Ему и правда уж пора было идти, но в самое неподходящее время домашние принялись чуть ли не хватать за пятки.
Сначала Фелиса с необъяснимой воинственностью объявила, что у нее давно кончились хозяйственные деньги. Так что, если Бенвенуто предполагает сегодня прилично ужинать, пусть даст еще.
Бенвенуто с ледяным спокойствием ответил, что тысячу раз просил не требовать денег у него вот так, на ходу, когда он и без ее нелепых наскоков не может толком собраться с мыслями, – а его-то мысли вовсе не о ветчине и луке, как она могла бы догадаться, а о таких вещах, которые в ее куцей головенке и уместиться не смогут!..
– Ах вот как: головенке! – удивилась Фелиса.
Именно! Разве так трудно найти подходящее время?.. Чтобы он мог спокойно разобраться, сколько и на что было потрачено!.. И каким образом на их грошовое хозяйство утекает такая прорва денег?.. В этом случае не возникает затруднений в получении новой суммы, ибо, как она отлично знает, он совсем не скряга, относится к ней с должным уважением и всегда выдает требуемое. А если она думает, наоборот, что он вот так, на ходу, с одной ногой в сапоге, начнет швыряться новыми кошельками, не зная, куда делись прежние, то она очень и очень ошибается.
Вы, хозяин, думаете, что я воровка, скорбно заключила Фелиса. Пусть так, хоть это и обидно. Но все же дорогому ее хозяину следует иметь в виду, что, вообще-то, ей все равно, что про нее думают всякого рода верхогляды, неспособные разобраться в людях и на маковое зерно. Она-то про себя знает, какая она! Она-то знает, что если захочешь вторую такую найти, так только наищешься досыта, а уйдешь несолоно хлебавши!.. Но дело даже и не в этом, а в том, что если хозяин собирается в ужин трескать один сельдерей с огурцами, так пусть вообще ничего не дает, овощей еще дня на три, как-нибудь пропитаются, разве что лучше было бы хотя бы маслицем сырье покропить, да уж что делать, если в кармане ни гроша.
Пока они с ней столь увлекательно препирались и покрикивали, заглянул Антонио с известием, что пегий захромал, а серая совсем уж скоро разродится, так можно ли в повозку взять кого другого?
– Кого еще другого? – возмутился Бенвенуто. – Ты ошалел? Все другие – верховые.
Например, каурого, настаивал Антонио.
Каурого?! Вот еще! Каурого ты мне вечером заседлаешь, он мне свежий будет нужен! А почему захромал?
Не знаю, почему захромал, обиженно отвечал Антонио, надо коновала звать. Может, опять бабка у него… у него два раза в год что-то с левой бабкой.
Ну так зови, раздраженно сказал Бенвенуто.
А за дровами тогда как ехать, если все тут будут забракованные, саркастически поинтересовался Антонио. Сам я в телегу запрягусь, что ли? Надо было купить тех двух битюгов, что мастер Бертини продавал…
– Учить ты меня будешь битюгов покупать! – Антонио горестно пожал плечами.
– Мула запряги, – сухо сказал Бенвенуто.
– Мул дрова не тянет, – возразил Антонио.
– Не наваливай полную телегу, – заорал Бенвенуто. – И не приставай ко мне! Я зачем тебя держу? Чтобы ты занимался хозяйством! Знать не хочу про твоего пегого! Если будешь донимать меня своими пегими, я тебя на мызу отправлю! Ты понял?!
Да понял я, понял, обиженно отвечал Антонио, пятясь во двор. Уже и сказать ничего нельзя…
Выйдя наконец со двора, он направился в сторону рынка.
Его дом стоял в тупичке близ ювелирного квартала, чуть на отшибе, и всей ходьбы до дворца, если не добиваться колотья в боку, было минут двадцать.
Приплюснутая, круглая, похожая на пирог башенка с кубом бастиона скрылась за деревьями и стенами зданий. Он вышел на рыночную площадь и взял правее, к лавкам ремесленников.
Кланяясь знакомым и когда всего лишь касаясь пальцами края пунцового берета, а когда и приподнимая его (перо нынче было сиреневым), он потратил несколько минут, перекинувшись кое с кем словечком, чтобы уяснить, не подорожало ли серебро. На прошлой неделе все только и толковали о неминуемых неприятностях. Нынче фокус общего интереса необъяснимо сместился в сторону слоновой кости. Бенвенуто со слоновой костью не работал, а потому, выслушав два или три взволнованных мнения насчет того, что слоновая кость уже прямо режет, что будет дальше, вообще трудно представить, что же касается серебра, то оно, как ни странно, стоит и даже не шатается, пошел восвояси успокоенным.
Мысль о дорожающем серебре растаяла, на смену ей пришла мысль о Микеле.
Хороший он мальчик. Да… Он надеялся с его помощью справиться быстрее. Нет, никак, все что-то мешает.
Так, видите ли, не говорят.
Бенвенуто усмехнулся.
Вообще-то, даже если бы Микеле беспрестанно его не поучал, быстрее дело все равно бы не шло. Вспоминать трудно. То и дело понимаешь, что что-то забыл. Так глупо устроена память: забываешь не только все на свете, забываешь даже, что именно забыл!.. Что-то, может быть, самое важное. А соберешься с мыслями – да ну, оказывается, ничего особенного. Можно было и не трудиться.
А бывает, такое всплывет, что не то что другому, себе стыдно напомнить…
А временами кажется, что все это вообще уже не имеет значения. Прошлое прошло и никогда не вернется. Оно сделало свое дело и исчезло. Оно умерло. Его нет…
Но Микеле спросит что-нибудь – и оно воскресает. И о нем приятно подумать… или омерзительно.
Бывает, сущая мелочь, а такого нагромоздит в памяти – глазом не охватить.
Вообще-то, он с самого начала поставил себе задачу вспомнить как можно больше. И последовательней. Если не день за днем, то хотя бы год за годом. Чтобы потом эти записки… ну, сына у него нет, но… но кому-нибудь это все-таки будет интересно. Он уверен.
Но это трудно.
Пытаешься что-то подробно вспомнить – будто выкатываешь глыбу. Силишься… силишься!.. выкатил. Вот она. С ней понятно? Понятно. Все, закончили? Нет, давай следующую…
Вон их уже сколько. Две тетради…
А при этом каждую можно расколоть на тысячу кусков. И о каждом обломке сказать тысячу слов. Потому что каждый – драгоценный камень.
Так что хорошо, что Микеле спросил. Глыба раскололась. А в ней вон сколько всего…
Или не глыба, а как будто шестом нарушили покой давно не чищенного колодца. Взбаламутили воду – и из черной глубины начали всплывать какие-то лохмотья.
Только что казалось: стылая вода, ничего больше.
А оказывается, чего там только нет. Листья же падают в колодец? И пчелы. И цветочные лепестки. Травинки ветром приносит. Тонут. Опускаются на дно. Лежат себе.
Потревожишь – всплывают.
Хорошо, что он это вспомнил.
Между прочим, когда пришли французы, он вообще не собирался воевать. А зачем пошел?.. Просто диву даешься, сколько неприятностей из-за этого случилось. И этот ужасный навет по поводу восьмидесяти тысяч дукатов – тоже там берет начало. Из-за него он чуть не погиб. Начиналось в замке Святого Ангела и кончиться могло там же… Правда, и кое-что хорошее бывало… как без этого. Но война – это… да, война.
Пока войны не было, они жили спокойно. Он много работал. Чума в Риме тянулась и тянулась. Собственно, чума никогда не кончается. То там затлеет, то здесь. На годик затихнет – опять…
Почти все ее боялись. Многие из тех, кто боялся, умирали. Кто не боялся, тоже умирал. Пожалуй, их было не больше тех, которые боялись. Живые сторонились больных. И старались не унывать. Потом и они умирали. Но кое-кто и не умирал. Да и что унывать, они были молоды.
Живописцы, ваятели, золотых дел мастера – лучшие из тех, кто в ту пору обретался в Риме. Сиенец Джианни… это был главный заводила. Собирались у него чуть ли не через день.
Джианни беспрестанно что-нибудь выдумывал. Как-то постановил, что в следующий раз каждый должен привести свою галку. «Какую галку?» Вот тебе и какую галку. Так он их называл. А кто не приведет, тот будет обязан всей компании ужином.
И что делать? Кто не водил знакомств с непотребными женщинами, был вынужден с немалыми хлопотами раздобывать хоть какую-нибудь. Сам Бенвенуто имел на примете одну красотку. Но в нее вдруг страшно влюбился его тогдашний друг. И пришлось уступить этому сумасброду.
А время шло к назначенному дню, да и какое там время, уже завтра нужно было явиться с галкой.
И ему совершенно не хотелось в лучах своего сияния вводить туда какую-нибудь общипанную воронищу.
А в соседнем дворе жил один юноша лет шестнадцати – сын испанца-медника.
Бенвенуто уже в ту пору приметил: почти всех испанцев зовут Дьего. Этот Дьего был чрезвычайно хорош собой. Строен, очертания головы – Антиной позавидует, цвет лица – куда там персику. Бенвенуто много рисовал его и лепил, отличная была модель. При этом скромен и неприхотлив: ел что попало, одевался как придется, влюблен был только в свою грамматику и не водил знакомств – коротко говоря, идеально подходил для исполнения задуманного.
Бенвенуто попросил его об услуге – Дьего согласился.
Кокетливо смущаясь, служанка помогла юноше нарядиться в роскошное женское платье. Затем Бенвенуто осыпал его драгоценностями. Это были, во-первых, серьги с крупными жемчужинами: два надломленных золотых колечка только сжимали мочки, но выглядели как натуральные сережки в проколотых ушах. На шею – золотые ожерелья с крупными камнями. На пальцы – дорогущие кольца.
Когда он подвел его к большому зеркалу, мальчик чуть не упал в обморок.
Но тут же приосанился и горделиво воскликнул:
– О, неужели эта красавица и в самом деле Дьего?
Джианни жил неподалеку. Они вошли во дворик, и Бенвенуто снял покрывало со своей прекрасной спутницы.
Джианни – а он стоял между Юлио и Франческо – вскрикнул, будто его проткнули железом, повис на них, вынуждая согнуться в поклоне, и повалился на колени, так жалобно взывая о пощаде, словно ему прямо сейчас должны были отрубить голову.
– Смотрите, смотрите, каковы бывают ангелы рая! – вопил он. – И хоть они зовутся ангелами, но видите, видите: среди них есть и ангелицы!
И еще горланил:
О ангелица, дух любви,
Спаси меня, благослови!..
Дьего, не будь дурак, совершенно вошел в роль и принялся беззастенчиво пользоваться преимуществами нового положения. Мило смеясь, прелестное создание первым делом подняло десницу, благословив униженного поклонника на папский манер. При этом оно так сладко лепетало нежные слова, что Бенвенуто пробрало морозом – да уж не в самом ли деле парень перевоплотился?
Поднявшись с колен, Джианни возгласил, что папам следует лобызать ноги, а ангелам – щеки, и тут же исполнил означенное намерение.
Получив поцелуй, юноша стыдливо зарделся, что преисполнило его совсем уж чудной прелести…
Много было шума, смеха, художники восхищались красавицами, самой чудной из которых был, конечно же, Дьего, наперебой клялись им в любви и вечной преданности, читали тут же сочиненные сонеты.
Когда подали кушанья, Джианни попросил позволения рассадить гостей по своему усмотрению. Помону (для непосвященных Дьего звался Помоной) он усадил меж двумя другими прелестницами с внутренней стороны стола. Мужчин – с наружной, Бенвенуто напротив Помоны, в самом центре – на том основании, что красота его спутницы заслужила ему великую честь.
Все было прекрасно: на дальней стене нежно красовалось плетенье из живых жасминов, и на его фоне дамы были так хороши, что и не сказать.
Поужинав, принялись за развлечения музыкального характера. Тут неожиданно выяснилось (Бенвенуто и сам не знал), что у его Дьего волшебный голос: поет как райская птица, у него не могло быть соперника, все лишь восхищались. Даже шутливые речи Джианни преисполнились искреннего изумления и уважения к таланту явившейся с Бенвенуто Помоны.
Потом новое дело: Аурелио принялся импровизировать. Он владел своеобразным искусством по любому поводу плести возвышенные, пышные словеса, причем без какой-либо подготовки и сколь угодно долго, так что подчас приходилось останавливать его едва ли не силой, – и вот он принялся восхвалять женщин прямо-таки божественными глаголами.
Однако дамам славословия скоро наскучили, и те две, между которыми сидел Дьего, не обращая ровно никакого внимания на изысканные речи Аурелио, взялись тараторить между собой. Одна трещала, как сама сбилась с пути, другая расспрашивала Дьего-Помону, давно ли это случилось с ней: много ли она поменяла друзей, как долго удавалось задержаться у каждого, богатыми ли были подарки и всякое такое.
Скоро эти идиотки до невозможности надоели Помоне. Не имея возможности от них отделаться, она принялась крутиться и ерзать.
Девушки встревожились: что случилось, может быть, ей нездоровится?
Да, ответила Помона, так и есть, она чувствует неудобство в матке. У нее ощущение, что она с месяц как беременна.
Движимые инстинктивным состраданием и женской солидарностью, галки наложили на Помону руки – и обнаружили, что она мужчина!
Сначала был визг, потом брань, потом хохот, потом грозный Джианни испросил разрешения по-своему покарать Бенвенуто, виновного в непростительной путанице, с гоготом поднял его на руках – он был здоровяк, этот Джианни, – и потребовал кричать хором:
– Да здравствует Бенвенуто! Да здравствует Бенвенуто!..
Потом Джианни получил заказ на сооружение гробницы умершего папы Адриана, живописец Юлио Романо уехал в Перуджу служить тамошнему маркизу, у других тоже нашлись дела, и славное художническое содружество вдруг совсем расстроилось.
Но Бенвенуто скучать было некогда: он уже завел собственную мастерскую. С раннего утра за верстаком: в основном всякая мелочь, но время от времени и серьезные заказы появлялись, да и ему хотелось освоить все многоразличие ремесел и искусств.
Кроме того, он тогда был влюблен в одну девушку. Ее брат подчас приводил Бенвенуто на их виноградник. Там он наигрывал им когда на флейте, а когда и на корнете. И вообще он стал играть больше, чем прежде, когда его заставлял отец. Теперь он с нежной улыбкой вспоминал свое детское упрямство.
А потом один флейтщик из музыкантов папы, услышав игру Бенвенуто, предложил помочь их ансамблю на скором празднике. Они репетировали ежедневно по два часа. А когда наконец сыграли несколько красивейших мотетов, папа заявил, что никогда прежде не слышал столь согласной и сладостной музыки. Он спросил у флейтщика, где тому удалось разжиться таким корнетом для сопрано. Флейтщик ответил, что парня зовут Бенвенуто, но он, скорее всего, откажется от службы: музыке он отдает лишь часы досуга, а так-то он золотых дел мастер.
Папа удивился – редко встретишь человека, способного отвергнуть папские предложения, но не отступил – дескать, все равно пусть явится. Надо еще посмотреть, на что способен, но, если он и в самом деле мастер, у папы найдется столько золотой работы, что сам взвоет…
Бенвенуто вспомнил, что, кажется, именно в ту пору на глаза ему попались небольшие кинжальчики… турецкие кинжальчики. Нужно завтра сказать Микеле, пусть запишет отдельно, а то опять забудется. Рукояти – продолжение клинков, ножны тоже железные, и по всему металлу, без изъятий, насечено множество красивейших листьев, тонко выложенных золотом. Замечательные это были кинжальчики, турецкие… Взяв их за образец, он славно потрудился в новом художестве, но точно скопировать не смог: его получались и красивее, и прочнее турецких. Потому что, во-первых, сталь он насекал глубоко и с пазухой, а у турок так не принято. Во-вторых, турецкие листья – это всегда и только продолговатые гроздья арума и подсолнухи, других они как будто не видят… или им заповедано их изображать, даже странно. И хоть поначалу красиво, но скоро приедается.
А в Италии листва на любой вкус и разными способами: ломбардцы любят листья плюща и ломоноса, тосканцы и римляне – пышные свечи аканта, сиречь медвежьей лапы с ее причудливыми соцветиями, где каждый цветочек будто под куколем. Вдобавок в гуще зелени при известной сноровке можно разместить головки птиц и мордочки зверей, а все вместе говорит о хорошем вкусе и изяществе.
В общем, его кинжальчики выходили гораздо лучше турецких, шли нарасхват… он их много делал, пока не надоели.
Еще в ту пору щеголи взяли манеру цеплять на шляпы золотые медальки. Заказывали с гербами, с эмблемами рода; а то и просто выдумки, кому что в голову придет – этот дракона хочет, тот страуса.
Лучшим в деле слыл великий искусник по имени Карадоссо. Слава позволяла ему за каждую медальку требовать не меньше сотни скудо. Сотня скудо! – он в ту пору о таком и помыслить не мог.
И вот как-то раз один синьор заказал две медальки подряд: одну Карадоссо, а другую ему. Бенвенуто тут же взялся и исполнил за три дня. А еще через месяц, когда славный Карадоссо кончил наконец возиться со своей, этот синьор положил медали рядом и присмотрелся. И в изумлении созвал друзей, чтобы они подтвердили: у Бенвенуто лучше. Друзья восхитились и предложили ему требовать за труды все, чего душа пожелает.
То есть Бенвенуто тоже мог тогда, по примеру Карадоссо, запросить сто золотых.
Но он ответил, что величайшая награда, какой мог бы желать, – это сравняться своими безделицами с произведениями столь великого мастера.
И что, дескать, если их милостям кажется, что его работа не хуже, так ему уж и этого достаточно, он вполне вознагражден их высокой похвалой.
И на этом простился и ушел, не слушая возражений.
Но господа дела так не оставили: тотчас же послали ему щедрый подарок ценой куда больше ста скудо.
Ну да… Много было работы, много было приятного в этой работе. Конечно, случались и кое-какие неприятности… Но что их вспоминать, только настроение себе портить – а кой толк портить настроение, если все уж быльем поросло.
А когда… хватит, хватит.
Да, хватит. Уже не до того. Будет день, будет пища. Нужно оставить это для Микеле.
Какая все-таки липкая вещь память, пристанет – не отвяжешься.
Завтра будем вспоминать. Нынче и так есть о чем подумать.
Да!
Сейчас герцог Козимо скажет, как он смотрит на безбожно затянувшееся дело. Спросит, хмурясь, в чем состоят главные загвоздки. Что нужно предпринять, чтобы Бенвенуто смог наконец завершить начатое.
Потому что, скажет он, флорентийцы уже начинают посмеиваться. Над ним посмеиваться, над великим герцогом Тосканским!.. Дескать, сам невесть когда заказал Персея… девять лет назад!.. А сам теперь волынит!.. все какие-то помехи выдумывает!..
Сдержанно улыбнувшись, здоровяк-ломбардец в фиолетовом камзоле отсалютовал ему алебардой и распахнул заплетенную железными стеблями створку боковых воротец.
– Здравствуй, Бенвенуто, – сказал он с глуповатой и даже, кажется, извиняющейся улыбкой. – А герцог только что уехал.
– Уехал? – непонимающе повторил Бенвенуто.
– Уехал, ага. Прибежал к нему кардинал Дуччо… Вместе куда-то умчались.
– Дуччо? – тупо переспросил Бенвенуто, не вдруг всплывая к иллюзорной реальности. – При чем тут кардинал Дуччо?
– При чем тут кардинал Дуччо? – недоуменно повторил страж врат. – Бенвенуто, я не знаю, при чем тут кардинал Дуччо. Просто герцог с ним уехал. Я же говорю: Дуччо примчался как ужаленный, герцог подхватился, и они уехали.
– Уехали, значит, – пробормотал Бенвенуто. – Понятно.
Он задрал голову и посмотрел на солнце.
Черт бы их всех побрал, подумал он. Договаривайся, не договаривайся. Что ему!.. Он – герцог. Ему все равно, что там себе думает этот червяк Бенвенуто. У него столько фанаберии и власти, что ему нет дела до того, с кем он имеет дело!.. Хоть бы даже и с великим, может быть – даже величайшим художником!..
Дал бы он мне уже бронзы! – устало подумал он. Эта мысль сорвалась неожиданно, вопреки тому, что он только что думал… так помимо воли лучника срывается иногда стрела с тетивы.
Жалкая, никчемная сейчас мысль.
Сейчас? И сейчас, и всегда. Сколько уж он его просит. Сколько клянчит. Думай об этой бронзе, не думай…
Да и что сейчас бронза? До бронзы сколько еще нужно сделать!..
– А тебя герцогиня спрашивала, – сказал ломбардец таким извиняющимся тоном, словно пытался хоть что-нибудь поправить.
– Герцогиня?
– Ну да. Бенвенуто, говорит, пришел или нет. Где он, дескать.
– Что ей надо, не знаешь?
– Нет, не говорила… Слышал, они со служанкой о каких-то изумрудах толковали.
– Об изумрудах?
– Об изумрудах, – подтвердил ломбардец. – Но тут ведь как, Бенвенуто. Может, они об изумрудах не потому, что тебя ждали. Может, какие иные изумруды. Я не знаю. Я просто услышал: изумруды, изумруды. А что изумруды, зачем изумруды… мне ведь не докладывают.
– Ясно, – хмуро кивнул Бенвенуто. – Хорошо. Ты тогда вот что… Я не буду заходить. Как-то не ко времени. А если герцогиня опять спросит, скажи, не было его. Потом как-нибудь. Прощай.
– До завтра, – кивнул ломбардец, улыбаясь.