возможной связи с партизанами; как близок к истине и как слеп был он тогда!

Фон Венк спрятал в бумажник оба листка и вышел из комнаты, тщательно заперев ее на ключ. Все та же тяжелая предгрозовая духота висела над городом, но дождя так и не было. Через полквартала зондерфюрера догнал весельчак гестаповец Роденштерн, рассказал свежий анекдот.

– Кстати, – спросил фон Венк, – что это за история была сегодня утром?

– О, небольшая операция по обезвреживанию, – сказал Роденштерн. – Вскрыли центр большевистской пропаганды, им руководил бывший комсомольский функционер, оставленный здесь под маркой коммерсанта. Он был совладельцем какой-то маленькой инвалидной мастерской. К сожалению, живым взять не удалось.

– Много арестованных?

– Пока нет. Второй совладелец, из старых рабочих, и квартирная хозяйка убитого. Задержали и нескольких инвалидов, но те, видимо, к делу непричастны. Эшербах занимается сейчас хозяйкой; возможно, от нее удастся узнать другие имена.

Фон Венк закурил, угостил приятеля, потом спросил небрежным тоном:

– Тебе кажется, у них были сообщники?

– Несомненно, дружище, в таких случаях всегда кто-то находится. Стоит только умело потянуть за ниточку, ха-ха-ха!

Они расстались, и барон приплелся к себе на квартиру еще более разбитым. Его мысли метались между двумя полюсами: от полнейшей уверенности в преступной вине «змеенка» к надежде на то, что его протеже ни в чем не виновата и машинка оказалась в «Трианоне» просто случайно. Возможно, магазин служил передаточным пунктом: кто-то принес машинку и сказал, что за ней зайдут. Вот и все.

Возможен такой вариант? Безусловно. Но возможен и другой. А история с докладом? Зондерфюрер вытащил из чемодана глиняную бутылку «болса» – подарок коллеги, съездившего недавно в Голландию, – и налил себе большую стопку. От крепкой водки у него на минуту смешались мысли, потом голова прояснилась, и он почувствовал себя гораздо лучше.

Он попал в ситуацию, абсолютно исключающую какие бы то ни было соображения и мотивы, кроме железной логики. Есть две возможности: А. – Татьяна, его протеже, работает на советскую разведку, и В. – она ни в чем не замешана и чиста как ангел. Далее! Учитывая эти две возможности, он волен: 1 – поделиться своими подозрениями с гестапо, то есть выполнить свой долг германского офицера и немца, или же 2 – умолчать обо всем, то есть проявить себя «рыцарем» в старом понимании этого слова.

Итак, возможные комбинации – А1 (он доносит на шпионку), А2 (он ее покрывает), но В1 (он доносит, но гестапо выясняет ее невиновность), В2 (она остается ангелом, он остается рыцарем).

Конечно, последнее было бы самым приятным. Но таких вещей в жизни не бывает, это слишком хорошо, чтобы быть действительностью. Остаются три первых варианта. Из них самый убийственный – А2. Стоит лишь женщине, которую сейчас допрашивает этот мясник Эшербах, упомянуть имя Николаевой, и еще раньше, нежели сама Татьяна, в руки Эшербаха попадет он – зондерфюрер фон Венк, благодаря ходатайству которого советская разведчица проникла в аппарат оккупационной администрации. Это достаточно ясно?

При варианте В1 никто, в сущности, не страдает. Девушку задержат, допросят разок-другой и выпустят, как только выяснится ее невиновность. Но если эта коварная Татьяна действительно разведчица…

Фон Венк взялся за голову и застонал. Даже если он донесет! Даже если он успеет разоблачить свою протеже раньше, чем это сделает гестапо, в каком положении окажется он теперь перед Кранцем! В партийных кругах на остзейских дворян смотрят почти как на каких-то фольксдойчей, считают их слишком ославянившимися. Барону фон Венку, выходцу из России, никогда не простят оплошности, которая сошла бы пруссаку или баварцу. Нет, в его положении глупо колебаться и искать какого-то «приличного» выхода.

– Окаянная девка, – по-русски сказал барон и хватил залпом еще одну стопку «болса». – Сыграть со мной такую свинью…

Стоя у открытого окна, он долго смотрел на пыльную акацию, притихшую в знойном тяжелом безветрии, на пустую улицу, на столб с разноцветными дощечками указателей. Лениво клацая по асфальту подковками, прошел пожилой солдат в очках, неся в одной руке три фляги, а в другой – три полных до краев котелка. «Rosamunde, schenk mir dein Herz», – орал где-то металлический патефонный голос. Все кругом было тускло и безнадежно. Вздохнув, зондерфюрер неторопливо натянул серые замшевые перчатки, чуть набекрень посадил на голову высокую орлёную фуражку и направился в гестапо.

Гроза, собиравшаяся в тот день над Энском, разразилась к вечеру в шестидесяти километрах южнее, у Воронцова. Она была короткой, и потом сразу – на желто-зеленые прямоугольники полей, на темную зелень вишенников, на очеретяные крыши под тополями, на мальвы и плетни с надетыми на колья макитрами, на баштаны, левады, на всю эту цветущую, первозданно омытую дождем землю – дымящимися косыми ливнями света, радостным потоком хлынуло солнце.

Как только дождь кончился, Ренатус тронул шофера за плечо и велел ему опустить верх. «Мы пока пойдем вперед, мне хочется размять ноги», – добавил он, обращаясь уже к Тане. Она выскочила на дорогу. В трех шагах от машины уже не ощущалось никаких посторонних запахов – ни металла, ни кожи, ни бензина, только мокрая трава, мокрый чернозем и чистейший степной воздух. И солнце! Господи, как пахнет солнце после летней грозы!

Они пошли вперед. Ренатус говорил что-то по поводу дороги, – ему рассказывали, что здешние грунтовые шляхи непроезжи в сырую погоду, но этот держится совсем неплохо, – и еще что-то насчет страны, ее пространств и тому подобное, о чем всегда говорят иностранцы, попадая в Россию. Она его не слушала. Ей было слишком хорошо, чтобы слушать рассуждения имперского советника доктора Ренатуса. Почему ей было так хорошо в этот день?

Потом их догнала машина, они поехали дальше, и верх был опущен, и кругом было солнце, и зелень, и запах просыхающей земли. Ренатус протянул ей корзиночку с черешней, она ела их, выплевывая косточки на дорогу; косточка описывала плавную траекторию, пока не встречалась с летящей навстречу серой лентой дороги и не исчезала, мгновенно подхваченная ее стремительным движением назад. Таня ела черешню, щурясь от солнца и ветра, и ветер гладил ее по щекам и трепал волосы, а вокруг кружилась и бежала наперегонки с ними радостная земля, и это стремительное движение сквозь рассекаемый машиной воздух, пахнущий дождем, и солнцем, и цветущими полями, было как полет ласточки в высокой полуденной синеве.

Почему так весело и радостно было ей в эти последние часы, когда она, словно ослепнув и опьянев, мчалась навстречу своей судьбе? Может быть, это была реакция после всего пережитого за последние месяцы в Энске. Или просто она слишком давно не была за городом, не видела вокруг себя солнечных далей и не дышала чистым полевым воздухом. Или это прорвалась вдруг ничем не объяснимая и не нуждающаяся ни в каких объяснениях жизнерадостность здорового молодого существа…

У нее не было ни дурных предчувствий, ни беспокойства. Она обрадовалась, увидев впереди, когда дорога взлетела на бугор, темную стену старого парка, обрадовалась, прочитав на придорожном щите надпись «Woronzowka». Машина обогнула грязный пруд с истоптанными скотиной бережками, мягко скатилась вниз и нырнула в темно-зеленый прохладный сумрак парковой аллеи. Запахло лесом и грибной сыростью, бесчисленные грачи бесновались и орали над головами. Потом парк кончился, впереди открылись хозяйственные постройки, погреба, конюшни и слева – большой, городского типа, одноэтажный дом из белого кирпича.

На облупленном каменном крыльце их встретила вся местная власть: ортскомендант, управляющий, переводчик из местных фольксдойчей, агроном, начальник шуцманшафта. Кто-то раболепно – под локоток – помог Тане выйти из машины; здесь, как и в других местах до этого, ее явно принимали за любовницу господина имперского советника. Ей было смешно и весело.

Это же веселое и смешливое настроение не покидало ее и позже, за столом во время торжественного ужина. Она едва удержалась от смеха, когда перед Ренатусом был поставлен жареный поросенок, державший во рту вместо пучка петрушки флажок со свастикой. Великолепно подрумяненный поросенок был весь разукрашен и обложен гарнирами, а на спине у него, каллиграфически выведенные каким-то соусом или кремом, красовались слова «Heil Hitler!».

– В другой обстановке это можно было бы принять за издевательство, вам не кажется? – шепнул имперский советник, кладя ей на тарелку кусок идейно выдержанного поросенка. – Но будем снисходительны, здесь это свидетельствует лишь о буколическом простодушии наших милых хозяев…

Ренатус оставался для нее загадкой, хотя они были вместе уже четвертый день. Не совсем понятно было вообще, зачем он взял ее с собой. Всюду на местах были свои переводчики, и Тане ни разу не пришлось принять участия ни в одном деловом разговоре. Скорее всего, она играла роль некоего орнаментального украшения при особе имперского советника; может быть, ему импонировало выглядеть этаким старым ловеласом, сумевшим даже в служебной поездке обзавестись мимоходом хорошенькой молоденькой спутницей…

Пили за столом много, несмотря на то что сам Ренатус после первого тоста, предложенного им за успех начавшегося сегодня наступления между Орлом и Белгородом, едва прикасался к своему бокалу, ссылаясь на запрещение врачей. Когда дело дошло до казарменных анекдотов, Таня попросила у него разрешения уйти.

– Разумеется, моя милая, – сказал Ренатус, – вы устали, идите отдыхать.

Она вышла наружу, в теплую звездную ночь, постояла на крыльце, пока не привыкли к темноте глаза, потом направилась к парку. Где-то вдали лаяла собака, переливчато кричали лягушки, от дома доносились взрывы пьяного хохота. В самом парке стоял стеною такой непроглядный мрак, что она испугалась и повернула обратно. От дорожной усталости и от бокала выпитого за ужином вина ей вдруг очень захотелось спать.

Она вернулась к себе в комнату, там по немецкому обычаю уже был приготовлен таз и большой кувшин воды для умывания. Где-то в доме зазвонил телефон, к нему никто не подходил, он продолжал трезвонить упорно и нудно. Наконец трубку сняли, и через минуту чей-то голос сказал встревоженно:

– Гей, Петро, покличь швыдко того нимця, що прыихав! Кажи – звонять до його с Энска, с гестапо!

Таня, которая стояла посреди комнаты в расстегнутой блузке, замерла, услышав эти слова. У нее пересохло во рту от мгновенного испуга, хотя уже в следующее мгновение она пожала плечами и сказала себе, что стала просто трусливой психопаткой. Почему этот звонок должен означать что-то плохое для нее? Мало ли какие дела у Ренатуса с гестапо…

Она говорила себе все это, а ее пальцы – словно действуя сами по себе – уже застегивали блузку машинальными движениями, пуговку за пуговкой.

Простучали по коридору знакомые тяжелые шаги Ренатуса.

– Сюда, пожалуйста, – сказал кто-то по-немецки, – телефон в этой комнате…

Таня налила себе воды из кувшина и выпила залпом, но сухость во рту не проходила. Один из обычных методов допроса – кормить соленым и не давать пить. Откуда вдруг эта жажда? Никогда не слышала, чтобы от страха хотелось пить. Но чего, собственно, она так испугалась? Какой-то телефонный звонок, почему он должен касаться именно ее?..

Она обвела комнату затравленным взглядом. Высокое окно, закругленное наверху, выходило в сад и было открыто настежь; затемнения здесь не соблюдали, вокруг лампочки плясала роем налетевшая на свет мошкара. Беги, пока не поздно! Но куда? Куда она здесь денется? Кто ее спрячет, кто ей поможет? Ты здесь одна среди чужих, среди врагов, совершенно одна. «И нет тебя меж ними беззащитней и непобедимей»…

Ренатус говорил по телефону долго. Потом в коридоре снова послышались его шаги, они приблизились и затихли у ее двери. Таня, стоя у стола, смотрела на дверь не отрываясь. Ренатус вошел без стука, постоял, глядя на нее, потом медленно подошел к постели и сел, опираясь ладонями о широко расставленные колени.

– Н-ну, – проскрипел он, продолжая смотреть на Таню с насмешливым сожалением, – я вижу, вы уже догадались, откуда и по какому поводу мне звонили. Тем лучше, это избавляет меня от неприятной обязанности вас огорчить… Сядьте же, и поговорим наконец откровенно… моя маленькая перепуганная Мата Хари…

Десятки раз представляла она себе этот момент, с болезненным любопытством пытаясь предугадать, что почувствует и как себя поведет, когда это случится; а сейчас не чувствовала вообще ничего, кроме усталости и огромной пустоты вокруг и внутри себя. Страх, внезапно охвативший ее в тот момент, когда она услышала, что Ренатуса вызывает энское гестапо, тоже исчез, словно растаял в этой бездонной пустоте.

– Так вот что, – сказал Ренатус. – Подробности меня не интересуют, я вообще не склонен придавать большого значения вашему… участию во всех этих глупостях. Вам девятнадцать, если не ошибаюсь? Ну, видите. Обычная история, к сожалению. Французы говорят: «Если бы молодость знала!» Безрассудство, наивность, жажда возвышенного и героического… все это, увы, свойственно вашему возрасту. Я говорю «увы», потому что, моя милая, это ведь никогда не окупается, поверьте опыту старого человека. Однако ошибка совершена, и теперь нужно ее исправлять. Не так ли?

Он улыбнулся очень добродушно. Секунду или две Таня выдерживала его взгляд, потом отвела глаза в сторону.

– Итак, слушайте внимательно, – продолжал он. – Завтра вас отвезут в Энск. Я предпочел бы не делать этого, но формальность есть формальность; коль скоро ваше дело попало к местным гестаповцам, они должны им заняться. Но вы ни о чем не беспокойтесь, я позвоню туда утром и все улажу. Вы меня слушаете?

Таня шевельнула пересохшими губами и молча кивнула.

– В гестапо, – продолжал Ренатус, – вы расскажете все. Абсолютно все, и ничего не утаивая. Это – первое. Второе – вы сделаете письменное заявление, что раскаиваетесь в своих действиях и хотели бы искупить вину. Я думаю, вас попросят периодически информировать власти о том, что делают и что намерены делать ваши друзья. Вот и все! Как видите, совсем просто. После этого вас немедленно выпустят и, разумеется, сделают это таким образом, что никто никогда не узнает о вашем кратковременном пребывании в стенах этого зловещего, но, увы, необходимого учреждения. Итак, вы усвоили, что теперь нужно делать? Вам все ясно?

Таня снова глянула на него и снова отвела взгляд, не вымолвив ни слова. Ренатус поднял брови:

– Вы что, не хотите со мной говорить? Что ж, как вам угодно…

Он пожал плечами и поднялся по-стариковски, с усилием.

– В таком случае примите еще один совет, дитя мое, – проскрипел он, подойдя к Тане и взяв ее за мочку уха холодными пальцами. – Когда будете в гестапо, не вздумайте вести себя, как сейчас… и не отвечать на вопросы старших. Там за это наказывают, и очень больно. Но, я надеюсь, за ночь вы одумаетесь…

Предыдущая главаГлава 70 из 72Следующая глава