К книге
Духовка Сильвии Плат. ДилогияДуховка Сильвии Плат. Культ. Часть 2. Гнев
86%
Духовка Сильвии Плат. Культ. Часть 2. Гнев
18

Толстой как-то написал, что любовь – это бесценный дар.

Это единственная вещь, которую мы можем подарить, и все же она у тебя остается. И это так.

Но ужас в том, что порой мы не выбираем того, кому его преподнести.

И тогда он превращается в пытку.

1

Воскресенье – самый ненавистный день в Корке: притворяться другим человеком нужно с удвоенной силой. Презираю лицемеров и лжецов, но вынуждена быть одним из них. Во внешнем мире я играю эту роль не первый год и справляюсь вполне успешно, но делать это в Корке гораздо труднее. Здесь я более уязвима, моя плоть оголена, я превращаюсь в сплошной нерв: плохо сплю, плохо ем, постоянно начеку, постоянно на грани. Из-за Патрика. Из-за Сида. Они возненавидели бы меня, если бы знали, к чему я пришла.

На службу я надеваю одежду, которую дала Хелен: льняную блузку и юбку – она велика, поэтому я затягиваю пояс потуже. Снимаю все украшения, оставляю лишь мамино кольцо с зеленым демантоидом, но не решаюсь надеть на палец – нанизываю на шнурок и прячу под блузку.

Это воскресное утро – первое утро в Корке, когда Молли сама начинает разговор. Сегодня она необычайно мила: предлагает помощь, накладывает кашу, спрашивает о самочувствии и здоровье. Это приятно слышать, приятно знать, что она меня замечает, но на душе все равно скребут кошки. Она как запрограммированный робот, и программы всего две: ненависть и любовь. На какие кнопки жать? Все зыбко, скрипит и трещит по швам, и вопрос, когда рухнет, не вопрос. Вопрос – когда.

– Я всегда так волнуюсь перед службой, – шепчет Молли, когда мы усаживаемся с ней и Робертом в первом ряду.

– Почему? Тебя будоражат проповеди преподобного?

– Что? – удивляется она. – Нет. Ты же не знаешь…

– Чего именно?

– Увидишь.

Я – местная достопримечательность. Горожане относятся ко мне с подозрением – следят, подмечают инаковость, но они ничего не сделают, доверяют решению Доктора. Я на испытательном сроке. Одно неверное движение – и толпа разорвет меня. Я хожу по лезвию бритвы.

В литургическом облачении Кеннел выглядит как божество. Он родился, чтобы носить это одеяние. Было бы куда проще, если бы природа, вселенная, судьба или иные высшие силы наделяли плохих людей отличительными знаками: уродливыми шрамами, маленькими глазками, тонкими губами и кривыми носами. Так было бы куда легче выбирать друзей и союзников. Но Кеннелу повезло, и я не могу отвести от него глаз, как ни пытаюсь. Это желание… смотреть на него – слишком велико. «Как упал ты с неба, денница, сын зари! разбился о землю, попиравший народы. А говорил в сердце своем: «взойду на небо, выше звезд Божиих вознесу престол мой и сяду на горе в сонме богов, на краю севера; взойду на высоты облачные, буду подобен Всевышнему»[68]. И он подобен Всевышнему. Или же его прежнему любимцу, падшему ангелу? Не знаю. Но я презираю его – всех их. За то, что забрали Сида. Забрали Патрика.

Прежде чем преподобный начинает, Доктор встает со скамьи – первое слово принадлежит ему:

– Приветствую всех на одном из самых важных событий недели – воскресной мессе. Время летней жатвы – особенно тяжелое для общины, и гораздо тяжелее становится, когда мы теряем членов семьи. – Он опускает взгляд, на лбу залегли морщины. Молли впивается пальцами в ткань платья. – Мы проводили Джейн Вёрстайл в добрый путь, она нашла место рядом с Господом.

Он замолкает, выдерживая многозначительную тишину, и все, включая Молли, замирают, напрягаются. Все знают, что произойдет дальше, – все, кроме меня.

– В ночь после похорон мне было видение. Спасибо Тебе, Господь, за него. Язык мой будет проповедовать правду Твою и хвалу Твою всякий день[69]. Джейн была преданным членом общины, верной женой, заботливой матерью и добродетельной женщиной, и Бог принял ее в Свое царство, как примет всех нас, если мы последуем пути, который Он нам указывает. – Он воздевает глаза к потолку и крестится, остальные повторяют за ним. – Я слышу Его все чаще. С каждым днем мы все ближе к Нему. Он доволен нами и нашей работой, благоволит нам: в этом году будет щедрый урожай. Тот голодный год, что мы пережили при преподобном Патрике, останется лишь воспоминанием – мы больше не переживем такого, продолжая повиноваться воле Господа.

Молли слушает, с силой сжав крестик.

– Он дает нам не только пищу, но и возможность процветать и расти. В этом году Он направил к нам человека, который может стать одним из нас. Флоренс Вёрстайл находится на испытательном сроке у Господа, поэтому прошу отнестись к ней с пониманием и заботой. Наш мир ей неизвестен, но у нее есть самое главное – желание. Желание стать одной из нас, и если она докажет преданность, то станет членом семьи. И я верю, что вы поможете ей в этом.

Закончив, он возвращается на скамью в первом ряду, и Кеннел начинает службу. Я не слушаю, обмякаю, впадая в забытье, несусь в солнечном мареве в пропасть под голос преподобного и пение прихожан – на меня словно положили камень, который не унести.

Обряд причастия. Сердце гулко стучит в груди. Преподобный. Я боюсь его. Презираю его. Что может быть более гнусным и низким, чем погрязший в грехах священник, призывающий с помощью мнимых священных слов Господа к воплощению в кусочке пресного хлеба. Но я… Кровь резко приливает к щекам, когда он оказывается передо мной. Сердце падает в желудок, перед ним я маленькая и незначительная. Не выдержу, если он коснется меня. Не позволяю положить гостию[70] в рот и выставляю руку.

– Во время традиционного обряда гостия кладется в рот, – великодушно объясняет он.

Я вытягиваю руку сильнее, настойчивее. На его губах играет едва заметная улыбка. Он позволяет взять кусочек хлеба руками.

– Тело Христово.

– Аминь.

Вино приходится принять из чаши в его руках. Оно слабое, напоминает сок, но я рада и этому. Я не пила алкоголь целую вечность. Мне многого не хватает в Корке, в том числе хорошего виски.

– Аминь, – шепчу я, приняв кровь Христову.

После службы отдаю ключи от машины и телефон Доктору – я полностью в его власти. Хелен предлагает провести экскурсию по женскому дому, и Молли увязывается с нами. Теперь она повсюду будет ходить за мной хвостиком, пока я снова не разочарую ее.

На улице непривычно жарко и душно, хотя с утра температура не превышала семидесяти пяти градусов[71]. Я плыву в летней пелене, и все плывет передо мной. Во рту кисло от выпитого вина.

– Воскресенье – единственный день в неделе, когда работают только дежурные, – я смогу показать, как все устроено, без лишних глаз.

Под женский дом было отдано здание младшей школы, и теперь оно походит на монастырь. Его выкрасили в бежевый цвет, над входом повесили распятие, а дверь заменили на деревянную. Хелен достает из кармана ключи, отпирает ее, пропускает нас вперед и закрывает дверь изнутри на засов. Первым делом ведет нас в зал в конце коридора, который раньше был спортивным залом, он заставлен столами со швейными машинками.

– Это мастерская для пошива и починки одежды. Здесь же мы обучаем девушек шитью. В шкафах вещи, которые требуют ремонта, и ткани. – Она указывает на полки у восточной стены. – Каждый член общины может взять все, что нужно. У нас все общее.

На кухне, несмотря на то что здесь ничего не готовили как минимум сутки, все еще пахнет выпечкой.

– Тут мы готовим еду к общим праздникам, гостии для причастий и обеды холостякам.

– Вы готовите для мужчин, потому что у них нет жен?

– Мы готовим для них, потому что заботимся о каждом члене общины.

В одном из классов находится гончарная мастерская.

– Здесь мы делаем посуду, вазы, фигурки для украшения дома и детские игрушки.

Также они обустроили комнаты, где играют дети, пока их мамы выполняют работу на благо общины.

Здание мы покидаем через южный выход. Хелен прищуривается из-за палящего солнца, приставляет руку козырьком ко лбу, чтобы защитить глаза.

– Там у нас огороды. – Она указывает на зеленую полосу вдали.

– Что выращиваете?

– Все, что можно употребить в пищу.

Мы подходим к грядкам, раскинувшимся стройными рядами до самого горизонта. По обе стороны от них расположены теплицы.

– Рано утром дежурные совершили полив и совершат его вечером – нельзя оставлять овощи без ухода ни на день. Там мы выращиваем огурцы, томаты, перцы и ягоды, – объясняет она, проследив за моим взглядом. – За огородом ухаживают женщины. Это тяжелый физический труд, поэтому этим занимаются молодые.

Она успевает почувствовать мое замешательство, прежде чем я его осознаю́.

– Но тебя никто не заставит, если эта работа тебе претит. У нас везде не хватает рук, так что и на кухне, и в швейном зале тебе будут рады.

– Как это работает?

– Что именно?

– Если все выбирают только то, что им нравится, никто не возьмется за тяжелый труд.

– В тебе говорит мирское – мы не мыслим такими категориями. Каждый понимает, что мы механизмы в общей системе, и если один из них сломается, то в итоге сломаются остальные. Никто не отказывается от работы. Благо общины выше собственного, и поэтому она существует. – Она устремляет взгляд за горизонт. Морщинки лучиками окружают глаза цвета пасмурного неба. Она вспоминает о чем-то, погружаясь в забытье. Что привело ее сюда? Что заставило женщину с образованием, опытом и материальными возможностями бросить все и уехать далеко от мира, который она знала? Променять все, что у нее было, на кучку незнакомцев, которые даже не замечают ее, спрятанную в тени мужа. Что с ней случилось?

– Мэри, – она обращает на нее взгляд, – не хочешь показать Флоренс свою последнюю вышивку?

– Она не готова.

– Знаю, но она поможет Флоренс лучше понять.

Молли убегает обратно в дом. Ей всегда нравилось показывать свои поделки. Это все еще она – моя Молли.

– Я понимаю, – говорит Хелен, – это трудно принять, мне тоже было трудно, но ты научишься. Потому что не важно, веришь ли ты в Бога, важно, верит ли он в тебя. Мы видим доказательства этому каждый день.

– Что заставило вас отказаться от прежней жизни?

– Я не отказывалась от нее – она отказалась от меня. В том и суть. Такое случается с каждым, но не у всех есть возможность выбрать иной путь. У меня была. И у тебя есть.

– И вас это устраивает? Быть в тени.

– В тени? Так чувствуют себя лишь те, в ком есть гордыня. Я лишена ее.

Но твой муж нет.

– Я закончу ее на следующей неделе, – говорит Молли, передавая пяльцы Хелен.

– Вот, посмотри. – Хелен показывает работу мне.

На вышивке изображены растения, заяц, лиса и лев, в небе летает птица, похожая на грифа, – у нее пока нет хвоста. Небо наполовину белое.

– Что видишь? – интересуется Хелен.

– Пищевую цепь.

– Коротко говоря, да. Но как именно она устроена?

– Заяц ест траву, зайца – лиса, лису – лев, а после смерти льва его тело поедает гриф.

– Основное назначение пищевой цепи – поддержание стабильного состояния животного мира. И разве лев плох из-за того, что поедает слабых? Разве заяц находится в его тени потому, что не питается мясом? При отсутствии такого круговорота в природе ее бы не было вовсе. Цепь должна существовать, и прерывать ее нельзя. Уничтожишь одно звено – уничтожишь все. В общине все работает точно так же. Иерархия неизбежна: кто-то трудится в поле, кто-то на кухне, а кто-то проводит службы. У каждого своя функция, и каждый должен ее выполнять.

Я беру вышивку из ее рук и всматриваюсь, переводя взгляд от зайца к лисе. Отдаю пяльцы Молли.

– Очень красиво.

Она пожимает плечами.

– Не лучшая моя работа. Хочешь посмотреть на другие?

– Да, конечно.

Она бежит в дом, и мы с Хелен следуем за ней.

К сожалению, пищевая цепь не учитывает одного: люди давно не убивают себе подобных, просто чтобы выжить.

2

Солнце клонится к горизонту, но жара не спадает – Корк намеревается сварить меня живьем, – но ее чувствую я, жительница мегаполиса, привыкшая к кондиционеру и автоматам с холодной водой повсюду, остальные ее не замечают. После ужина Молли собирается идти к источнику. Путь не близкий, но вода была освящена самим преподобным. Кто бы сомневался!

– Ты почувствуешь разницу с обычной колодезной водой. Вот увидишь, – говорит Молли, ступая по тропинке.

– Ты часто к нему ходишь?

– Раз в неделю – чаще не получается. Отец Кеннел освятил его прошлой осенью в день Вознесения Господня. В этом году он служил водосвятный молебен. Теперь так будет происходить каждый год.

– Наверное, это было торжественное событие.

– Торжественное? Нет. Йенс говорит, что торжество не имеет смысла без цели.

– У торжества есть цель, одна из них – запомнить важный день. Когда ты была маленькой, мы всегда отмечали Рождество и дни рождения. Помнишь, на твой пятый день рождения отец подарил тебе куклу в розовом платье? Ты сказала спасибо и расплакалась, потому что тебе хотелось голубое.

Она прищуривается, задумываясь.

– Нет, не помню.

Я прекрасно помню тот день: крупные слезы катились по ее пухлым розовеньким щечкам. Я усадила ее на колени, поцеловала и сказала, что мы сошьем кукле другое платье. Мы сделали его из старых тряпок – платье получилось ужасным, я и тогда не умела шить, но оно было голубым, как она хотела. У нас было немного денег, но я всеми силами старалась дать ей желаемое: сэкономить на обедах, чтобы купить мороженое, отдать последнюю конфету, смастерить игрушку, которой она любовалась в витрине магазина. Стоит признать: она никогда не канючила, не жаловалась, не говорила, что мои придумки ни капли не походили на оригинал, – она ценила не то, что получалось, а время. Время, проведенное вместе. Она ценила меня. Больше я этого не ощущаю.

Воцаряется молчание, которое прерывают трели птиц, скрежет пустых ведер в руках и редкий шелест листьев.

– Сегодня я проснулась, – говорит она, – приготовила завтрак и только потом поняла, что все это происходит на самом деле. Что ты здесь. Пока тебя не было, я думала, что ты рядом. Когда ты рядом, я думаю, что далеко. Как называется эта болезнь?

– Тоска.

– Ты тоже ее испытываешь?

– Уже очень давно.

– Из-за него?

Мы обе знаем, о ком речь.

– В том числе.

– Ты полюбила его с первого взгляда?

– Нет.

– Нет?

– Ему пришлось завоевывать мое расположение.

– Йенс говорит, что не существует любви с первого взгляда. Что это лишь симпатия, которая проходит так же быстро, как и зарождается. Это от лукавого.

– Ты часто говоришь с ним об этом?

– Нет. Но мы много читаем Библию.

– Ты уже знаешь, кем хочешь стать?

– Женой и матерью.

– Нет, я имею в виду, чем ты хочешь заниматься.

Она хмурит лоб.

– Ты говоришь глупости.

– Я перегрелась на солнце. Как бы я хотела принять ванну… – Я потираю взмокшую шею.

– Мы можем сходить на озеро в любой нечетный день.

– Почему нечетный?

– Это женские даты.

– Что это значит?

– Чтобы мужчины и женщины не встречались у озера, нам отведены даты: четные – для мужчин, нечетные – для женщин. Завтра двадцать седьмое – мы сможем искупаться в озере.

Это правило, как и другие местные, приводит в ступор, но я не решаюсь задавать вопросы. Боюсь, что еще могу раскопать.

Мы добираемся до родника молча. Он журчит внизу, зовет нас. К нему ведет деревянная лестница. Ее тоже сделал Пит? Теперь я буду думать, что все, сделанное из дерева, вышло из-под его рук. Мне нравится так думать, нравится думать о нем – о том, каким трудолюбивым, добрым и честным юношей он стал. Сид, ты бы так им гордился.

Мы спускаемся по деревянным ступеням – они скрипят под ногами. Родниковая струя усеяна гранитными валунами. Молли умывает лицо, а потом и пьет из ладоней.

– Попробуй.

Вода холодная, и я действительно ощущаю разницу: она живительная, после нее становится легко и хорошо. Или все дело в жаре?

– Чувствуешь?

Я киваю. Она подставляет ведра и набирает в них воду. Раньше я не замечала, как сильно она выросла, точнее, у меня не было возможности посмотреть на нее, не боясь, что она окатит взглядом, полным презрения и гнева. Она стала высокой, почти с меня ростом. Ее тоненькая фигурка не лишилась детской неуклюжести, но при этом она уже не совсем ребенок – несмотря на стройность, в ней есть сила.

Она похожа на мать во всем, кроме цвета волос и глаз – это у нее от отца. Пшеничные волосы и голубые, как летнее небо, глаза – ангел с картины. И пусть я люблю Патрика, я многое отдала бы, чтобы стать дочерью Роберта и Джейн, чтобы по нашим венам текла одна кровь. Может быть, тогда я смогла бы понять потаенные мысли и желания Молли. Сейчас она для меня непостижимая загадка, тайна Бермудского треугольника, круги на полях, которые никак не разгадать. Кто она? Что она? Моя сестра. И все тут. Моя маленькая Молли. И будет ею и через двадцать лет, и через пятьдесят.

– Что стоишь? – Она выпрямляется. – Набирай.

Я подставляю ведро и едва не падаю в родник, когда оно заполняется до краев. Молли хватает меня за пояс и тянет назад.

– Аккуратнее!

– Боишься, отцу Кеннелу придется снова служить водосвятный молебен?

По ее лицу пробегает тень улыбки, а потом она вспоминает, что должна держать маску непроницаемости, и нарочито хмурится, сведя брови к переносице.

– Это очень плохая шутка.

– Да, ты права, совершенно отвратительная.

Но когда она отворачивается, чтобы зачерпнуть еще воды, я чувствую, как отчаянно она пытается подавить улыбку.

3

«Дух бодр, плоть же немощна!» – с этими словами Йенс садится в мою машину и заводит мотор. Единственная ниточка с реальным миром рвется на глазах, а я стою и смотрю, как машина превращается в точку – все меньше и меньше, а после и вовсе исчезает. Он знает, что я хочу сбежать, и знает, что теперь мне придется совершить не меньший подвиг, чем Иисусу во время крестного пути, если я решусь это сделать. Если я смогу убедить Молли это сделать.

Я не имею ценности для Корка. Не учитывая мою молодость и исправно работающую женскую репродуктивную систему, я не обладаю полезными качествами. Я знала об этом и прежде, но в действии все очевиднее. Я не приспособлена ни к одному женскому труду, принятому в общине: мне скучно гнуть голову над пяльцами, невыносимо тоскливо склонять ее же над иглодержателем, следя за ровностью швейной строчки. Терпеть не могу готовить. И пусть Хелен старается научить, я снова и снова проваливаюсь.

Работа в огороде и теплицах не требует особых навыков: поливаю, разрыхляю и удобряю, гну спину целыми днями среди женщин достаточно молодых и здоровых, чтобы проводить время под палящим солнцем.

В общине дамы неразговорчивы – не доверяют мне. Возможно, никогда не будут. Чувствуют, что я из другого теста и не хочу принадлежать их миру. Каждая занята своим делом: кто-то чинит теплую одежду, подшивая карманы и пуговицы. Другие латают брюки и рубашки, порванные в поле. На кухне всегда кипит жизнь: что-то режется, заворачивается, лепится, варится, запекается. Хелен даже не пытается устроить меня туда – там нужно быть расторопной и живой, а я необычайно рассеянна.

Я увядаю. Мозг становится тугим и вязким – в нем тяжело уловить хоть одну мысль. Во время работы на грядках я ни о чем не думаю или думаю слишком много – думаю о том, о чем не хочу. По лбу, шее, спине течет пот. От зноя кружится голова. В ярком свете солнца я едва вижу. Чтобы не схлопотать солнечный удар, снимаю косынку, смачиваю в ведре и надеваю обратно. Вдруг вдали появляется он – рыжие волосы горят огнем, и я не в силах отвести взгляд от этого прекрасного миража. Он соткан из солнечных лучей. И он пришел ко мне. Сид.

– Вёрстайл! Не нравится здесь, отправлю на кухню, – говорит миссис Тэрн, бывшая директриса старшей школы Корка, а теперь учительница в ней же и в летнее время наша надзирательница. Учитывая былые заслуги и почтенный возраст, она не могла претендовать на меньшее – работа в поле ей давно не по плечу, но указывать нам, как трудиться, – ее стихия.

Когда работа в огороде заканчивается, всегда находится другая: убрать на кухне, присмотреть за чьим-то ребенком, отнести обед мужчинам в поле. Круговорот обязанностей бесконечен, и я, не привыкшая к физическому труду, возвращаюсь домой с закатом и падаю замертво. Так проходит день за днем. И я забываю, зачем сюда приехала. Забываю, кто я есть…

– Благословенный вечер, мисс Вёрстайл. Вы другой человек, – говорит Доктор, присев рядом на скамью.

В сумерках церковь выглядит величественно и устрашающе, а Доктор – моложе и опаснее, но я слишком вымотана, чтобы трепетать под его взглядом.

– За эту неделю я провела больше времени на улице, чем за последний год.

– Тяжело?

Я сглатываю, прежде чем ответить. В этом нелегко признаваться, особенно ему, но община загоняла меня до смерти. В Гарварде, где я была вынуждена вечерами сидеть за книгами, а иногда совсем не спать, я не ощущала себя такой разбитой, такой бессильной, такой… слабой. Каждая мышца в теле ноет и болит. Я не могу ни встать, ни сесть, не испытав при этом боли. Я испытываю ее даже во время мытья. Привычно бледная кожа потемнела, кожа предплечий вовсе сгорела на солнце. Я сгораю. Он поджаривает меня на вертеле – с охотой и мастерством, – он сожжет меня живьем, если я не возьму себя в руки, если не найду способ противостоять ему.

– Да.

– Хочешь остановиться?

– Нет.

Йенс кивает и устремляет взгляд на распятие.

– И, неся крест Свой, Он вышел на место, называемое Лобное, по-еврейски Голгофа; там распяли Его и с Ним двух других, по ту и по другую сторону, а посреди Иисуса[72], – цитирует он бесстрастным голосом. – Что ты чувствуешь, глядя на него, Флоренс?

– Боль.

– А еще?

– Унижение.

– И?

Он обращает на меня темные глаза, и по спине пробегает холодок. Несмотря на то, сколько убийц и воров я встречала за последние годы, никогда прежде я не видела такого острого человека. Все в нем будто сделано из стекла: острый нос, острые скулы, даже острые губы. Коснись – и потечет кровь.

– Жертвенность.

– И смирение. Четыре составляющие, которые сопровождают истинное освобождение. Он знал, что так будет и что это неизбежно. При кресте Иисуса стояли Матерь Его и сестра Матери Его. Собралась целая толпа, чтобы посмотреть, как Его будут раздирать на части. В то время знали толк в унижениях. И будь уверена, Он был унижен. Ему было больно. Но Он принес эту жертву и был вознагражден. Он отдал меньшее ради большего – Свою жизнь за грехи бренного мира. Так поступаем и мы.

– Усмиряете друг друга в боли?

– Проходим болезненные этапы и получаем награду. Если ты захочешь жить, как мы, тебе тоже придется их пройти.

Он ненадолго замолкает.

– Просто не будет, Флоренс. Работа под палящим солнцем, боль в мышцах и усталость лишь верхушка айсберга. Мы распнем тебя, как Христа, чтобы увидеть твое воскресение. Будет больно. Смертельно больно. Все, что ты знала о том мире, исчезнет. Подобно обезумевшей толпе, мы стянем с тебя старую одежду и предрассудки, пронзим копьем прошлое и вырвем из груди. Ты готова к этому?

Я стискиваю зубы. Если бы только он мог вытравить из меня воспоминания и ту боль, которые рвут меня в клочья после смерти Сида. Если бы он смог наполнить меня тем, что я бесследно потеряла в тот день, когда молила вернуть его… Если бы он только мог, я стала бы его вернейшей слугой.

– Да, – шепчу я.

– Флоренс?

– Да, – уже увереннее повторяю я.

– Что ж, в таком случае продолжай работать на благо общины. И приходи ко мне каждое воскресенье. Мы начнем.

– Начнем?

– Твой путь к распятию.

4

В Корке существуют два варианта спасения от изнуряющей жары: прятаться от нее или принять. В Нью-Йорке я выбирала первый, а моими спутниками становились кондиционер, алкоголь, музыка и шум – не важно какой, главное, чтобы не позволял думать. Однако по воскресеньям, если не выпала честь дежурного, заняться нечем, разве что типично женскими делами: шитьем, вязанием, готовкой и пением.

Воскресенье – единственный день в общине, который я не только ненавижу, но и люблю – после службы наступают те редкие часы, когда можно вспомнить, кто ты есть, и выпрыгнуть из постоянно крутящегося колеса.

Свободный день мы с Молли решаем провести на озере. Она приглашает меня. Хочет быть рядом? По своей воле? От этого даже жара менее невыносима. Мы плывем – иначе не сказать – через деревья и кусты в глубь леса, забывая о духоте и липкости вспотевшего тела.

Озеро прячется в скалистом ущелье. Когда мы приближаемся к нему, дышать становится легче. Сверкающая водная гладь ослепляет, но дарит то, чего я давно не ощущала, – покой и приятный трепет. Я окунаю ноги в воду, такая прохладная – тело слишком разгорячено. Наблюдаю, как по-хозяйски Молли раскладывает плед, заботливо достает из корзинки еду. Совсем взрослая. Моя маленькая девочка стала взрослой. Почувствовав мой взгляд, она принимается все поправлять, словно я могу отругать ее. Я смущаю ее? Она боится меня? Это больно.

– Тут красиво, – говорю я, кивая в сторону озера, которое окружает ущелье, будто руки матери, жаждущие оградить ребенка от опасностей внешнего мира.

– Мне тоже нравится.

– Ты хорошая хозяйка, в отличие от меня.

– Это же не наука какая-то.

– Кто-нибудь знает об этом месте?

– Наверное. Но я тут никого не встречала.

– Ты не про это озеро рассказывала?

– Нет. Все выбирают то, что ближе.

Она садится, обхватив колени руками. Я присаживаюсь рядом.

– Часто тут бываешь?

Она съеживается и опускает взгляд.

– Когда хочется… побыть одной.

Я провожу языком по пересохшим губам, во рту горчит. Хочу придвинуться ближе, но не смею.

– Этого не нужно стыдиться.

– Я не стыжусь! – выпаливает она и уже тише добавляет: – Ну, может, немного.

– Почему?

– Община – моя семья. Хотеть быть вдали от семьи плохо.

Я сглатываю, чтобы прогнать ком, появившийся в горле.

– Это неправда. Каждый человек, не важно, где он живет и с кем, имеет право побыть один, и это не делает его плохим. И тебя не делает плохой.

Она задумывается, уставившись на коленки. Брови сходятся к переносице.

– Когда я одна, ко мне приходят мысли, которые мне не нравятся.

– Например?

Она поднимает голову – глаза вспыхивают.

– После похода на озеро мне снится один и тот же сон. Я вижу себя у воды. Она волнами бьется о берег. Это не море – океан. И мне хочется оказаться там. Хотя бы раз… Я когданибудь была на берегу океана?

– Да, совсем маленькой.

Это заставляет уголки ее рта приподняться, но она тут же подавляет улыбку.

– Я не должна говорить этого. Так глупо…

– Вовсе нет.

– Я люблю Корк, и он любит меня. Он дал мне все, и я должна отвечать тем же. Я не имею права просить о большем.

– Любить кого-то не значит жертвовать мечтами.

Ее голубые глаза теряют цвет. Она изучает меня, долгим пытливым взглядом блуждая по лицу, словно видит впервые.

– Я не понимаю, кто ты.

– Я Флоренс. Твоя старшая сестра. Всегда была и буду.

Вдруг она вскакивает, стягивает с себя юбку и блузку, оставаясь в легкой тунике по колено. Я удивленно смотрю на нее.

– Что? – спрашивает она.

– Ты пойдешь купаться в этом?

– Да, это купальное платье.

Я лукаво улыбаюсь.

– Только представь, как было бы здорово без мокрой ткани.

– Ты… – она понижает голос, вся поджимается, – ты… ты что, предлагаешь купаться голой?

– А почему нет?

– Это запрещено.

– Тебя все равно никто не увидит.

– Бог видит все. – Она тычет пальцем в небо.

– В таком случае от него тебе нечего скрывать.

Она устремляет взгляд на озеро и долго размышляет о чем-то, а потом говорит:

– Но не смотри на меня. Отвернись!

Я примирительно поднимаю руки ладонями наружу и закрываю ими глаза.

– И ты тоже будешь купаться голой, – дополняет она.

– Ты пытаешься меня этим напугать? Можно открывать? – интересуюсь я, слыша, как ее тело разрезает воду.

– Нет!

– А теперь?

Она замолкает, продолжая движение. Я расплываюсь в улыбке, подглядываю через пальцы. Она погружается в воду с головой, на миг гладь становится совершенно спокойной, скрывая ее от мира.

– Можно! – кричит она, выныривая. – Твоя очередь!

– Но ты тоже отвернись. Давай-давай! Мне не чуждо стеснение.

Мне не чуждо стеснение. Но оно здесь ни при чем. Я испытываю страх. Страх, что она заметит шрамы от порезов на груди и бедрах, которые я когда-то наносила себе. Она отворачивается, и я стягиваю с себя одежду. С разгона ныряю и перестаю слышать малейшие звуки окружающего мира.

Вынырнув, я обдаю ее брызгами, заставляя вскрикнуть. Она отплывает в попытке сбежать.

– Вёрстайлы так просто не сдаются! – кричу я ей вслед.

Она оборачивается, пытается держать маску серьезности, которую на нее годами надевал Йенс, но ее рот растягивается в улыбке, и она ударяет по водной глади – брызги разлетаются во все стороны.

Мы плещемся в прогретой солнцем воде. Мне будто снова восемнадцать, а она совсем кроха – и она моя. Она любит меня, доверяет мне. Как же мне не хватает того времени, и как бы я хотела вернуться в него хотя бы на часок. Теперь это не повторится – пусть я и стараюсь сократить пропасть, что образовалась между нами, до конца ее не засы́пать. И пусть я построю прочный мост – у нее будет возможность закрыть ворота. Она стала взрослой, а я не успела привыкнуть к этому, не успела осознать. Я как родитель, который вынужден отпустить ребенка в колледж, отпустить в жизнь, которая не всегда будет к нему благосклонна.

– Ты боишься смерти? – спрашивает она, когда мы в тишине лежим на воде, глядя в небо.

Я боюсь не собственной смерти, а смерти тех, кто мне дорог. Боюсь потерять Сида еще раз. Потерять даже во снах.

– Да, – отвечаю в итоге я.

– А я нет.

– Нет?

– Йенс говорит, что тем, кто живет по слову Божьему, не стоит опасаться смерти. Для христиан смерть означает пребывание вдали от тела и дома с Господом. К тому же небо слишком красивое, чтобы его бояться.

– Да, небо красивое.

– В твоем мире небо такое же?

– Конечно.

– Значит, с ним не все потеряно.

– С ним точно не все потеряно.

Я закрываю глаза, ощущая себя маленькой и невесомой и в то же время большой и всеобъемлющей, словно я сама природа, словно я повсюду. Краснота под веками – единственное, что не дает отключиться. А потом Молли резко переворачивается на живот и начинает плескаться. Я ухожу под воду, прячу свои шрамы, но она так увлечена игрой, что ничего не замечает, и я подыгрываю ей – защищаюсь не в полную силу.

Я выхожу из воды первая, одеваюсь, почти не вытеревшись, – хочу поскорее прикрыть тело, а после расправляю для нее полотенце и закрываю глаза. Она ступает в него, и я укутываю ее, обнимая через ткань, совсем как раньше, когда она вылезала из ванны, полной резиновых уточек, пахнущая сладостью детского шампуня.

– Флоренс…

Ее тело дрожит в моих руках. Она съеживается, хватается за полотенце на груди, с силой сжимая его.

– Меня кто-то… кто-то укусил, – шепчет она, не в силах пошевелиться.

По ее ноге течет струйка крови.

– Я посмотрю, ладно?

Я опускаюсь на колени и приподнимаю полотенце.

– Что со мной, Флоренс? Это Бог наказал нас за то, что мы осквернили озеро? Он наказал нас за то, что мы ослушались Йенса?

Я выпрямляюсь, поворачиваю ее к себе лицом и кладу руки на плечи.

– С тобой все в порядке. Слышишь? Нас никто не наказывает.

Ее подбородок дрожит.

– Я умру?

– Нет, Пупс. – Я заправляю ее мокрые волосы за уши и беру лицо в свои руки. – Нет. Все хорошо, слышишь? Тебя никто не кусал. И ничего страшного не произошло. Тебе что-нибудь рассказывали про менструацию?

Она испуганно хлопает глазами. Губы становятся бледными, совсем бескровными. Она синеет. Спокойно! Держи себя в руках. Я женщина, и у меня есть сестра, я знала, что рано или поздно так будет. Вдох-выдох.

Я плохо помню детство, но тот день запечатлелся в памяти. Со мной это случилось в двенадцать. Я вернулась из школы и заперлась в туалете, изучала алые капли с дотошностью ювелира или ученого, а потом вышла из ванной и кинула трусы на стол перед Джейн. Так дерзко и смело, думала я.

– У меня кровь, – заявила я с примесью гордости и возмущения.

Я слышала об этом от девочек постарше, и понимала, что не только я переживаю подобное, и чертовски злилась из-за того, что мамы не было рядом, чтобы рассказать об этом. Джейн, ощутив мой праведный гнев, подошла ближе и прижала к груди. И я, несмотря на то, как я ненавидела ее в то время, позволила ей. После она усадила меня за стол и рассказала все, что знала. Я приняла это как должное. Но Молли не я. Она не такая – вместо сердца у нее не кусок льда.

– Это случается почти со всеми женщинами на планете. – Я растираю ее плечи в попытке поддержать и успокоить. – Менструация начинается, когда тело девочки формируется в тело женщины.

– И у тебя тоже есть?

– Да.

– Бог так наказывает женщин?

– Порой так может казаться, но нет. Менструация – это хорошо, это значит, что твой организм работает как нужно.

– Из меня всегда будет течь кровь?

– Нет, от трех до семи дней. Обычно это происходит в одно и то же время каждый месяц, но ты еще очень молода, поэтому могут быть задержки – это нормально. Ты нормальная. Все хорошо. Нужно отмечать в календаре, чтобы это не было неожиданностью. Я тебе покажу, это несложно.

– Крови будет много?

– Нет, не очень. Это лишняя кровь. Она тебе не нужна.

– Я вспомнила… я читала об этом в книге Левит: «Если женщина имеет истечение крови, текущей из тела ее, то она должна сидеть семь дней во время очищения своего, и всякий, кто прикоснется к ней, нечист будет до вечера; и все, на чем она ляжет в продолжение очищения своего, нечисто; и все, на чем сядет, нечисто»[73]. Я теперь нечистая.

– Нет. Это не так. Тебе могут говорить, что это постыдно и грязно. Так говорят грязные и неправильные люди. А это естественно, как дышать, и в этом нет ничего стыдного и страшного, но ты не обязана рассказывать об этом, если не хочешь. Это личное, и только ты имеешь право решать, с кем и когда хочешь об этом говорить.

– Как же… как же я буду ходить в женский дом и в школу?

– Не переживай. В женском доме много ткани и у нас дома тоже. Мы обязательно что-нибудь придумаем.

– Живот болит. – Она прижимается ко мне и хнычет, совсем как маленькая. Я целую ее в висок, глажу по волосам.

– Знаю, дорогая, знаю. Это пройдет.

5

Утром я просыпаюсь раньше обычного из-за настойчивого мяуканья Августа. Кто бы знал, как я ненавижу этого кота. После сна боль накатывает с новой силой, все ноет от малейшего движения и прикосновения – при ежедневной работе на солнце бледная кожа сгорает, что ни делай. Мышцы ломит и тянет – раньше я не представляла, что их столько в моем теле. Некоторые из них, кажется, я никогда не использовала до начала работы в огороде. Как правило, адвокаты не применяют физическую силу, если хотят оставаться хорошими адвокатами, моя работа – убалтывать людей. Теперь же никто не слушает – мне нужна сила тела, которую окончательно подавило умение решать все умом.

Спустившись на первый этаж, сажусь на ступеньки и не до конца проснувшимися глазами наблюдаю за котом. Мои руки тоже болят – они в ссадинах и царапинах, под ногтями застряла грязь – маникюр в Корке не делают. Увидев меня, Август прекращает голосить, но продолжает нарезать круги у двери.

Я подбираюсь ближе, пытаюсь приласкать его, несмотря на то что это причиняет мне боль, и погладить по шерстке. Август отпрыгивает и шипит. Он никогда не нуждался в моих проявлениях нежности. Каким бы глупым я ни считала этого кота, одно он усвоил точно: я его ненавижу.

Он бьет лапой по двери, поворачивается, как бы спрашивая, понимаю ли я, что он хочет сказать. Может, он наконец изъявляет желание сбежать? Я бы с радостью организовала его побег, но Молли не простит этого.

Открыв дверь, вдыхаю прохладный предрассветный воздух – через пару часов полной грудью будет уже не вздохнуть. Август отскакивает как от огня – боится улицы. На крыльце ожидает коробка без опознавательных знаков. Я пробегаю взглядом по соседним домам в тщетной попытке выловить в потемках почтальона.

Я открываю коробку на кухне, Август с любопытством мельтешит под ногами, рассчитывает, что ему что-то перепадет. Коробка заполнена письмами: моими письмами к Питеру Арго. Наверху лежит записка, выведенная изящным почерком из прошлого столетия:

«Если хочешь получить остальные, приходи в церковь.

6

Шаги гулко отдаются в тишине церкви, мягкий свет свечей придает ей мирную, магическую красоту. Полумрак одновременно пугающий и успокаивающий. Несмотря на поздний час, на скамьях сидят прихожане. Одна из них – молодая женщина, ее зовут Сара. Мы работаем с ней на соседних грядках. Она узнает меня, но смотрит сквозь. Возвращается к молитве. О чем именно она просит? Опущенные плечи и голова делают ее такой ранимой, такой трогательной и искренней. О чем бы она ни молила, она хочет этого больше жизни, как хотела когда-то я, стоя на коленях в церкви при больнице.

– Вы пропустили вечернюю службу, мисс Вёрстайл.

Я оборачиваюсь. В черном одеянии преподобный едва различим во мраке, и только белоснежная колоратка выдает его присутствие. Мне требуется пара секунд, чтобы восстановить дыхание и вернуть ясность ума. Не дождавшись ответа, он наполняет из кувшина кропильницу со святой водой, а после отставляет его и подходит ближе.

– Но, если вам нужно Божье слово, я могу сделать для вас исключение.

– Я вас не заметила. Вы меня напугали…

– Разве вы не знали, я вездесущ? – Я не вижу этого, но чувствую, как его рот растягивается в улыбке. – Идемте.

Он поворачивается на пятках и широким ровным шагом двигается по главному проходу. Я следую за ним, ощущая небывалую силу, словно он Моисей, раздвинувший передо мной воды моря. Скамья за скамьей, картина за картиной, и мы оказываемся в его кабинете. В кабинете Патрика.

– Не стоило приглашать меня сюда в присутствии прихожан, – отмечаю я, когда он закрывает дверь. На миг его рука задевает мое предплечье. Я отступаю.

– Только так это и делается. Самое сокровенное прячут на виду.

Он проходит в комнату и опирается на стол, жестом приглашая сесть в кресло перед ним, но я не повинуюсь. Эта комната такая знакомая ранее и такая чужая теперь. От внимательного взгляда преподобного в желудке все сжимается, трепещет, дрожит. Он прожигает меня насквозь, в глазах таится что-то опасное, готовое раздавить, разрезать на части – он способен на это. Возможно, я даже не стану сопротивляться. Разве что немного… Хватаюсь за реальность, пытаюсь встрепенуться, сосредоточиться на предметах вокруг, чтобы не сгореть под его взором.

Подхожу к шкафу и провожу по корешкам. Раньше здесь стояли «Убить пересмешника», «451 градус по Фаренгейту», «1984» Оруэлла, но теперь художественных книг на полках нет – в основном религиозные писания, но книг намного больше, чем в школьной библиотеке. Когда-то в доме с фиолетовой крышей тоже было много книг. Сид думал, я умная, потому что читала их, но не знал главного: их нужно не просто читать, но выносить опыт, не наступая на грабли вымышленных персонажей, однако это мне никогда не удавалось. Патрику – тоже. От воспоминаний болезненно сдавливает горло, и я едва не растекаюсь лужицей по полу.

– Когда-то в нашем доме была большая библиотека, – говорю я еле слышно, расплываясь в улыбке, которую он не видит. Я говорю это не ему – я говорю это себе. – Я покупала книги на деньги, сэкономленные на обедах… – Оборачиваюсь, посылая ему напряженный взгляд. – Теперь полки пусты, и все мои усилия ничего не значили.

– В моем кабинете часто бывают люди – я должен держать лицо. Но дома есть другие книги.

– Другие? Неправильные? Доктор знает об этом?

– Да.

– Конечно же. Преподобному позволено читать, пока остальные гнут спины в поле. Все мы равны, верно? Но некоторые равнее других[74].

Его брови сдвигаются к переносице, что делает его старше и в то же время уязвленнее: маска трескается.

– Художественной литературы в Корке почти не осталось – много лет ею топили камины.

– Корк окружен лесом. К чему жечь книги?

– Как-то Доктор поделился с нами озарением от Господа, согласно которому художественная литература вредна для тех, кто идет по пути Божьему, – она занимает ум и душу выдуманными страстями. – В задумчивости он устремляет взгляд в никуда. – Дерево для Корка более ценный ресурс, чем книги. Но сожжение не должно вас беспокоить. Вы ведь знаете, что есть преступления хуже, чем сжигать книги. Например – не читать их.

– Уверена, что есть преступления хуже, чем быть нечитающим фермером. Например – быть лживым священником.

Я делаю несколько шагов вперед, руками опираюсь на спинку кресла.

– Ты солгал мне.

– Я был вынужден.

Его прямолинейность и отсутствие сопротивления обезоруживают.

– Как тебе верить?

Он отталкивается от стола, огибает его, достает из нижнего ящика коробку и, вернувшись на прежнее место, протягивает мне. С опаской поднимаю крышку – коробка доверху наполнена письмами, подписанными моим корявым почерком, – письмами к Патрику.

– Эти я нашел в доме преподобного, а те, которые оставил у тебя на крыльце, не доставил адресату.

– Почему?

Он не отвечает.

– Это ты отправлял письма Джейн?

– Джейн знала, о чем стоит помалкивать. Питер Арго – ребенок, который точно проболтается. Я не мог рисковать. Если бы кто-то узнал…

– Ты бы перестал быть верным псом Доктора.

Он заводит руки за спину.

– Я не его верный пес, но порой вынужден выполнять его поручения, чтобы оставаться тем, кто я есть, и иметь привилегии, которые я имею.

– Книги?

– В том числе.

Он поджимает губы. Его широкие плечи сужаются, и от того мужчины, способного управлять самим Господом Богом, не остается и следа.

– Ты его боишься?

У него на лбу начинает пульсировать жилка, и на короткий миг я представляю, как касаюсь ее губами.

– Я от него в ужасе.

Я закрываю коробку, отставляю и сажусь в кресло.

– Почему?

– Потому же, почему и ты. Когда я приехал в Корк, я искренне хотел быть хорошим священником. И я стараюсь им быть, однако вынужден закрывать глаза на некоторые вещи. Я поступаю мудро, нежели правильно. Но выбор у меня невелик.

Его лицо становится непроницаемым и холодным, как гранит. Он возвращает власть над беседой в свои руки.

– Если противник превосходит силой, то есть только один способ победить его. – Тон его голоса уверенный, бесстрастный, точно Кеннел, подобно королю, произносит речь перед войском, которое отправит в бой.

Я посылаю ему вопросительный взгляд.

– Сдаться.

– Сдаться – это не про меня.

– Сдаться, чтобы изучить его тайны и оружие и использовать против него.

– Этим ты и занимаешься?

– Когда не провожу службы или похороны, не исповедую, не навещаю больных и умирающих, не венчаю или не крещу.

– Тогда открой мне тайну. Зачем ты позвонил мне?

– Этого хотела Джейн.

– А на самом деле?

– Это правда. Но не буду отрицать, что Доктор тоже просил меня об этом.

– Зачем?

– Очевидно, хотел, чтобы ты приехала.

– Зачем?

– Это мне неизвестно.

Я беспокойно усмехаюсь.

– Он не посвящает меня во все свои замыслы, – поспешно добавляет он и уже тише признает: – В малое их количество.

– Он видел их? – Я киваю на коробку.

– Нет.

– Почему я должна тебе верить?

– Не должна, но это правда. Твоя интрижка с бывшим преподобным останется в секрете.

От возмущения я цепенею на несколько секунд.

– Интрижка? Так ты обо мне думаешь?

– Я не осуждаю, Флоренс. Говорят, Патрик был очень интересным мужчиной.

– Ты ничего не знаешь о наших отношениях.

– Не знаю, как и сказал, я не читал письма, несмотря на то, что они были вскрыты. Но Патрик хранил их с таким трепетом, что я мог предположить лишь одно.

– Патрик был хорошим священником. И хорошим человеком.

– Он был человеком, к тому же мужчиной – это ключевое.

– Каждый судит по себе.

– Юная девушка и священник. Такие отношения зачастую порождают слухи и плохо заканчиваются.

– Но ты не слышал ни одного слуха о нас с Патриком.

– Не слышал. И это вызывает еще больше подозрений.

Я сжимаю челюсти. Как бы я ни хотела его осадить, кинуть ему в лицо эти письма, доказывающие обратное, я приняла решение и не отступлю – моя тайна останется при мне. Наша тайна останется со мной.

– Тебе пора, Флоренс. Прихожане не поймут.

– Не поймут?

– Почему молодая красивая женщина так долго находится наедине со священником под покровом ночи…

Я встаю и подхожу ближе.

– Что ты такое? – спрашиваю я, не зная до конца, что подразумеваю под этим вопросом, но совершенно очевидно, что ему все понятно, – он впивается в меня взглядом.

– Я священник. Священник в церкви Святого Евстафия. А теперь, Флоренс, позволь мне вернуться к делам.

7

Хелен уже несколько недель учит меня шитью. Она не оставляет надежды приручить меня, сделать женщиной, соответствующей правилам и догмам общины. Я не желаю быть частью Корка, но стараюсь оправдывать ее ожидания, потому что… хочу впечатлить ее. Я привязалась к Хелен, как выброшенная на улицу собака к тому, кто кормит с рук. Свободная минутка – и я таскаюсь за ней хвостом, следя, как она выдает указания, слушаю ее мягкий, а порой и строгий голос, наблюдаю за ее ловкими движениями.

Каждая хозяйка в общине обязана уметь обращаться с машинкой, обрабатывать грядки, полоть сорняки, удобрять почву и готовить из того, что осталось в закромах, завтрак, обед и ужин для мужа. И если со всем я худо-бедно справляюсь, то швейная машинка никак не дается.

Я видела, как этот устаревший основательный механизм поддается девочкам возраста Молли, но мне он не подвластен. Когда я сажусь перед машинкой, руки противятся работе. Нитка двоится, не лезет в иглу, рвется. Колесо не крутится, а игла не опускается, и я вынуждена раз за разом возвращаться к началу. Этот вечер не исключение. Хелен наблюдает за мной, не произнося ни слова. В порыве гнева я пытаюсь ударить машинку – ставлю себе синяк – новый экспонат в моей коллекции царапин и ожогов. Хелен кладет руку мне на колено в попытке успокоить. Она не знает, что внутри все кипит и бурлит, – я научилась держать лицо. После работы в огороде ноет спина, печет руки и горят щеки, и меньше всего на свете я хочу сидеть за машинкой.

– Нельзя оценивать рыбу по способности влезать на дерево, – говорю я, смотря в окно. Тепло ладони Хелен ощущается даже через ткань юбки.

– Но ты не рыба.

– Рыба, – я обращаю взгляд на нее, – а это приспособление, очевидно, дерево.

– Я думаю иначе. – Она откидывается на спинку стула. – Девушка, которая окончила Гарвардскую юридическую школу и с успехом защитила сотни людей, подозреваемых в серьезных преступлениях, совершенно точно справится со старой швейной машинкой.

– Вы ничего не знаете о моих успехах.

Ее рот растягивается в бледной улыбке.

– Но они были.

Выполнять работу адвоката непросто, но естественно для меня, за машинкой же я как медведь, которого усадили на велосипед.

– Молли это все дается с такой легкостью, словно она родилась с пяльцами в руках.

– У нее было время, – кивком подтверждает Хелен. – Помню, как увидела ее, когда мы приехали. Она жаждала знаний, и ей очень хотелось нравиться, особенно женщинам. Ей хотелось нравиться тебе. И до сих пор хочется, но она не умеет это показывать.

– Вы научили ее шитью?

– Да. Как и других девочек. Эти навыки пригодятся им в будущем, когда они станут женами и матерями.

– Что, если они не готовы быть женами?

Она подается вперед и опирается на столешницу.

– Я скажу тебе кое-что важное, Флоренс, а ты внимательно выслушаешь, не перебивая. Когда испытательный срок закончится, Йенс поинтересуется у меня и других членов общины, как ты справляешься. Тебе кажется, что ты можешь вечно пропалывать грядки и мыть полы, но, если ты хочешь стать частью семьи, а нам хочется, чтобы ты стала частью семьи, тебе придется выполнять гораздо больше обязанностей, в том числе шить и готовить. И это связано не только с замужеством, далеко не с ним… Такова наша община – во внешнем мире люди обмениваются деньгами, за которые предают и убивают, которые тратят на ненужные им предметы роскоши, мы же помогаем друг другу, не прося ничего, кроме того, что нельзя купить за деньги. И чем больше ты сможешь предложить, тем ценнее станешь для города. Если ты сделаешь заметные успехи, это будет показателем того, что ты готова стать одной из нас. Это повлияет на окончательное решение. – Она умолкает, а после ее тон как никогда серьезен: – Ты хочешь стать одной из нас?

Она жаждет правды. Я вижу это в сверкающих потемневших глазах. Но могу ли я сказать ей? Это может стоить здоровья и жизни. Хелен на моей стороне лишь до тех пор, пока я выгодна, полезна, покорна. Что будет, если она узнает меня настоящую? Когда узнает…

– Да.

Встрепенувшись, она возвращает машинку в первоначальное состояние, оставляя ее девственно чистой от нитей. Шпульку и челнок раскладывает на столешнице.

– Что ж, тогда давай повторим строение и принцип работы этого, как ты говоришь, дерева. Расскажи, как заправить машинку, и сделай это.

Она вкладывает катушку в мою руку. Я выдыхаю. Просто строение предмета. Это не должно быть сложнее законов Соединенных Штатов.

– Основной смысл работы заключается в переплетении двух нитей. Сперва нужно намотать нитку на шпульку – вот она. – Я указываю на продолговатый предмет, похожий на большой гладкий гвоздь с двумя плоскими шляпками по бокам. – Но прежде нужно отключить вал, который приводит иглу в движение, повернув малое колесо против часовой стрелки. – Поворачиваю его. Накатывает волна умиротворения и довольства – больше я не проткну пальцы иглой – не сегодня. Прокручиваю маховое колесо, сжав ручку, чтобы убедиться, что получилось. – Игла не двигается, – говорю я себе. – Теперь намотка нитки на шпульку… Устанавливаем катушку на стержень и наматываем на шпульку. Снизу вверх. – Замедляюсь, слыша предупредительное покашливание. – То есть сверху вниз, – поспешно поправляюсь я и наматываю нить правильно. – И вставляем шпульку в намоточное устройство, прижимаем и продеваем нитку через два направителя: задний и передний. Вращая колесо, я смогу намотать нитку на шпульку. – Это я и делаю, ожидая, пока шпулька не станет красной, обернутой в нить.

– Все правильно, Флоренс.

– Похоже на операцию на сердце…

– Нет, – с мягкостью возражает она, – и даже не на роды.

– Сколько детей вы уже приняли?

– В Корке?

– Вообще.

На ее лице появляется улыбка, выражающая радость и боль одновременно.

– Я давно не веду счет. Вначале случалось по четыре младенца в день. Было очень страшно. Меня учили этому многие годы, но, когда дело дошло до практики, показалось, что меня выкинули на поле боя с оружием, из которого я никогда не стреляла.

– А бывало, что… – В горле першит, я не продолжаю, но она и без того понимает, что я имею в виду.

– Да, – признает она не без усилий. – Я знаю, что ты делаешь, Флоренс, но нам все равно придется закончить с машинкой.

– Я не пыталась…

– Продолжай.

Она не знает, но ее судьба по какой-то непонятной причине интересует меня. Возможно, даже слишком сильно.

– Когда на шпульку намотана нить, мы достаем ее из намоточного устройства, поворачиваем малое колесо по часовой стрелке и приводим иглу в движение. Снимаем шпульку и вставляем в эту штуку.

Хелен демонстративно прочищает горло.

– В челнок, – поправляюсь я, – помещаем ее в челнок, опускаем нить в прорезь и проводим до упора вниз, а потом вверх. Отодвигаем пластину и вставляем челнок с нитью в гнездо.

– Нижняя нить готова, – объявляет Хелен, судя по всему, довольная не только мной, но и собой.

– Жаль, что их две.

– Таков принцип работы. Ты сама сказала.

Какое-то время я молчу.

– Можно задать вам вопрос?

– Ты уже задала.

Я еле сдерживаюсь, чтобы не закатить глаза, ведь не раз ловила людей на этот крючок.

– Какой угодно, если он касается работы швейной машинки.

– У вас есть дети?

Она скрещивает руки на груди.

– Нет.

– Могу я поинтересоваться почему?

Она с тяжестью выдыхает, устремляя взгляд сквозь машинку. На лбу залегли глубокие морщины, хотя непохоже, что она не предвидела этого вопроса или не знает ответа.

– Я приняла столько родов, что, кажется, у меня очень много детей. Больше, чем может иметь любая, даже самая здоровая женщина…

– Мне жаль. Вы так обращаетесь с Молли, с другими девушками… Вы были бы хорошей матерью.

– Которая все еще не способна научить шитью.

– Ладно, давайте покончим с этой… – хочу сказать «дурацкой», но одергиваю себя, – другой нитью. – Беру катушку в руки. – Устанавливаем нить на правый держатель, а дальше… девять важных шагов, которые мне нужно не перепутать. – Хелен усмехается комментарию. Девять, как кругов ада у Данте, говорю я себе. – Сначала проводим нитку в верхний нитенаправитель, через тарелочки, цепляем пружину, через два средних направителя сбоку, через нижний и иглу. Слева направо. – Медлю, ожидая ее исправлений, но молчание в данном случае хороший знак, поэтому я продолжаю: – Теперь убираем нить под лапку, один раз проворачиваем колесо и достаем нижнюю нить. – Сменяю сосредоточенный тон на отчаянное бурчание: – На которую потратили целую вечность до этого.

Хелен скрывает смешок за покашливанием.

– После обе нити уводим под лапку, закрываем пластину, и готово. – От переизбытка чувств я ударяю по столешнице по обе стороны от машинки.

– Раз уж заправила, может, сделаешь стежок?

Она передает мне обрезок хлопковой ткани, который как карта испещрен неудачными швами всевозможных цветов.

– Если вы настаиваете…

Уже молча я подкладываю ткань под лапку, прижимаю и, направляя ткань, прокручиваю колесо.

– Не так быстро, – останавливает она. – Представь, будто достаешь ребенка из чрева матери: аккуратно и медленно.

Заканчивая стежок, я достаю ткань и, не глядя, передаю ей, но она не берет.

– Оцени сама.

Я укладываю лоскут на стол и придвигаю свечу, чтобы лучше разглядеть. Шов ровный, каждый стежок лег в предыдущий след в след. Убедившись, что это моя лучшая работа, протягиваю лоскут по столу к Хелен.

– Видишь, порой даже рыба может стать рысью.

8

После урока Хелен приглашает к себе на чашку чая. Я так воодушевлена успехом, что не нахожу ни одной причины отказаться – я хочу побыть рядом с ней, в ее тепле еще чуть-чуть. В доме Гарднеров темно и пусто, из-за чего он кажется намного больше, чем есть на самом деле.

– Вот увидишь, – говорит Хелен, ставя чашку на стол передо мной, – через пару месяцев ты будешь печь лучше всех в городе.

И пусть я не готова оставаться в Корке надолго, мне нравится ее уверенность. Вера в меня. Я нередко слышала, как сверстницы рассказывали о времени, проведенном с мамой: будни для многих – праздник для меня. Я была маленькой, когда мама оставила нас, поэтому такого опыта у меня нет, но я жаждала его. Испечь вместе пирог, который пригорит из-за неудачного рецепта, пойти на шопинг и купить дурацкую джинсовую юбку, впервые покрасить волосы (хотя бы прядку) или накрасить ногти лаком, а потом сжевывать его с ногтей, потому что под ним ногти совсем не дышат. Я мечтала о матери и теперь, когда я мертвецки устаю, плывя по течению, вполне могу представить, что Хелен – моя мать. Не помню, чтобы кто-то так открыто и искренне поддерживал меня. Давно не думала о том, как сильно мне это нужно.

– А что это? – Я подношу чашку к лицу, принюхиваясь.

– Травы и растения, которые Йенс собрал в лесу. Чабрец, розмарин, ромашка…

– Он часто ходит в лес?

– Да. Лес и церковь – два места, где он может полностью погрузиться в мысли. Это важно для главы общины.

– Вам не обидно?

Она прищуривается.

– Вы много делаете для общины. Но у вас нет власти.

– Ни у кого из нас нет власти – только у Него. – Она воздевает глаза к небу и на миг превращается в восхитительную женщину с картин известных художников – красота зрелости.

Настой приятный на вкус: терпкий и сладковатый. От него по телу разливается тепло, и ноющие после работы в поле конечности становятся невесомыми. Я откидываюсь на спинку стула, глаза в потолок – по нему плывут круги, такие же, как в жаркий день, когда долго смотришь на солнце. Свежий ветерок проникает через открытое окно, створка скрипит, занавеска двигается, как легкие: вверх-вниз, вверх-вниз.

– Мне пора, – говорю я, не узнаю́ свой голос. – Не хочу злоупотреблять гостеприимством.

– Это возможно во внешнем мире, но здесь мы всегда рады друг другу.

Мне пора, но я продолжаю сидеть, не шевелясь. Хелен убирает чашки, ополаскивает их колодезной водой. Я прислушиваюсь к ее тихим, размеренным движениям, к скрипу половиц, к скрипу стула подо мной. Перед глазами постепенно все мутнеет, тускнеет, словно я смотрю на мир через старые линзы. Все начинает кружиться. Я закрываю глаза, покачиваясь на волнах. Не остается сил думать, двигаться, дышать. Темнота.

Я прихожу в себя в полумраке кабинета Доктора. Или не прихожу? Вокруг все плывет, дрожит. Сердце бьется очень медленно. Бьется ли? Я умираю? Я умерла?

Глаза чувствительны к колышущемуся свету свечей. Приходится постараться, чтобы выпрямиться и сосредоточиться на лице Гарднера. Он сидит напротив, сильный и властный, он подобен дьяволу. Его рот изогнут в ухмылке. По-видимому, он находит мой дискомфорт занимательным. Доктор молчит, ожидая, пока я найду точку опоры. Использует тот же способ, что и Кеннел. Может быть, это он его научил? Он молчит, желая разговорить, проверяет, как долго продержится безмолвие. Доктор, вы даже не представляете, но я могу играть в эту игру часами.

– Смотри на меня, и только на меня. Следи за движением губ. Не смей отводить взгляд.

Внутри все переворачивается от его холодного и сурового тона.

– Я буду задавать вопросы. Отвечай честно, или придется начать сначала. Поняла?

Я смотрю на него так, словно вижу впервые. Пытаюсь пошевелить руками и ногами – не выходит. Меня кидает в жар – я знаю, что отвечу. Что бы он ни спросил, я отвечу.

– Ты поняла?

– Да, – отвечаю я не своим голосом.

– Тебя зовут Флоренс Вёрстайл?

– Да.

– Тебе двадцать четыре года?

– Да.

– Ты считаешь себя счастливым человеком?

Я замолкаю в попытке притормозить, обдумать, но тут же выдаю ответ, будто язык больше не принадлежит мне:

– Нет.

– Справедливым?

– Да.

– Завистливым?

– Нет.

Я не думаю. Любое промедление отзывается болью, всеобъемлющим страхом. Я на краю пропасти – ложь может стоить жизни.

– Тебе интересны люди?

– Нет.

– Тебе нравится твоя работа?

– Да.

Я сглатываю. Он ненадолго замолкает.

– Тебе нравится твоя работа во внешнем мире?

– Да.

– Тебе нравится то, чем ты занимаешься во внешнем мире?

– Да.

– У тебя есть наследственные заболевания?

– Нет.

– У тебя бывают беспричинные эпизоды грусти или безразличия?

– Нет.

– У тебя бывают обоснованные эпизоды грусти или безразличия?

– Да.

– Ты теряла близких?

– Да.

– Часто думаешь об этом?

– Да.

– Часто думаешь о прошлом?

– Да.

– Я тебе нравлюсь?

– Нет.

– А моя жена?

– Да.

– Отец Кеннел?

– Да.

– Как зовут твоего лучшего друга?

– Нил. Нил Прикли.

– Почему он?

– Он хороший человек.

– Вы не виделись много лет. Почему он?

– Он верен себе.

– Как зовут человека, из мертвых или ныне живущих, которого ты любишь больше жизни?

– Молли.

– Как зовут человека, из мертвых или ныне живущих, которого ты любишь больше жизни?

– Молли. Моя сестра.

– Ты умеешь подчиняться?

– Да.

– Тебе нравится подчиняться?

– Нет.

– Ты бы подчинилась мне?

– Нет.

– А отцу Кеннелу?

Я не отвечаю. Впадаю в забытье, уставясь на пламя свечи. От него болят глаза. Боль – хочу привести себя в чувство с ее помощью.

– Смотри на меня, Флоренс. Только на меня. Тебе нравится отец Кеннел?

– Да.

– Как человек?

– Нет.

– Как мужчина?

– Да.

– Ты бы подчинилась ему?

– Да.

– Ты можешь причинить себе вред?

– Да.

– Можешь отдать жизнь за другого?

– Да.

– А забрать?

– Да.

– Ты убивала людей?

Я выдыхаю. Губы дрожат, желудок выворачивает наизнанку, виски сдавливает тупой болью.

– Нет.

В его глубоких глазах что-то вспыхивает. Он знает, что я лгу. Его взгляд пронзает, и кровь холодеет.

– Ты убивала людей?

– Нет.

– Ты убивала людей?

– Нет… Что вы… – я закрываю лицо ладонями, – что вы со мной сделали?

– Ладони. Прочь!

Не сразу, но я повинуюсь. Вдыхаю глубже, впиваясь пальцами в подлокотники.

– Ближе.

Придвигаюсь к столу, и он подается вперед так, что наши лица оказываются в паре дюймов друг от друга. Он хватает меня за подбородок и крепко держит, не давая возможности ни отпрянуть, ни отвернуться.

– Ты убивала людей?

– Да.

– Это мучает тебя?

– Да.

– Кто-то знает об этом?

– Да.

– Кто?

– Сид Арго, Синтия и Том Милитанты.

– Что вы сделали?

– Убили их отца.

– Зачем?

– Он был пьян и напал на Синтию.

– Как зовут мужчину, которого ты любишь?

– Такого нет.

– Как зовут мужчину, из мертвых или ныне живущих, которого ты любишь?

– Его нет.

– Как. Его. Зовут?

– Сид Арго.

Слеза течет по щеке.

– Почему вы не вместе?

– Он мертв.

Он утирает слезу, целует меня в лоб и откидывается на спинку кресла.

– Хочешь его вернуть?

– Это невозможно.

– Хочешь?

– Да.

– Хочешь продолжить?

– Нет.

– Хочешь уйти?

– Да.

– Тебя зовут Флоренс Вёрстайл?

– Да.

– Тебе двадцать четыре года?

– Да.

– Твои подзащитные, ты знаешь, когда они виновны?

– Да.

– И все равно защищаешь их?

– Да.

– Считаешь это правильным?

– Нет.

– Тогда почему тебе нравится твоя работа?

– Она приносит много денег.

– Тебе нравится иметь много денег?

– Да.

– Ты любишь деньги?

– Нет.

– Они делают тебя счастливой?

– Нет.

– Что делает тебя счастливой?

– Прошлое.

– Что делает тебя несчастной?

– Прошлое.

– Сид Арго делает тебя счастливой?

– Да.

– И несчастной?

– Да.

– Ты хочешь стать частью общины?

– Да.

– Твое желание стать частью общины искренне?

– Нет.

– Ты хочешь стать частью общины по своей воле?

– Да.

– Ты хочешь стать частью общины ради себя?

– Нет.

– Ради кого?

– Моей сестры.

– Кого ты любишь больше – сестру или Сида Арго?

Я не отвечаю, глядя на него исподлобья. Он становится совсем бледным, неживым.

– Я не буду выбирать.

– Кого ты любишь больше – сестру или Сида Арго?

– Я не могу выбирать.

– Кого ты любишь больше?

– Молли.

– Хочешь закончить?

– Мне все равно.

– Хорошо, – кивает он, встает и обходит стол, скрываясь за моей спиной. – Выпей, – приказывает он, протягивая чашку.

Я нехотя поднимаю взгляд и встречаюсь с его глазами. Его вид избавляет от всех вопросов. Я выпиваю содержимое чашки. Вода. Меня выворачивает на пол, во рту кисло, горло саднит. Йенс помогает мне встать и укладывает на кушетку.

Погружаюсь в небытие.

9

– Во время Миссии у Христа появилось много врагов. Они боялись его и не хотели, чтобы он помогал людям, но он, несмотря ни на что, продолжал помогать тем, кто его любил.

Кеннел рассказывает малышам о Христе с таким благоговением, что те не замечают меня. Все повернуты ко входу макушками – внимают. Усаживаюсь в дальнем ряду.

– Про Христа стали распускать слухи, очень дурные слухи. Говорили, что он преступник, и народ поверил. Люди прекратили любить Иисуса, но он прощал их и ни в чем не винил. Он делал то, что делал всегда: помогал. Но врагам Христа этого было мало. Они лгали о нем, и в итоге… – он драматично замолкает. Дети перестают дышать, – ложь о нем достигла главного судьи. Его звали Понтий Пилат. Он знал, что Иисус невиновен, но был вынужден приказать распять Христа.

Светловолосый мальчик поднимает руку, но Кеннел отвечает на вопрос, даже не выслушав его:

– Распятие – это жестокое наказание, которому подвергались только самые опасные преступники. Ноги и руки Христа были приколочены к деревянному кресту гвоздями. Его принесли на гору Голгофу и оставили там. Он страдал и мучился в агонии, но не просил помощи, не кричал, не плакал. Он не злился и не проклинал врагов, он был лучше, чем они. После смерти Иисуса Понтий Пилат приказал похоронить его в гробнице, проявив великодушие и сострадание.

Девочка в первом ряду начинает хныкать. Кеннел обращает взгляд на нее и на мальчишку, что сидит за ней.

– Илай. – В голосе преподобного слышится суровая, но не враждебная строгость.

Плечи Илая опускаются. Я не вижу его лица, но уверена: он трепещет под этими холодными глазами. Даже меня они заставляют трепетать.

– Отец Кеннел, я…

– Говори правду либо ничего.

– Да, отец Кеннел.

– Ты понимаешь, в чем твоя вина?

– Да. Я ущипнул Рут.

– Это причинило ей боль. Ты понимаешь это?

– Да.

– Ты бы хотел, чтобы она сделала так же?

– Нет.

– Что нужно сделать?

– Извиниться.

Кеннел прячет руки за спину в ожидании. Девочка поворачивается, ее щечки горят румянцем.

– Извини меня, Рут.

Она поджимает губы – он причинил ей боль, но она кивает, принимая его извинения.

– Больше этого не повторится. Ни в стенах церкви, ни за ее пределами.

– Да, отец Кеннел.

– Что ж, теперь я могу вернуться к рассказу? – Кеннел растягивает рот в улыбке, и дети расслабляются. Прежде чем продолжить, Кеннел выдерживает долгую тишину, чтобы дети снова сосредоточились на истории.

– На следующее утро Мария Магдалина пришла к пещере. Она увидела, что кто-то отодвинул камень – проход туда был открыт. Она вошла внутрь, но Христа там не было. Куда же пропал Иисус?

– Воскрес, – говорит кто-то в первом ряду.

– Воскрес, – кивает Кеннел, – он явился к Марии, но не был похож на того измученного человека, который висел на кресте. Это был здоровый и сильный мужчина. Он вернулся к жизни и сказал, чтобы Мария объявила об этом остальным.

Когда урок заканчивается, каждый ребенок прощается с преподобным своим способом: кто-то пожимает ему руку, кто-то кивает, некоторым нравится, когда рука священника опускается на макушку, как бы благословляя. Покидая церковь, дети перешептываются, обсуждая услышанное. В доме Божьем они тише воды ниже травы, но на улице позволяют себе побегать и покричать. Кеннел проходит по главному ряду и останавливается рядом со мной, глядя им вслед.

– Ты плохо выглядишь, – замечает он уже обычным тоном и оглядывает так, словно видит каждую пору, морщинку и веснушку на моем лице – изучает этим пристальным, пытливым, томным взглядом, каким умеет только он.

– Не смотри так, – огрызаюсь я и вскакиваю на ноги – ошибка, теперь он еще ближе и все равно возвышается надо мной.

Он склоняет голову набок и едва уловимо улыбается уголком губ.

– Как?

Сглатываю и пробегаю глазами по скамьям, стенам, витражам – провалиться бы сквозь землю. В отличие от меня, он само совершенство – его ничто не сломит. Черт возьми, я не сомкнула глаз этой ночью…

– Ты вообще спишь?

– А ты веришь в него? – Приходится посмотреть на него.

– Полагаю, Евангелие тебя не убедит. Если не вдаваться в подробности, наука придерживается мнения, что библейский Иисус – собирательный образ или очень урезанное жизнеописание одного человека в мифологическом ключе.

– Я не об Иисусе. О Докторе.

Пытаюсь унять сердцебиение – тщетно. Он знает, что случилось. Все знает. Знает, что Доктор сделал со мной.

– Сколько раз я должен сказать: «Не суй пальцы в розетку», прежде чем ты поймешь, что это относится к тебе?

– А что прикажешь делать? Сидеть на месте? – Я теряю остатки бравады. – Я думала, ты преувеличиваешь.

– Я никогда не преувеличиваю. Тебе стоит усвоить это как можно раньше, если хочешь выжить.

– Я не боюсь.

– Это не значит, что ты в безопасности.

– Это не имеет значения.

– Для меня имеет.

– Почему?

– Ты жертвенна, Флоренс, как Иисус. Это погубило его. И погубит тебя, – в его голосе что-то трескается, – но ты не воскреснешь.

– И пусть.

Повисает долгая тишина. Его взгляд полон недоверия, сомнения, жалости и… нежности. Дыхание перехватывает. Не хочу, чтобы он был мил, заботлив и нежен со мной, я не смогу противиться этому, лучше пусть смотрит коршуном.

– Он отвечает на вопросы, признается во всем, но не открывает ничего. Старый добрый фокус – блестки, зеркала, музыка, немного ловкости, ты думаешь, что он тут… – Кеннел щелкает пальцами у моего левого уха, – но он здесь, а ты уже в клетке.

Он протягивает ладонь к моему лицу – на ней лежит шнурок, который еще пару секунд назад висел у меня на шее, на него нанизано кольцо с демантоидом. Меня пронзает до мурашек, когда я представляю, как он коснулся меня, снимая его. Как я могла этого не заметить?

– Отличный фокус, отец Кеннел. – Вспыхиваю от негодования, выхватываю шнурок из его руки и сую в карман юбки.

– Не зови меня так. Никогда, – резко суровеет он.

– Отчего же, отец? – Я растягиваю рот в зловредной улыбке, задеваю его, но чем именно: нахальством, неверием, пренебрежением к церкви, к нему?

– Ты знаешь.

И где-то подспудно, там, глубоко внутри – в паутине из взглядов украдкой – понимаю, что делаю это намеренно, дразню его. Как бы там ни было, это моя единственная защита и способ вывести его на чистую воду.

– Тебя все так зовут.

– Ты не все.

– Если хочешь знать, я даже ударила бы тебя, если бы смогла дотянуться до твоего самодовольного лица.

– Брось, Флоренс. Во мне всего шесть футов и четыре дюйма[75]. К тому же так ты скорее вознаградишь меня, нежели накажешь.

– Ты ненормальный священник, да?

– Ты сегодня в ударе. Никогда не слышал столько комплиментов разом.

– Доктор. Кто он такой? Обычными словами и без фокусов, пожалуйста.

– Ты заблуждаешься на его счет…

– Он знает все грязные секреты и управляет людьми. Это очевидно.

– Нет, Флоренс, это верхушка айсберга, очень малая его часть. Он держит не кнутом, а пряником, не силой, но страхом.

– Сила и страх. Разве это не одно и то же?

– Сила не может быть сосредоточена в одном человеке, по крайней мере не такая, чтобы удержать город в руках. Для того, чтобы удерживать силой, нужна армия. У Йенса ее нет. Если людей нельзя удержать силой, им надо дать то, во что они могут верить. Так он и поступает: дает людям желаемое и оставляет в холодном поту, угрожая отнять.

– Чего же они хотят?

– Каждый – свое.

Я с силой прикусываю щеку, чувствуя стальной привкус крови во рту.

– Что у тебя? Чего жаждешь ты?

– Власти.

– Власти? Здесь, в Корке? Похоже, тебя крупно надули. Тот, кто обладает истинной властью, никому не прислуживает, а ты прислуживаешь ему.

– Такова официальная версия. Для него.

– А не официальная? Для меня.

– То, чего я хочу… – отвечая, Кеннел сжимает челюсти, – он не может мне этого дать. Я не могу об этом говорить.

– Тогда скажу я. Хочу узнать о нем все! Его секреты, его тайны. Я уничтожу его. Клянусь всеми чертовыми богами!

– Флоренс, не в стенах церкви, – журит он.

Я посылаю ему пренебрежительный взгляд. Он прищуривается. Я продолжаю:

– Если он знает секреты горожан, у нас есть лишь один способ выиграть эту войну – узнать его секреты. Хочешь помочь? Тогда используй свои чертовы привилегии и разузнай о нем.

Он качает головой. Уголки рта тянутся вверх, но на этот раз непохоже, что ему весело.

– Не выйдет. Не здесь. Для общины он свят и неприкасаем – в этом его преимущество.

– Я не сдамся, Кеннел! Сдаться – не вариант для меня. Для нас.

– Нас? Ты же меня презираешь.

– Презираю. Но у меня нет выбора.

Мы оба знаем это. Среди грядок и швейных машинок, вдали от мира, который я знаю, я бессильна. Среди воспоминаний о прошлом, которые накатывают волнами, я ничтожна.

Он присаживается, долго размышляет о чем-то, ладонь под подбородком, плечи опущены – прямо «Мыслитель» Родена.

– Есть идея, но рискованная, – выпрямляется он. – Если поймают, убьют обоих.

– Смерть? И ты пытаешься напугать меня этим?

– Я думал, ты хочешь увидеть, как растет твоя сестра.

– Единственная причина, по которой я еще жива. Ну так что?

Он оглядывается – церковь пуста, за нами наблюдает лишь распятый Иисус, но ему он доверяет.

– Идем. Я расскажу, что придумал…

10

С тех пор как я получила последнее письмо, прошло два года. Я больше не получу от тебя ни строчки, но продолжаю писать в надежде, что когда-нибудь ты прочитаешь, потому что, даже если я не нужна тебе, ты нужен мне.

Я переехала в Нью-Йорк ради моей карьеры, но этот город сводит меня с ума. Поначалу я уставала лишь от того, что выходила на улицу, но быстро привыкла. Я всегда быстро привыкаю. Наверное, тебе неинтересно слушать о моих делах, поэтому скажу, что на работе у меня все хорошо. На прежнем месте я чувствовала себя выскочкой, собственно, так и было. В «Ричардс & Спенсер» я в своей тарелке. Здесь все такие же, как я: трудоголики до мозга костей. Приятно, что я не одна сошла с ума.

Жаль, я не могу узнать, как твои дела. Дома все хорошо? Как Молли, Ленни, Прикли? Хочу верить, что все в порядке.

Прошу, если ты это читаешь, ответь. Не хочешь обо мне слышать? Просто напиши, и я отстану. Но я должна знать, что ты этого хочешь.

Чтение писем заразительно, похоже на домино: падает одна костяшка – падают остальные, берешься за одно письмо, а в итоге оказываешься в комнате, пол которой устлан мятыми листами и пожелтевшими конвертами. Если бы они дошли до Питера Арго в нужное время, мы не оказались бы там, где мы сейчас. Мне не пришлось бы опять завоевывать его доверие.

Я раскладываю письма по конвертам, сдерживая желание прочитать их снова. Накрываю коробку крышкой, выхожу из комнаты и покидаю дом с фиолетовой крышей. Лучше поздно, чем никогда – я отдам эти письма тому, кому они принадлежат по праву. В сумерках легче обманываться, не замечать изменений, произошедших за последние годы: трещины и царапины на фасадах, прохудившиеся крыши, тусклый свет в окнах.

На первый взгляд дом семьи Арго изменился не больше других. Но почему же тогда охватывает страх, когда я прохожу через калитку? Петли до сих пор скрипят. Холодок пробегает по спине. Когда я оказалась здесь впервые, чтобы вернуть Сиду блокнот, я ощущала себя легкой и живой. Сейчас же на спину свалился груз, который не под силу нести. Я иду медленно, волоча ноги, опустив плечи, – готовлюсь к казни, становясь маленькой и никчемной, прошлое дома поглощает меня, и на миг Сид видится в окне. Мне нравится твое имя… Сид. Сид Арго… И теперь я твой должник… А мы ведь виделись в церкви?.. Флоренс. Флоренс! Он зовет меня, и я оборачиваюсь, но улица пуста. Добираюсь до крыльца, едва не просочившись через трещины в тропинке. Какая же я жалкая! Корк, этот двор, этот дом, в котором мы сказали друг другу первые слова, после стольких лет вызывают… оцепенение.

Когда Питер открывает двери, я растягиваю рот в нерешительной улыбке.

– Извини, что заявилась без предупреждения. Хотела отдать тебе это.

Я вручаю ему коробку, но смотрю мимо него во мрак прихожей, где появляется призрачный силуэт Сида Арго: волосы торчат в разные стороны, на плече висит рюкзак, а в руках он держит баскетбольный мяч. Мой Сид. Мой лучший друг. Парень, за которого я отдала бы все на свете. И даже больше. Если бы только я знала, если бы я все рассказала ему в тот день и позвала с собой, сейчас были бы только мы, его рыжие волосы и оранжевый мяч, томик Шекспира и разговоры о замужестве через десять лет. Флоренс Арго. Мне нравится, как это звучит.

– Ты в порядке?

– Все хорошо.

Он сжимает коробку.

– Хочешь… хочешь войти?

– Твой отец не будет против?

– Он в мастерской.

– Только если я не помешаю. – Пытаюсь улыбнуться, но рот не слушается: мое лицо – маска, получается нечто вроде судороги. Я хочу войти, но нужно ли мне это? Чаще всего это не одно и то же.

– Ты не можешь мне помешать, – отмечает он и улыбается, широко и искренне. Каким же красавцем он стал, и он все еще способен улыбаться.

Отпускать воспоминания о прошлом, заталкивать их вглубь невыносимо. Внутри чешется, зудит, ноет и болит, как старый гнойный нарыв – я приказываю себе не трогать его.

– Хочешь перекусить?

– Нет, спасибо. Я поужинала.

– Что это? – Питер приподнимает коробку, оценивая тяжесть.

– У нее, точнее, у ее содержимого, есть удивительное свойство: оно приковывает внимание каждого, кто ее открывает. Пообещай, что откроешь, когда я уйду.

– Как скажешь. – Он прослеживает за моим взглядом. – Хочешь подняться в его комнату?

– Это разрешено?

– Что именно?

– Оставаться наедине с мужчиной. Не хочу, чтобы у тебя были неприятности.

Питер застывает, и даже во мраке видно, что розовеет до самых ушей.

– Мы в доме не одни.

Я вопросительно наклоняю голову.

– Мама в спальне.

– Она здесь? Как она?

– Ты хочешь попасть в комнату Сида или нет? – ощетинивается вдруг он и уже спокойно добавляет: – Извини, мне… тяжело о ней говорить.

Он такой беззащитный и маленький, как в тот день, во время похорон Сида. Я кладу руку ему на плечо и сжимаю, отчего он замирает, перестает дышать.

Он берет со столика масляную лампу и в ее колышущемся свете провожает до комнаты Сида. Открывает дверь и пропускает меня вперед. Тишина. Ужасно тихо. Часы над дверью не тикают, кровать аккуратно заправлена, зеркало стоит лицом к стене. Я выросла, я повзрослела – мне почти двадцать пять, а Сид Арго, мой Сид Арго, навсегда останется семнадцатилетним. Эта комната навсегда останется такой. Это так несправедливо. На письменном столе лежат старые учебники и тетради – провожу по ним рукой, собирая пыль.

– Мама очень трепетно относилась к этой комнате. Она так расстроилась, когда я взял «Коллекционера». Тогда я так и не прочитал его.

– Но в итоге прочитал?

Он кивает.

– Это любимая книга Сида.

– Понравилось?

– Калибан. Я его понимаю.

– Понимаешь?

– Когда любишь, порой совершаешь плохие поступки.

– Калибан не любил Миранду – он хотел ею обладать. Это не одно и то же.

Он задумывается. Похоже, эта мысль не приходила ему в голову.

Я провожу рукой по одеялу в глупой надежде почувствовать его тепло и запах, словно он вышел несколько минут назад, словно появится за плечом Пита и скажет, что мама приготовила пирог и мы обязаны его попробовать. Я давно не позволяла себе заходить так далеко, думала, воспоминания выветрились. Но я помню.

Это уже не та комната, в которой я нашла его дневник: полки покрылись пылью, страницы тетрадей пожелтели, одежда в шкафу утратила запах хозяина. У него была аллергия на цитрусовые, но он пах апельсинами. Или мне так казалось…

– Тут пыльно.

– Как и в любом музее.

Я поворачиваюсь и встречаюсь с серо-голубыми глазами.

– Зачем ты так?

Он сжимает челюсти.

– Ты винишь его, да?

– Виню?

– За то, что он сделал.

Он опускает взгляд и уставляется в невидимую точку на полу.

– Какая разница, что я думаю…

Я делаю несколько шагов к нему.

– Для меня есть разница.

– Если бы выбирал я, Синтия была бы мертва.

– Если бы выбирала я, мертв был бы лишь Реднер.

– Это уже не имеет значения. Один человек сказал мне, что прошлое – это заколоченный дом и нет нужды к нему возвращаться.

Я сглатываю. Тому, кто живет прошлым, больно это слышать. Ему тоже больно, но он притворяется сильным, храбрится, как мальчишка в картонных доспехах.

– Я уважаю его выбор. Я уважаю выбор Сида, – произношу я, тщательно и четко проговаривая каждый слог.

– Ты ненавидела его за это.

– Это неправда.

– Правда. В тот день, когда ты пришла к нам домой после похорон, ты плакала в этой комнате и говорила, что ненавидишь его. Я слышал.

– Подслушивал.

На миг я прячу лицо в ладонях. Хочу скрыться, спрятаться от него. От себя.

– Я не думала так на самом деле.

– Думала. Знаю, что думала. Потому что я думал так же.

Он отступает, лампа дрожит в его руках, и свет вместе с ней.

– Хочешь увидеть, к чему привело его геройство? Хочешь?

Он быстро сокращает между нами дистанцию, хватает за руку и тянет в коридор.

– Смотри.

Он открывает дверь в спальню, освещенную тусклым светом сумерек. На кровати сидит женщина и раскачивается, как игрушка на приборной панели, словно прекратить это не в ее власти. Взад-вперед. Взад-вперед.

Она не с нами, не в этом мире, но и не во внешнем – в ином, третьем. Я догадывалась о его существовании, но не подозревала, что он доступен живым. Не осмеливаюсь подойти к ней близко и нарушить ее одиночество. В сумраке едва вижу ее черты, но, когда она начинает шептать нечто бессвязное, я узнаю́ голос и в ужасе отшатываюсь. Сердце падает, язык становится тяжелым и сухим. Миссис Арго. Мудрая, теплая, светлая миссис Арго, которая пекла пироги, наливала чай и накрывала мою руку своей, стала призраком прежней себя, сломалась, как фарфоровая кукла, разлетелась на кусочки по комнате – ее не собрать воедино.

– Что с ней? – хриплю я.

– После смерти Сида она не оправилась.

– Все было хорошо, когда я уезжала.

– Это было семь лет назад.

– Я говорила с ней. Я видела, я… Она была сильной.

– Нет. Ее заставили быть сильной. Это не одно и то же.

– Она была самым сильным человеком, кого я знала, – говорю я, и голос срывается от слез. – Она была самым сильным человеком, кого я знала. Самым сильным…

Он прижимает меня к груди, гладя по затылку. В его теплых объятиях я затихаю, дрожь отпускает. Закрываю глаза. Его сердце колотится. Кадры прошлого немым фильмом проносятся в сознании. Пытаюсь остановить их, выбросить кассету, уничтожить, но она продолжает играть. В ушах звенит, и только гулкое сердцебиение Питера, его крепкие руки, удерживающие меня от падения, и запах – дерева, сена, полевой травы – помогают оставаться в этом мире.

– Она понимает, что происходит? – спрашиваю я, нехотя отстраняясь.

– Она не говорит, поэтому мы не знаем.

– Вы показывали ее врачу? Не Гарднеру.

Он поджимает губы.

– Они говорили, что это деменция. Я читал об этом. Сильный стресс может вызывать псевдодеменцию. Она выражается как настоящая деменция и обусловлена функциональными нарушениями – причина в расстройстве психики. Она пыталась убить себя. Отец вытащил ее из петли, и с тех пор она не здесь. Она давно была не с нами, постепенно отстранялась. Со временем от нее ничего не осталось.

– Это обратимо?

– Я не знаю. Но сейчас нам не позволено покидать Корк. Отец не хочет покидать его. Работа для него превыше всего, поэтому он чуть с ума не сошел, когда его лишили ее. Доктор стал для него спасением, вернул в строй. А мама… Он никогда не любил ее так, как она того заслуживала. Он верит, что ей помогут лишь молитвы. Молится за нее перед сном, но, если бы Бог существовал, сделал бы он с ней такое? Если да, то я его ненавижу.

Его плечи опускаются, он пытается проглотить рыдания, засевшие глубоко внутри, но он не плачет и не заплачет – знает, что не может себе этого позволить. Но ему всего семнадцать. Он не должен знать, как физически больно сдерживать слезы, не должен мастерить кресты для могил и работать по двенадцать часов в сутки. Он должен сидеть за партой, влюбляться, получать опыт и знания, которые помогут ему сбежать.

– Пару лет назад умер мой дед, а за ним бабушка. Они оставили нам дом в Огайо.

Я замираю в страхе спугнуть надежду.

– Отец продал его, а деньги отдал Доктору на развитие общины. Конюшня, лошади, вся амуниция и рабочие инструменты куплены на наши деньги, поэтому Гарднер позволяет нам там работать. Когда отец это сделал, мы сильно поругались и с тех пор не ладим. – На миг он поднимает взгляд к потолку, рывком выдыхает, и я улавливаю влажный блеск в глазах. – Пока Гарднер у власти… – Он качает головой. – Пока он здесь… – Снова не то. – Я думал, что ад наступил после смерти Сида, но на самом деле он наступил после приезда Доктора.

Я обнимаю его за шею и прижимаю к себе, глажу по спине. Он дрожит под моими руками. Когда я отпускаю его, он проводит ладонями по сухим щекам, забирает лампу и выходит из комнаты. Его тень удаляется, половицы скрипят. Я следую за ним в его спальню, где не была раньше. Останавливаюсь в проеме, не решаясь войти без разрешения. Обстановка спартанская: одинокая кровать у окна, шкаф у противоположной стены. Рядом с кроватью стол, который едва похож на учебный. И только гитара, прикорнувшая в углу, дает надежду. Его душа не должна покрыться пылью.

– Ты играешь?

– Иногда.

Сид не умел играть. Говорил, у него нет музыкального слуха.

– Сыграешь мне что-нибудь?

Его озадачивает моя просьба, но он выполняет ее. Оставляет лампу на столе и присаживается на кровать, положив гитару на бедро. Я устраиваюсь на стуле. Пит проводит по струнам. Не понимаю, как люди укрощают их, но у него получается, и я отдаюсь мелодии: нежной, но тревожной, незнакомой, но будто родной – плыву в оранжевом мареве, пока Пит перебирает струны, так, словно это так же просто, как дышать. Так же, как когда-то делал Сид на баскетбольной площадке, кидая мяч в корзину, почти не глядя. В воображении невольно встает картина: треск костра, запах горящего дерева, шелест листьев, и мы сидим вчетвером вокруг огня – я, Молли, Сид и Питер, и нам так хорошо и спокойно вместе, что мы решаем не возвращаться, остаться в лесу навсегда. Сид, ты бы хотел этого?

– Чья она? – спрашиваю я, когда он откладывает гитару.

– Моя. Я сочинил ее в тот день, когда узнал, что ты приехала.

– Кто научил тебя играть? Отец?

– Нет. Я сам.

– Сам?

– Сам.

Он подходит к столу, достает из ящика что-то, обернутое в льняную ткань, и протягивает мне. Это рамка с фотографией, той самой фотографией, где Пит, нацепивший красный колпак и клоунский нос, кривляется на камеру. Губы Джонатана тронула легкая улыбка. На торте горит свеча – шестнадцать. Тот редкий кадр, где Пит еще радуется жизни, а Сид выглядит как инопланетянин. Провожу по необработанному краю рамки, ощущая шершавое дерево подушечками пальцев.

– Ее я тоже сделал сам.

– Не хочешь оставить себе?

– Я же обещал фотографию.

– Почему ты ее прячешь?

– В общине к фотографиям относятся с опаской. Все втихую хранят старые, но новые делать запрещено, да и нечем.

– Почему тебе не нравится Доктор? Он поил тебя чаем?

Кивок.

– Тебя это не испугало?

– Испугало.

Если людей нельзя удержать силой, им надо дать то, во что они могут верить.

– Он предлагал тебе что-то?

– Да. Но я не согласился.

– Что?

– Ты знаешь.

Этими словами он дает мне под дых. Если бы Доктор предложил мне то, чего я жажду… я не нашла бы в себе сил отказаться.

– Я могу… – я запинаюсь, – я должна вывести его на чистую воду.

– Как?

– Это не совсем верный вопрос.

Он непонимающе смотрит на меня.

– Главное, кто мне поможет.

– И кто же?

– Преподобный.

Он резко меняется в лице, белеет как полотно, подбородок начинает дрожать то ли от страха, то ли от возмущения.

– Ты ему веришь? Он правая рука Доктора.

– Все не так, как кажется.

Я встаю и подхожу ближе, растираю его плечи в попытке успокоить, унять его дрожь.

– Мне нужна помощь. И только он может мне помочь.

– Я могу, – с горячностью шепчет он, ткнув себя в грудь, – он предаст тебя.

– Просто знай, что я делаю это не ради себя. Я делаю это для Молли. И для тебя.

11

Оцепенение. Ни тела. Ни души. Я как игрушка, из которой вытащили наполнитель. Раз за разом прокручиваю в голове план, и чем дольше я это делаю, тем томительнее становится ожидание. Кроме меня и Кеннела, никто не знает, что мы собираемся сделать. Он может убить меня, вывезти в лес и закопать под табличкой «Добро пожаловать в Корк», и у меня не хватит сил противиться. Он способен на это, но я с нерушимой стойкостью верю ему. Это ненормально. Темнота потолка расходится перед глазами кругами, как от камешка, брошенного в воду. Затягивает бурным водоворотом в бездну. Я лечу в пропасть, не в силах остановить падение.

Я на кладбище среди рядов одинаковых надгробий. «С Богом на земле и с Богом на небесах. Преподобный Патрик, глава церкви Святого Евстафия». Я так и не осмелилась прийти к нему на могилу во второй раз. Мне стыдно перед ним и перед Сидом. Даже если они меня не видят, если нет никакого загробного мира, я нарушила все обещания. Прохожу вдоль надгробий босыми ногами. Трава влажная. На мне длинное белое платье, как у невесты. Вдали у церкви виднеется силуэт, он едва различим, скрывается в темноте ночи, но это он. Он. Бегу к нему, напарываюсь на что-то острое, но не останавливаюсь. У нас мало времени. Прижимаюсь к нему и обнимаю со всей силы. Его сердце не бьется.

Я отстраняюсь, поднимаю взгляд, и сверху на меня смотрят стальные глаза Кеннела. Его лицо. Суровое, холодное, чужое. В руках он держит кожаный ремень и сжимает его с такой силой, что белеют костяшки пальцев. Он хочет напугать меня, но мне не страшно. И вот я лежу поперек его кровати в доме, скрытом кроной деревьев от любопытных глаз. В камине пылает огонь, и его ремень проходится по моей спине, сначала нежно, неуловимо, а потом разрезает пополам. Боль. Острая, жгучая, дурманящая боль, через которую я пытаюсь увидеть Сида Арго, но он ускользает, растворяется в тумане. По телу пробегает дрожь, внизу живота все стягивается, и я просыпаюсь с отчаянно колотящимся сердцем, шепча в простыни:

– Кеннел…

Переведя дух, я замечаю, что дверь в комнату открыта. Август лежит у моих ног и щекочет пятки мягкой шерсткой. Я прижимаю ноги к груди, скручиваюсь калачиком. Я могла бы прогнать его, но не хочу. Его глаза светятся во мраке комнаты. Впервые за долгое время он позволяет себя погладить.

– Ты тоже его видел?

Он поворачивается вокруг своей оси и укладывается под боком.

– Но только сегодня, – с напускной строгостью говорю я.

Утром заставляю себя позавтракать, чтобы желудок не сводило от голода, когда я верну ясность мысли. До женского дома мы с Молли добираемся в полной тишине. Я пытаюсь уловить ее эмоции, понять, о чем она думает, но мысли нетерпеливо разбегаются и выпрыгивают из головы, бесследно исчезая.

Солнце палит с самого утра, поэтому поливать грядки нужно чаще и обильнее. Мы отправляемся за водой к колодцу, набираем столько, сколько можем унести. От тяжести ведер ноют руки и спина, но жаловаться нет смысла – выполнять иную работу я пока не способна. Голова идет кругом. Необходимо нарезать и укоренить черенки ягодных кустарников.

– Уже полуодревесневшие. Идеальны для размножения, – говорит миссис Тэрн, встревая между мной и Сарой. Я не уверена, что речь идет только о побегах.

Пока Хелен работает в доме, миссис Тэрн – наша староста, по сути надзиратель. Она запрягает нас, как лошадей, и погоняет до остервенения, пока кто-нибудь не свалится в обморок – тогда она остывает, но ненадолго.

Мы с Сарой работаем на соседних грядках последние две недели – она неприхотлива и молчалива, выполняет все, что скажут. Сначала я недолюбливала ее за это, а потом будто увидела себя со стороны – я выгляжу так же. Сара переехала сюда с мужем из-за того, что у них не получается зачать ребенка. Она молится в церкви о нем? Они думают, что святость общины и Доктора поможет им в этом? Они живут здесь уже два года, и детей у них все еще нет.

До обеда мы должны прочеренковать смородину, крыжовник, облепиху и жимолость. Черенковать, пасынковать, выкапывать – три кита июля, которые к концу месяца превратят мое тело в жилистое или мертвое. Как повезет.

Хоть Доктор и позволил оставить часы, на запястье я их не ношу – женщины в общине косо смотрят. Считается, что это исключительно мужской атрибут. Прячу их в карман юбки и достаю украдкой, пока никто не видит. Но сегодня миссис Тэрн наблюдает с неуемной энергией, не спускает глаз, подгоняет.

– Поторопитесь, девочки! Господь не терпит праздности.

С замиранием сердца слежу, как высоко солнце поднимается над горизонтом – мне пора. Вызываюсь на пасынкование – единственная деятельность, требующая острого инструмента: ножнички поблескивают в руках. Принимаюсь за работу. Сердце ухает и падает в желудок, когда подушечка пальца скользит по лезвию – заточены на славу. Всего лишь порез. Я делала это и раньше, но не так. Я знаю свой ножик: как надавить, под каким углом, когда отпустить. Сейчас же нажму слишком сильно – прощай, жизнь, недостаточно – прощай, шанс. Срезаю лишние побеги и время от времени провожу пальцами по лезвию, приноравливаюсь, как пловец перед прыжком с трамплина.

Солнце уже высоко, если я не приду, он уедет без меня. Провожу по коже, и острые ножнички разрезают ее, как масло. Ослабляю нажим. Порез печет, горит, но он небольшой, не такой серьезный, как мне нужно. Сжимаю челюсти – еще раз по кровавой мякоти. Пульсация в висках переходит в рану, словно в ней сосредоточено сердце. Багровые капли орошают кусты и землю. Высвобождение.

Сара вскрикивает и зовет на помощь. Редкой толпой вокруг меня собираются женщины во главе с Тэрн. Для пущей убедительности я делаю вид, что теряю сознание.

– Поднять ее. Живо!

Меня берут под мышки и утаскивают в дом.

– Не хватало, чтобы девочки из оранжереи это увидели, – бормочет Тэрн. – Этак тут никто не захочет работать.

Они укладывают меня на скамью на кухне, скрывают порез обрезком ткани. Пока женщины суетятся, причитают, квохчут, я сажусь и мельком кидаю взгляд на часы. Только бы он не уехал без меня.

Хелен появляется в дверях, как ангел. В ней ни капли неуверенности. Я запихиваю часы глубже в карман. Сперва кажется, что, вся в белом, она приходит забрать меня на тот свет.

– Возвращайтесь к работе, – командует она непривычно строго. Женщины тут же рассыпаются по местам.

Хелен не задает вопросов, усаживается рядом, убирает лоскут ткани, закрывающий порез, и осматривает рану. Я резанула сильнее, чем хотела – рана кровоточит, пульсирует, и эта пульсация клокочет в висках. Хелен берет кувшин и ведро, промывает руку с мылом. Печет, но я не подаю виду, сосредотачиваюсь на ее серьезном взрослом лице. Она вскакивает и достает из верхнего шкафчика бутылочку с прозрачной жидкостью.

– Спирт, – объясняет она и наливает немного в чашку, разбавляет водой и протягивает мне: – Не повредит.

Я выпиваю залпом. Не верится, что раньше я делала это каждый день. Тепло быстро расходится по телу, боль и пульсация не исчезают, но приглушаются, словно кто-то убавил звук радио.

Хелен смачивает чистым спиртом кусок ткани.

– Не бойся, я обработаю вокруг.

Я и не боюсь. Если бы я знала, где она хранит эту бутылочку, то точно вызвалась бы на кухню.

– Не дергайся, иначе будет больно.

Она обрабатывает рану.

– Понадобится шов.

Время! У меня нет на это времени.

Хелен зажигает свечу, берет иглу и раскаливает ее на огне, сгибая, пока она еще горячая в форме полумесяца.

– Не смотри. Я сделаю все как можно быстрее.

Крепко зажмуриваюсь. Игла входит в кожу. Покалывает. Щиплет. Кровотечение начинается с новой силой – капли падают на мою юбку, рисуя на ней причудливо жуткий узор.

– Не смотри! – приказывает Хелен.

Я отвожу взгляд.

Игла совсем тоненькая – я видела, но ее вводят в кожу, и она точно увеличивается в размерах. Сжимаю челюсти. Быстрее, быстрее, быстрее… Покончим с этим. Все расплывается и тает. В проходе кухни появляется Сид Арго. Впервые за столько лет я вижу его лицо. Он ни зол, ни грустен и даже ни печален. Он как будто бы здесь, но его нигде нет. Его нет. Этот взгляд ранит меня. Пытаюсь привстать, но Хелен цепко хватает за руку.

– Не двигайся.

Жду. Тишина и пустота спрессовывают боль – я заталкиваю ее вглубь. Если я сдамся сейчас, все будет кончено.

– Все? – спрашиваю я, когда Хелен оборачивает руку импровизированной повязкой из льна.

– Нет. Придется каждый день осматривать рану.

Боль. Так просто. Боль – и Сид Арго передо мной. Если она нужна, чтобы его видеть… что же от меня останется?

– Хочешь чего-нибудь? Воды, чая?

Чая? Я обращаю на нее недовольный взгляд. Не могу простить ей того вечера, когда она опоила меня.

– Ох, Флоренс. – Она берет мое лицо в свои руки и прижимает к груди.

Я зла, ужасно зла на нее, но мне так больно, что я не сопротивляюсь. Слушаю, как мерно бьется ее сердце.

– Сегодня с тебя хватит, – говорит она, нехотя отстраняя от себя. – Можешь идти домой. Если хочешь, отпущу Молли тебя проводить. Она в детской, присматривает за малышами.

– Нет, не надо. Не говорите ей.

Я покидаю женский дом через главный вход. Улицы пусты, но кажется, что за мной следят из-за каждого дерева. Перехожу дорогу и скрываюсь в лесополосе, надеясь, что деревья спрячут от любопытных и осуждающих глаз, которые существуют лишь в моей голове.

Даже в тени крон невыносимо жарко: не шелохнется ни листик, ни травинка – не удивлюсь, если кто-нибудь свалится в обморок. Воздух тягучий, тяжелый, проникает в легкие и оседает, не позволяя вздохнуть полной грудью. Перехожу на бег, но не выдерживаю долго – дыхание хрипит в ушах. Тропка заросла, и корни деревьев не видны. Подол юбки цепляется за ветки, поднимаю его. Рука пульсирует, печет, накатывает слабость, но я не сбавляю хода. Не прощу себе, если ничего не выйдет. В лесу тихо, где-то вдали слышны трели птиц.

Быстрее. Быстрее. Быстрее.

Чем сильнее я себя подгоняю, тем медленнее иду. Смотрю на часы – я опоздала почти на двадцать минут. В туфли забиваются мелкие камешки и ветки, натирают ноги, но я не останавливаюсь.

На площади я передвигаюсь перебежками от здания к зданию. Тени здесь не найти. Блузка промокает, как и моя повязка на внутренней стороне ладони. Нечем дышать, я опираюсь на стену, чтобы не упасть. Затылок как разогретая сковорода. Я рухну на землю, если сейчас же не окажусь в тени.

Машина Кеннела, как мы и условились, ожидает у заколоченного здания, которое я знала как «Пирожки». Черная «Шевроле Камаро» из прошлого века блестит на солнце – слабая, но все же ниточка с внешним миром. Я залезаю в багажник, и Кеннел заводит двигатель, вибрация отдается по всему телу. Внутри жарко, как в печке. Сто градусов[76] на улице превращаются во все сто двадцать в багажнике. Пряди липнут ко лбу. Я приподнимаюсь, хватаю ртом воздух. Сердцебиение слегка унимается, но в висках стучит.

Дороги в Корке оставляют желать лучшего – я ощущаю телом каждую кочку и дыру, особенно сильно трясет на поворотах. Он так не гнал бы, если бы я не опоздала. Цель – не скончаться в духоте багажника – к чему мелочиться? Умерщвление плоти. Но физические неудобства ничто по сравнению с той душевной немотой, ужасом и оцепенением, которые настигли меня этой ночью.

Человек может привыкнуть к чему угодно, и я привыкаю. Размеренное урчание двигателя и тишина кругом успокаивают. Впадаю в дрему, но, когда машина замедляет ход, настораживаюсь. Перестаю дышать, когда Кеннел останавливается. Сглатываю. Сердце падает в район желудка, я вытираю лоб, покрывшийся влажной пленкой. Закрываю глаза, зажмуриваюсь и сжимаюсь. Исчезнуть бы, превратиться в невидимку.

Кеннел выходит из машины и с силой хлопает дверцей – это движение отдается по всему телу, и оно неспроста – он пытается привлечь мое внимание, предупредить об опасности. Прислушиваюсь к его шагам, но едва улавливаю. Тишина: ни шепота деревьев, ни журчания воды.

– Что случилось? – слышится голос Кеннела.

Отвечают не сразу. Кто-то двигается к нам, через шелест… пшеницы. Да, к этому времени мы должны были добраться до полей.

– Что случилось? – повторяет он.

– Лошадь свалилась с ног, – говорит юноша. Не узнаю́ его голос. – Вы едете в город, преподобный?

– Да. Проведу службу для местных. Расскажу, как мы живем.

– Пусть Бог будет с вами.

– И с тобой, Калеб.

– А что это у вас? Открыто вон там.

Сердце пропускает удар. Замираю, словно он может меня увидеть.

– Да, совсем забыл. – Шаги Кеннела приближаются. Руки на металле – багажник захлопывается. – Мне пора ехать, Калеб. Бог не терпит опозданий.

Когда дрожь мотора пронизывает все тело, я с облегчением выдыхаю. Пекло. Котлы в аду холоднее. Закрываю глаза и выравниваю дыхание. Свариться в багажнике старой «Камаро» не худшее, что может случиться в Корке.

Проходит минута, две, а по моим соображениям, и все десять, а машина не сбавляет ход. Воздух, разгоряченный, спертый и вязкий, проникает в легкие и запечатывает их. По виску катится пот, в голове закипает, и я не могу ни пошевелиться, ни закричать. Темнота кружится, расходится кругами перед глазами. Я пытаюсь попросить о помощи, но только безуспешно ловлю воздух ртом, как рыба, выброшенная на берег. Легкие сдавливает. Я закрываю глаза и больно прикусываю щеку в надежде, что боль приведет меня в чувство.

Крышка багажника резко поднимается – я слепну. Крепкие руки хватают за плечи и заставляют сесть. Вдыхаю полной грудью, часто дышу, точно вынырнула из воды.

– Ты как? Жива?

Кеннел легонько бьет меня по щекам.

– Флоренс…

Он дает выпить воды. Капли текут по подбородку, по разгоряченному телу.

– Прости.

Оглядываюсь. По обе стороны дороги расступился лес – мы в безопасности.

– Не мог остановиться раньше. На полях всегда глаза и уши.

Я вытираю вспотевший лоб. Рана пульсирует, и кровь сильнее пробивается сквозь повязку.

– Что с рукой?

Я не отвечаю.

– Я сказал упасть в обморок – не резать себя. – В его голосе неподдельное и праведное негодование.

Не дождавшись ответа, он протягивает мне руку, на подкашивающихся ногах выбираюсь из багажника.

– Готова ехать?

Киваю. Голова мягкая и неподатливая, внутри словно вата.

– Точно?

Я высвобождаю свою руку из его.

– Поехали уже! Нет времени болтать.

– Я пытаюсь позаботиться о тебе.

Я поднимаю глаза – до этого старалась не смотреть на него – и забываю, как дышать. Он смеривает меня настолько интимным взглядом, что щеки вспыхивают, он будто проходит по мне не глазами, но рукой.

– Забота… Это в новинку для меня.

Он прищуривается, пытаясь понять, что за сумасшедшая перед ним. Судя по всему, ответ его не воодушевляет – солнце палит, не щадя, а он белеет как полотно.

Прежде чем вернуться в машину, он закрывает багажник и как-то странно оглядывает мою повязку. Лицо искажается от осознания того, как и почему я нанесла себе рану. Он протягивает руку и едва уловимо касается моего подбородка. Он делает это впервые. Раньше я не позволяла этому случиться. Не выдержу, если он меня коснется. От этого неуместного, но волнующего жеста внутри все переворачивается.

12

От жары и усталости я мигом проваливаюсь в сон без сновидений – лучшее, что со мной случалось за последние дни. Просыпаюсь от звуков города и джазовой песни, которой с упоением подпевает Кеннел. У него красивый голос, и он знает, как им управлять. Еще и певец? Это просто немыслимо! Есть ли что-то такое в этом мире, чего он не умеет? Я бы с радостью на это посмотрела.

When the night has come,

And the land is dark,

And the moon is the only light we'll see,

No I won't be afraid,

Oh, I won't be afraid,

Just as long as you stand, stand by me[77].

Заметив, что я проснулась, он включает громче, и я не могу сдержать улыбки, но притворяюсь, что возмущена. За окнами проносятся машины, магазины и вывески. Никогда не думала, что буду скучать по признакам цивилизации. В привычной жизни не ценишь такие простые и обыденные вещи, но сейчас они кажутся дикими. Как бы я хотела, чтобы Молли тоже это увидела.

Мы останавливаемся на светофоре.

– Ну же, Флоренс, подпевай!

Я корчу гримасу. Кеннел убавляет громкость, и мы трогаемся.

– Похоже, какой-то вор украл у тебя личность. Этот тип явно не священник, хоть и напялил колоратку.

– По-твоему, священники всегда ходят с серьезными минами и раздают советы?

– Спят и принимают душ в своем черном одеянии. Это же очевидно.

Он усмехается, продолжая отбивать ритм, стуча по рулю. Не хочу смотреть на него, но смотрю – он прекрасен в лучах солнца: синева глаз, золото в волосах, едва заметная щетина, мечтательная улыбка. Он все еще может улыбаться. Он нравится мне таким. Как долго он позволит себе быть таким?

Кеннел останавливает машину у городской библиотеки. Вместо распятия здесь висит американский флаг. В стенах здания меня встретят книги, компьютеры и интернет. Цивилизация! Мне легче дышать, словно город преподносит в подарок еще одну пару легких.

– Справишься? – Кеннел наклоняется над рулем, держа на нем руки, и обводит библиотеку взглядом. – Не нужна помощь?

– Это мой мир.

– Да. Порой забываю. – Он мельком смотрит на часы. – Сейчас одиннадцать двенадцать. У тебя девяносто минут, – строго сообщает он и уже насмешливо добавляет: – Но нет часов.

Я достаю их из кармана юбки. Циферблат бликует в лучах солнца. Кеннел удовлетворенно кивает. Я покидаю салон, но, прежде чем уйти, опираюсь на дверцу и вглядываюсь в его лицо.

– Спасибо.

– Я чуть не убил тебя.

– Убил? Брось. Будем считать, что это было неудачное барбекю.

Я одариваю его скромной улыбкой и взлетаю по ступенькам библиотеки. За компьютером у меня открывается второе дыхание. Восемьдесят пять минут! Быстро проверяю почту. Понимаю, что на это нельзя тратить драгоценное время, – выходит машинально. Рабочий ящик ломится от писем. Значит, я еще жива для этого мира.

По запросу Йенс Гарднер «Гугл» ничего не выдает. И это предсказуемо, ведь я пыталась делать это и раньше. Но теперь это не просто непреодолимое любопытство. От этого зависит моя жизнь. Я опускаю имя, немного меняю фамилию, добавляю профессию, место обучения – без толку! Перелопачиваю норвежские, датские и финские сайты. Ничего! Словно до того, как Йенс Гарднер появился в Корке, его не существовало.

Через час у меня пересыхает в горле и глазах, но я с остервенением продолжаю искать, бью по клавишам, кликаю мышкой. Любая глупая или неважная мысль становится зацепкой, которая через минуту рассыпается на тысячи осколков.

Интернет помнит все, и если бы Йенс Гарднер существовал, я бы нашла хоть какие-то крупицы. Понятно одно: человека с таким именем нет в природе. Он выдумал его, смастерил, как Питер – крест на могилу Тритона. Однако никто не мастерит ничего понапрасну. Вопрос в том, сделал он это, чтобы забыть о внешнем мире или чтобы внешний мир забыл о нем?

Совершенно случайно на одном из сайтов, посвященных новостям Осло, я натыкаюсь на фотографию, где изображена молодая и улыбающаяся Хелен. Она была такой красивой, похожей на Синтию. Синтия. Надеюсь, у нее все хорошо и мы никогда не встретимся, для ее же блага. Статья рассказывает о рождении четверни в небольшом городке под Осло. О Хелен текст не упоминает. Говорится только «акушер-гинеколог» и «врач». Я хватаюсь за эту ниточку, пытаюсь найти еще фотографии и новости, но на этом след обрывается.

– Как дела? – интересуется Кеннел, нависая у меня над плечом.

Я с силой сжимаю мышку от неожиданности, потираю переносицу.

– Они что-то скрывают. И прежде всего свои реальные имена.

– Ничего не нашла?

Я попутно проверяю новые идеи – один тупик за другим.

– Слишком мало, чтобы это что-то значило.

Он берет стул и устраивается рядом.

– Такого не может быть, верно?

– Может, если они все выдумали. Но зачем, если им нечего скрывать? – спрашиваю я скорее у себя.

Еще одна мысль – мимо, а потом еще одна. Не могу остановиться. Кеннел внимательно наблюдает, как я раз за разом бью по клавишам, меняя слова запроса, но не суть.

– Знаешь, некоторые говорят, что безумие – это попытка делать что-то снова и снова, ожидая иных результатов.

– Не некоторые, а Эйнштейн. А еще говорят, куй железо, пока горячо.

Он кидает взгляд на часы.

– Что ж, Гефест, у тебя минут пять. Потом нужно выдвигаться, иначе возникнут подозрения.

Пять минут. Триста секунд. Половину из них я трачу на напрасные поиски. Ладно, стоит признать, что с самого начала этот план был обречен на провал – я пыталась нарыть информацию и раньше и точно так же заходила в тупик, но, похоже, я подверглась безумию. Придется перейти к плану Б – он сработает. Должен сработать. Открываю почтовый ящик и набираю:

Филл, я обещала, что уеду на пару дней, но, поверь, у меня нет выбора. Моя сестра в опасности – я обязана ее спасти.

У меня мало времени, поэтому перейду к сути. Выясни все о человеке, который называет себя Йенс Гарднер. Он хирург, утверждает, что учился в Оксфорде, но, думаю, это неправда. Его жену зовут Хелен (возможно, брак неофициальный). Фотографию женщины прикрепляю (сейчас ей около пятидесяти). Хочу знать о них все: настоящие имена, образование, возраст, места рождения и жительства до того, как они переехали в США. Они норвежцы, а может, это тоже ложь. Мне пригодится любая, даже самая незначительная информация. Как можно скорее.

Спасибо. И прости.

Видят высшие силы, я не хотела вмешивать Филла во все это. Прежде чем закрыть окно, я показываю его Кеннелу.

– Знаешь, что это такое? – без тени шутки спрашиваю я.

Он сводит брови к переносице.

– Почтовый ящик. Может, я и не пользуюсь техникой последние годы, но я не принадлежу к обществу луддитов[78].

– Запомни имя этого человека, – я выделяю его курсором, – теперь наша судьба в его руках.

13

Когда мы покидаем библиотеку, между мной и Кеннелом снова повисает напряжение – тяжелое, жгучее, томительное – такое сильное, что я ощущаю, как бьется венка на лбу, как крылья бабочки. Он проходит вперед и открывает передо мной дверцу.

– Думаешь, я не могу сделать это сама? – огрызаюсь я.

– Садись, Флоренс.

Какое-то время мы едем молча. Он следит за дорогой, я стараюсь не следить за ним. Все, что есть в нем, привлекает меня, и это глупо отрицать. Но я не хочу, чтобы меня это привлекало. Мне нельзя терять голову. Мне нравится сохранять ясность ума. Нужно найти способ раз и навсегда отвратить себя от него. Он – правая рука Бога, помогает ему поддерживать в мире тот порядок, который я презираю. Он – правая рука Доктора, помогает ему поддерживать в Корке тот порядок, который так или иначе погубил Реднера, погубил моего Сида. Почему он помогает мне? Пытается что-то выведать? Хочет заглушить чувство вины? Вряд ли он скажет правду. Все эти мысли разлетаются в прах, когда он поворачивает голову и смотрит проницательным взглядом. Это ненормально – быть одержимой кем-то едва знакомым так сильно. Это больше чем тяга, больше чем симпатия, больше чем увлечение, больше чем страсть. Безумие, безумие, совершенное безумие. Что-то дикое, всемогущее, неукротимое. Это похоже на… веру. Это не имеет никакого смысла!

Я любила Сида Арго детской любовью, бескорыстной, застенчивой, чистой. В его присутствии трепетало сердце и душа. Кеннел же… В его присутствии трепещет что-то нечеловеческое – животное и такое опасное, что по венам пробегает огонь. Он тоже чувствует это? Для него это не в новинку. Наверняка многие женщины из тех приходов, где он служил, пускали на него слюни. Я не стану одной из них. Не стану? Тогда зачем я раз за разом вспоминаю, как он коснулся моего подбородка? Я до сих пор ощущаю его пальцы на лице.

– Зачем ты это сделал?

– Что – это? – тут же отзывается он.

– Коснулся меня.

– Извини, – вкрадчиво говорит он. От тона его голоса по телу пробегают мурашки. – Я не должен был позволять себе этой вольности. – Он проводит языком по пересохшим губам, и я невольно представляю, как могла бы сделать то же самое. Отвожу взгляд. – Мне просто очень хотелось этого. Прости, если этим я оскорбил тебя.

– Не прикидывайся. Ты знаешь, что не оскорбил.

Мы переглядываемся.

– У меня уже есть женщина, Флоренс. Имя ей – церковь Святого Евстафия.

Я усмехаюсь.

– Я не претендую на место в твоем сердце.

– А в моей постели?

Я бросаю на него взгляд, полный острого, напускного негодования. Живо представляю эту сцену: дыхание на щеках, губы на шее, руки на бедрах…

– Прости за эту скабрезность. Наверное, я перегрелся на солнце и говорю несусветную чушь. В церкви, где я веду службы, очень жарко.

– Ты бы стал миллионером, если бы тебе давали цент за каждое извинение.

– Я не хочу ранить тебя.

– Ты не можешь ранить меня этим.

Это признание выводит его из равновесия.

– Зачем ты проводишь службы в чужой церкви? – продолжаю пробивать его броню.

– Йенс считает это хорошей идеей. Рождаемость падает – Корк вымирает. Нам нужна свежая кровь.

– Ты тоже так считаешь?

– Да.

– Правда?

– Я не говорю, что мне это нравится, но я не могу не признавать очевидного.

– Ты заманиваешь отчаявшихся людей в общину, таких же, как Сара и ее муж. Играешь на их чувствах, их боли.

– Я никого не обманываю, если ты об этом. Я говорю им все как есть, – они сами принимают решение.

– Ты рассказываешь им о школе, книгах, о том, что их дети будут не способны составить конкуренцию никому во внешнем мире?

– В том и суть, Флоренс. Они устали от внешнего мира и хотят сбежать. Тебе ведь иногда тоже этого хочется.

– Ты пытаешься обратить меня в свою веру?

– О нет! Ты не одна из нас. К вере нужно прийти или не прийти. Я не могу заставить людей верить, но могу рассказать, во что верю сам.

– Во что же ты веришь? В Бога? Во всесильного мужика на небе, который управляет всем и вся? Которому нужны жертвы и подаяния и который не терпит малейшего неповиновения?

– Я вижу это иначе.

– Как же?

– Вера – это не только Библия, церковь и молитвы. Это внешние проявления, и они не так важны. Главное – это любовь. Бог есть любовь. Вера есть любовь – к себе и миру. Способность и желание оставаться живым, не покрываясь коркой льда. Любовь движет всем, что мы видим.

– Не думала, что ты опустишься до таких банальностей.

– Я никогда не был оригиналом.

– Где же здесь любовь? Ты прогибаешься под Доктора, чтобы получать жалкие подачки. Живешь в общине людей, которые упиваются прошлым. Ты не любишь их и не можешь им помочь.

– Я люблю их. Я давно сбежал бы, если бы не любил. То, каким ты видишь Корк, – отражение моей многолетней работы и любви. Я двигаюсь медленно, но двигаюсь. От Йенса не избавиться, не сейчас, но я пытаюсь усмирить его. Не хочу хвастаться, но, если бы не я, Корк стал бы адом на земле. Я отдаю жизнь этому городу. Я не заслуживаю тех обвинений, которые ты мне предъявляешь.

В эту минуту я словно слышу Патрика. Приоткрываю окошко, чтобы не потерять сознание. Такие мужчины, как Патрик, как Кеннел, погубят меня. На миг перед глазами все плывет. Монастырь. Аббатство, ради которого мать когда-то оставила нас с Робертом. Ее сердце бьется неподалеку. Я была здесь слишком много раз, чтобы забыть.

– Что там?

Я поворачиваюсь.

– Там?

Его глаза сужаются.

– Это слишком сложно, – качаю головой.

– Уверен, я справлюсь.

– Прошлое.

– Ты сделала это из-за прошлого или настоящего? – Он кивает подбородком на мою забинтованную руку.

– У меня не было вариантов.

– Были. Но ты выбрала этот.

Я замолкаю. Он тоже. Его красивое сосредоточенное лицо успокаивает и в то же время заставляет трепетать – хватит смотреть на меня, черт! Это самый длинный путь, который когда-либо приходилось преодолевать: хочу, чтобы он скорее закончился и чтобы не закончился никогда.

– Флоренс…

– Да?

– Нет, ничего.

Я не решаюсь спросить, что у него на уме, – это погубит нас обоих.

Прежде чем мы въезжаем в город, я прячусь в багажник – потею, задыхаюсь, но я жива. Кеннел останавливается на площади у кафе, которое когда-то называлось «Пирожки», хотя пирожков там никогда не продавали. Он поднимает дверцу, и я сталкиваюсь с ним лицом к лицу. Я должна бежать, скрыться в лесу и больше не приближаться к церкви Святого Евстафия. К нему.

– Будь аккуратна, ладно?

– Ты же знаешь, что я не ребенок.

– Пытаюсь позаботиться о тебе.

– Почему?

– Потому что ты мне не безразлична.

– У тебя уже есть женщина, Кеннел. Имя ей – церковь Святого Евстафия.

Он подается ко мне. Его дыхание на моей коже. Хочется дотронуться. Я должна противиться, но не могу.

– Уходи, Флоренс, прошу.

Он не просит – молит, и уйти становится в тысячу раз сложнее. Это не должно быть так сложно. Стальные глаза оказываются так близко, что я могу рассмотреть в них десятки оттенков. Он едва не касается моих губ. Тело немеет, еще миг – и я почувствую его, но вдруг в груди что-то колет – предостерегает меня.

Я срываюсь с места и уношусь прочь.

14

Страх затмевает боль – вернувшись домой, я в очередной раз в этом убеждаюсь. В груди ноет, рана под повязкой горит и пульсирует, словно второе сердце бьется под кожей.

Молли вылетает из кухни и недовольно смотрит на меня:

– Где ты была?

Я шумно сглатываю. В голове гулко и пусто.

– Почему ты не в женском доме?

– Хелен сказала, ты поранилась. Я хотела помочь.

– Мне стало душно в доме, и… я решила пройтись.

– На улице пекло!

Я вспотела, волосы липнут ко лбу и шее. Стоило сочинить что-то правдоподобное, пока я бежала через лес, но мысли были заняты Кеннелом. Его губы почти коснулись моих. Флоренс Вёрстайл, тебе не пятнадцать! Когда ты начнешь думать головой?

Черт бы его побрал! Хотя его это скорее порадовало бы.

– В доме слишком тихо.

Молли знает, что я лгу, на ее переносице залегает морщина. Я подхожу ближе и притягиваю ее к себе, она не сопротивляется, но и не тянется ко мне.

– Все, что я делаю, я делаю ради тебя, – шепчу я ей на ухо, – запомни это.

– Ты вся мокрая, – недовольно говорит она и отстраняется.

– Прости.

Молли как никогда серьезна.

– Ты можешь мне сказать. Я уже взрослая.

– Я была в церкви.

Теперь Кеннел – сердце церкви Святого Евстафия, так что в какой-то степени это правда.

– В церкви?

Я киваю, и ее лицо смягчается.

– Ты видела преподобного?

– Нет. Его не было.

– Да, сегодня среда. Он ездит в город по средам.

Мы проходим на кухню. Она наливает стакан воды, ставит передо мной и усаживается рядом.

– Тебе нравится преподобный?

– Что ты имеешь в виду?

Она пожимает плечами, уставясь в одну точку.

– Он очень хороший человек. Ты так не думаешь?

– Я его совсем не знаю.

– Но иногда… – Она мотает головой, отгоняя мысль.

– Продолжай.

– Я не должна.

– Я никому не расскажу.

– Иногда я чувствую в нем что-то – в преподобном Патрике этого не было.

Я замираю от того, как тринадцатилетний ребенок обличает мои тайные мысли в слова. Патрик был посланником Господа, что бы он ни делал, в нем присутствовали стать и благородство. Кеннел, несмотря на то что он говорит, похож на посланника дьявола. В нем есть что-то нечеловеческое, животное, и порой оно проглядывает из-под крепко натянутой маски. Это пугает и притягивает, вынуждает представлять себя в его объятиях.

– Но ты ему нравишься, – замечает она, выдергивая меня из мыслей в реальность.

Рот растягивается в улыбке, и я одариваю ее таким же взглядом, каким одаривала семь лет назад, когда она запрыгивала на кровать с томиком Шекспира и говорила, что, как только научится читать, прочитает «Ромео и Джульетту».

– Почему ты так думаешь?

Она подается вперед и заговорщицки шепчет:

– Он на тебя смотрит.

– Он на всех смотрит, – шепчу я, копируя ее манеру.

– Я уже взрослая. – Она стучит по столу в попытке доказать свою правду. – Он смотрит!

Я легонько бью ее по носу, свожу все к шутке. Если я начну рассуждать об этом, то сдам себя с потрохами. Впервые за долгое время я слышу ее смех. Как это приятно!

– Дай посмотреть, – просит она, унявшись.

Я протягиваю руку. Повязка пропиталась кровью.

– Нужно перевязать, да? – спрашивает она.

– Если найдешь кусочек ткани, я справлюсь.

– Болит?

– Нет. – Я накрываю ее руку своей. – Теперь нет. – Опять ложь, но я не хочу ее тревожить.

Лежу в вечернем сумраке уже с новой повязкой. Рана печет, пульсирует, в тишине охватывает неспокойная дремота. Я куда-то несусь. Или от кого-то. Выбиваюсь из сил, задыхаюсь, покрываюсь испариной.

Я снова на кладбище, но на этот раз здесь никого нет. Брожу в туманном мареве среди надгробий. На мне то же платье, что было прежде, но черное. Я пробегаю глазами по строкам эпитафий. Одна из них такая: «Нелюбимой и нелюбящей сестре. Флоренс Вёрстайл, гори в аду». Земля перед надгробием разверзается, и я проваливаюсь в яму, пытаюсь схватиться, не упасть в пропасть. Ко мне приближается силуэт, я молю о помощи, но он давит мои пальцы каблуком ботинка, и я падаю в бездну. Я обречена падать вечность.

Просыпаюсь, резко открыв глаза. В комнату проникают лучи солнца, и в них мерещатся тонкие белые паутинки. В воздухе пляшут частички пыли. На лбу лежит мокрое полотенце, я убираю его и кладу в глубокую миску, стоящую на прикроватном столике.

Молли входит в спальню и проверят мой лоб, касаясь тыльной стороной ладони.

– У тебя был жар, – объясняет она, – но ничего. Йенс говорит, что на тебя так влияет новая обстановка. Он обработал рану – должно полегчать.

– Он приходил?

– Да. Сегодня утром. Ты не помнишь?

Я теряюсь на миг.

– Сколько времени?

– Уже почти два.

– Почему ты не в женском доме?

– Хелен позволила остаться. Отец ушел в поле. О тебе больше некому позаботиться.

– Это я… я должна заботиться о тебе.

Она умолкает, задумывается о чем-то.

– Я принесу поесть, – говорит наконец она и покидает комнату.

После обеда я снова впадаю в дрему, легкую и приятную. Просыпаюсь от скрипа, но не открываю глаза, прислушиваюсь к размеренным шагам – это не Молли. Он останавливается у окна.

– Благословенный день, Флоренс. Я знаю, что ты не спишь.

Я открываю глаза и обращаю на него взгляд. В лучах солнца он выглядит инородно, инопланетно, неестественно, но вместе с тем все так же устрашающе. Он подходит ближе, садится на край кровати и вытягивает руку.

– Могу я посмотреть?

Я сажусь, опираясь на спинку, и нехотя протягиваю раненую ладонь.

– Где Молли?

– Я позволил ей пойти в женский дом, Хелен хотела ее увидеть. Она знает, что Мэри нельзя оставлять ни на день, иначе нужно знакомиться заново. Тебе это, должно быть, как никому известно.

Он разматывает повязку и обрабатывает рану. Щиплет, но я не подаю виду. Не при нем.

– Она обеспокоена твоим состоянием.

Он отрывает новый лоскут от хлопчатобумажного свертка и забинтовывает руку.

– У меня заражение?

– В ране скопилось немного сукровицы и гноя, но я все убрал. Если регулярно обрабатывать и менять повязку, то все будет в порядке. Приходи ко мне, и все будет в порядке.

Он поднимает голову.

– Как это получилось? Надрез очень широкий.

– Случайно. Я ничего не смыслю в острых предметах.

Удивительно, у него почти нет бровей, точнее, они есть, но волоски светлые, из-за чего сильнее выделяются каре-зеленые глаза. Они затягивают, словно болото, и я отвожу взгляд, чтобы не погрязнуть в нем. Замечаю тканевую сумку у двери.

– Собираетесь за покупками?

Уголки его рта поднимаются, видимо, он оценил мою плоскую оструту.

– В какой-то степени. Я пойду в лес за травами. Тысячелистник и тебе поможет. Настой из него быстрее заживит рану, а прием внутрь окажет противовоспалительное действие. Также тебе не помешает настой чабреца, душицы, валерианы и донника.

– А это зачем?

– Роберт говорит, ты неспокойно спишь. Здоровье ума не менее важно, чем здоровье тела, а подчас и важнее. Несмотря ни на что, я сохраняю свой разум здоровым, в том числе благодаря травам. Не хочешь отправиться со мной? – Он встает с кровати.

– Я не разбираюсь в травах.

– Говорят, я неплохой учитель.

Его губы растянуты в улыбке, но лицо серьезное и бесстрастное, глаза не выдают ни чувств, ни мыслей. У Кеннела похожее мертвецки холодное выражение лица, но иногда маска сползает с него, и я вижу, что там, за стальными глазами, теплится жизнь. За глазами Доктора ничего не рассмотреть. Есть там вообще что-то? Понятно лишь одно: хитростью его не победить, он – ее воплощение.

– Я помню, что вы со мной сделали, – без обиняков говорю я, глупо полагая, что его лицо пойдет трещинами.

– Я хотел, чтобы ты помнила. – Он садится обратно. – Тебе тяжело осознавать, что ты несешь ответственность за сестру?

– Это самая большая радость в моей жизни. И самое большое бремя.

Он кивает.

– В общине более трех сотен людей, и за каждого из них я несу ответственность: за детей и стариков, за мужчин и женщин. На моих плечах колоссальный груз ответственности. Ты представитель внешнего мира, и ты опасна для нас. Неужели ты думала, что я не проверю чистоту твоих помыслов?

– Они чисты. Я сделаю все ради сестры.

– Теперь я это знаю.

– То, что вы сделали… Это нечестно.

– Порой нужно совершить малое зло для большого блага.

– Вы знаете обо мне все, я о вас – ничего.

– Я никогда не скрывался. Спрашивай.

– Чего вы хотите?

– От тебя?

– От общины.

– Я уже получил от общины все, что хотел. Я создал честную и трудолюбивую семью, где каждый заботится о другом, как и обещал много лет назад.

– Но вы хотите запереть их здесь.

– Когда ты приезжала, разве ты видела ограждения вокруг города?

– Вы знаете, что я имею в виду.

– За последние пять лет из Корка не уехала ни одна семья. Они остались не потому, что им некуда идти. Они остались потому, что знают: нигде не будет лучше.

Он отбивает любой вопрос, как профессиональный теннисист. Что бы я ни спросила, он готов, он отобьет его даже с закрытыми глазами, даже с руками, завязанными за спиной.

– Почему вы запрещаете людям покидать Корк?

– Я не запрещаю – советую. Внешний мир нарушает ту гармонию, которую мы достигли за эти годы. Ты не могла не заметить, с твоим приездом покой в городе пошатнулся.

– Люди перешептываются.

– Конечно, ты для них диковинка – как снег в июле. Но они верят моему чутью, а я верю в тебя.

– Почему?

– Я верю во всех людей, пока они не дают повода для обратного. – Он встает и протягивает мне руку: – Пойдем, Флоренс, в комнате такая духота, и ты белее простыни. Тебе необходимо подышать свежим воздухом, погреться на солнце.

Я встаю и одеваюсь. Мое тело болит – на этот раз от долгого лежания.

Доктор молчит, позволяет насладиться звуками леса. Оцепенение? Ступор? Смятение. Я пытаюсь подобрать верное слово, так вот вернее всего – смятение. Лес – своего рода мегаполис, только здесь гудят не машины, а насекомые, поют не вывески магазинов, а птицы. Шелест листвы и хруст веток под ногами сливаются и превращаются в музыку, которую не услышишь в городе. Лучи солнца пробиваются сквозь крону деревьев, рисуя причудливые узоры на траве и стволах – точно карта, и Доктор знает, как ею пользоваться.

– А вот и тысячелистник.

Он подходит к полянке, усеянной белыми цветками, похожими на корзинки, достает ножик, под корень срезает стебли и складывает в сумку. Следующий срезанный цветок протягивает мне.

– По одной из версий, латинское название тысячелистника Achillea произошло от имени древнегреческого героя Ахилла, участника Троянской войны. Если помнишь, он был полководцем и лечил тысячелистником раны солдат. По иной версии, это перевод видового латинского millefolium, что дословно означает «тысяча листьев». Он широко используется в медицине для лечения разных недугов – от расстройства желудка до бессонницы.

– Насыщенный запах.

– Обычно тысячелистник не источает такого запаха, только в жару – это обусловлено наличием в нем эфирного масла.

Он идет дальше, в полутени деревьев находит растение с прямыми опущенными стеблями и большими лопастными листьями. Среди буйства зелени проглядывает мелкий невзрачный зеленовато-белый цветок.

– Гидрастис канадский, – объясняет Доктор. – Попросту говоря, желтокорень, или золототысячник. Он содержит изохинолиновые алкалоиды, значит, обладает противомикробными и вяжущими свойствами, его основное свойство – кровоостанавливающее. Он отлично справляется с любым видом кровотечений, в том числе желудочных и гинекологических. У него много полезных свойств: антибактериальное, тонизирующее, сосудоукрепляющее. Он также может использоваться для обезвреживания некоторых ядов и токсичных веществ.

– А выглядит таким невзрачным.

– Внешность обманчива, не так ли? – Он срезает еще несколько стеблей.

– Откуда вы столько знаете о растениях?

– Я изучал фармакогнозию в университете, а потом углубился в это сам. Многие недооценивают дикие растения, хотя их дает Бог – стоит только протянуть руки.

– Вы знаете растения, которые могут убить человека?

Сквозь крону деревьев на половину его лица падает солнечный свет: правый глаз совсем темный, а левый – желтый, как у Августа в ночи. Дихотомия добра и зла.

– Конечно. Даже желтолист в больших количествах может быть токсичным.

– Вы убивали кого-нибудь с его помощью?

– Нет.

Он проходит дальше, мы натыкаемся на заросли темно-зеленых листов. Неподалеку журчит ручей.

– Уртика уренс, – говорит он.

– Крапива.

– Да, ее ты знаешь. – Он достает из сумки перчатку и надевает на руку. Присаживается и срезает стебель, не касаясь листов.

– Почему не срезаете листья?

– Если хорошенько просушишь их – три-четыре часа – они перестают обжигать кожу, и тогда можно будет их оборвать.

Он срывает несколько стеблей и прячет их в сумку, а после снимает перчатку. Пока он изучает зелень леса, его лицо становится более мягким, умиротворенным. Он нашел то, что искал, здесь, в Корке. Так почему не могу я? Зачем так отчаянно бороться, чтобы стать частью всего лишь одного мира? Почему не взять лучшее от них обоих, как сделал он? Эта мысль залезает глубоко под кожу, заставляет онеметь.

– А вот и то, ради чего мы пришли.

Перед нами в тени дубов и кленов расстилаются ковром растения с резной листвой и тонкими стеблями с ярко-красными мясистыми плодами.

– Панакс квинквефолиум, или женьшень.

Он срывает пару ягод, закапывает их чуть поодаль и возвращается на место.

– Женьшень – довольно редкое растение в наших широтах, поэтому нужно восстановить баланс и посадить ягоды, чтобы выросли новые, – объясняет он и достает лопатку с острым концом. – Самое главное здесь – это корень. Именно он обладает целебными свойствами. – Он осторожно выкапывает его, чтобы не повредить и не задеть другие растения.

– Похож на человечка, – замечаю я, когда он извлекает корень из земли.

– Да, своим названием он обязан виду. С китайского жень – «человек», шень – «корень». Есть и пословица: «Тигр – царь зверей, женьшень – растений».

– Его ягоды можно есть?

– Нет, все части женьшеня в непереработанном виде несъедобны, а плоды ядовиты. Его используют как общетонизирующее средство и адаптоген, он повышает сопротивляемость организма к стрессу и усиливает иммунитет.

Он поднимается на ноги, я – за ним. У ручья он промывает лопатку и, отряхивая от капель воды, прячет в сумку.

– Что вы подсыпали мне в тот вечер?

Он оборачивается, на его губах играет улыбка.

– Это не имеет значения. Без моего участия это не сработает.

Мы углубляемся в лес: он – уверенными широкими шагами, я семеню за ним.

– Без вас?

– Задай вопрос правильно, если хочешь получить ответ.

– У вас есть способности?

– С детства я открыл в себе небывалый дар убеждения. Я могу дать человеку все, что он хочет. К сожалению, себе я долго не мог этого дать.

– Как вы это делаете?

Он резко останавливается и поворачивается, я едва не утыкаюсь ему в грудь. Он возвышается надо мной на голову, но мелкая я не поэтому.

– Присядь вон туда. – Он указывает на большой камень справа от себя.

– Вы заставите меня говорить правду?

– Это ни к чему – все, что мне нужно, я уже знаю. Я дам тебе то, чего ты хочешь.

– Чего же я хочу?

– Сида Арго. Разве не так?

Его имя, произнесенное из его уст, обезоруживает. Я лечу в пропасть, а потом он щелкает пальцами перед моим лицом и указывает на камень. Я повинуюсь, он становится за моей спиной.

– Закрой глаза.

Слышу шорох, он что-то достает из сумки.

– Съешь. – Он вкладывает мне в руки плотный шершавый лист.

– Что это?

– Тебе нужно довериться, иначе ничего не выйдет.

Доверяю ли я ему? Нет. Хочу ли я увидеть Сида Арго? Да я отдала бы жизнь за него – брешь в собственной гордыне не великая потеря. Я кладу лист в рот, надкусываю, морщусь от горечи сока, глотаю, не пережевывая. Погружаюсь в темноту и тишину леса. Доктор опускает руки мне на плечи и надавливает, заставляя сесть прямее, его дыхание щекочет кожу.

– Прислушайся к звукам природы.

Я сглатываю, пытаясь прогнать горечь во рту, сжимаю челюсти сильнее, борясь с желанием откинуть его руки.

– Прислушайся. Это несложно.

Когда он отпускает, тело обмякает, словно в нем не остается ни одной кости. С трудом удерживаюсь, чтобы не рухнуть на землю.

– Что слышишь?

– Ветер в листве.

– Еще?

– Шорох в траве.

Голова кружится. Я теряю ощущение пространства. Разговаривая, Доктор перемещается, и складывается впечатление, что он вездесущ, его слова раздаются одновременно со всех сторон, как голос Кеннела в церкви.

– Тебе нравятся звуки леса? – Голос, спокойный, настойчивый и гипнотический, погружает в особое состояние отрешенности.

– Да.

– Сосредоточься на них.

Без возможности видеть я оторвана от земли. Отрезана от мира. Все нереально. В подобной темноте человек особенно уязвим и способен признаться в чем угодно. Эта мысль страшит меня. Птиц тоже – они затихают, ждут подвоха. Но вместе с тем раскрываются более тонкие звуки леса: деревья оживают – они не просто шелестят, они шепчут, свистят, вздыхают, шуршат и скрипят, боятся приближающегося шторма и цепляются за землю корнями в надежде остаться в ней.

– Сид Арго. Каким он был?

– Добрым, честным, надежным. У него не было дурных помыслов. В нем не было ни капли лицемерия. Он… – Я замолкаю. В горле встает ком.

– Он знает, что ты помнишь о нем. Стремится к тебе, но ты не слышишь. В борьбе с миром ты перестала его слышать. А он всегда был здесь. И будет, потому что нуждается в тебе так же, как и ты в нем.

Он сжимает мои плечи, просит открыть глаза, и я открываю.

– Молчи, – шепчет он. – Смотри.

Стволы деревьев сливаются, все кружится, расплывается, а потом я вижу, как Сид выходит из гущи деревьев. Он выглядит как прежде: очень бледный, но здоровый, пышущий жизнью. Стоит протянуть руку – и я смогу коснуться рыжих волос, щек в веснушках. Я всхлипываю, пытаюсь вскочить, стремлюсь к нему, но он отдаляется. Доктор с силой удерживает меня на месте.

– Не надо, – говорит он тоном, способным пронзить насквозь, но я борюсь, вырываюсь, падаю на землю, а когда поднимаю голову, Сид уже исчезает.

– Верните его!

– Я велел тебе слушать. Ты этого не сделала.

Я встаю на ноги и усаживаюсь обратно спиной к нему.

– Я буду слушать. Верните его. Мне так много нужно ему сказать.

– Не сегодня. Лист, который я тебе дал, токсичен, он может вызывать неприятные последствия, если им злоупотреблять.

Я открываю рот, чтобы поспорить, но тут же захлопываю.

– Со временем, если захочешь, если будешь слушать, станет лучше. Ты сможешь видеть его чаще, говорить, даже касаться.

– Как вы это делаете? – По спине пробегает холодок.

– Говорю же, я могу дать тебе все, что ты хочешь. Стоит лишь попросить.

– Что взамен?

– Взамен?

– Что вы хотите взамен?

– Следование Законам Божьим.

– Бог есть?

– Бог есть.

– И вы его слышите?

– Слышу.

Он отступает. Не идет – плывет.

– Ты можешь его вернуть. Ты можешь воскресить Сида Арго.

Теперь знаю, что могу. И хочу этого. Но нужно ли мне это?

– Ты можешь вернуть и покой, и Сида.

– Вы ничего о нем не знаете.

Он склоняется надо мной.

– Я знаю тебя – этого достаточно. Я воскрешу его здесь, – он касается моего лба, – и тут, – касается груди, где неистово бьется сердце, жаждущее отдать ему все, что он попросит, если это окажется правдой. – Тебе больше не придется разлучаться с сестрой и отцом, защищать негодяев, которых втайне презираешь, ради денег, которые тебе не нужны.

Услышать и обрести себя, увидеть, как растет сестра, быть с Сидом – вот чего я жажду, таково мое счастье, и оно возможно в Корке. Возможно ли?

Он выпрямляется, и меня словно снимают с крючка.

– Пойдем, – как ни в чем не бывало говорит он, протягивая мне руку, – здесь еще есть на что посмотреть. И главное – что послушать.

«Воскрешу его здесь. И тут», – эхом отдается в голове. Другие мысли растворяются и исчезают, как рисунок на песке. Я следую за ним, словно кобра за повелителем змей.

15

После того, что со мной сделал Доктор, что бы он ни сделал, я не сплю. Совсем. Если впадаю в дрему, мне мерещатся силуэты в темноте, но среди них нет Сида Арго. Моя жизнь скудна, и если раньше она была скудна только на эмоции, то теперь – на все остальное. Я ем безвкусную кашу на завтрак, обед и ужин. Единственная радость – хлеб, холодная вода и несколько минут в тени. Каждый третий день я хожу за водой к колодцу, который когда-то был выкопан с разрешения Доктора. Моюсь в озере или в ванне с помощью кувшина. Процент жира в моем организме – он никогда не был высоким – достиг минимума. Я стала сильной и жилистой, темной и тусклой, а мои волосы выгорели на солнце.

Порой, когда я работаю в огороде, пропалывая грядки на солнцепеке, я поднимаю голову и принимаю макушку девушки, что работает рядом, за макушку Сида. Я цепенею на миг, а потом прихожу в себя от криков Тэрн: она не любит, когда прохлаждается кто-то, помимо нее. Она бьет нас, нечасто, но мы не знаем, когда ее охватит беспричинный гнев. В один из особо жарких дней Сара теряет сознание. Вот стояла передо мной, а тут падает, как срубленное дерево, и я кидаюсь к ней, чтобы закрыть от солнца, поливаю ее лицо и косынку водой, бью по щекам.

– За работу! Живо! Я сама разберусь, – кричит мне Тэрн и уводит ее в женский дом.

Я ненавижу Корк в такие минуты.

Я ненавижу его и… люблю. Пока солнце плывет над горизонтом, в голове воцаряется каша, я не способна думать. Я – существо, выполняющее волю хозяина. Мой хозяин – Корк.

На день, два, неделю я теряюсь в небытии. Умом осознаю́, что приехала сюда ради Молли и обязана спасти ее. Но сердцем… Я не могу и не хочу отказываться от Сида Арго. Я жила без тебя столько лет, я погибала без тебя столько лет. Я не в силах отвернуться от тебя. Не сейчас.

Теперь я частая гостья в доме Доктора. Мы читаем Библию в его кабинете, точнее, читаю я – он слушает. Он приручил меня, посадил на цепь, как дикое животное, я податлива, покорна. Стоит ему кивнуть, приподнять руку, качнуть головой, и я тут же в его власти. Он источник того, что мне нужно. Я, как наркоман, выбираю неправильный путь, знаю, что он погубит меня, но подчиняюсь ему за дозу. За минуту эйфории, которая держит на плаву. Для того, кто жаждет власти, он поступает мудро: не дает дозу каждый день, лишь приоткрывает занавес перед тем, что у него есть для меня.

– Бог есть любовь, не так ли? – спрашивает он.

– Любовь долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает…[79]

Я выучила эти строки наизусть, научилась предугадывать его вопросы. На самом деле не важно, что я думаю. Я отвечаю так, как он хочет, и жду, что он бросит мне кость.

– Значит, Бог любит нас, но вместе с тем наказывает?

– Если человек не знает скорбей, значит, он забыт Богом. Истинно говорю вам: вы восплачете и возрыдаете, а мир возрадуется; вы печальны будете, но печаль ваша в радость будет[80].

– Хорошо, Флоренс, очень хорошо. Ты идешь семимильными шагами. Я горжусь тобой.

Я замираю в страхе спугнуть его намерение дать мне желаемое. Он молчит так долго, что становится трудно дышать. Вдруг он кивает, и я мысленно выдыхаю – он даст мне то, что нужно. С тех пор как он позволил увидеть Сида в лесу, прошли две недели. Он мучил меня, истязал.

Он просит встать с колен и лечь на кушетку. Я повинуюсь. Если бы он сказал прыгнуть, я бы спросила, как высоко. Прежде чем начинать, он поит меня терпким, уже остывшим настоем. Я не могу критически мыслить.

– Закрой глаза.

Я закрываю. Он проводит по моим векам, словно я тело без души. Живой я себя точно не ощущаю.

– Представь себя в том месте и времени, в каком тебе хотелось бы сейчас оказаться. Представь, но не говори мне.

Я лежу в темноте. Перед глазами идут круги…

Смотрю в потолок. Оглядываюсь. Это моя спальня – такая, какой она была семь лет назад: стол завален учебниками, рядом на кровати лежит телефон, в наушниках играет Мэрилин Мэнсон. Дверь приоткрывается, и из комнаты выплывает Август.

– Я не вижу его…

– Молчи.

Я сжимаю челюсти. Сердце разорвется, если ничего не выйдет.

Я поднимаюсь с кровати, на пол падает мамин дневник, и из него вываливается страница, я запихиваю ее в блокнот, дневник прячу в ящик прикроватного столика. Музыка отдаленно звучит в наушниках. Я смотрю на календарь: пятница, двадцать седьмое апреля. Сегодня утром в восемь часов три минуты Брэндон Реднер войдет в старшую школу Корка с пистолетом Glock 26 и начнет стрельбу. Сердце сжимается. Если бы только я могла обратить все вспять…

Вдруг в окно кто-то стучит. Я оборачиваюсь, за стеклом улыбается раскрасневшийся Сид Арго. Я открываю створку, затаскиваю его внутрь и прижимаюсь всем телом. Он теплый, его сердце бьется. От него пахнет апельсинами.

– Эй! – Он отстраняет меня от себя. – Все в порядке?

– Ты не представляешь, как я рада тебя видеть.

Он непонимающе хлопает глазами.

– Правда? – Он смущенно почесывает затылок.

Я увлекаю его к кровати, усаживаю напротив себя.

– У меня мало времени. Просто послушай, как бы безумно это ни звучало. Сегодня Реднер устроит бойню в школе. Мы должны всех предупредить. Должны сообщить Патрику и…

Он смотрит на меня так, будто видит впервые.

– Это не шутка, Сид.

– Откуда ты знаешь? Он сказал тебе?

– Я видела это… во сне.

В его взгляде читается сомнение.

– В восемь ноль три. Через главный вход. Он возьмет Glock 26 из сейфа своего отца. Ты же знаешь, мои сны реальны. Так было с отцом Синтии. Я пережила это. Прошу, поверь мне!

– Хорошо, ладно, – он вскидывает руки в примирительном жесте, – но сейчас за полночь, что мы можем сделать? Пойдем туда пораньше и разберемся со всем.

– Нет! Пообещай, что, как бы все ни обернулось, ты не пойдешь завтра в школу. – Я хватаю его за грудки. – Пообещай мне!

– Я обещаю. – Он накрывает мои ладони своими. – Хотя порой думаю, что лучше так, чем уехать отсюда без тебя.

– Я поеду за тобой на край света.

Я привстаю и обнимаю его. Дыхание на коже. Хочу поцеловать его в щеку, но он поворачивается и поцелуй приходится в губы.

– Только не бей меня, ладно?

– Только если попросишь.

Я снова касаюсь его губ, запускаю руки в волосы – они мягкие. Я заставляю его лечь на спину и забираюсь сверху. Покрываю его лицо поцелуями. Он теплый, он все еще теплый. Спускаюсь к шее, ощущаю пульс губами.

– Мы должны остановиться, – хрипит он.

Я перекатываюсь на кровать, встаю и закрываю дверь.

– Ты говорила, что…

– Ничего не будет, если ты не хочешь, – предупреждаю я, хотя по блеску в глазах вижу, что он больше всего на свете хочет именно этого.

– Ты не должна, если не готова. Я ведь уважаю тебя и…

– Замолчи, Сид Арго!

Я тянусь к нему и уже через секунду лежу под ним, чувствуя каждый дюйм его тела.

– Я… я никогда раньше не делал этого. Ни с кем.

– Это не важно, – шепчу я, целуя его в уголок губ. На глаза наворачиваются слезы.

– Я боюсь причинить боль. Я не знаю, что делать…

– Это просто… – Я забираюсь рукой под его клетчатую рубашку и провожу по животу. – Касаешься там, где хочешь касаться, и целуешь там, где хочешь целовать.

– И все?

– Думаешь, столько людей занимались бы этим, если бы это было невероятно сложно? – Я продолжаю путь рукой от живота к груди. Он резко перехватывает руку и поднимает ее над моей головой, прижимая к кровати.

Я выдыхаю, привстаю и целую его – так, как не целовала никогда. Свободной рукой расстегиваю его рубашку, бледная кожа светится во мраке комнаты. Его тело усыпано веснушками. Я медленно провожу рукой по груди – его сердце гулко бьется. Оно бьется.

– Да, я похож на труп…

Я опускаю его губы на свои и шепчу в них:

– Раздень меня.

Он серьезно смотрит на меня, как делает каждый раз, чтобы удостовериться, что я не шучу.

– Для меня это очень много значит. Больше, чем ты можешь представить.

Он прижимается лбом к моему. Сглатывает.

– Я влюблен в тебя с тех пор, как увидел в церкви. Я думаю о тебе непрерывно. Я одержим тобой. Ты мне снишься… Я просыпаюсь лишь с мыслью о тебе и точно так же засыпаю. Я молился за тебя еще до того, как мы узнали друг друга. Когда тебя нет рядом, я говорю с тобой. Хочу тебя с тех пор, как увидел. Боже, я так хочу тебя…

По виску течет слеза.

– И ты меня получаешь…

– Ты знаешь, что я хочу не только тело.

– Моя душа давно твоя, Сид Арго. Столько лет твоя…

Я всхлипываю, задыхаюсь, слезы катятся из глаз. Он опускается на кровать и бережно прижимает меня к груди, как младенца. Не хочу быть больше нигде, кроме как в его объятиях. Я не хочу быть.

Дрожащий свет свечи бьет по глазам. Мне так плохо, – исчезнуть бы! Я сажусь на кушетке, меня колотит. Захожусь в рыданиях, и уже Доктор прижимает меня к груди. Его сильные руки обхватывают меня, как удав добычу. Оцепенение.

Слезы высыхают на щеках. Неморгающим и невидящим взглядом я смотрю в пространство. Мысли ускользают, растворяются в воздухе. И все, что остается в сознании, это имя Сид и тяжелые руки Доктора, обвитые вокруг безвольного тела.

16

– Через Христа, со Христом и во Христе Тебе, Богу Отцу Всемогущему, в единстве Духа Святого всякая честь и слава во веки веков, – произносит Кеннел, стоя у алтаря.

– Что с тобой? – спрашивает Прикли, выдергивая меня из воспоминаний.

– Не понимаю, о чем ты.

– Спасительными заповедями наученные, божественными наставлениями вдохновленные, дерзаем говорить…

– Ты вообще спишь?

– Иногда.

Его холодный оценивающий взгляд пронзает насквозь.

– Ты согласилась, – решительно заявляет он, и внутри у него все обрывается, я вижу это по его опущенным плечам.

– Нет.

– Но раздумываешь.

– Избавь нас, Господи, от всякого зла, даруй милостиво мир во дни наши, чтобы силою милосердия Твоего мы были всегда свободны от греха и ограждены от всякого смятения, ожидая исполнения блаженного упования и пришествия Спасителя нашего Иисуса Христа…

– Я… – голос на миг пропадает, – я видела его, Нил.

– Его?

– Он был таким же, каким я его помню. Я сказала ему про Реднера.

Его брови сходятся к переносице.

– Что бы ты ни видела, это был не он.

– Но это было так реально. Я так давно… так давно хотела этого.

– Это в прошлом, Флоренс, а прошлое – это заколоченный дом. Нет нужды в него возвращаться.

Я окидываю его удивленным взглядом, вспоминая, как эту же фразу мне сказал Питер Арго.

– Тем более когда впереди есть будущее. У тебя оно есть.

– Господи Иисусе Христе, Ты сказал апостолам Своим: «Мир оставляю вам, мир Мой даю вам». Не взирай на наши грехи, но на веру Церкви Твоей и по воле Твоей благоволи умирить и объединить ее. Ты, живущий и царствующий во веки веков…

– Молли… Она не хочет уезжать. Когда я начинаю этот разговор, а я начинала его столько раз, она даже слышать не хочет. Упертая!

– Вся в тебя. Но знай, если поддашься ему, я стану твоим самым страшным кошмаром, я не позволю тебе остаться.

– Потому что обещал?

– Потому что это правильно.

– Мир Господа нашего да будет всегда с вами…

– И со духом твоим, – говорит Нил и все присутствующие.

– Приветствуйте друг друга с миром и любовью.

Он поворачивается ко мне всем телом и говорит:

– Мир тебе.

Я шепотом вторю ему, после говорю то же самое Роберту, стоящему по левую руку от меня.

– Питер, твоя работа? – почти беззвучно спрашиваю я.

– Не понимаю, о чем ты.

– Твое влияние на него слишком велико, этого не скрыть. Не от меня.

– Не сейчас, Флоренс, – обрубает он, и я ловлю на нас взгляд миссис Тэрн.

– Тело и Кровь Господа нашего Иисуса Христа, соединенные в этой Чаше, да помогут нам, принимающим их, достичь жизни вечной.

17

Вечера, проведенные в доме Доктора, лишают возможности ощущать время. Я не успеваю понять, как жаркие летние дни сменяются чуть менее жаркими осенними. Доктор создал для меня календарь – я живу по нему, но порой он отпускает поводок, и я становлюсь самой собой – по крайней мере в той степени, которая мне доступна.

Сбор урожая подходит к концу, еще несколько недель – и община избавится от этого бремени. Дети пойдут в школу (на месяц позже, чем во внешнем мире), женщины все так же будут готовить и шить одежду, а мужчины займутся плотничеством, колкой дров и ремонтом домов к зиме. В конце сентября Корк ждет радостное событие – свадьба. Восемнадцатилетний Том Милитант женится на шестнадцатилетней Мии Степфорд. И это злит и возмущает до дрожи. Такие молодые ребята не должны связывать себя узами брака, не должны брать на себя ответственность, которая им не по плечу. И, судя по лицу Тома, которое я вижу на службах, он думает так же. Надеюсь, он знает, что я на его стороне. Он знает.

Воскресенье – один из немногих дней, когда в общине можно услышать смех. Он доносится из кухни, когда я возвращаюсь после урока шитья. Я давно не слышала смеха в доме с фиолетовой крышей. Подкрадываюсь к проему. Пит и Молли сидят ко мне спиной, между ними два ведра: они достают ягоды из одного, очищают их и кладут в другое.

– Я испеку самый вкусный пирог с брусникой, – говорит Молли.

– Давай признаем, что даже я пеку лучше, чем ты, – отвечает Питер, явно посмеиваясь над ней.

– Я должна хорошо печь, точно получше, чем ты, если хочу выйти замуж.

– Может быть, твой муж будет хорошо готовить.

– Какая разница? Он будет днями пропадать в поле или… – Она запинается. – К тому же готовка – это не мужское дело.

– Ну ничего себе! Что я тогда, по-твоему, тут делаю?

– Помогаешь перебирать бруснику. А что же еще? Я отличная хозяйка, тому, кто женится на мне, очень повезет.

Я не вижу выражения лица Пита, но он качает головой. Волоски на его макушке стоят дыбом, словно у него связь с высшими силами. Со спины он кажется юным, но когда обернется, то тут же повзрослеет лет на пять – его выдадут глаза.

– Тебе рано об этом думать.

– Мне? – возмущается она, как пятилетка. – Да я младше тебя всего на четыре с половиной года! Мие только исполнилось шестнадцать, а она уже полгода обещана Тому. На их свадьбе я прыгну через костер. Вот увидишь, в этом году точно прыгну.

– А если загоришься?

– Ничего не загорюсь, – возражает она и уже тише вкрадчиво спрашивает: – А если загорюсь, ты меня потушишь?

– Потушу, конечно. Я не люблю человеческое мясо.

Она хватает со стола полотенце и ударяет его по плечу. Он пытается увернуться и заливается смехом, таким открытым и искренним, что сжимается сердце. Я помню этот смех, Сид смеялся так же, но редко – у него было мало поводов.

Я прохожу на кухню и громко прочищаю горло, чтобы сообщить о своем присутствии. Они оборачиваются, и улыбки сходят с порозовевших лиц. Молли отводит взгляд, Пит же, напротив, смотрит в упор. Он встает и неуклюже вытирает грязные пальцы о брюки, к счастью, они темные, поэтому пятна незаметны. Молли тоже поднимается на ноги.

– Что делаете? – спрашиваю я.

– Мы собрались варить варенье, – простодушно отвечает Пит и вспыхивает еще сильнее. Внутри екает от осознания того, как в этот миг он похож на брата.

– Эллен разрешила нам взять немного ягод, а Пит помог донести. Мы сделаем варенье, а из того, что останется, испечем пирог.

– Брусничное варенье, значит? Я могу помочь?

– Да, – кивает он, – если хочешь.

– Что нужно делать?

Пит и Молли переглядываются.

– Ты никогда не варила варенье? – брови Молли ползут вверх.

– Я его покупаю. В магазине, знаете, в красивых баночках. – Я подхожу ближе, беру стул и ставлю возле ведер.

– Бруснику нужно подготовить, – говорит Пит, – убрать раздавленные, гнилые и недозрелые ягоды. – Его взгляд опускается на мою руку – рана уже затянулась, но шрам скверный. – Уверена, что сможешь?

– Да, я справлюсь.

Мы принимаемся за дело, но из-за моего появления задушевные дружеские разговоры сменяются тишиной. Пит неловко поджимает губы, Молли картинно молчит – злится на меня за что-то.

– Я краем уха слышала, что вы говорили о Томе и его невесте.

– Ее зовут Мия, – встревает Молли.

– Да, я знаю. Так необычно для людей их возраста играть свадьбу.

– Что здесь необычного? – ощетинивается Молли.

– В том мире, во внешнем, молодые люди в этом возрасте только оканчивают школу. Они выбирают, что делать дальше со своей жизнью. У них все впереди – нет смысла торопиться.

– Ты говоришь так, будто брак – это что-то плохое.

– Я хочу сказать, что это очень важное решение и к нему надо подойти ответственно, что едва ли вероятно в возрасте Тома и Мии.

Молли вся подбирается, но Пит не позволяет ей съязвить, прерывая фразу на полувздохе:

– Они не сами его приняли. Мие недавно исполнилось шестнадцать, а значит, она может и должна выйти замуж.

– Кому должна?

Пит тушуется, признавая поражение.

– Общине, Йенсу и Господу, – продолжает Молли, – даже себе. Женщине нельзя жить одной, это очень губительно.

Да что с ней такое? В один день она само очарование и ее можно гладить, подобно Августу, в другой же – шипит на меня и царапается. Я никогда не знаю, какую из своих личностей она выберет через пять минут.

– Я обожаю свадьбы, – уже благосклоннее признается Молли. – Церемонии в церкви, они всегда такие… такие… И общее застолье. Мы едины, когда вместе.

– Признайся, что тебе просто нравится танцевать и водить хороводы у костра, – вмешивается Пит.

– Да, нравится. Но это не преступление.

– А для кого пирог? – спрашиваю я.

– Для Хелен.

– Ты любишь для нее готовить?

– Мы готовим друг для друга. Так поступают в семье.

– Ну ты чего, Молли? В городе это не принято. Для Флоренс это непривычно.

– Тот мир ужасен. – Она сверкает глазами. – Там никто никому не нужен.

– Это неправда.

Она куксится – едва помнит тот мир.

– Семья есть семья. В любом месте.

– И как часто твоя городская семья готовит что-нибудь для тебя?

– У меня нет никакой другой семьи, кроме вас.

Уязвленно опустив взгляд, она продолжает перебирать ягоды. Пальцы липкие из-за брусничного сока, к ним с легкостью пристает пыль, грязь и листья, но я бы делала это вечно, лишь бы вот так сидеть с ними – с единственной семьей, которая у меня осталась.

– Мы и тебе испечем, если хочешь. – Пит улыбается очаровательной мальчишеской улыбкой.

– Не откажусь!

– Не хочу хвастаться, но я отлично пеку, – говорит он и становится выше от того, как выпячивает грудь.

– Вы только поглядите на этого павлина, – подтруниваю я.

– Вот и поглядите! Эй, Молли, выше нос. – Он кидает в нее ягоду.

– Я сегодня полдня мыла полы, – возмущает она, поднимает ягоду с пола и бросает в ведро.

– Я все уберу, а потом испеку самый вкусный брусничный пирог.

Молли затихает, прикрываясь шторкой из волос, но время от времени украдкой выглядывает из-за нее, – Питер в свете ее прожекторов. И только он. Моя маленькая сестренка влюбилась по уши. Трудно винить ее в этом.

– Ну уж нет, – вдруг говорит она, – мы будем готовить все вместе – я должна знать рецепт великого повара семьи Арго.

– Вообще-то… – Пит потирает нос, под ним остается след от брусничного сока, похожий на усы, – нет никакого секретного рецепта, поэтому я буду рад, если вы мне поможете.

– Конечно, – я кидаю чистую ягоду в ведро, – для этого и нужна семья.

18

Свадьба – лучшее событие, которое может произойти в Корке, особенно в конце сбора урожая. Это символ того, что следующий год будет таким же плодотворным и благоприятным. На церемонию Тома и Мии собирается вся община. Невеста и жених выглядят как ягнята на заклание. Лицо Тома белее мела, а нависшие веки почти полностью закрывают и без того небольшие глаза. Невеста, шестнадцатилетняя Мия, смотрит на мир так, словно видит его впервые. Юное и свежее лицо, не обремененное опытом, становится у́же. Ее подбородок дрожит, когда отец ведет ее к алтарю. В тишине молодые обмениваются клятвами, Кеннел скрепляет их брак, а после Доктор уводит их в сердце церкви – кабинет священника. Что он делает с ними?

Свадьбы в Корке случаются редко, поэтому их отмечают с особым размахом. Стол ломится от еды – последние дни все силы в женском доме были положены на приготовление праздничных блюд. По местным меркам это расточительство.

День свадьбы – лучший период для неженатых мужчин найти себе невесту и попросить разрешения на ухаживания у ее отца или брата. Во время празднования можно петь и танцевать – считается, чем веселее община отметит торжество, тем счастливее будет брак. Невиданный аттракцион щедрости от доктора Гарднера.

– Тебе нельзя тут сидеть, – говорю я, когда Нил устраивается за столом рядом со мной.

– Я сижу с Робертом, моим лучшим другом.

– Да вы же просто не разлей вода.

– И ты тому свидетель.

Во главе стола, подобно королю или Богу, сидит Доктор, по его правую руку – Хелен и Кеннел, по левую – миссис Тэрн, Сара и Дин. Почти апостолы с «Тайной вечери». Интересно, кто из них Иуда?

– А где молодожены? – шепчу я, украдкой осматриваясь.

– Им не положено здесь быть.

– На своей же свадьбе? Почему?

– Лучше тебе этого не знать.

Он невольно проводит по левому безымянному пальцу, на котором больше нет кольца, но след от него отчетливо виден, словно он только что его снял.

– Как думаешь, почему Сара и Дин сидят так близко к Доктору? Они ведь не родственники ни Милитантам, ни Степ-фордам.

– Говорят, у них благая весть.

Я вскидываю брови.

– Ну какая благая весть может быть у молодой супружеской пары?

В самом деле, сглупила.

– Не лучшее место для этого.

– Они ради этого и приехали. До того как Сара стала членом общины, у нее случилось несколько выкидышей. – Он подается ближе и почти беззвучно говорит: – Многие считают, что она одержима бесами.

– И ты?

Он бросает на меня уничижительный взгляд. Я поджимаю губы, снимая вопрос.

– Про тебя так тоже говорят.

– Не понимаю, какой смысл злословить? Хочешь насолить – говори правду.

– Они не злословят. Не совсем… Не знаю, как в женском доме, но в поле о тебе нередко заходит речь.

Я застываю с глиняным бокалом в руке.

– В Корке мужчин в три раза больше, чем женщин, – припоминает он.

Я обращаю взгляд на Кеннела. В льняной рубашке он кажется моложе, но не проще – все равно походит на произведение искусства, римскую скульптуру со страниц учебника. Я его избегаю: мчусь из церкви, будто меня преследуют все гончие ада, когда он появляется в поле зрения. Он ничего мне не должен, я ему – тоже. Но боюсь, он узнает, насколько я одержима другим мужчиной. Мертвым мужчиной. Мертвым мальчиком. И боюсь, это усложнит все еще больше. Я и без того не понимаю, что между нами происходит, но это растет, ширится, подспудно давит на меня – я не в силах сопротивляться.

Вдруг он поворачивается, и наши взгляды сталкиваются. Я должна опустить глаза – этого требует все: гордость, разум, здравый смысл, но не делаю этого, словно встречаюсь лицом к лицу с Господом Богом. Проходит несколько секунд, прежде чем он отворачивается. Однако после, спрятавшись за бокалом, я чувствую, что он продолжает смотреть, и сердце подскакивает к горлу, внизу живота все стягивается, трепещет, дрожит. Это ненормально. У меня есть Сид, у него – церковь Святого Евстафия. Ни к чему прожигать меня до черной корки, преподобный.

Доктор встает, и общий гул резко стихает.

– Мы собрались сегодня ради молодых людей, которые стали одним целым, ради Томаса и Мии Милитант, которые воссоединятся по воле Божьей под одной крышей, как и положено мужу и жене. Господь не устает благоволить нам – я получил весть и хочу как можно скорее поделиться с вами. – Он жестом просит Сару и Дина встать. – Эта молодая пара ждет пополнения в семействе.

– Что, если она потеряет его и в этот раз? – шепчу я.

– Не сейчас, Флоренс. – Нил растягивает рот в улыбке.

Я перехватываю его взгляд – за нами наблюдает Кеннел.

– После стольких неудачных попыток и мучений Бог наконец ниспослал этим двоим свою благодать. Будьте уверены, мы идем в верном направлении, эта благая весть тому подтверждение. Давайте поздравим будущих родителей!

Руки, держащие глиняные бокалы, поднимаются в воздух. За столом воцаряется радостный гам. Зарождение новой и такой желанной жизни – это хорошо. Но что будет дальше? Что будет, когда ребенок покинет чрево матери? В какой обстановке он вырастет? Вечного страха и непрестанного раболепия? Во что превратится Корк через двадцать-тридцать лет, когда в нем не останется таких, как Прикли, когда его заполонят Молли и дети, не бывавшие во внешнем мире? Я не хочу знать ответов.

– Освободитесь в этот особый день: пейте, гуляйте, танцуйте – приветствуйте благие вести, но не забывайте, кто даровал их нам. Никогда о Нем не забывайте. За процветание общины и за светлое настоящее и будущее.

– За процветание общины и за светлое настоящее и будущее!

Вино кислое и слабое, но я выпиваю залпом, надеясь немного опьянеть.

– Что ты с ним сделала? – спрашивает Прикли.

Я хмыкаю, уставясь на дно пустого бокала.

– С отцом Кеннелом. Он с тебя глаз не сводит.

– Может, он не сводит их с тебя.

Он лениво растягивает рот в улыбке, но она быстро сползает с лица. Он говорит куда-то в пространство, едва шевеля губами:

– Дело молодое. Но не стоит, Флоренс, мы не знаем, что у него на уме.

Я так и не решилась рассказать ему про нашу с Кеннелом аферу. Если бы я это сделала, он понял бы, насколько я очарована преподобным. Эта тайна камнем висит на шее, но я не способна его снять. Если я скажу об этом вслух, это станет правдой, от которой я больше не смогу убегать.

– Я даже не знаю, что на уме у меня.

Ощущаю взгляд Кеннела на себе – он прожигает меня, стараюсь сохранять невозмутимость. Нил продолжает:

– Я давно не испытывал этого чувства, но до сих пор помню, каково это.

– Этого чувства?

– Ревности.

Я наливаю еще вина. Сегодняшний вечер – единственная возможность забыться, хотя бы немного. Этот вечер – единственный за последнее время, который я смогу вспомнить, не содрогаясь.

Взрослые предпочитают оставаться за столом, многие из них знатно захмелели. Маленькие дети бегают вокруг, а подростки разводят костер, прыгают через него и, когда чья-то штанина или подол загораются, смеются до упада, пока кто-нибудь поумнее не возьмет ведро и не потушит загоревшегося.

– Я хочу, и я пойду, – заявляет Молли, когда я прошу ее не поддаваться безумию.

– А если загоришься?

– Пит меня потушит, правда же? – Она с надеждой смотрит на него.

– А что мне остается?

– Если я скажу нет, тебя это не остановит? – спрашиваю я.

Она качает головой и превращается в ту Молли, которую я уговаривала не брать у Барри самые дорогие шоколадки.

– Придется ходить в платье с подгоревшим подолом.

– Я перешью подол. Я отлично шью – забыла?

Она кидается прочь по склону, где ребята прыгают через пламя.

– Береги ее, – прошу я Пита.

– Не переживай, это все проходят. Никто еще не умер.

– И ты?

– Было дело. – Он прочищает горло. – Я хотел кое-что отдать… в смысле подарить тебе.

– Мне?

– У тебя же сегодня день рождения.

Двадцать шестое сентября – день моего рождения, но я не отмечаю его в это время. Я слилась с Сидом Арго и хочу, чтобы о нем помнили.

– Двадцать шестое сентября. Две чертовы дюжины – жди беды. Но откуда ты это знаешь?

– Просто знаю.

– Лучшим подарком будет твоя забота о Молли – я не переживу, если она загорится.

– Я тоже. Так… я подарю его позже, чтобы никто не видел. Хорошо?

Я киваю, и он уходит вслед за Молли – поникшие плечи, волосы, торчащие в стороны, голубая рубашка. Сид, ну почему ты не с нами?

– День рождения? – шепчет Прикли. – Почему не сказала? Я бы… не знаю, поставил тебе пятерку.

– Ты никогда не ставил пятерки за это.

– И то правда. – Он позволяет себе смешок и отпивает из бокала, а потом обращает на меня взгляд, полный нежности и родительской… гордости. Этот взгляд говорит то, о чем нельзя говорить вслух. – С днем рождения, мисс Вёрстайл.

– Спасибо, мистер Прикли.

На миг мы возвращаемся в то время, когда он был просто учителем, а я просто старшеклассницей. Я скучаю по тем дням, он – тоже.

– Сестра все еще тебя не слушается?

– Боюсь, она не в том возрасте, чтобы слушать кого-то. По крайней мере, я утешаю себя этим.

Я ищу Кеннела глазами, но его нет на месте – внутри все холодеет.

– Позволите украсть вашу собеседницу? – вдруг раздается его голос.

Я оборачиваюсь.

– Я полагаю, моя собеседница вправе сама принимать такие решения, – отзывается Прикли и опустошает бокал.

Я скрываю улыбку. Прикли! Никогда не разлюблю его.

Кеннел протягивает мне руку – теперь в Корке можно касаться друг друга. Сид, ты представляешь? Медлю, но все же хватаюсь за нее. Он тянет меня по склону холма. Его кожа так близко к моей, между ладонями покалывает от напряжения. Он беззастенчиво поглаживает костяшки моих пальцев, и это так интимно, так хорошо ощущается, что я вырываю руку – слишком опасно – что он творит?

– Куда вы меня приглашаете, преподобный, позвольте узнать? – спрашиваю я делано серьезным тоном.

– В амбар, конечно же. Там сейчас главное веселье.

– А я думала, священникам нельзя веселиться.

– Ох, Флоренс, – выдыхает он, – и откуда ты такая появилась?

Я едва не охаю, когда он открывает передо мной двери. Амбар выглядит волшебно в свете свечей, деревянные колонны украшены гирляндами из тканевых цветов, Ленни мучает расстроенное пианино, но, несмотря на состояние инструмента, играет сносно. Я впервые вижу, как люди в Корке танцуют, и это самое прекрасное, что я когда-либо видела. Живые лица пылают от радости. Они не разучились чувствовать? Как бы я хотела, чтобы Сид тоже это увидел, чтобы его лицо тоже горело и болело от улыбки.

– Не знала, что Ленни умеет играть.

Он наклоняет голову набок, и я понимаю, что он слегка захмелел. Внутренние мышцы бедер сводит, когда я представляю, о чем он думает, переводя взгляд с моих глаз на губы.

– Ты многого не знаешь.

– Как и того, что преподобный умеет танцевать?

Он проводит языком по пересохшим губам и кивает – туше.

Танцы в Корке не такие, как в обычном мире. Как бы свободны мы сегодня ни были, танцевать парой нельзя. Касаться талии и спины нельзя. Прижиматься друг к другу, не оставляя место для Святого Духа, нельзя. Можно лишь водить хороводы, кружиться и прыгать до упаду. Но молодежь благодарна и этому. Мы с Кеннелом вплетаемся в общую цепь и кружимся, скачем и смеемся до боли в животах и лицах. На время я перестаю ощущать гнет испытательного срока, прошлого и будущего. Он – тоже. Этим вечером на него не смотрят как на божество. Он не священник. Мы не принадлежим Корку, сливаясь с ним. Странное, но приятное чувство.

– Почему молодожены не с нами? – спрашиваю я, опираясь на деревянную колонну, когда мы выныриваем из хоровода. Впервые вижу краски на лице Кеннела.

– Они наедине под крышей общего дома. Им не положено веселиться.

– Почему?

– Считается, что все, что мы сейчас делаем, отгоняет от молодоженов бесов, ниспосланных дьяволом, чтобы расстроить их неокрепший союз. Вино, музыка, танцы, даже костры – вульгарные развлечения, которые любят бесы. Они повеселятся с нами и не причинят молодым вреда.

– Ничего глупее не слышала. Бедный Том, бедная Мия.

– И ты тоже. Две чертовы дюжины?

– Священнику не пристало подслушивать.

– В свое оправдание скажу, что эта информация была известна мне и ранее.

– Откуда? В Корке есть какая-то газета, о существовании которой мне неизвестно?

– Разве тебе это не льстит? – Он растягивает рот в лукавой улыбке, в глазах пляшет пламя свечей.

– Смотря что ты мне подаришь.

– Стоило ожидать, – усмехается он, – но сюда я не мог это принести. Такой ответ тебя устроит?

– Надеюсь, это эликсир молодости.

– Тебе двадцать пять.

– Я старая и дряхлая. Меня выпотрошили.

– Что уж говорить обо мне?

– Да, в пятьдесят все гораздо сложнее.

– Метко-метко, мисс Вёрстайл, – по-стариковски бурчит он.

– Ну а сколько тебе? – Я прищуриваюсь.

– Тридцать три.

– Иисус, начиная Свое служение, был лет тридцати…[81]

– И по истечении шестидесяти двух седмин предан будет смерти Христос, и не будет[82].

– В это ты можешь играть бесконечно.

– Играть? Это Библия, Флоренс, а я католический священник.

– И ты великолепен в своем деле – профессионально давишь на чувство вины.

Он улыбается уголком губ и становится еще более притягательным. Я одергиваю себя, чтобы не коснуться его лица. Не нужно было пить вино. Не нужно было пить, пока он так близко.

– Филл не ответил?

– В основном он спрашивает, во что ты ввязалась и когда вернешься, ничего важного. Скоро я отправлюсь в город, возможно, нам повезет.

– Не говори так.

– Что именно? Возможно?

– Нам. Это слово… дарит надежду.

– На что?

– Ты знаешь.

– Передать ему что-нибудь?

– Напиши, что я в порядке. Только не притворяйся, что пишешь от моего имени. Я не хочу ему лгать.

– Преподобный, я прыгнула через костер два раза и не обожглась! – восклицает Молли, вбегая в амбар.

– Вижу, – отвечает Кеннел, намеренно задерживая взгляд на почерневшем подоле ее платья.

– Ну же, потанцуйте с нами!

Она хватает меня за руку и тянет в общий круг, фамильярничать с преподобным не решается. Вино, пусть и слабое, все же ударило в голову.

Приятно, когда все кружится в танце.

19

Сид больше не говорит со мной. И, как я ни прогибаюсь, как ни прислуживаю, как Доктор ни старается погрузить меня в транс, Сид противится этому. Йенс утверждает, что в этом нет ничего удивительного – мои вера и желание примкнуть к общине пока недостаточно сильны, однако если я одержу победу над демонами, над всем мирским и порочным, отрекусь от того, что было дорого в том мире, и воскресну после распятия, подобно Христу, то стану частью семьи и смогу видеть Сида, когда пожелаю. Мое сердце хочет ему верить, а разум не верит.

Две последние ночи мне снится преподобный. Он протягивает мне гостию и бокал с вином – в нем оказывается чья-то кровь, но я понимаю это, лишь попробовав. Просыпаюсь рывком. Почему я его вижу? Зачем думаю о нем? У него есть церковь Святого Евстафия, у меня – Сид. Все так, как и должно быть.

Раздается стук. На часах почти девять вечера – непривычное время для визитов. Спускаюсь на первый этаж. Молли уже открыла дверь, на пороге стоит бледный Ленни.

– Он к тебе, – говорит Молли.

– Что случилось?

– Отец Кеннел передал это тебе, Флоренс. – Он протягивает Библию.

– Говорю же, ты ему нравишься, – шепчет Молли так громко, что слышно всем.

– Он священник, Мэри. Это отвратительно.

– Нравишься как человек.

Я забираю книгу у Ленни.

– Спасибо. И спасибо, что играл нам на свадьбе.

– За это мне хотелось бы извиниться перед всем городом.

– Нет, ты сделал этот вечер лучше. Поверь.

– Спасибо, Флоренс.

Он уходит, и я с минуту смотрю ему вслед. Кто или что так ранило этого парня, что он решил посвятить себя Богу, отказавшись от всего, что мир может ему предложить? На некоторые вопросы лучше не знать ответов.

– Ленни станет следующим преподобным, – говорит Молли, когда я останавливаюсь в проеме гостиной.

– Да, я слышала.

– Отец Кеннел учит его богословию. Ленни помогает ему в церкви.

– Он слишком молод, чтобы принимать такие решения.

– Но он точно станет священником. Йенс позволил ему не иметь невесты – однажды он заменит отца Кеннела.

Я поднимаюсь в спальню, сажусь на кровать и провожу рукой по обложке. Едва ли Кеннел надеется, что я прильну к Господу. Открываю ее и пролистываю, между страницами спрятан вчетверо сложенный лист. Кеннел слишком хитер для священника. Вверху подписано его старомодным почерком:

Нам повезло.

Слово «нам» обведено несколько раз. Далее приведен печатный текст:

Флоренс, во что ты ввязалась?

Мне пришлось приложить немало сил, чтобы найти информацию об этом человеке. Его настоящее имя Оскар Алвер. У него есть медицинское образование, но он не хирург, а психиатр. Женщина на фотографии – Ада Алвер, и она в самом деле акушер-гинеколог. Она приходится Оскару сестрой. Они родные брат и сестра. В семье был третий ребенок (Ханна Алвер) – она погибла. Несчастный случай, такова официальная версия.

Оскар вел терапию в течение многих лет, работал с пациентами, имеющими суицидальные наклонности. Семь из них покончили с собой после его сеансов. В итоге разгорелся скандал – его обвинили в намеренном доведении до самоубийства. После этого он сбежал из Норвегии. В суде его вина не была доказана, но они сменили имена – это похлеще любых показаний. Мне удалось связаться с родственниками людей, которые были его пациентами. Они говорят, он владеет чем-то вроде гипноза, он заставлял их переводить на его счета баснословные суммы. Флоренс, этот человек очень опасен. Что бы там ни было, скорее возвращайся. Я беспокоюсь. Напиши мне, как только сможешь, иначе я буду вынужден ехать в Корк. Будь аккуратна.

Твой на что-то годный босс,

Внешний мир существует. Он реален. Я не выдумала его!

Я перечитываю письмо несколько раз, прижимаю к груди и наконец выдыхаю. Хелен – сестра Йенса? Родная сестра? Что приводит в большее замешательство: их кровное родство или его убийственная практика? Но теперь мне есть с чем работать. Наш с Гарднером счет не сравнялся, но на моей стороне не полный ноль. Я мечусь по комнате, не в силах усидеть на месте. Молли… Поверит ли она в это? Как заставить ее поверить? Я прячу письмо под матрас.

Я предлагаю Молли читать Библию вместе. Один вечер, второй, третий – и она в моих руках. Но это иллюзия, ведь Молли переменчива и неспокойна, как океан. Лишнее движение – и волны накроют и поглотят без остатка. Молли с упоением рассказывает мне про Бога, Моисея, чудеса, совершенные Христом.

– Если Бог так хорош, – спрашиваю я, – почему он допускает страдания, боль и ежедневные зверства?

– Йенс говорит, что это происходит от того, что люди не следуют Божьим заповедям.

– Почему он решает, что хорошо, а что плохо? Может быть, он нас обманывает.

– Не говори так. – У нее на лбу залегает морщина, пряди выбиваются из косы. – Ты же раскаиваешься? Раскаиваешься в том, что сказала?

Я не отвечаю. Последние ночи я не сплю, вкупе с усталостью после работы в женском доме кажется, что я постоянно тону.

– Он дарует прощение раскаявшимся, – шепчет она, гладя строчки на пожелтевших страницах.

– Тогда зачем он создал ад?

– Бог не создавал ад. Адам и Ева попали в ад, когда отвернулись от Бога. Ад – это состояние человека, который потерял Бога.

– Но в чем цель ада? Если он должен исправлять, зачем оставаться там навсегда?

– Бог устанавливает правила, а мы выбираем, что нам делать со своей жизнью. Небеса для тех, кто хочет дружить с Богом, он дал выбор Адаму и Еве, он дает его и нам: принимать или отвергать его дружбу. Если люди не принимают ее, они отворачиваются от Бога. Бог не заставляет любить.

– Как я могу любить того, кого не знаю?

– Бог повсюду. Бог – это любовь.

– Да, отец Кеннел тоже так говорит. Тогда почему во имя Бога совершается так много зла?

Она оставляет закладку между страницами и закрывает книгу.

– Почему ты это делаешь?

Я поднимаю брови.

– Пытаешься все извратить.

– Просто задумайся. Зачем свободная воля, если мы не можем ею пользоваться? Почему он требует беспрекословного подчинения, а неугодных отправляет вечно гореть в аду? Разве это справедливо? Каков выбор? Какой выбор дает нам Йенс?

Ее лицо перекашивает гримаса отвращения. Ко мне?

Я становлюсь перед ней на колени.

– Он дорог тебе, но ты дорога мне гораздо больше. Он пытается спасти себя, а я – тебя. Но он мучает меня. Молли, он так мучает меня, я не в силах спастись от этого…

Круглое детское личико белеет, в глазах читается сожаление.

– Тогда ты можешь ехать. – Ее голос острый как нож, холодный как лед. Детская жестокость – самый коварный вид. Невозможно противостоять.

– Ты знаешь, что не могу. Не без тебя.

– Здесь все, что я знаю. Все, кого я люблю.

– Ты любишь их больше, чем меня?

Я обхватываю руками ее ноги, сжимаю, пытаюсь привести ее в чувство.

– В том мире, во внешнем мире, тоже есть Бог. Если ты веришь в него, он будет с тобой где угодно. Он будет, если ты этого захочешь.

Она становится жесткой, неподатливой. Звонкий, игристый ручеек покрывается толстым слоем льда. Я разобью лоб и руки в кровь, если продолжу молить ее. Если для того, чтобы она услышала, нужно разбить их – я разобью. Да будет так.

– Как я могу тебе доверять? – шепчет она. – Как я могу тебе верить после всего, что ты сделала? Когда ты уехала, я спала в твоей кровати. Я думала, ты ушла, как Сид Арго. Он исчез точно так же: без прощаний, без предупреждений, но он не был мне дорог, а ты была. Ты была для меня всем. Я плакала и молила, чтобы Бог вернул тебя ко мне. И он вернул. Он услышал меня. Он есть. Йенс служит ему. А кому служишь ты?

– Себе. Тебе. Я вернулась не благодаря Богу, я вернулась, потому что хотела забрать тебя, потому что я люблю тебя и потому что об этом меня попросила твоя мать.

– Она ничего не понимала. В последние недели она даже своего имени не помнила.

– Это неправда. Она просила меня об этом задолго до того, как заболела. Когда ты была еще совсем ребенком.

– Я думала, ты нашла Бога. Ты говорила, что хочешь остаться. Здесь, со мной, но все это было ложью. Ты всегда лжешь, потому что все, чего ты хочешь, – это вернуться туда.

– Да, хочу! Но только с тобой! Хочу вернуться туда с тобой. Я люблю тебя и желаю лучшей жизни. Я люблю тебя. Люблю тебя. Люблю… Неужели не видишь?

Стена между нами становится осязаемой. Даже если я превращусь в кровавое пятно на ней, она не двинется, не треснет. Сердце нестерпимо ноет. Молли тыкает в него иглами без промедления и сожаления. И я позволяю ей, ползаю у нее в ногах, не смея сопротивляться.

– Знаю, в это трудно поверить, но Йенс не тот, за кого себя выдает. Во внешнем мире он делал ужасные вещи. Вещи, которые Бог не одобряет. Он не служит ему – он служит себе.

– Ты же знаешь, что лгать – страшный грех.

– Я не лгу.

– Йенс говорит, в тебе сидят бесы. Много бесов, как в Марии Магдалине, но она стала лучшей ученицей Иисуса, поэтому он дает тебе возможность и считает, что для тебя тоже не все потеряно.

– Молли…

– Та коробка. Что в ней было?

– Коробка?

– Которую ты прятала под кроватью.

– Ты открывала ее?

– Нет. Я хороший человек. Но на миг меня охватили бесы, и я хотела открыть. Что в ней было?

– Письма.

– Какие?

– Которые я писала Питеру Арго.

Она словно опадает, уменьшается.

– Ты писала ему…

– Да, какое-то время.

– Он отвечал?

– Какое-то время.

– Зачем?

– После смерти брата ему нужен был друг.

– После твоей смерти мне тоже нужен был друг.

– Я не умирала.

– Но тебя нигде нет. Ты не в этом мире. Не с нами.

– Я в этом мире ради тебя. Ты единственная, ради кого я остаюсь в этом мире.

– Если бы это было так, ты приехала бы. Тебя не было столько лет…

– Знаю, я знаю, что поступала неправильно, но ты не представляешь, как сложно вернуться сюда снова. Ты не представляешь, что этот город делает со мной.

– Не он с тобой, ты – с ним. Корк – хорошее место.

– Молли, – я выдыхаю, на миг прикрывая глаза, – мой испытательный срок почти подошел к концу…

Она смотрит на меня, замерев.

– Я должна принять решение и озвучить Йенсу. Надо выбрать: уйти или остаться. Я хочу уйти, но не могу, если ты не пойдешь со мной.

Она отбрасывает мои руки, вскакивает и отходит к окну. Я встаю, пытаюсь приблизиться к ней, но Август не позволяет: выгибается и шипит. Этот кот ненавидит меня, но боготворит Молли, принимает за себе подобного.

– Я люблю тебя и хочу увезти отсюда, пока не поздно. Поверь, я здесь ради тебя и хочу тебе добра.

– Нет! – Она оборачивается. – Если бы ты не вернулась, то не отняла бы у меня Питера.

– Что?

– Ты совсем ничего не видишь? Он одержим тобой!

– Это неправда. Он мой друг.

– До того как ты вернулась, он был моим другом. Моим… моим…

– Послушай, Доктор опасен, он не живет по тем правилам, которые придумал для остальных. У него в доме есть телефон. Я слышала, как он звонит.

– Ты пытаешься разрушить мой мир, потому что разрушен твой.

– Я хочу спасти тебя.

– Единственная, от кого мне надо спасаться, это ты. Ты все портишь. Йенс и Хелен заботятся обо мне, они моя семья! – По ее щекам текут слезы. – Где ты была все это время? Где? – с надрывом вопрошает она. – Корк – все, что у меня есть. Все, что я знаю. Не отнимай меня у Гарднеров. Не отнимай у меня Пита.

Она просит так болезненно и обреченно, что я не могу произнести ни слова. Она верит, что я могу отнять их и причинить ей боль. Она не верит в меня.

– Я очень люблю тебя, – сдавленным голосом говорю я. Внутри так болит, я едва не падаю в обморок.

– Да что ты знаешь о любви?

Я опираюсь на кровать, чтобы не упасть. Слушаю, как Молли всхлипывает. Тонкая фигурка. Плечи опущены. Я должна прижать ее к себе и молить до рассвета… и после него, но она не позволит.

– Ты сбежишь, как сбежала тогда. Ты всегда сбегаешь.

Повисает долгая тишина. Я сдерживаю слезы, это граничит с физической болью.

– Пит… он… одержим тобой, как был одержим Сид. Я знаю его, он не умеет лгать. Он делает вид, что ему безразлично твое возвращение, но когда он так делает, это значит, что для него это важнее всего на свете.

– Что мне сделать, чтобы ты поверила? Скажи, что мне сделать, и я сделаю.

– Уходи, уезжай и не возвращайся. Забудь о нас: о Корке, о Гарднерах, о Питере и обо мне. Знаешь, мы с ним обещаны друг другу, и я хочу быть обещанной ему. Мой дом здесь. Моя семья – тоже. И ты больше не ее часть.

20

Гнев. Животный гнев закипает внутри. Я пылаю – мне не спастись от адского пламени. Я гневаюсь на всех вокруг, но прежде всего на себя. Я разорвала бы себя на части и скормила диким псам, развеяла бы собственный пепел по миру. Может быть, так я смогла бы облегчить эту нестерпимую боль, что горит в груди.

Я мчусь в церковь в глупой надежде встретить Патрика. Знаю, он мертв, я не совсем спятила, но он мне нужен. Нужно ощутить его присутствие. Его покой. Он всегда знал, как поступить правильно, даже когда положение казалось безвыходным. Свежий вечерний воздух приводит меня в чувство. Слезы высыхают на щеках, и я снова держу себя в руках. Это стоит нечеловеческих усилий. Но это ощущение обманчиво, зыбко: как бы холодна я ни была, мозг постоянно в агонии.

И вот я у алтаря, там, где молился Патрик. Я хочу вернуться в те дни, когда видеть его было обычным делом. Хочу встать с ним на колени перед распятым Христом, в которого не верю. Но я верила в Патрика и в то, что он делал. Этого было достаточно.

– Знаешь, у Патрика имелось интересное представление о людях и мире, – говорю я преподобному.

Я точно знаю, что это Кеннел – он двигается так же, как когда-то двигался Патрик: тихо, неспешно, но в последнюю секунду его что-нибудь выдает. В этот раз пристальный немигающий взгляд, который обжигает спину огнем, как пышущий пламенем дракон. Сердце трепещет в груди, бьется о ребра, как обезумевшая птица, но я сохраняю бесстрастное лицо. Я знала, что рано или поздно нам придется встретиться.

– Он верил в Бога, но не заставлял молиться, не рассказывал об Иисусе, пока я сама не просила.

Распятие. Оно все еще сильно, способно раздавить, не падая.

– Патрик верил, что судьба каждого человека похожа на Святую Троицу, где есть Бог Отец, посылающий страдания, Сын, подчиняющийся им, и Святой Дух, дающий силы их перенести. Он был святым духом.

– Твой Патрик не одинок в своей вере… – отзывается Кеннел, становясь вровень со мной.

– Он не был моим. Никогда. Это проклятие Корка – он забирает все, что ты любишь.

– Ты любила его?

– Да. – Сердце пропускает удар, а после начинает биться чаще – впервые говорю это вслух, и глаза влажнеют. – Но не так, как ты думаешь. – Я замолкаю, вспомнив, как мы проводили время вместе, как было спокойно с ним. – Патрик говорил, что Иисус и его смирение дарили ему чувство полного упокоения…

Я поворачиваюсь. Наши взгляды встречаются, я тону в его глазах, блестящих в свете свечей.

– Ты меня избегаешь, – заключает он.

– Да.

– Почему?

Я качаю головой. Если я скажу это, если буду думать об этом, все станет слишком сложным.

– Ты передумала?

Я сохраняю молчание.

– Ты передумала, – подытоживает он. – Йенс переубедил тебя.

– Меня бы здесь не было, если бы он переубедил меня.

– Тебя бы здесь не было, если бы не переубедил.

– Молли говорит, что они с Питером Арго обещаны друг другу. Что, черт возьми, это значит?

– Только ты можешь в рядом стоящих предложениях говорить об Иисусе и дьяволе.

– Так что?

– Ничего не решено. Мэри всего тринадцать, и ей нравится представлять себя невестой мальчика, который ей симпатичен. Может, это успокаивает ее. – Он делает акцент на последнем слове.

– Что значит «обещаны»?

– После того как ей исполнится шестнадцать, она сможет стать полноценным членом общины. Если она выберет остаться, а судя по всему, она выберет именно это, то получит все права и обязанности взрослых. Одна из них – замужество. Она будет обещана жениху отцом.

– Они поженятся?

– У нас это называется обрядом слияния – мужчина и женщина становятся одним целым. Но да, если говорить на твоем языке, то поженятся.

– По закону штата она все еще будет несовершеннолетней.

– Этот брак неофициальный и действует только в пределах Корка, пока существует общая договоренность.

– Но беременность станет реальной. Это же то, чего хочет Доктор, – заселить Корк как Землю обетованную.

– Если ты станешь членом общины, то тебе тоже придется пройти обряд слияния.

– И кто выберет мне мужа? Ты?

Его глаза вспыхивают, но лицо непроницаемо.

– Окончательное решение принимают Доктор как старейшина и твой отец как единственный родственник мужского пола.

– Мое мнение, конечно же, неважно.

– Оно не станет решающим.

– И ты позволишь им. – Это не вопрос – утверждение.

– Я уже женат, Флоренс.

– Да, на церкви.

– Как бы ни хотел, я не смогу им помешать, – шепчет он, и от его голоса по телу пробегает дрожь.

– Не переживайте, преподобный. – Я позволяю себе пренебрежительный, злобный тон: – На вас это никак не отразится.

– Обряды слияния провожу я.

– Лишь очередная галочка в вашем большом послужном списке.

Повисает долгая тишина. Я обращаю глаза к распятию. Кажется, оно кровоточит.

– Осталось мало времени, вскоре ты должна принять решение: стать членом общины или навсегда покинуть ее. Что ты решила?

Я перевожу взгляд на его четкий профиль, но не отвечаю – он и так знает ответ. Разворачиваюсь на пятках, чтобы уйти. Сбежать. С молниеносной скоростью он хватает меня за локоть, утаскивает в коридор и припечатывает спиной к стене. Во мраке серые глаза чернеют.

– Подумай, для чего ты это делаешь.

– Ради Молли. Без нее я не уеду. Без нее я ничто.

– Молли, говоришь? Тогда почему, смотря в твои глаза, я каждый раз вижу призрака?

К горлу подкатывают слезы, но я не дам им воли. Не сейчас.

– Фло…

– Никогда. Никогда не называй меня так.

Фло в прошлом. Она умерла в тот же день, когда погиб Сид Арго, и не вернется, но я не скажу ему об этом.

Я с силой зажмуриваюсь. Его разгоряченное дыхание на моей коже. Рука на шее. Длинные пальцы слегка сжимают ее, отчего внутри все стягивается в тугой узел. Это хорошо. Непростительно хорошо. Он может задушить, растоптать и сломать меня пополам. Не хочу бороться. Не могу бороться. Не с ним…

– Прошу, Кеннел, – я открываю глаза, – мне и без того тяжело приходить сюда и говорить с тобой…

Он ослабляет хватку.

– Извини. Мне это тоже непросто дается.

– Преподобный в затруднении, – усмехаюсь я. – Никогда бы не подумала.

Он убирает руку и отступает. У меня едва не вырывается стон. Я разливаюсь лужицей по полу от разочарования и мучительного напряжения.

– Ты не единственная плохо обо мне думаешь.

– Разве?

– Прикли.

– Не вреди ему.

– Это он меня презирает, не я его.

– Не притворяйся, будто не знаешь, какое впечатление производишь. Когда я увидела тебя в первый раз, я подумала, что ты божество.

– С тех пор много воды утекло.

– Я по-прежнему так думаю.

– Раз так, скажи мне, Флоренс… – Он приближается снова. Внутри все натягивается. Я задерживаю дыхание. – Что Йенс дал тебе? Или, лучше сказать, кого?

Я отвожу взгляд, сглатываю.

– Что бы это ни было, – шепчет он, сжимая мое предплечье, – помни: прошлое не изменить, его лучше избегать.

– Не могу. Прошлое – все, что у меня осталось.

– Ты хоть представляешь, через какой ад он заставит тебя пройти, если согласишься?

– Я в аду, Кеннел. Уже очень давно.

Я отбрасываю его руку и мчусь прочь из церкви.

Предыдущая главаГлава 18 из 21Следующая глава