Шибалин прошелся по комнате и, подойдя к висящему возле двери календарю, оторвал листок «25 декабря». Кривошеин искоса взглянул на него и снова опустил голову, покручивая в пальцах забрызганную чернилами линейку. Фигура инструктора, молодцевато затянутая в гимнастерку без петлиц, вызвала в нем приступ внезапного раздражения. «Подыгрывается под комсомольца двадцатых годов, под этакого Павку Корчагина, – подумал он. – А что в нем самом комсомольского… типичный аппаратчик…»
– Вообще я должен сказать, что в горкоме организация сорок шестой школы стоит не на высоком счету, – продолжал Шибалин, прочитав текст на обороте листка и смяв его в кулаке. – Распустился ты, товарищ Кривошеин, здорово распустился… нужно смотреть в глаза фактам. Я не уверен, что самокритика у вас на высоте. А что наша печать говорит о самокритике? В беседе с…
– Погоди, Шибалин, – сказал Кривошеин, с трудом удерживая раздражение и неосторожно оборвав готовую прозвучать цитату. – Я хотя и на низовой работе, но знаю все это не хуже тебя. Конкретно, в чем нас обвиняют?
– В расхлябанности комсомольской работы. Ясно? Будем говорить прямо – ваш комитет до сих пор не сделал еще должных выводов из решений Одиннадцатого пленума ЦК ВЛКСМ. А на что делался упор в этих решениях? В этих решениях основной упор делался на усиление…
– …Работы с комсомольским активом, знаю, – опять прервал Кривошеин. – Мне не совсем ясно, Шибалин, что ты понимаешь под «должными выводами». А я тебе скажу, что наша школа дала по успеваемости чуть ли не самые высокие показатели в городе. Не веришь – справься в гороно. Это как, по-твоему, не заслуга комсомольской организации?
Шибалин подошел к столу и, опершись расставленными ладонями на его край, перегнулся к Кривошеину:
– Успеваемость? Я тебе одно скажу: если ты считаешь, что успеваемость можно поднимать за счет комсомольской работы, так это, Кривошеин, здорово порочная теорийка, от которой попахивает правым уклоном. По-твоему, выходит так: пускай не ходят на комсомольские собрания, пускай не несут нагрузок, лишь бы учились? Какая же тогда разница между советской школой и старорежимной гимназией, а? Смотри, Кривошеин, кое-кому могут очень не понравиться такие разговорчики!
– Ты меня не так понял, – быстро, примирительным тоном сказал Кривошеин. – Я хотел только сказать, что у нас наблюдаются и положительные явления… Я не отметаю критику начисто, я и сам вижу недостатки в нашей работе, но нужно же брать факты в их совокупности…
– А что за ералаш у вас делается в пионерской работе? – не слушая его, продолжал Шибалин. – Вожатые меняются чуть ли не каждый месяц, кружков нет, стенгазеты выходят нерегулярно! А когда выходят, получается еще хуже! Что это за история у вас была месяц назад с газетой второго отряда? И почему в горкоме узнают об этом стороной, а не от тебя?
Кривошеин мысленно выругался. Черт, разболтали-таки!
– Да ничего страшного, по существу, не произошло, – сказал он. – Ну, ошиблись немного ребята… вопрос политический, сложный, тут и взрослые комсомольцы не всегда разбираются. Выпустили газету с лозунгом «Привет героическому английскому народу».
– Не так это было! Не «привет народу», а «привет героической борьбе» – вот как они написали! Как это понимать, Кривошеин? Преступная бойня, затеянная англо-французскими империалистами, объявляется в пионерской стенгазете «героической борьбой»! Не слишком ли далеко это заходит, товарищ комсорг? Ты политический смысл этого выступления понимаешь? Эт-то, знаешь, не просто опечаточка! И нечего делать скидку на то, что это, мол, ребята, что они, мол, запутались и все такое… тут не ребята запутались, а запутался их вожатый! А вместе с ним запутался и ты, который поручил ему отряд! А комсомольская организация контролировала его работу? Или у вас это дело пущено на самотек?
Шибалин возмущенно фыркнул и прошелся по комнате, сунув пальцы за ремень.
– Кто у тебя вожатый во втором отряде? – буркнул он, не останавливаясь.
– Ну, вожатая там замечательная, – бодро сказал Кривошеин. – Такая Николаева Татьяна, племянница Героя Советского Союза полковника Николаева…
– А ты мне полковника не тычь в нос, – грубо отозвался Шибалин. – У нас в партии, когда с тебя стружку снимают, так и на личные заслуги не смотрят… а на дядюшкины и подавно!
– К слову пришлось, вот и сказал, – огрызнулся Кривошеин.
Разговор этот начинал доводить его, что называется, до ручки.
– У нее и свои заслуги есть, помимо дядюшкиных!
– Вроде того лозунга? – насмешливо прищурился Шибалин.
– Нет, не вроде того лозунга! – крикнул уже вышедший из себя Кривошеин. – Вроде того, что она за два месяца вывела из прорыва отстающий класс! Можешь спросить у класрука четвертого! И вообще я тебе скажу – у нас в школе не много таких вожатых, как Николаева! Знаешь, как она проводит сборы, – ребята в пионерскую комнату идут охотнее, чем в кино. Я понимаю – сейчас она ошиблась. Но заслуги-то у нее есть? Постой, у нас сегодня что, двадцать шестое? – Он листнул настольный календарь и ударил по нему пальцем. – Идем! Она сегодня проводит сбор, посвященный окончанию второй четверти. Пойдем, постоим у дверей и послушаем. А если ты присутствовал вообще на пионерских сборах, то ты мне сам скажешь, лучше это у нее получается или хуже…
– Идем, – хмуро пожал плечами Шибалин.
Они вышли в коридор, необычно пустой и тихий, ярко освещенный круглыми молочными плафонами, с белыми бюстами мудрецов в простенках. Крутя на пальце ключ от своего кабинета, Кривошеин привычно посматривал по сторонам – не обнаружится ли где какой непорядок. Елки точеные, сколько километров истоптано им по этому коридору… нет, а все-таки низовая работа – хорошая вещь! Когда-то он мечтал попасть «наверх», а теперь ни за что не ушел бы отсюда по своей воле. А вот такой Шибалин и дня бы здесь не усидел. Тоже тип!
У двери пионерской комнаты он остановился.
– Входить не будем, я думаю? Зачем мешать? Я просто хочу, чтобы ты послушал… Настроение сбора чувствуется сразу.
Он осторожно повернул ручку и приоткрыл дверь. Хорошо смазанные петли не скрипнули. В тишину коридора выплеснулся чуть картавый, звенящий от волнения девичий голос:
– …В Испании, потом они убивали в Польше, убивали во Франции, а сейчас продолжают убивать – в Англии, тех же женщин, тех же детей – таких, как ваши мамы и сестры, как вы сами! Смотрите сюда, перепишите с доски эти названия – Герника, Варшава, Роттердам, Ковентри, Лондон, – запомните на всю жизнь имена этих городов, имена преступлений немецкого фашизма – самой страшной из политических систем, которые когда-либо появлялись на земле!..
Кривошеин мысленно схватился за голову. Но закрывать дверь было уже поздно. Черт возьми, дернуло же его явиться сюда с инструктором!
Шибалин рывком обернулся к нему.
– Ну как, доволен? – спросил он зловещим шепотом. – Доигрался? Давай закругляй сбор и приходи к себе – мы будем там…
Распахнув дверь, он вошел в комнату, изобразив на лице широкую улыбку.
– Сидите, ребята, – махнул Кривошеин, когда собрание хором прокричало: «Всегда готовы!» – в ответ на его приветствие.
– Николаева, это вот товарищ Шибалин, из горкома ЛКСМУ…
По его тону Таня сразу поняла, что случилось что-то нехорошее. Растерянно глянув на Шибалина, она по-мальчишески поклонилась, тряхнув головой. Ответив ей небрежным кивком, тот прошел к столу и сгреб в пачку пожелтевшие газетные вырезки – статьи о фашистских зверствах в Испании – и несколько листков, неровно исписанных круглым полудетским почерком – тезисы ее выступления.
– …Товарищ Шибалин хочет с тобой поговорить, – продолжал Кривошеин, избегая смотреть ей в глаза, – ты пойди с ним, я тут сам закончу…
– Хорошо, Леша… А в чем дело?
– Ну, он тебе скажет…
– Готова? – спросил Шибалин, подойдя к ним.
Таня, ничего не понимая, взяла со стола свой портфель. На пороге она обернулась и привычно, по-пионерски, вскинула руку, но на этот раз без надлежащей бодрости.
– Вы что-то хотели мне сказать? – несмело спросила она, тихонько притворив за собою дверь.
– Поговорим в кабинете комсорга, – бросил Шибалин. – Идем!
Таня шла за ним торопливыми шагами, теряясь в предположениях, чем вызван такой резкий тон представителя горкома. Что она могла сделать? Неужели это из-за того выпуска? Но ведь Леша обещал не давать хода этому делу… Ей стало вдруг очень страшно.
Плотно прикрыв двери кабинета, Шибалин прошел к столу и сел, принявшись раскладывать вырезки. Таня осталась стоять перед столом. От страха она чувствовала неприятную слабость в коленях, и ей очень хотелось сесть, но она не решилась сделать это без разрешения сердитого начальства.
Шибалин внимательно просмотрел вырезки, снова собрал их в аккуратную пачечку, положил сверху листки с тезисами и придавил чернильницей. Покончив с этим, он поднял голову и посмотрел на Таню.
– Ну, Николаева? – спросил он тихо, поигрывая пальцами. – С каких это пор ты занимаешься такими делами?
Таня удивленно подняла брови:
– Какими делами? Я вас не понимаю…
– Да ты брось ломаться! – крикнул вдруг Шибалин. – Нечего из себя невинную цацу строить! Вести разлагающую работу в пионерской среде она умеет, а тут вдруг простых вещей не понимает! Ты брось!
– Разлагающую работу… – прошептала Таня ошеломленно. – Что вы, товарищ Шибалин… какую же разлагающую работу я веду?
– Какую работу? Вот какую! – Он ткнул пальцем в вырезки. – Дискредитировать в глазах пионеров внешнюю политику советского правительства – это, по-твоему, не разлагающая работа? Что же это тогда такое? – выкрикнул он еще громче, ударив по столу кулаком. – Что это такое, я тебя спрашиваю?!
– Но, товарищ Шибалин… – Таня шагнула вперед и сделала беспомощный жест. – Товарищ Шибалин, я ведь ничего не дискредитирую, просто некоторые ребята не совсем ясно представляют себе, как мы должны относиться теперь к фашизму, – и я сочла своим долгом – вы же видите, я пользовалась только материалами наших газет… то, что всегда писали о фашистах…
– Когда писали? – продолжал кричать Шибалин. – Когда это все писалось, а? Два года назад? Ты что же, не заметила изменения международной обстановки? Ты чем думаешь, когда выступаешь перед пионерами со своей пропагандой, – головой или седалищем?
Таня вспыхнула, и тотчас же лицо ее побелело.
– Выбирайте выражения, когда вы со мной разговариваете! Вы не на базаре!
– А ты мне не указывай, иначе с тобой в другом месте поговорят! Обидчивая какая! Нужно еще выяснить, по чьей указке ты ведешь в отряде пропаганду в пользу англо-французских империалистов…
Секунду или две Таня смотрела на него, не веря своим ушам.
– Еще бы! – почти спокойно сказала она наконец. – Мне ведь платят в фунтах стерлингов, вы разве не знали? Ну и дурак же вы, товарищ инструктор!
Она взяла со стула портфель, повернулась и вышла из кабинета, грохнув дверью.
На углу она остановилась и застегнула шубку, стараясь дышать глубоко и медленно – чтобы успокоиться. О том, что с ней произошло, она даже не могла думать сколько бы то ни было связно; все это – и брошенное ей в лицо обвинение в разлагающей деятельности, и оскорбления, которым она подверглась, было настолько чудовищным, что просто не укладывалось в привычные рамки реальности. Ей показалось вдруг, что все это сон, страшный и нелепый.
Но нет, все было в действительности – она стояла на знакомом перекрестке возле школы, мороз покалывал щеки, торопились по своим вечерним делам прохожие. На дуге трамвая сверкнула ослепительная фиолетовая вспышка. Зеленый огонь светофора сменился оранжевым, потом красным; две машины, нетерпеливо пофыркивая, затормозили в нескольких метрах от нее. Редкие снежинки кружились в воздухе, словно не решаясь опуститься на землю. Все это было действительностью – и такой же действительностью были еще звеневшие в ее ушах крики Шибалина. Комсомольский руководитель позволил себе оскорбить ее, бросить ей в лицо самое страшное из обвинений, кричать на нее, стуча кулаком, – за что? Только за то, что она хотела воспитывать свой отряд так же, как воспитали ее, – в отвращении к войне, к фашизму, к агрессии…
Она попыталась успокоиться, доказывая себе, что ничего страшного, в сущности, не произошло. Шибалин – просто нервный человек; может быть, у него был трудный день и он устал. Завтра он сам поймет, что был не прав. Не может же он всерьез думать, что… А за «дурака» она перед ним извинится, конечно. Она и сама прекрасно понимает, что не полагается называть дураком работника горкома. Но ведь у нее тоже есть нервы! Конечно, все это просто недоразумение, и оно уладится.
Но потом она вспомнила глаза Шибалина и вдруг поняла: нет, так просто это не уладится. Ею внезапно овладела паника. Что делать? Нужно увидеть Сережу – сейчас же, сию минуту!
Не обращая внимания на сигнал светофора, она наискось перебежала улицу перед самым носом взвизгнувшей тормозами машины. Шофер распахнул дверцу и крикнул ей вслед что-то обидное, но она уже подбегала к трамвайной остановке. Трамваи на Старый Форштадт ходили редко, и она простояла минут пятнадцать, кусая губы и затравленно оглядываясь в поисках зеленого огонька такси. Наконец показался «Д»; вагон еще двигался, когда Таня вскочила на заднюю площадку.
– До Челюскинской я на этом доеду? – задыхаясь, спросила она у кондукторши, выгребая из кармана мелочь.
– Доедешь, коли без ног не останешься, – сердито ответила та. – Учат их, учат… а еще барышня! Заворотить бы тебе юбчонку да по круглому-то месту, чтобы на ходу не сигала…
Трамвай шел медленно. Таня стояла в углу площадки, стиснув пальцами медный холодный прут. Проскобленная пятаком лунка то и дело запотевала от ее дыхания и подергивалась игольчатым ледком, и она снова и снова протирала стекло варежкой. Высокие дома сменились одноэтажными, желтели сугробы под тусклыми фонарями, потянулись глухие дощатые заборы. «Следующая – Челюскинская», – лениво выкликнула наконец кондукторша.
Добежав до знакомого приземистого домика, Таня отчаянно забарабанила в ставню, потом толкнула калитку и поднялась на крылечко. Сергей остолбенел, увидев ее.
– Танюша! – воскликнул он испуганно. – Ты что?
Он вошел в комнату вслед за ней, торопливо вытирая руки посудным полотенцем. Тазик с горячей водой и только что вымытые тарелки стояли на столе – Сергей хозяйничал.
– Сережа… – Таня уронила портфель и судорожно уцепилась за его плечи. – Сережа, у меня такое несчастье!
Сергей испугался так, как не пугался еще никогда в жизни.
– С Александром Семенычем что-нибудь? – шепнул он одним дыханием.
– Нет, – всхлипнула Таня, – это со мной… Сережа, меня, наверно, исключат теперь из комсомола…
– А-а…
Он осторожно снял ее меховую шапочку и, погладив по голове, начал расстегивать шубку.
– Ничего, Танюша… не волнуйся, сейчас все расскажешь. Ты раздевайся, здесь жарко. Знаешь что, ты полежи пока у меня в комнате, отдохни, я тут сейчас уберу. Полежи в темноте, это хорошо успокаивает. Сейчас я тебе воды дам, погоди…
Он уложил ее на свою койку, выключил свет и, прикрыв двери, быстро покончил с хозяйственными делами.
– Ну вот, – сказал он нарочито беззаботным тоном, вернувшись к Тане и присаживаясь на край койки, – я свое задание выполнил. Мамаша, понимаешь, с Зинкой ушли к дядьке на именины, а я не захотел, так они на меня хозяйство свалили. Ну, так рассказывай, что там с тобой стряслось. Я света не зажигаю, ладно?
Таня начала рассказывать прерывающимся голосом. Сергей слушал угрюмо, опустив голову, пальцем приглаживая на колене отпоровшуюся заплатку.
– …И тогда я его назвала дураком и ушла. Конечно, я не должна была этого делать! Но как можно стерпеть, когда тебе в лицо говорят такую вещь! И за что, что я такого сделала? Я ведь все, буквально все делала, чтобы отряд стал лучшим в школе. – Голос ее дрогнул, Сергей успокаивающе погладил ее по руке. – А теперь… теперь меня обвиняют чуть ли не в измене!
– Ты успокойся, Танюша. Ничего страшного не будет…
– Я не за себя даже, пойми ты! Конечно, мне и за себя обидно – ведь если бы я действительно сделала что-нибудь плохое! Я ведь вовсе не дискредитировала… никакую внешнюю политику… – Подступившее рыдание помешало ей говорить, потом она справилась с собой и продолжала сдавленным голосом: – Самое страшное – я не понимаю, как могут быть такие люди среди комсомольских руководителей! И как вообще может быть такое… ведь это страшно, Сережа! Дома тебя учат, что врать нехорошо, потом ты идешь в школу, поступаешь в пионеры, и тебя начинают учить товариществу, чтобы любить свободу, чтобы всегда быть готовой к борьбе за освобождение всех угнетенных, чтобы быть честной, смелой – ну, настоящей коммунисткой, – а потом ты вырастаешь и вдруг сталкиваешься с такими вещами! Как это все можно совместить? И как жить можно после этого, Сережа, пойми!
– Ну, Танюша… Ты уж хватила! Если все принимать так близко к сердцу…
– А ты хочешь, чтобы я, комсомолка, была к этому равнодушна? И не потому, что это меня касается! А вообще! Равнодушный человек – это хуже всего, это хуже всякого врага, если хочешь знать. Я не для этого поступала в комсомол!
– Ты успокойся, Танюша. Не думай пока об этом, отдохни… Подумаем завтра. Посоветуешься дома с Александром Семенычем…
– Что мне Дядясаша может сказать… Он только ругать меня начнет. Он мне всегда твердит: если ты вступила в организацию, то должна прежде всего подчиняться дисциплине…
Таня замолчала. Молчал и Сергей. Что он мог ей сказать?
Свет из приоткрытой двери падал только на заваленный книгами стол, комнатка оставалась в полутьме, Танино лицо сливалось с подушкой – выделялись лишь более темные волосы и широко открытые глаза.
– Танюша, чуть подвинься, – шепнул Сергей.
Она отодвинулась к самой стене, он осторожно прилег на край койки, просунув руку под Танины плечи. Койка была узкая, подушка – совсем маленькая, «думка»; они лежали тесно, бок о бок, и он слышал запах ее волос, самый родной на свете, чуть отдающий свежестью туалетного мыла. В соседней комнате посвистывал на плите чайник и громко, с резким металлическим звоном, тикали ходики.
– Если хочешь знать, – сказал Сергей после долгого молчания, – еще неизвестно, что представляет собой этот тип… Я-то не смотрю на жизнь так, как ты, всякого уже навидался, но таких я в комсомоле все-таки не видел.
– Так это вообще никакой не комсомолец, – горячо подхватила Таня, повернув к нему голову. – Для меня это ясно, Сережа! Но почему другие этого не видят? Как может такой работать в комсомольском аппарате? Ведь он же инструктор горкома, ты подумай!
– М-да…
Звонко роняя секунды, текло время. Двое молчали и не шевелились, лежа рядом на узкой неудобной койке, – так могут отдыхать супруги после трудового дня, влюбленные после объятий или солдаты на случайном ночлеге в канун боя.
– А что же теперь будет со мной? – тихо спросила Таня, и в голосе ее опять промелькнул страх. – Ты думаешь, меня могут исключить… даже если я перед ним извинюсь?
– Ты не должна извиняться перед ним, пусть сначала он извинится.
– Ну разумеется…
– А насчет исключения – не думаю. Вызовут на комитет, расскажешь все, как было… В комитете у нас ребята хорошие, они поймут. Ну запишут выговор для порядка.
– Для порядка… Какой же это порядок, Сережа?
– Какой есть…
Да, она лежала здесь рядом с ним, как может лежать жена, подруга и соратница, лежала так близко, что он, не шевелясь, ощущал ее плечо, руку, легкий изгиб бедра; и это ощущение доверчиво прижавшегося к нему тела наполняло Сергея непривычным и грозным сознанием ответственности. Да, теперь это так – на каждом шагу и до конца жизни…
Привстав на локте, он в полутьме заглянул в ее глаза, словно желая еще в чем-то удостовериться, и коснулся губами ее щеки. Потом поднялся, осторожно высвободил руку. Часы показывали одиннадцать. Сергей заслонил ладонью Танины глаза и включил свет.
– Пора, Танюша. Трамваи у нас сейчас ходят только до полдвенадцатого, как раз захватим последний…