Подпольщики гибнут по-разному. Одних губит собственная неосторожность, других – предательство, третьих – случайное стечение обстоятельств. Именно так, из-за глупого случая, погиб и Димка Горбань.
Последнее его задание было сравнительно легким: расклеить листовки в районе мотороремонтного завода. Район этот считался почти безопасным, так как блюстители «нового порядка» предпочитали не заглядывать туда после комендантского часа. Хорошо было выбрано и время операции: перед рассветом, незадолго до смены ночных патрулей. Казалось бы, ничто не предвещало беды.
Вместе с командиром «луча» Миколой Жуком они прошли сначала по широкому Коминтерновскому проспекту, каждый по своей стороне, и благополучно расклеили около сорока штук. Потом решили разделиться: Микола отправился прямо, а Димка свернул направо, чтобы обработать параллельную улицу Карла Либкнехта. Встретиться договорились у кинотеатра «Ударник».
Дойдя до угла, Димка остановился и прислушался. Все было тихо. Небо уже чуть просветлело с краю, и он подумал, что придется поторапливаться; следовало бы выйти на часок раньше.
Он достал из-за пазухи листовку, взял кисть из прицепленного к поясу плоского немецкого котелка с клейстером. Несколько быстрых движений – и листок четко забелел на темном фоне кирпичной стены, а Димка двинулся дальше, неслышно ступая в старых резиновых тапочках. Он не сделал и нескольких шагов, как навстречу ему выдвинулась из подворотной арки темная фигура и прямо в глаза ударил слепящий свет карманного прожектора.
– А ну стой!
Человек, выкрикнувший эти слова, шуцман вспомогательной полиции Степан Нефедов, в данный момент должен был находиться совсем в другом месте, по крайней мере за десять кварталов от улицы Карла Либкнехта. Однако случилось так, что его напарник по патрулю, за которым был давнишний карточный должок, неделю назад продул в очко все свое жалованье за месяц вперед; поскольку расплачиваться теперь было нечем, он предложил Степану отдежурить за него три ночи. Они выходили вдвоем, а потом Степан шел отсыпаться и присоединялся к напарнику за час до смены. Сделка была, понятно, тайной, и Степан не стал посвящать в нее свою жену, бабу болтливую и ненадежную. Поэтому отсыпался он у знакомой официантки, жившей на улице Карла Либкнехта.
Сейчас, выйдя от своей приятельницы, шуцман задержался под аркой, чтобы закурить. Зажигалки в кармане не оказалось. Он еще раздумывал, вернуться ли за ней, когда услышал за воротами осторожные шаги. В первый момент они даже не привлекли его внимания; лишь секунду спустя Нефедов сообразил, что сейчас три часа ночи и обычных прохожих на улице быть не может. Задержанный оказался совсем мальчишкой – лет семнадцати от силы. Нефедов быстро обыскал его, вытащил из-за пазухи пачку отпечатанных листков, отстегнул от пояса котелок и, взболтнув, вылил на тротуар густую желтоватую кашицу.
– Думаете, у меня там граната лежит, – сказал парнишка. – Я же не партизан какой-нибудь…
– Это мы разберем, кто ты есть, – сказал шуцман и вернул ему котелок. – На, чепляй обратно, представлю тебя при всем снаряжении. За листки тоже по головке не погладят, сопляк ты дурной. Допрыгался?
– Да я на гроши польстился, – уныло ответил хлопец, возясь с котелком. – Он мне, зараза, десять марок пообещал.
– Кто?
– Парень один. Чернявый такой, высокий.
– Где живет?
– А кто ж его знает. Уговорились встретиться завтра, на базаре. То есть теперь уже сегодня. Если успеешь, говорит, за ночь всё расклеить, приходи на толчок часам к одиннадцати – сразу и рассчитаемся. Хотите – нехай со мной пойдут, только в цивильном, я на него укажу…
Димка и сам не знал, зачем говорил все это. Глупо было предполагать, что полицай примет всерьез такое нелепое объяснение, да он и не собирался его убеждать; просто ему казалось сейчас очень важным суметь прикинуться таким теленком, показать, что он и не думает сопротивляться и вообще готов выложить все, что знает. Он понимал, что это ничем ему не поможет, когда начнется настоящий допрос; но пока важно было заговорить зубы.
Мысль о побеге пришла позже, когда полицай повел его по длинной, обесцвеченной предрассветным сумраком улице, время от времени подталкивая между лопаток стволом карабина. Точнее, это была мысль не о побеге, а о самоубийстве. Он знал, что его ведут в управление вспомогательной полиции, или «шуцманшафт»; в сравнении с тем, что его ожидало там, пуля в спину была бы милостью судьбы. Кроме того, побег давал ему еще и шанс спастись, – правда ничтожный, но все равно нельзя им не воспользоваться.
Они шли по длинной пустой улице, посередине мостовой, шли мимо спящих домов и запертых калиток. Начинался день, с каждой минутой становилось все светлее; до «шуцманшафта» оставалось не более четверти часа ходу. Дальше, в центре, им могли встретиться другие патрули. Тянуть было нельзя.
Димка замедлил шаги и начал отцеплять от пояса котелок.
– Ты чего там? – угрожающе крикнул конвоир. – Давай шагай!
– Слухайте, пан, – сказал Димка, – вы пытали, как зовут того парня… Тут на котелке какая-то фамилия нацарапана – может, его? Котелок-то он мне дал вместе с листовками. Вот гляньте, может разберете…
– А ну покажь!
Димка обернулся. Полицай, тоже остановившись, опустил карабин, держа его на сгибе правой руки.
– На гляди! – крикнул Димка, с размаху ударив его в лицо ребром котелка.
И бросился бежать.
Он ударил изо всей силы, но пустой алюминиевый котелок – не такое уж увесистое оружие; шуцман Нефедов был не столько оглушен, сколько ошарашен внезапностью нападения. Впрочем, он тут же пришел в себя.
– Стой, куды побег! – заорал он, кидаясь вдогонку за беглецом. – Стой, говорю!
Тот был уже довольно далеко, – шуцман сообразил, что в тяжелых сапогах ему за мальчишкой не угнаться. Оставалось стрелять. Еще до войны боец ВОХРа Нефедов не раз брал призы на осоавиахимовских состязаниях и имел значок «Ворошиловского стрелка». Остановившись, он вскинул карабин и срезал бегущего первым же выстрелом.
А Микола Жук, благополучно расклеив все свои листовки по Коминтерновскому проспекту, ждал у мрачной коробки сгоревшего в сорок первом году кинотеатра «Ударник». Он уже начал беспокоиться, – прошел почти час, как они расстались с Димкой. Когда совсем рассвело, он забрался подальше в развалины и оттуда продолжал следить за прилегающими к площади улицами. Горбань так и не появился.
Кончился комендантский час, появились прохожие. Жук вернулся по Коминтерновскому проспекту до того перекрестка, свернул к улице Либкнехта. На стене углового кирпичного дома был виден след сорванной листовки, которая еще не успела просохнуть до того, как ее сорвали. Это было подозрительно. Чуть подальше он увидел на тротуаре подсохшую и уже затоптанную лужицу знакомого клейстера. А в первом же соседнем дворе, куда Микола зашел, чтобы поговорить со всезнающими пацанами, нашелся и свидетель – конопатый Генка, который в четвертом часу выбегал за нуждой и видел, как возле того вон дома полицай с фонариком обыскивал какого-то человека.
Дальше выяснять было нечего. Микола Жук отправился к Алексею и сообщил о провале первого «луча».
Теперь оставалось только ждать. Все меры по переключению руководства на запасный центр, предусмотренные на случай прямой угрозы, были приняты, люди предупреждены, машинка и ротатор перепрятаны в другое место. Ничего больше сделать было нельзя, оставалось ждать.
Жук и трое его ребят несколько дней не показывались дома, но полиция к ним не приходила. Очевидно, Горбань пока молчал; неизвестно было вообще, жив ли он. Окольными путями удалось узнать, что какой-то парнишка, схваченный с листовками, якобы пытался бежать и был убит на месте, но проверить это было нельзя.
Чудовищный парадокс, порожденный характером самой подпольной работы, заключался в том, что гибель честного товарища оказалась для организации менее страшным ударом, чем арест отпетого проходимца пана Завады – «короля липы». Завада был способен выдать и продать что угодно, кого угодно и кому угодно; единственным утешением в данном случае было то, что он мог только догадываться о существовании какой-то нелегальной группы, которая время от времени пользовалась его услугами через посредство господина Федотова, совладельца мастерской по производству и ремонту зажигалок. Был ли ему смысл делиться своими догадками со следователем? Как попытка задобрить немцев и доказать им свою политическую лояльность – может быть; но Завада не мог не понимать, что подобным признанием он погубил бы самого себя. Стоит лишь немцам узнать о его хотя бы косвенной связи с подпольем, и он из экономического отдела гестапо попадет в политический, где из него сначала выколотят все возможное и невозможное, а потом все равно повесят. Лучше уж оставаться просто мелким жуликом, гешефтмахером, незаконно выдававшим пропуска деятелям черного рынка.
Так что едва ли стоило опасаться того, что пан Завада назовет следователю имя господина Федотова. Главная опасность заключалась в другом: с его арестом все члены организации потеряли возможность покинуть город в случае провала.
Эвакуационный план, или «Операция спасайся кто может», как ехидно называл это Володя Глушко, был самым слабым звеном созданной Кривошеиным системы подполья. Все знали это, но ничего другого придумать пока не могли. Согласно плану члены организации были заранее снабжены запасными фальшивыми паспортами с энской пропиской по разным несуществующим адресам и полностью оформленными бланками пропусков, куда оставалось только вписать места назначения. Поскольку немецкие власти постоянно меняли форму пропусков, весь этот запас приходилось периодически обновлять и подгонять к последнему образцу.
В этом-то и заключалась основная трудность. Единственным человеком, через которого удавалось до сих пор получать бланки с печатями, образцы подписей, шифров-ловушек и различного рода условных обозначений, которыми немцы так любят уснащать свои бумаги, был тот же пан Завада. Не стало его – не стало и пропусков; а без них «аварийные» паспорта теряли всякую ценность, потому что ими можно было пользоваться, лишь выехав из Энска: здесь в городе любой полицай мог проверить местожительство и обнаружить липовую прописку.
А конспиративных квартир, тайников, где можно было бы на время спрятать хотя бы несколько человек, в Энске у подпольщиков не было. Были места, где в прошлом году прятались пленные, где долго жил еврейский ребенок (его в конце концов удалось переправить за Южный Буг), но это были квартиры самих членов организации, и в случае разгрома на них рассчитывать не приходилось.
Так что если Кривошеин был спокоен, то спокойствие было, в общем, очень относительным. Он его скорее показывал окружающим, чем испытывал сам. А ночами лежал без сна, накуривался до одурения и ломал голову над всевозможными вариантами выхода из ловушки, в которую попала организация. Он чувствовал себя как командир, который обнаружил вдруг, что забыл позаботиться об обеспечении флангов и тыла и теперь враг каждую минуту может ударить по незащищенным местам. Кривошеин прекрасно понимал, что следующий удар гестапо может поразить организацию уже насмерть.
Он чувствовал себя кругом виноватым. А что, если этот чертов Завада не был единственной возможностью? Что, если существовала другая, более надежная, которую они попросту проморгали? Все ли было сделано для того, чтобы обеспечить тылы, заранее подготовить пути отступления?
Очевидно, не все. Он думал об этом, но, очевидно, думал меньше, чем нужно было. Он возлагал слишком большие надежды на радиально-лучевую структуру и считал, что она лучше всяких предохранительных средств защищает организацию от провала, а людей от гибели. Пожалуй, в глубине души ни он сам, ни другие товарищи просто не верили, что когда-нибудь придется воспользоваться аварийными документами. Не верили, потому что человеку свойственно надеяться на лучшее, даже вопреки очевидности, вопреки здравому смыслу. А как неохотно говорили они всегда о том, что делать в случае ареста такого-то или такого-то члена организации! Все ведь прекрасно понимали, что провал может случиться с каждым, но избегали об этом думать; может быть, это просто была защитная реакция. Не может же человек на фронте непрестанно думать о смерти и не сойти с ума.
Словом, теперь нужно было искать выход. Вариант с «оптовой» подделкой пропусков отпал; правда, сейчас – пока гром не грянул – любой член организации, еще не находящийся под подозрением, может совершенно официально испросить разрешение на выезд под тем или иным благовидным предлогом. А в селах устроиться можно, там все зависит от старосты. Так, постепенно и без паники, можно спровадить из Энска большинство ребят. Но ведь это значит практически покончить с организацией?
У Кривошеина голова раскалывалась от дум. Он несколько раз встречался с командирами отдельных «лучей», – все они без исключения высказались за то, чтобы пока ничего не предпринимать. «Что мы за подпольщики, – сказали они, – если разбежимся при первой опасности?» И были по-своему правы. Но прав был и Петр Гордеевич Лисиченко, который считал, что всякое проявление легкомыслия сегодня может обернуться страшной трагедией завтра.
В свое время Петр Гордеевич горячо поддержал мысль Кривошеина о создании в городе комсомольского подполья и помогал ему чем мог; но эту комсомольскую организацию он представлял себе только как часть широко разветвленного подполья с крепким партийным руководством и постоянной связью с Большой землей.
Приблизительно так же мыслил и Кривошеин, но он очень скоро понял, что эта заманчивая схема пока неосуществима. Партийные кадры в Энске, застигнутые врасплох внезапным отступлением наших войск, не успели в большинстве своем ни эвакуироваться, ни перейти на нелегальное положение и понесли страшные потери в первые же дни оккупации. В сущности, погибли все лучшие, все наиболее способные, все те, кого хорошо знали в городе – знали и друзья, и враги. Откуда же было теперь взять партийное руководство, о котором мечтал Петр Гордеевич?
Нерешенной оставалась и проблема связи с Большой землей. Кривошеину удалось передать туда сообщение о том, что ядро комсомольского подполья в городе создано; вскоре через тех же черниговских партизан ему сообщили, что в Энск будет направлен человек. Тот так и не появился, – очевидно, погиб в пути.
Вот после этого-то и начались разногласия с Лисиченко. Тот считал, что в сложившейся ситуации подпольная деятельность такого типа обречена на провал. До сих пор она протекала успешно и даже принесла свои, пусть скромные, плоды; во всяком случае, жители Энска убедились, что гражданское сопротивление возможно даже в условиях оккупационного террора. Но сейчас, учитывая обстановку, организация в прежнем виде уже себя изжила, и ее следует распустить, оставив лишь ядро из самых крепких людей. Работа старыми методами, говорил Лисиченко, теперь уже не оправдывает себя и может привести только к лишним и совершенно ненужным жертвам.
Все это было так. Жертвы… Конечно, это страшно, ребята ведь тебе доверились. Но как распустить организацию именно сейчас? Последние две недели через Энск, по восстановленной наконец железной дороге, эшелон за эшелоном идет на Харьков немецкая тяжелая техника, огромные, невиданные еще танки и самоходные пушки, которые они называют «фердинандами»; за железнодорожной линией организовано регулярное наблюдение, записывается время прохождения каждого состава, количество платформ и вагонов и, хотя бы приблизительно, характер груза. Войска перебрасываются, очевидно, в плане подготовки к этому знаменитому летнему наступлению, о котором все немецкие газеты твердят начиная с марта месяца. И переброска идет не только по железной дороге, в городе масса проходящих частей, – все напоминает обстановку прошлого лета, перед тем как немцы ударили по Кавказу и Волге. Здесь тоже нужен глаз да глаз: ребята смотрят в оба, потихоньку срисовывают знаки на машинах и бронетранспортерах; иногда это медведь на задних лапах, иногда пальма в треугольнике, иногда что-то вроде гирьки, а иногда – круг и в нем три черточки; и все это имеет большое значение, потому что каждый такой рисунок – это «тактический знак», эмблема определенной дивизии. Ребятам также дано указание тщательно подбирать и сносить в одно место все обрывки газет и журналов, которые в таком изобилии всегда оставляют после себя немцы. Иногда по этим обрывкам можно определить, откуда перебрасывается часть; скажем, больше всего журналов с голыми красотками оставляют части, перебрасываемые из Франции.
Так что именно сейчас, когда на фронте готовятся какие-то крупные операции, важно сохранить в боевой готовности кадры подпольщиков. А если немцев погонят и фронт будет приближаться к Энску? Никто не собирается поднимать здесь восстание, как было зимой в Павлограде, но уж какую-то помощь наступающей Красной армии подполье оказать сумеет. Можно будет разведать оборону, в известной степени помешать угону людей, вывозу ценностей; вот тогда – именно тогда – и нужно будет провести ряд хорошо обдуманных диверсий на железной дороге, точно рассчитав момент, когда они окажутся наиболее эффективными.
Словом, Кривошеин в конце концов решил оставить все без перемен. Нужно было только заблаговременно убрать из Энска нескольких товарищей.
В свое время, подбирая людей для подполья, он обращал особое внимание на семейное положение каждого. Одинокие ребята вроде Володи Глушко казались ему идеальным материалом. Тех, у кого на иждивении была старуха-мать, или отец-инвалид, или младшие братья и сестры, Кривошеин выбраковывал сразу. Но организация росла, и процесс ее роста временами ускользал из-под контроля. В ней появились ребята, ставшие во время войны главами семейств, кормильцами. Об этих нужно было сейчас позаботиться в первую очередь.
Командиры «лучей» говорили с каждым поодиночке. Говорили совершенно откровенно, не запугивая, но и не скрывая нависшей над подпольем опасности. Ребята реагировали по-разному: одни отказались выехать наотрез, мотивируя нежелание уезжать тем, что в случае чего семьи пострадают так или иначе; будет даже хуже, потому что немцы станут допытываться, где скрывается исчезнувший сын или брат. Другие сказали, что подумают. Третьи – таких оказалось всего двое – явно испугались, и уговаривать их не пришлось.
С этим вопросом было покончено. Оставалась забота номер один – Николаева.
Он встретил ее на Герингштрассе, возвращаясь из управы, куда ходил продлевать патент на мастерскую. Она вышла из подъезда комиссариата вместе с каким-то немцем, потом рассталась с ним на углу и свернула направо, к парку. Он окликнул ее уже за воротами, когда убедился, что поблизости никого нет.
– Здравствуй, Леша, – сказала она без улыбки, когда он подошел. – Ты ко мне идешь?
– Нет, посидим здесь. Лучше, чтобы меня там часто не видели.
– Хорошо, – согласилась Таня. – Да, пока я не забыла: Володя сказал, что ты решил сам поговорить с Болховитиновым. Ты с ним уже встречался?
Кривошеин удивленно посмотрел на нее, потом вспомнил и досадливо крякнул:
– Ч-черт, забыл я совсем…
– Леша, но ведь человек ждет, пойми, уже ровно неделя, как я тебе сказала об этом…
– Да понимаю я, что ты мне морали читаешь. Погоди, дай с этими нашими делами разобраться!
– Я знаю, Леша, тебе сейчас не до этого, но это не тот случай, когда можно заставлять человека ждать. Для него это такой важный шаг, а с ним даже не находят времени поговорить…
– Все я понимаю, Николаева, – повторил Кривошеин, – не наседай ты на меня, Христа ради. Скажи ему, пусть завтра вечером придет к тебе, я тоже подойду, тогда и поговорим.
– Не нужно у меня, Леша, – быстро сказала Таня. – Где-нибудь в другом месте, пожалуйста.
– Почему?
– Ну… ты же сам только что сказал, что лучше тебе поменьше там показываться! Я говорю просто из соображений осторожности.
– Как хочешь, – сказал Кривошеин, – можно и в другом месте. Можно у него. Скажи ему тогда, что я сам зайду, пусть только скажет, когда удобнее. Ну хотя бы в это воскресенье.
– Хорошо. Что у тебя нового, Леша?
– Новости наши ты сама знаешь. Я по этому поводу и хотел с тобой поговорить.
– Я слушаю.
– Вот что, Николаева, – решительно сказал Кривошеий. – Обстановка получается такая, что тебе нужно уехать.
– Нет, Леша.
– То есть как это «нет»?
– Я никуда отсюда не уеду, – спокойно сказала Таня. Она сказала это таким тоном, что Кривошеин растерялся и понял, что уговаривать ее совершенно бесполезно.
– Ты давай не финти, – сказал он угрожающе, стараясь разозлиться. – Я тебе в порядке комсомольской дисциплины говорю, ясно?
– Оставь, Леша, сейчас не до формальностей. И потом, комсомолку нельзя заставить быть дезертиром даже в дисциплинарном порядке.
– Вот дуреха, – сказал Кривошеин. – Кто тебя заставляет дезертировать?
– По-моему, ты. Или я ошиблась? Может быть, ты имел в виду дать мне новое задание? Где-нибудь в Берлине? Или по меньшей мере в Ровно?
– Не валяй дурака. Задание тебе было дано, считай, что ты его выполнила, и больше тебе здесь делать нечего.
– А другим?
– Что – другим?
– Организация распускается?
– Нет, не распускается. Но это не твое дело, ясно? Для тебя она больше не существует. Всё! Даю тебе неделю сроку. У меня есть для тебя совершенно железный маршбефель[37] на инспекционную поездку в качестве уполномоченной отдела пропаганды по проверке культурной работы среди населения. Это как раз та должность, в которой ты никого не удивишь – всякий решит, что ты любовница какого-нибудь важного лица. Кстати, и придираться будут меньше. Ты чего ревешь?
– От счастья, – сказала она сдавленным голосом, глядя мимо него огромными глазами, в которых дрожали слезы. – От благодарности. Как ты хорошо все продумал. Самое простое… правда? Если меня… схватят где-нибудь в Кременчуге… или в Черкассах, или в Полтаве – тебе все равно. Правда? Лишь бы не здесь, не на глазах у тебя. Чтобы не было потом угрызений совести. Там, мол, она сама виновата… а я здесь сделал все, что мог; даже маршбефель… достал…
Кривошеин отвернулся и долго смотрел на ободранную раковину оркестра, разрисованную изнутри какой-то немецкой похабщиной, на одичавшие кусты сирени, на вершины старых пирамидальных тополей, безмятежно и равнодушно вознесенные в безоблачное синее небо.
– Ладно, – сказал он наконец усталым голосом. – Хочешь разыгрывать героиню – оставайся.
А дело было вовсе не в этом. Ей совсем не хотелось разыгрывать никаких героинь. Меньше всего думала она о том, как выглядит ее отказ уехать; она просто не могла этого сделать, не могла по многим причинам.
Прежде всего, ей было страшно уехать от друзей и остаться совсем одной. Пробираться куда-то с фальшивыми документами, постоянно быть начеку, следить за каждым своим словом, каждым шагом, – она чувствовала, что не сумеет с этим справиться. Именно о такой жизни она мечтала когда-то в детстве («Попасть бы куда-нибудь к фашистам, стать неуловимой разведчицей или диверсанткой – всюду ездишь, гестапо за тобой охотится, как интересно…»), но сейчас детства больше не было. Временами ей казалось, что и юность ее успела незаметно как-то кончиться за эти годы войны и оккупации.
Мысль об отъезде из Энска была для Тани невыносимой еще и потому, что она все еще не отказалась окончательно от надежды получить хоть какую-нибудь весточку от Сережи или Дядисаши. Если она скроется, кто сможет отыскать потом ее затерявшийся след? Главной же причиной было то, что она уже не могла оставить этот город, расстаться с Володей, Кривошипом, со всеми теми, чьи лица и имена оставались ей неизвестны. Не видя и не зная друг друга, они целый год вместе подвергались одной общей опасности, испытывали, наверное, тот же общий страх и, несмотря на все, делали одно общее дело. Не то чтобы она считала своим долгом остаться вместе с ними до конца, слово «долг», пожалуй, и не пришло ей ни разу в голову. Дело было не в долге, дело было в нравственной потребности.
Нет, она останется здесь, будь что будет. А если погибать, так на миру и смерть красна. Умереть, может быть, не так уж и трудно, гораздо труднее жить, утратив право чувствовать себя Человеком.
Не так страшно, может быть. Ведь потом уже все равно ничего не сознаешь; значит, нужно только перетерпеть вот этот короткий период перед самой смертью. И потом, к чему непременно предполагать самое худшее – подвалы гестапо, допросы и тому подобное? Может быть, ее просто-напросто застрелят, как Диму. Это просто: когда тебя арестуют, выбери момент и беги. По бегущим всегда стреляют, это называется «убить при попытке к бегству». Какой это фильм видела она когда-то на эту тему? Давно, за несколько лет до войны. Да, именно при попытке к бегству – быстро, безболезненно, и никаких допросов…
Все эти мысли как-то успокаивали ее; скорее даже не успокаивали, а одурманивали. Наверное, так действуют наркотики. Гашиш, например. В ее душе было пусто и призрачно, – ранней осенью бывают такие дни, ясные и очень-очень тихие. Мир и покой.
Только вот Болховитинов. Что ж, долг свой она исполнила. Она должна была гордиться собой, но гордости почему-то не было, не было и чувства облегчения от того, что наконец-то разрублен гордиев узел. Была только непрекращающаяся тупая боль в том месте, где уже ничего не должно было болеть. Так, говорят, у инвалида болит ампутированная рука или нога. У нее тоже болело что-то в душе – ампутированная ее половина.
Ну, а за исключением этого… Шли дни, все постепенно приходило в норму – словно и не поймали немцы Димку, словно не жил на свете Димка Горбань. Не проговорился, по-видимому, и пан Завада. Пишущую машинку и ротатор перетащили ночью на старое место, и Володя уже писал новую листовку – обзор военных действий на Средиземноморском театре, где союзники готовились к штурму островов Пантеллерия и Лампедуза.
Таня исправно ходила в комиссариат, стучала на машинке, внимательно прочитывая каждую полученную от фрау Дитрих бумажку. Однажды ей попалось любопытное письмо: местный представитель имперского управления трудовых резервов обращался в Ровно за разъяснениями по поводу полученных им указаний, касающихся мобилизации местного населения. Из письма можно было понять, что указания эти требовали при проведении мобилизации учитывать возможную необходимость использования местной рабочей силы на оборонных работах. Кривошеин, когда она принесла ему перевод, сказал, что это очень важное письмо, и даже похлопал ее одобрительно по плечу.
А кругом пышно и ослепительно распускалось третье военное лето. Отсверкали и отгремели майские грозы, отцвели каштаны, и уже горячий ветер нес и крутил по тротуарам легкие хлопья тополиного пуха. Под жарким солнцем рдели в садах черешни, наливались соком ранние яблоки, цвел чубушник по палисадникам, короткими июньскими ночами таинственно и зачарованно тянулись к звездам облитые лунным серебром тополя. И только кованый шаг патрулей мерно оглашал спящие улицы.
Таня была почти счастлива в этот странный, казавшийся ей немного нереальным, точно во сне, период последнего затишья. Вечерами она долго слушала радио, с наслаждением перечитывала «Алые паруса», потом нашла в одном из шкафов растрепанные томики Жюля Верна и принялась за «Таинственный остров». Володя сказал ей, что Кривошеин встречался с Болховитиновым; она выслушала это и тут же перевела разговор на другое.
Однажды пришла нежданная гостья – Аришка Лисиченко. Таня очень удивилась, увидев ее, – они ни разу не виделись после той памятной для нее встречи, почти год назад. Еще больше удивилась она, когда Аришка расплакалась навзрыд, не успев поздороваться.
– Танечка, я ведь не знала, – бессвязно твердила она, обнимая ее, – мне папа ничего не говорил, честное комсомольское, он только сегодня сказал, а откуда же я могла догадаться, ну сама подумай? И не сердись, Танюша, родная, ну хочешь, я на колени перед тобой стану, хочешь?
– Вот еще, – сказала Таня, – брось ты глупости говорить, с чего это тебе становиться на колени. Я вовсе и не сержусь на тебя, я ведь понимаю, за кого ты меня принимала. Конечно, странно, что тебе не пришло в голову другой возможности, мы все-таки были подругами…
Впрочем, она действительно не сердилась. Сейчас это уже как-то не имело значения – верили тебе или не верили, подумаешь, ну и пусть. Разговор наладился не сразу, но потом они просидели до полуночи (Аришка предупредила дома, что, возможно, останется ночевать у Тани), – вспоминали класс, противотанковые рвы под Белой Криницей, говорили об исчезнувших подругах. Аришка сказала, что от Наталки Олейниченко пришло письмо: работает у бауэра под Кенигсбергом. «Лучше мне было бы, – пишет, – уехать к тете Марусе». А эта тетя Маруся умерла перед самой войной.
Утром, когда они собирались на работу, Аришка задала наконец вопрос, которого Таня ждала еще вчера.
– Только скажи совсем-совсем откровенно, – сказала Аришка. – Ты, может, думаешь, что такие вопросы вообще не задают, такие вещи человек должен решать сам, я понимаю… Но папа считает, что сейчас не время расширять организацию. Вот я и не знаю, Танечка. Я понимаю, что это мой комсомольский долг… вступить…
Таня, сидя перед зеркалом, причесывала щеткой вымытые накануне вечером волосы. Точно не слыша вопроса, она повернула голову – волосы блестели, отсвечивая темной медью. «Ты одна – и нет тебя меж ними беззащитней и непобедимей…»
– На это действительно трудно ответить, – сказала она наконец, снова берясь за щетку. – Я считаю, что комсомольский долг – это быть честной. А для этого вовсе не обязательно становиться подпольщицей…
Придя в комиссариат, Таня сразу взялась за работу и часа два печатала не разгибая спины, – накануне фрау Дитрих завалила ее спешной корреспонденцией. Потом помешал залетевший в окно хрущ – шумно стукнулся прямо на страницу рукописи и стал бесцеремонно возиться, укладывать на место мятые прозрачные крылья. Таня закинула руки за голову, с наслаждением потянулась. Подождав, пока жук покончит со своим туалетом, она взяла его в кулак и встала из-за стола. Пленник пытался выбраться на свободу, царапал и скребся лапками. Таня подошла к окну, – высоко, да и дорожка внизу вымощена камнем. Одуреет от удара и будет валяться, пока не раздавят…
– Я сейчас приду, фрау Дитрих! – крикнула она встретившейся в коридоре начальнице и побежала вниз по лестнице черного хода, прыгая через две ступеньки, радуясь, как девчонка, возможности размять ноги.
Чтобы продлить прогулку, она отнесла жука в дальний угол сада, выпустила там на газон и, присев рядом, долго гоняла и дразнила длинной травинкой, пока хрущ не улетел, возмущенно гудя. Развлечение кончилось, Таня встала и, отряхивая юбку, оглянулась, – ей показалось, что кто-то на нее смотрит. В самом деле, незнакомый немец в штатском стоял на дорожке, благодушно сложив руки на объемистом животе.
– Как мило, – сказал немец, – мне бесконечно жаль, что я не поэт. Откуда этот жук, фройляйн?
– Он влетел в окно, вон туда, – немного растерянно ответила Таня и показала рукой. – Я его только вынесла…
– Я видел, я видел, – закивал немец. Он был уже немолод, тучен, с младенчески голубыми, немного навыкате глазами и хищным орлиным носом на обрюзглом патрицианском лице. – Я так и понял, и меня глубоко тронуло это проявление истинно германской чувствительности. Судя по вашему выговору, вы из местных поселенцев?
– Вы хотите сказать, немка? Нет, что вы. Я русская! Я тут только работаю, печатаю на машинке. – Словно боясь, что немец не поймет, Таня показала пальцами, как она это делает.
– Ах так, – сказал немец и снова покивал. – Я принял вас за немку. Итак, вы гражданская служащая комиссариата?
– Да. Простите, мне нужно идти…
– Сядьте, не спешите, мы немного побеседуем.
– Но моя начальница…
– Ваша начальница ничего не скажет, – сказал немец, идя вместе с нею к скамейке.
По его тону Таня догадалась, что немец занимает какой-то очень высокий пост. Ей стало немного страшно.
– Скажите, моя милая, что побудило вас поступить на службу в германскую администрацию? – спросил немец, не глядя на Таню, когда они сели. Он достал из кармана толстый кожаный футляр, вынул из него сигару и стал обнюхивать. Таких важных немцев Тане видеть еще не приходилось.
– Видите ли, – начала она, стараясь говорить непринужденно, – германские солдаты освободили нас от жидомасонского…
– Только не лгать, – спокойно и властно прервал ее немец, занятый раскуриванием своей сигары. – Говорить только правду. Это понятно?
– Так точно, – ответила Таня. – Но я говорю правду. Вы мне не верите?
– Кому можно верить в наше жестокое время? – вздохнул немец. – Боюсь, вы не исключение. Хорошо, ступайте, мы еще будем иметь возможность побеседовать более обстоятельно. Вы хорошо говорите по-немецки, поздравляю.
Таня поднялась и ушла, ничего не понимая. У входа в здание она не утерпела – оглянулась и пожала плечами. Какой странный тип!
Эта встреча произошла утром, около одиннадцати; а вечером, за полчаса до конца рабочего дня, к ней торопливо вошла взволнованная фрау Дитрих.
– Встаньте, приведите себя в порядок и ступайте за мной, – приказала она. – Вас требует господин гебитскомиссар доктор Кранц.
У Тани душа ушла в пятки, но она решила этого не показывать.
– Что значит «приведите себя в порядок»? – обиженно спросила она. – Может быть, уважаемая фрау скажет, что именно у меня не в порядке?
– Не разговаривать! – прикрикнула уважаемая фрау. Она придирчиво оглядела Таню и сделала знак следовать за собой.
Коридор, натертый паркет, парадная лестница вниз, на второй этаж, снова коридор, – теперь уже застеленный красной ковровой дорожкой. В этой части здания Таня не была ни разу. То есть раньше, конечно, бывала, когда здесь был Дворец пионеров. Когда-то, давным-давно. На втором этаже помещалась энергетическая лаборатория ДТС… Зачем может вызывать Кранц? Что-нибудь узнали? Но тогда почему не в гестапо… да нет, не может быть…
Секретарь комиссара велел ей подождать. Дитрих ушла, сдав ее с рук на руки. Она сидела в углу на стуле и потихоньку ломала пальцы, сама того не замечая. Почему к Кранцу? Может быть, гестаповцы у него в кабинете? Нет, это слишком нелепо. Но что в таком случае…
Она вздрогнула от резкого звонка. Звонил телефон на столике у секретаря – тот снял трубку, послушал, сказал: «Jawohl», – и встал. Поднялась и Таня, не спускавшая с него глаз. Она поняла, что речь шла о ней.
Секретарь распахнул тяжелую бесшумную дверь, сказал что-то, – она не расслышала, не поняла. Огромный кабинет был пуст – так ей показалось с первого взгляда; лишь потом она увидела большой письменный стол у дальней стены и маленького человечка за ним – человечка, который читал какую-то бумагу, делая пометки на полях, и не обратил на нее внимания, когда она вошла.
Таня осмелела, убедившись, что никаких гестаповцев здесь нет и никто не накидывается сзади и не выворачивает ей руки за спину. Видимо, ее вызвали не для того, чтобы арестовать. Стоя у двери, которая закрылась за нею так же бесшумно и плотно, она с любопытством окинула кабинет быстрым взглядом.
Она была в святая святых; из этой пустой, затененной коричневыми шторами комнаты маленький человечек, сидящий сейчас за столом, единовластно управлял своим «гебитом», равным территории королевства Бельгии. Кабинет был огромен и почти пуст, если не считать письменного стола и трех глубоких клубных кресел у выходящей на балкон стеклянной двери, расставленных вокруг низкого круглого столика. Пол был затянут чем-то коричневым, такого же цвета ткань, присобранная геометрически правильными складками, драпировала стены. Над письменным столом гебитскомиссара, окидывая грозным взглядом каждого входящего, висел большой портрет фюрера в накинутой на плечи шинели.
– Подойдите ближе, – резко сказал вдруг Кранц, и это было так неожиданно, что Таня опять вздрогнула.
Она пересекла всю эту коричневую пустыню и остановилась в нескольких шагах перед столом.
– Добрый день, господин гебитскомиссар, – сказала она робко. – Вы имеете что-то мне сказать?
Кранц, видимо удивленный этим вопросом, поднял на нее глаза, посмотрел секунду-другую, словно обдумывая, что бы на это ответить, и снова углубился в свою бумагу. Видимо, ничего не придумал. Таня переступила с ноги на ногу и облизнула пересохшие губы. Господи, ну чего он тянет!
– Вот что, фройляйн Татиана, – сказал Кранц, не глядя на нее, и отложил в сторону бумагу. – В область прибыл крупный работник восточного министерства, доктор Ренатус. Он совершает поездку с целью ознакомиться на местах с проведением в жизнь нового порядка землепользования. Вы понимаете все, что я вам говорю?
– Да, господин гебитскомиссар, – пролепетала Таня, с необъяснимым страхом вспомнив вдруг сегодняшнюю сцену в саду. Конечно, это и был этот самый Ренатус, она сразу догадалась, что какая-то важная шишка, – достаточно было посмотреть, как он обнюхивал свою сигару…
– Отлично, фройляйн Татиана. Зондерфюрер фон Венк дал вам весьма лестную характеристику, и я хочу предоставить вам возможность ее оправдать. Вы поедете с доктором Ренатусом в качестве переводчицы и…
– Но я не переводчица, откуда вы взяли, что я могу быть переводчицей, это же очень трудно! – Охваченная паникой, Таня шагнула к столу, умоляюще прижимая руки к груди. – Господин гебитскомиссар, там всюду есть отличные переводчики, у каждого местного коменданта есть переводчик!
Она осеклась, встретившись с холодным, из-под приспущенных век, взглядом Кранца, и отступила на шаг.
– Вы хорошо говорите по-немецки, фройляйн Татиана, но вы плохо воспитаны, – сказал он после выразительной паузы. – Я вызвал вас сюда не для дискуссии. Вы меня поняли? Итак, повторяю – вы поедете с доктором Ренатусом. Ему нужна не просто переводчица, ему нужна переводчица интеллигентная и хорошо знающая страну. Если вы будете разумно себя вести, не исключено, что доктор Ренатус заберет вас с собой в Берлин. Но об этом говорить пока рано, сейчас речь идет о небольшой поездке – на неделю-другую. Отправляйтесь сейчас домой, вас отвезет мой шофер, быстро соберите вещи, и чтобы через час вы были здесь. Доктор Ренатус хочет выехать пораньше, чтобы ночевать сегодня в Куприяновке. Вещей – минимум. Все ясно?
Не ожидая от нее ответа, Кранц поднял телефонную трубку и сказал что-то насчет машины.
– Ступайте же, – сказал он, видя, что Таня все еще стоит перед его столом. – Чего вы ждете?
Таня молча повернулась и пошла к выходу.