(2024–2025)
РИФЕНШТАЛЬ
1.
С момента распада дымится сталь по возраст Христа.
Моя коллективная Рифеншталь, моя красота.
Мы стали последним из поколений стёртых коленей,
целуя мир на пороге ядерки точно в лоб.
Моя любовь – как малая вишенка или Вишера.
Всегда проездом: дремать под шелестом РЖД.
Довольный, вышел из утра трезвого, дождевого.
Рождён почти не чувствовать лезвия ножевого —
искал поэзию в животе, тошноте, нужде,
искал поэзию в наркоте, пустоте, инсте,
искал поэзию во Христе и в пизде – везде.
Но как ни мешкался, не нашёл ничего такого.
2.
А надо было вступить в союз довольных писателей,
в общество мёртвых поэтов-полураспадов,
в клуб патриотов, в коммуну соевых латте,
в братство нацболов, в сестринство кровных авторок,
писать про бедных детей Донбасса, писать про месячные,
бояться эшников, есть ананасы и жевать рябчиков,
бояться быть нерукопожатным, невхожим, меченым,
превратно понятым, подотчётным, накарандашенным.
Да, надо было —
но словно висельник, на канате вздутый,
или контуженный, дёготь схаркивающий сержант —
кто-то всё звал меня целовать девиц в их мягкие губы,
прыгать по лужам, дёргать за жабры ад.
3.
Не быть лицемерным пацификом и зашуганным
постироником,
не быть заряженным ватником, босоногим гопником,
не быть лысеющим клириком,
злобным нытиком, истеричным мальчиком,
не быть рифмованным некрофилом и языковым
падальщиком,
не быть разухабистым колотилой, вычурной неженкой,
не быть пидорасом, не быть мужчиной и не быть
женщиной.
Быть про́клятым, быть счастливым, быть безусловным
или ещё проще —
быть словом, и ничего больше.
4.
Видишь, мне не живётся спокойно, мне не живётся
спокойно, поскольку всё похоже на всё.
Не спится, не пьётся, не умирается, ничего не нравится —
и дело всё в том, что всё похоже на всё.
Неуёмное, неотчётливое говорение всех стихов махом.
Податливое бездомное стояние на краю рва.
Моё плечо, например, похоже на плаху,
когда на нём твоя голова.
5.
У тебя ко мне – вертикаль да горизонталь (не пьяна
ли ты).
У меня к тебе – Рифеншталь: слова и кресты.
Пространство неубиваемой красоты.
Потерявшее берега, не фильтрующее базар, не боящееся ареста.
У меня к тебе – радикальное чувство текста.
6.
И южная ночь,
заточенная любовниками, как нож,
пусть проходит сквозь масло новых
свежих предсердий.
Целуя мир на пороге ядерки
точно в лоб, мы стали похожи
на тех, кто сильнее смерти.
Только южная ночь,
рассыпанная по небесной рабице
мотыльками солёных губ и алмазных крох.
И чем это всё закончится – есть ли разница.
Нас нельзя победить: мы глупые,
с нами Бог.
(2024)
МОНГОЛЬСКИЙ ЦИКЛ
1.
Бежать через мост,
отмахиваясь от колкой мо́роси памяти.
Не иначе как бог у боли на монтаже.
Это кто ж тебя, золотце, так хорошо наре́зал?
Расцеловал бы я кровосток на его ноже.
И уж который подряд ноябрь смерть перетопчется.
Мы как бабы, в войну рожающие малюток: мы – бунт
любви.
Если вы думаете не так – я иду на вы:
дурачком по пятам, галопом по городам.
Вот нерасчерченный горизонт, а я – Тэмуджин.
Вот межзвёздная даль, которой я всё отдам
до последней своей и последней вашей души.
2.
Мирового урода и попола́ма чёрная трещина
через сердце поэта – так хули мне пули толку?
Это – Родина моя, а это вот – моя женщина,
а это – мой ту́мен, и я за него подохну.
Но пока, следуя общей яссе,
грызусь, как пёс, среди оппонентов —
настоящих, а может придуманных, не разлей слеза.
Там, где заканчивается русское поле экспериментов —
что начинается? Рассмотреть бы во все глаза.
Вышли мы, вышли. В чистое поле выли.
Тыщи нас, тыщи. Тыщи, и все – живые.
3.
Множили, собирали, потом делили мир по планете:
немножечко нам, немножечко им, остальных убейте.
От сердца нежнейшего не оставьте камня на камне.
От песенки вещей, от лебединой мовы.
Все мои женщины – с королевскими именами.
Все мои женщины до единой – вдовы.
И я, гонявший монголов по всей степи бескрайнего
сердца,
запивавший кумысами-строками дохлых крыс в презрительной тьме,
понимаю вдруг: ты – мой покой и мой свет,
от которого никуда не деться,
и единственный город, который не покорится мне.
4.
Ты – исключение из меня, подобно тому, как
исключалась сама собой тишина из струн.
Сколько нас, умирая в судорогах и муках,
представляло прекрасный город Каракору́м?
Сколько бешеных нас стирало все миокарды
о наждачный, покрытый плешью асфальт вины?
Ты – исключение из меня, как края́ из карты
этой ласковой и умеющей убивать страны.
5.
Замани, замани
в гостиничный номер на берегу реки.
Исповедь, для которой я берегу грехи.
Не стихи, а как будто сдирание томной кожи.
Разлюби и забудь меня, так, как никто не сможет.
Прогоняй – в ноябрьский джаз, в ебеня стыда.
Орда всегда возвращается.
Я – орда.
6.
Бессчётное войско с во́ющими глазами – это идут
стихи.
Ещё одна осень: снова горят Рязани, скверы и женихи.
Чем хочешь укройся, пой в ноябре, и хули —
как милый пойдёшь по шву.
Ещё одна осень. Её не переживу я. Или переживу.
7.
Мама гуляет с маленьким Чингисханом в коляске
в парке.
Больше у смерти нет аргументов.
8.
Я сегодня как будто больной, но не верю аптекам.
Приходи постоять на реке с чёрным кофе с собой.
Мы случайно придумали новый серебряный век им —
а хотели-то просто в погибель остаться собой.
Чтобы всё, что нас будит и воет, отсюда свалило.
Вон, гляди, отменяется ерь, отменяется ять.
Я сегодня как будто живой и как будто счастливый.
Приходи постоять на реке, просто так постоять.
(2024)
ЕГИПЕТСКИЙ ЦИКЛ
0.
Ты никогда не был мёртвым.
Вернись в это тело.
Иди по дороге белого кирпича.
Это надпись на крышке от саркофага
с внутренней стороны.
Если бы мёртвый открыл глаза —
это было бы первое, что он видел.
1.
В стране Та-Кеме́т
нет бедных и нет несчастных.
Нет снега, да и дожди бывают нечасто.
Чтобы не быть нечаянно съеденным крокодилами,
не ходи на речку один.
Страна Та-Кеме́т – лебединая свечка во тьме пустынь.
Целуют, рожают и убивают люди людей
по милости Хуфу в день изо дня, питаясь хмельным.
А значит, целуй меня и рожай для меня, а я
займусь остальным.
2.
И что вы мне сделаете?
Я с детства хотел сыграть в египетской драме.
Моё чёрное сердце весит больше пера
и стикера в телеграме.
Но пока́ я исполнен нежностей —
чьих-то пальцев полон кастет.
У меня под ладонями де́вица
извивается, как Басте́т.
Да, я древний поэт, я паршивый старик
в этом жанре нечестном, спорном.
Приходи посмотреть, как звучит мой язык,
вырываемый вместе с корнем.
3.
И ответь мне, зачем
мы всю жизнь строим собственный склеп
под грохочущим солнцем этого юга?
Зачем в наших лёгких пыль,
и ладонями, стёртыми до скелета, машем друг другу?
Зачем мы любим друг друга там,
где в часах безжалостен весь песок?
Где живая река разрезает пустыню шрамом наискосок —
и уходит наверх,
безучастный Ра провожает взглядом так отстранённо.
Почему мы так бесконечно счастливы,
умирая за фараона?
Ответь мне —
я вижу, как плавится медь,
как кричат геноциды, как падают города.
Почему пирамиды будут стоять всегда?
4.
Геометрия вошла в чат.
Пирамида – есть многогранник, одна из граней которого – произвольный многоугольник, а прочие – треугольники, все с единой общей вершиной.
Вот почему,
простофиля ты, дурачина.
5.
Маа́т не была обычной богиней – Маа́т была словом.
Была чем-то средним меж четырьмя большими
словами,
как между четырьмя притоками Нила.
Порядок. Гармония. Истина. Справедливость.
Маа́т была всем из этого – и ничем.
Понять это можно только в полном отчаянии.
Стоять у подножия Розовой пирамиды.
Если захочешь пить – скажи, и я плюну
в твой розовый рот, в девятое чудо света.
Египет стоит на жажде и красоте.
6.
Нарисуй, нарисуй меня на пожелтевшей осенней стене.
Нарисуй меня голым, счастливым и молодым.
Доведи до безумия всех жалеющих обо мне.
Заспиртуй моё слово и облачи в дым.
На прилипшие джинсы не жалуйся, видишь – их нет.
Не уехать – нет автотранспорта, нет шоссе.
Полежи, полежи со мной эти жалкие тыщи лет
перед тем, как до нас докопаются они все.
7.
Длинными пальцами безупречными
доставай из меня всё временное,
заменяй на вечное, на бессмертное.
Длинными пальцами белыми, до свиданий скользкими,
прикасайся ко мне вместо всех, с кем спала
(со сколькими?),
прикасайся ко мне вместо всех, кого знала дольше
одной песчинки, детской считалки,
жизни звериной и человечьей (жалкой).
Мы – смесь из крови и счастья, мы невпопад похожи.
На свете нет никого, кроме нас —
да и нас нет тоже.
8.
Какого цвета была бы кожа наших детей,
если б они родились три тысячи лет назад?
Какого цвета были бы хищные их глаза,
вместо наших сверкающие в пустыне и темноте?
В стране Та-Кеме́т, стоящей на жажде и красоте,
не бывает бед, а сплошная любовь – и все её виды.
Фараон просыпается – и да будет благословен
каждый жест его, каждый вдох его,
хоть размыты лёгкие и войска разбиты.
Он никогда не был мёртвым.
Он идёт по дороге белого кирпича.
В мире нет ничего.
Только солнце и пирамиды.
(2024)
КРОВЬ
1.
Кровь за пределами тела – на лестнице, на рукаве,
на поле и на танцполе.
Порочная связь: живое на неживом.
Это не дочь моя и не крестница —
ты кого принесла в подоле?
А всё равно ж не выгоню вон.
Я ведь слабый на самом деле.
В здоровом теле – здоровый дух
отрицания, дух сомнения,
дух мятежный (а был прилежный),
дух плотоядный (а был растение) —
но потом что-то тяжкой капелькой,
чёрной струйкой попало в рот.
Всё у мамы да папы спрашивал:
а какая на вкус кровь?
Ноябрьским тяжким вечером
в городах посреди тайги.
Не надо меня беречь – себя береги.
Не надо меня вылизывать,
расшаркиваться в натюрмортах.
А просто иди, иди за мной,
перешагивая через мёртвых.
2.
Раз играл под твоим окном – будь добра влюбиться.
Я – гамельнский крысолов, ты – та ещё крыса.
Тебя приглашаю на танец эритроцитов.
Кружась, понесёмся, чужой кислород транжиря.
Любовь – это в сути тайный, кровосмесительный,
заговор, двое против да всего мира.
3.
Запекается кровь
на противне из слов противном.
Расстояние – мой культурный код, как дубовый идол,
как греческие кресты, монгольские степи, сталинские высотки,
потёмкины сёла, не приукрашенные ни малость.
Я твой на всю жизнь,
только если расскажешь, кто ты.
Но ещё никому из наших не удавалось.
Закрой мои лайки в бессильной будке крысиной.
Мы – горячие души в солёном грубом борще.
Без крови на флаге
Россия не будет красивой,
это значит, пусть лучше её не будет вообще.
4.
Ревели танки, не зная броду.
Раком тянки снимали вид.
Передай своему уроду:
красота у меня в крови.
Пели песни, смотрели порно
с грязной шлюхой, да всё не той.
Если мне перерезать горло,
я захлюпаю красотой.
Но сейчас тут хватает знаков,
развевающихся на флагах.
Даже кажется, что, заплакав,
можно вчалить на пару лет.
Так и пятится мятый запад,
оставляя немятный запах.
Я шагаю на мягких лапах,
наступая в кровавый след.
5.
И от Рима до мира —
вы всё нам ещё подпишете,
ещё накашляете на бумажки красный автограф.
Сотворили кумира, вылепили себе идолище.
Но не капище будет, а кладбище у вас дома.
Мы страшилище и погибилище, выдыхайте тише.
Или вообще не дышите – может, и будет чудо.
Нас тыщи, смотрите, какая тут красотища.
Мы выше неба и ниже, мы сплошь и всюду.
От мира до Рима —
израненные уставшие магистрали
сползались на площадь, пересекая красные линии,
к центру круга.
Мы победили.
Но что мы приобрели и что потеряли?
Ах, если б друг друга.
Только бы не друг друга.
6.
Поэт на Красной площади
рифмует «кровь-любовь».
Ему внимают мощные,
нахмурив монобровь.
Ему внимают нищие
с прокуренного дна.
Ему внимают бывшие,
все дуры как одна.
И рифма эта – лучшая,
и ты не скажешь «нет»:
менты поэта слушают
и лично президент.
Дотронутся до плечика
и строго пристыдят.
Что, кровь не любишь, неженка,
любовь не любишь, гад.
7.
Засыпай.
И пускай в эту ночь тебе снится доблесть супрематистов,
серебристые кошки, фарфоровые заводы.
Россия тысяча девятьсот четвёртого года.
Или век додвадцатый.
Лето, пикник, зонты, изящные шляпки.
Мальчик бежит по лужайке:маменька, маменька, я порезал палец!
Тише, мон шер, не следует всем показывать голубые раны.
Вышка и снег. Деревянные голубые рамы.
Засыпай, засыпай. Даже если вокруг разруха,
человек – для любви, и любви ничего нет кроме.
Кстати, если морскую раковину приложить к уху,
то услышишь не волны, а шёпот собственной крови.
Течёт по звонким артериям, залихватским венам.
Тысячной памятью дикой да нефтью буйственной.
На подвиг зовёт и на праздник – одновременно.
Но ты погоди пока, не уходи, побудь со мной.
(2024)
НОЯБРЬСКИЙ ЦИКЛ
1.
Ноябрь ищет меня, как лихой коллектор.
Но я не лихой, я крыса, и перехожу на бег.
Спокойно лишь в храме,
на чёрном балконе с видом на гетто
или в тебе.
Это возраст Христа,
только мне до беды ещё полбеды.
Для студий Останкино у меня недобор гойды.
Говорят, что не нюхал пороха —
и я мо́лча шмыгаю носом.
У меня много вопросов,
очень много вопросов.
Пролезай, полезай в иголочное ушко́,
проиграв мирозданию в ладушки и в очко.
2.
Хрустальный консервный лайнер взлетает над —
из-за туч не увидишь, там ксива или объятия.
Я не спрятался, но ноябрь не виноват.
Небо учит любви, Россия учит принятию.
Весь свой путь – от пива в подъезде
до в облаках откидного кресла
я прошёл ноябрями гиблыми, високосными.
Они будут мне до последнего улыбаться,
как стюардесса,
которая всю контрабанду забила в дёсны.
3.
Ноябрь, ноябрь,
стихов о тебе, ноябрь,
у меня больше, чем о любой моей бывшей бабе —
любой, чернооких детишек мне не родившей.
Так много, и все красивые.
Ни один не лишний.
4.
Пиши, пиши, продолжай смотреть
на себя да в ужасе.
Да не надышишься перед смертью,
не назигуешься.
5.
Под навязчивый кавер влипаю лицом к стене.
Рашн Эмпа́ир упала из-за подобных мне.
Одна тысяча девятьсот семнадцатый первородный грех
ношу на себе и навешиваю на всех.
С моралью – как с лошадью:
умерла, значит надо слезть.
На красной на площади
при параде лежит мертвец.
Пою для эскортниц,
вебкамщиц и поэтесс.
– Кто твой отец?
– Ноябрь был мой отец.
6.
Тут трезвость глаза горожанам режет
розовым стёклышком,
а мне батюшка на воскресной
напроповедовал, как быть солнышком.
С тех пор всё пошло не туда и совсем не так.
На ве́черях пьяных я стал, как Сенека Луций.
За горло держал
наматывал в спальне волосы на кулак.
Все хотели тебя – а я хотел революций.
7.
Ноябрь не начинается в ноябре, он просто случается —
тихо и буднично, как и всё (всё самое страшное).
А потом несёшься по улице, одичавший,
в каждого NPC, как в икону, вглядываешься.
Бросаешься к ним: «помоги, помоги,
неужели меня тебе, чёрт светлолицый,
совсем не жалко?»
Не брат ты мне, гнида. (зачёркнуто).
Извините,
в сюжете для вас не прописана эта арка.
Бежишь, застреваешь
частями тела в вязких текстурах,
во всяческих дурах, прицелах, литературах —
как чурка нерусский чувствуя,
вразнобой себя хороня.
Чур меня, грустное чудище
да уёбище, чур меня.
А ноябрь – финальный босс, мяучело-чучело,
бессонный пьяный Чак Норрис в твоём купе.
Будет жаловаться, канючить, потом поймёт:
ты вовсе не слушал его.
И с корявой вертушки снесёт тебе всё хп.
8.
Однажды я пролежал на полу, почти не вставая,
и слушая на повторе целыми днями
одну и ту же глупую песню – месяц подряд.
Теперь угадайте, что это был за месяц.
Правильно, мальчик.
А вот какая то была песня – хрен догадаешься.
Мир умирает под Husky Rescue – Sound of love.
У меня на руках умирает девочка с голубым каре.
Девятнадцати лет, шагнувшая с этажа.
Я пишу об этом стихи, и стихи становятся песней,
которую будут петь все сраные зумеры.
А я по сей день на руках качаю мёртвую юность.
Почему, почему ты не позвонила, дура.
9.
А на этих дорожках полно дофаминовых ям.
Я видел, как падает лепесток с искусственного цветка.
Я видел, как снег из Колумбии застигает глаза водиле.
Мы были такими глупыми, что за нами не приходили
ни священник, ни мамочка, ни психологи, ни менты.
Только чей-то ласковый голос из темноты.
Только чей это
ласковый голос из темноты?
10.
Стихи – это страшная тайна:
проболтаешься, и тебя не станет.
Стихи – это вкрадчивое стрекотание
плотоядной стаи.
Ни больше, ни меньше,
никак не иначе и никуда не деться:
из покон это будет единственное, что сумели.
Стихи – как заботливое укачивание младенцем
Адольфа Гитлера в колыбели.
Стихи – это оргии и языческие обычаи.
Гарсон, принесите мне крови, и непременно бычьей.
Буду ощерено целовать полуголую ледяную статую,
буду варганить жарко́е из рафинированных сердец.
Берсерки не сетуют на судьбу свою бесноватую.
Красота – это бог, я – её фанатичный жрец.
И чего мне бояться здесь,
где на всю красоту и мужик не крестится?
Моё чеховское на стене в подвале
ружьё едва ли
из-под земли стрельнёт.
В последнем году истории человечества
в календаре одиннадцать месяцев,
11.
и одиннадцатый идёт.
(2024)
КАЗАНСКИЙ ЦИКЛ
1.
Буду мужчина с небритым голосом, как кальянный
рэпер.
Всем девочкам нравятся бабуинистые бабуины.
Межвидовые и многонациональные скрепы,
традиции и доктрины.
Человеческими страданиями не пронять меня.
И любовь – как люголь, только голос мой
расшершавит.
Мечеть Кул-Шариф за стена́ми Кремля.
Кто кого ещё защищает.
2.
Не видно ни бога, ни кореша его Лазаря.
На снимке смеются,
но выкручена по-ублюдски яркость.
Прекрати меня трогать, женщина кареглазая,
и объясни мне свою татарскость.
Не све́тится имя ни иже на небесе́х
ни даже на городском билборде.
Меня тошнит давно и от всех.
Давно и от всех.
Но с тобой мне кайфово вроде.
3.
На поэтической ве́чере тайной
мне подарили в пакете чак-чак.
Я преломил его – и накормил народы.
А потом меня били
нечестно ногами на Жилплощадке
какие-то бля уроды.
Вы обознались, милые, ровные, дорогие.
Моя фамилия – не Багров и не Кологривый.
Я – Сергеев,
в России иметь такую фамилию —
одно и то же, что не иметь вообще никакой.
Но дети ваших детей
у меня будут фоткаться на могиле
и показывать разные жесты одной рукой.
4.
«Джамбо» – в Африке значит приветствие,
а в Азии – циферку шесть или похвалу.
Делай что нравится, но не ешь мою пахлаву.
Будь осторожен, это – Россия:
не только запад, но и восток,
не только сложно, но и красиво,
не только капля, но кровосток,
не только я, но такой же ты,
мы – Кочубей, Пересвет, Емеля.
У нас на коже растут цветы,
когда мы вместе ложимся в землю.
Лето и арбалеты.
Слово и пацаны.
Небо и минареты.
Господи, это мы.
5.
Через нас идёт Волга, длится, словно аорта.
Я не поэт, не турист, я – Иван Четвёртый.
Слова мои – бедные цесаревичи-сыновья.
Все от тебя, конечно все от тебя.
Через нас идёт Волга, ищет свободы
издалека-до́лга, о города́ шурша.
Океана ей не видать, но не видать и внешнего долга
(а вы видали, что в США?)
Через нас идёт Волга.
Через каждого долбоящера, долборуса и долбоёба,
настоящего и притворного, вольного и невольного,
русского и татарина, юного или старого, Путина или
Сталина,
через опричника или служителя православной церкви,
через ребёнка или ту кроткую деву с пледом.
Мы состоим из Волги
на пятьдесят процентов.
Ещё половина – кровь и белое небо.
6.
У России тени монгольские, византийские,
города не близкие, пробки адские,
но дороги быстрые и по акции
дураки дурацкие, дураки дурацкие,
вас бы вызвать на пару ласковых,
ночи длинные, ночи скользкие, ночи разные,
позы нищие, а запросы царские,
бойни пофиг, а бог как кофе:
в одном – их три.
У России руки московские,
а глаза – казанские.
Стой как вкопанный
и смотри.
(2024)
БОЖИЙ ЦИКЛ
1.
Мы росли на уютных задворках,
где страх и мечта умещались в гелик,
где в пронзительном мутном восторге
врубали быка и врубали телик,
и сквозь глыбы угрюмой застройки
гортанные ангелы нам хрипели:
да святится имя твоё, да будет воля твоя.
2.
А потом мы стояли по стойке,
дрожа, повторяли, что в нас не целят.
Ничего ведь, что с наших крестов
над курганом и храмом свисает ценник.
Эти мысли гниют, как восьмёрки
во ртах работяг и дворах панелек.
и светится имя твоё, с билбордов – воля твоя.
3.
Толпы злых, недосказанных нас —
как бездомных синиц неземная гласность.
Кто горит – тот и Газа, и газ,
и сиротки-весны голубая глазость.
Мы бредём через мясо и грязь,
ведь у всякой беды есть обратный адрес.
нам не видно своих, если гаснет имя твоё.
4.
Перепробовать землю,
злаковый каждый сорт раздеть,
смехотворными зенками вглядываясь
в первородную пустостепь.
Познавать на костях, насколько любовь взаимна.
Вспоминать рефлекторно высоковольтное твоё имя,
словно вздрагивать от удара лабораторным током.
Поиграй со мной, тот-кто-смотрит-из-наших-окон.
Постреляй со мной из ружья в слепых серафимов.
Непроглядная стая жалоб невыразимых.
Незавидное племя нас, людских, настоящих.
В небо вытянем руки, господи. Скинь нам мячик.
5.
Когда тебя нет,
всё становится веществом и качеством.
Признаком, списком,
где всё упорядоченно и чисто.
Когда тебя нет —
это словно уходит алгебра,
оставляя числа.
Словно из нас уходит война —
в тридесятый раз обожравшись падали, налегке.
И получается просто так,
что одни стреляли, другие падали,
хе-хе-хе.
Так уходит любовь,
но остаётся раздета и на хардкор быстра
та самая дева, которая тебе нра.
В податливом море,
в проруби го́внами – томный флот Ноя.
Когда тебя нет, остаётся только всё остальное.
6.
Счёт на сто лет в банке.
Кровь на стене в банке.
Плоть на столе в банке.
Слово во мне – в банке.
Словно в дыму party.
Соль на полу в хате.
Снова моргнул. Лето.
Солнце в плену света.
7.
Геройские дети, брошенные отцом,
ищущие отца.
Широкие реки кровные без конца.
Пролежни тридцати трёх лет
Ильи Муромца́.
Возраст христовый, падающие оковы.
На волю, на волю, жаворонки и совы.
Имя господне, хочешь, упоминай всуе —
имя господне только не упоминай в сое.
8.
В последнее время в храмах по воскресеньям
я вижу не бабушек-птичек, не старушоночек —
а молодых парней и юных девиц,
одетых красиво, дорого и со вкусом.
У них всё в порядке в том, что мы называем жизнью.
Но есть вопросы, и им никто не может ответить.
Ни государство, ни капитал, ни лидеры мнений,
ни даже этот высокопалубный
краш-священник.
Никто не посмеет,
никто не имеет права ответить
на эти вопросы, заданные детьми
страстных девяностых
и безыдейных растерянных нулевых.
Я, одетый красиво, дорого и со вкусом,
стою в своём храме вечного ноября.
Зажигать города, разговоры и революции,
как юность с утра, как свечку у алтаря.
(2024)
РОЗОВЫЙ ЦИКЛ
1.
Пока европейский упырь
сосёт через трубочку,
газоотводно
сытится кровию голубою,
бездонной земли,
родившей красивых нас,
я – из поэтов лучший и худший,
последний из кiтобоев и эмобоев,
с восторженным миром
выпрыгиваю раз на раз.
2.
Я видел пощёчину слева и вспышку справа,
как пляшут как черти, как нежно просятся к богу,
как школьница-детка делает ахегао,
как батюшка чертит розовую дорогу,
как вертят легко, как крысят четырёхстопно,
и как языком зажёвывается пена,
как смерти подобно всё, что жизни подобно,
как всё это – несвежо и второстепенно.
Стихи под размер нетрезвого и уродского.
Закажи мне в аптеке средство от Йоси Бродского.
3.
Хулахуп для холопа, взрослая в хлам юла.
Я лохушка, так хули богу моя хула.
Обабе́вшие девы и оскуфевшие зеркала.
Пока у вас не хватает зла, у меня enough.
Как в старой сказке —
ебашил град и визжал наф-наф.
Но как же ласково тает мрак, растворяясь влав,
я не Бальзак, я бальзам на жалах – твоих губах,
мерцаю в пятницах, ни хрена тут не разобрав.
Смотрю, на деле ты – Льва Толста́я,
а на словах?
4.
Идём на концерт Паши Техника из протеста.
Живое свидетельство гибели постмодерна.
Наша юная юность, детское наше детство.
Танцуй перед тем, как дать смертельного крена,
да крошечную ладонь окунай в джин-тоник,
ведь как назовёшь кораблик,
так и утонет.
5.
На школьном последнем звонке у меня была розовая
рубашка.
Я сам на неё заработал в травматологии санитаром.
Впервые примерив белый халат, я мыл коридоры.
И чья-то случайная группа крови на рукаве
всё приближала розовый день заветной покупки,
ведь розовый – это помесь красного с белым.
А потом я стоял на выходе из магазина,
поймав ощущение страшной и взрослой радости
за множество лет до взятия Мариуполя,
за множество лет до открытия всех КБ.
6.
Ты что, розовая?
Спрашивали одноклассники у двенадцатилетней Маши.
Маша с Алёной сидели за одной партой,
ходили за ручку и трогали губы друг друга
кисточкой лака.
А розовый – это то же, что голубой,
но только для девочек и красиво,
а значит – всегда выводит на интерес.
Ты что, розовая?
Спрашивали одноклассники у двенадцатилетней Маши,
а у Алёны никто никогда ничего не спрашивал.
Она была жирная и никого не интересовала.
Ты что, розовая?
Спрашивали одноклассники у двенадцатилетней Маши.
Как жаль, если Маша розовая,
думал я.
А Маша свалила в колледж после девятого,
вышла за гопника, овдовела, покрылась накипью.
Каждой матери-одиночке должен быть памятник
на земле и фулл-тайм ноготочки в спа-небесах.
Как жаль, что Маша не розовая, думал я.
Но лишь о себе
мы думаем разноцветно.
7.
Я что, розовый?
8.
Однажды на поэтическом вечере в Петербурге
залётные пьяные мужики
крикнули одному из читавших поэтов:пидор!
А читавший поэт и впрямь был похож на гея,
но объяснять, что людейвот так называть нельзя,
отправились местный гопник и работяга,
а с ними – священник, коммерс и зет-поэт,
пока все защитники геев сидели молча.
9.
Слышишь, я розовый! Что ты сделаешь мне, душонка?
Я – битая добрым небесным отцом девчонка.
Под градами с детства бегаю без зонта,
пока бравый гвардеец делает ра-та-та.
Слышишь, я розовый! Шо ты сробишь мне, долбоящер?
Свобода – для пидоров, воля – это по-нашему.
Раздавали талант, ты мямлил:но это ветка.
Я стоял улыбался, как Соколова Светка.
Спасибо же Родине, богу,
и вам, дурачки,
за мои бронебойные розовые очки.
10.
Весна – это повод дивиться тому, что давно знакомо.
Смеяться в оттаивающие телеграм-каналы поэтов.
Целовать, вдыхая тепло в девиц и иконы.
Представляете, где-то по-настоящему будет лето.
Отогреет промёрзшее мировое грузное веко
и снова спасёт красоту в цейтноте и полумгле,
говорение голого русского человека
на голой русской земле.
(2025)
СИГМА-ЦИКЛ
1.
У женщин столичных небо лежит в ковше.
Они в неглиже, на эпическом этаже,
на циклотимическом вираже,
командуют сквадом ангелов и пажей,
не зная пощады,
вежливо улыбаясь со дна Соддома.
Нет на тебя Саддама.
Не выдыхать мне с тобою
в хладную стратосферу клубы озона.
Поскольку ты для меня – святыня,
и Палестина, и хромосома.
А для евреев под сорок
пустыня – всегда френдзона.
Я заезжий поэт в окружении дур,
назови меня крепким именем.
Социальные лифты придумали в Третьем Риме
для третьих римлян.
Столичные женщины богу – на киселе седьмая вода.
А я – одичавший его бастард,
по весне встречай мои поезда,
как один горящие бескомпромиссным огнём комет.
Я сыт по горло всем этим визгом эпохимета:
с пяти утра занимали очередь за новейшей искренностью,
отменяли отмену, ломали пятую стену,
а всё равно постоянно лгали, хуели,
жили, как обезьяны.
Ты роффлишь, дядь, а ничо тот факт,
что давай в себе поищи изъяны.
Мы нежные дети, но тьма отступает,
видя кривые эти клыки.
На мне уже негде ставить клейма,
сплошные стихи.
2.
Роза и Клара – немецкие шлюхи
честной и мученической судьбы.
Но мы ещё выпьем с ними водяры
на трупах боровов бундесвера.
Даром даётся только любовь, надежда и вера,
а для всего остального есть «Мастер и Маргарита».
«Машенька» у Набокова
в сотню раз лучше, чем «Лолита».
Русская армия в сотню раз сильнее литовской.
А я в сотню раз сильнее люблю тебя, чем умею.
А я в сотню раз сильнее люблю тебя, чем бы стоило.
После чистого поля
не хочется русскому возвращаться в стойло.
После чистого космоса
Юре не хочется возвращаться в баню,
после чистого космоса
Юре хочется возвращаться в бабу.
Только это уже совсем другая история.
3.
История пишется победителем, а поэма – сигмой.
Сигма-боя не сбить с пути вожделенной зигой.
Сигма-бой – самурай говорит: я однажды вырасту
и построю здесь рай из ненависти к антихристу.
Слышь, засуньте себе в очко свой святой грааль.
Войну не закончить,
но я пришёл закончить февраль.
4.
Душа человека
захлюпала, расчервилась,
размокла в чернилах последнего февраля.
Смешались в коктейль
Шевчук, Пастернак и вирус
простуды, и клочья пыли, и курс рубля.
Смешались в коктейль
живые и мёртвые,
и чающие воскресения, новой жизни в будущем веке.
Сенека приветствует Луцилия!
сказал я при входе в бар на Большом Проспекте.
Смешаю себе белый русский за упокой
и за здравие всей поэтской катки,
прижавшись к тебе холодной щекой своей Петроградки.
5.
Если Крым будет наш, то значит, будет и Марс.
С каждым отпуском у вояки всё больше седых волос.
Увидимся ли ещё раз, мой постаревший альфа?
Этот май не придёт, пока не придёт апрель.
Но пока не настала вечная лова-лава,
у любого героя должен быть менестрель.
Пока Родина, как Липницкая, делает четверной тулуп,
пока мир коротит в объятиях безыдейной ночи,
я иду напролом, и кириллица – мой железный прут,
чтобы дивно играть в сердечные колокольчики.
6.
Чтобы дикой весной,
расфуфырившейся войной
вы пришли поиграть со мной —
бестелеснее лирики,
бесполезнее честной мовы.
Девочка спит,
ей грезится сигма-бой.
Поэзия разрушает мир
и ставит на его место новый.
(2025)
ПТИЧИЙ ЦИКЛ
1.
Ты закрываешь дверь, и я остаюсь за ней
не-пришей-крылом.
Я закрываю новости и боюсь
неоновых стен.
Родина закрывает какого-то дурачка
за надуманный адюльтер.
Серафимы себе закрывают невыдуманные лица,
чтобы не видеть бога.
Спрашивают, почему я пишу его имя с маленькой
буквы.
Да потому что он не нуждается в обороне.
В частности, в вашей. В особенности, в моей.
2.
Люди скрывают под балаклавами
лица, но ангелы – ни на веко.
Будто бы ангелов ставят главными
чисто из жалости к человеку.
Там, где ни бога нет, ни глашатая,
там, среди боя, вдали от дома
светится морда твоя крылатая
над головою моей бедовой.
3.
Машина без энергии – это статуя.
Тело без энергии – это труп.
Назовите мне имена всех птиц,
погибших под битыми танкерами в порту.
Не надо считать разлитые баррели,
разбитые барыши, или падать ниц,
или клацать пустой мошной.
Назовите мне ваше алиби
или назовите мне имена всех птиц
до одной.
Есть закон человечий,
а выше его – закон божий,
но есть и ещё один – закон вышины,
закон птичий, закон поднебесной речи,
и по нему все виновные тоже будут осуждены.
Машина без энергии – это статуя.
Тело без энергии – это труп.
Терпение камня
и с ним гигантский сизифов труд
весь мир перетрут.
Так бормочет уставший антропоген
примитивной лингвистикой
и истерикой своей хищной своры,
но острыми клиньями с континента на континент
уже летят конвоиры,
и чёрные перья уже подписывают приговоры.
Моровое поветрие, волонтёрное милосердие,
недосказанная война и на глазках чёрная пелена.
В обесточенном небе
никто больше не поверит вам,
пока вы не назовёте их имена.
4.
Чик-чирик.
Старших нет, и нет больше младших.
Пропавших нет, и нет проигравших.
Нет больше ваших, как нет и наших.
Не слышен полночном космосе
вдовий крик.
Чик-чирик.
Чик-чирик,
и нет побеждённых, но есть восторженные.
Я братьев люблю, я с братьями не дерусь:
с братьями драться – очень уж некрасиво.
Чик-чирик,
и Родина станет больше
на Беларусь,
а у кого-то – на всю Россию.
5.
Егор,
ну давай хотя бы «Птичий цикл»
без политики – так они говорили.
Но сейчас без политики даже птицы не ебутся.
6.
Птица клюёт по звёздочке с пригородного неба.
Как просьбы, растут на окраинах новостройки.
Но то не миры исчезают, как будто не было,
а просто мечту свою кто-то сдал
на тройки.
Круглолицые мы в оболочках из ширпотреба
на фотках смеёмся и обнимаемся, как семья.
Птица клюёт по звёздочке с пригородного неба.
Ещё полпрыжочка – вот, кажется, и моя.
(2025)
ЭГОЦИКЛ
1.
Сильный мира сего, смотри,
я – слабый мира сего,
в свои тридцать три вопящий на всё село.
Нерадивый юродивый (это стиль),
зигомёт рифмованного лонгрида.
Поцелуй меня, Сцилла.
Попробуй меня, Харибда.
Поэзия – это девочка в кабинете,
какую небесный следователь попросит,
в застывшие зенки
внимательно и нестрого глядя:
Я знаю, что тебе страшно, детка, но ты не бойся —
и покажи на медведе, где тебя трогал дядя.
2.
Однажды,
когда я ещё был в том возрасте и состоянии интеллекта,
в каком не мешало бы взять за шкирку и потрясти,
аки нашкодившего котёнка, вымазанного в молоке,
мне позвонил один умирающий человек.
Он спокойно сказал, хрипя в полуночную трубку словами,
которые и сейчас стоят надо мной
и молчат первородным ужасом в голове,
от которых я просыпаюсь посреди ночи
с воплями и пугаю женщину,
потому что она не знает, как успокоить,
а я не знаю, как объяснить.
Он сказал остывающим голосом, неизвестным по всему
миру,
в котором более не было ни весны, ни белых деревьев,
ни Москвы, ни шестидесятых, ни Оклахомы,
а только бездомная русская пустостепь:
ты станешь великим поэтом я это знаю
И добавил:
но все великие поэты прокляты
3.
Жажда всё контролировать во имя общего блага —
это так по-людски, что нет ничего человечней.
Граждане мира, граждане цифрового гулага,
одичавшие от тоски, что они не вечны.
Если каждый здесь – атомизирован и один,
то зачем я стою под огнём твоего окна, как бездомный порридж?
Выходи, выходи, или скинь мне свои ID,
мне так хочется знать, какое порно ты смотришь.
Пока важные дяди торгуют по закулисам,
пока страшные дяди друг друга вслепую рвут,
давай мы с тобой сыграем в игру, Алиса,
давай сыграем с тобой в одну плохую игру.
У неё правила так просты, что не нужен чит
(как не выпить с горла́ с завязанными руками).
Я тут немного поумираю, а ты молчи
и смотри, не моргая глазами своих вебкамер.
4.
Я помню на джинсах лето
и юность на худобе.
Мы все состоим из клеток.
Мы – тюрьмы сами себе.
5.
А циклы стихов – это просто нежные сторис.
Ласковый плач момента, как свайп и залп.
Когда бычишь бухой:зачем вы сюда припёрлись?
и знаешь ответ, что это ты сам позвал.
Ты меня вспоминала, а я всю ночь икал и пиликал
по смартфону большим (боролся, хотел отсечь его).
И вся моя жизнь, как всегда, замыкалась в цикл,
похожий на уробо́роса или женщину.
6.
Стихи мои дальние, дивные скалы без альпиниста.
Путеводные сны, разуда́лое бездорожье.
Россия любит страдания без приставки пиздо-,
а кого любишь ты – это мало кого тревожит.
А кого люблю я, тот стоит, похожий на зеркало.
То ли выжженный, то ли светлый мой визави.
Это дочь моя, это мать моя – или ты померкла
и не выжила среди этой смертной любви?
(2025)
FÜR ELISE
1.
Стакан стаута, будто чаша неупиваемая.
Не встал с дивана. Не перестал свайпать. Не переспал
с ва́йфу.
Не стал скаутом, гигачадом, не стал альфой.
Не стал омегой, не поедал прану, не знал меру.
Боялся времени, как плотоядную сколопендру.
Тикали часики. Капли, волосы выпадали.
Не обольщайся, я злой и ржавый, как робот Валли.
Вся моя радость живёт в багажнике и подвале,
чтобы шакалы её за шкалик не продавали
по срокам годности стояка и зубной эмали.
Вся моя гордость – слова́, что плакали, но стреляли,
если никто не имел способности к харакири.
Со мной смеялись только зазнобы и самураи.
Со мною пели все преподобные и нагие.
Со мною плакали только новости и трамваи.
Но что поделать – не жизнь такая, а мы такие.
2.
Лучшее, что я мог сказать о тебе:
ты – моя последняя голубая глазость.
Центробежная сила, с которой я ударяюсь
о потолок.
Неизбежная скорость, с какой меня покидает
бог.
Лучшее, что я мог для тебя создать —
это пушечный пейзаж, и на нём – сокрушённый ад.
Отступающий сон, предрассветный Гессен-Дармштадт,
и голос ребёнка, и запах свежего хлеба.
Не знающее ракет бескрайнее небо,
как фрейлино платье, не знавшее революций.
Лучшее, что я мог для тебя почувствовать —
это истинное отчаяние рыбака,
поймавшего человека.
Последняя радость двадцать первого века —
слёзы упавшего на колени к деве
штурмовика.
3.
Мы пока ещё секс,
но это только пока.
4.
А если я перед кем-то и виноват,
то только перед июльским карельским озером,
за то, что не дал ему рассмотреться в твои глаза.
(2025)
РЕФН
1.
Только свет неоновых звёзд без ритмов и рифм.
Только выставить кадр, как Николас Виндинг Рефн.
Только так умереть – красивым и молодым.
И не выйти из мод, как фэнтези или хаки.
Стать берёзовым соком в венах провинциалки.
Кто глотнёт их разок – того только бог простит.
Часовой визажист холокоста не спит на страже.
Твоя бледная кожа – холст для его ножа.
Но бежать от войны в Израиль – конечно, лажа.
Всё равно в конце драйва смерти не избежать.
2.
Мне давно уже тесно моё двуспальное тело,
как нормальному лету тесно любое дело,
минимальному техно тесно любое соло.
Меня редко вывозят – как девушку из села.
Моя нежность без спроса запела и расцвела.
Моя мерзкая трезвость сама от себя бежала.
Только если тут смерть, то где же у неё жало?
И если тут ад, то как он теперь красив.
Все девочки любят Пьера, но не Ришара.
Все мальчики любят драться и петь Максим.
3.
Это стиль, моя лю.
Будто чукча, наружу вывернутый кишками,
я не вижу, о чём пою над разбитыми кишлаками,
над Москвы бутиками, красавицами с пэйпасса,
над горящими в сотый раз степями Донбасса.
Мы – неспящая Газа. Мы – залежь угля и газа.
Мы знаем, как ясно пялится в оба глаза
настоящая бездна незаживающего надреза,
печальных тузов запрятав в хрустальные рукава.
Мы – кричащий песок под танками «Меркава».
4.
Государство и грязь начинаются с буквы г.
Здесь считает подтекст лишь тот, кого власть лизнула.
Нас сажали играть за разные ОПГ.
Подстрекателей тех в аду будут ждать два стула.
Человек – для любви. Даже женщины – для любви.
Я за грех и за секс, я за классы и церкви Спаса.
Только время – на вид нежнейший наш визави —
только время нас всех заставит кряхтеть и ссаться.
И пока данс макабр пиздит плоды по чревам,
как чекист по амбарам, о чистую грязь скребя,
мне бы выставить кадр, как Николас Виндинг Рефн,
мне бы выставить кадр – и всё это снять
с тебя.
(2025)
Любаве Штейнберг
ОКАЯННЫЙ ЦИКЛ
1.
Окаянные дни, одинаковые, как фонк.
Как мимика писающих на могилу мистера Хьюза
фемок.
Не быть злым —
значит помнить о том, как легко подавиться зубами,
одичать на квартире, как нищий дальтоник,
не отличать июнь от Ивана,
вину от вина, зелёный от красного
доширак.
Быть кем угодно, только ни в коем случае
не быть вами.
Ну, и дурак.
2.
Где ваши лезвия, жала, пушки и пугала?
Бесполезное дело пугать пуганого, ругать руганного,
бифовать строганова.
Потомки Степана Разина не боятся кэнсела.
Здесь каждый хоть раз бухал за великий пост,
донатил котятам на броники или рации.
Поэзия по праву рождения
не умещается в ГОСТ,
Россия не умещается в федерацию.
3.
И нельзя победить, как в резне на Ближнем Востоке
или в парковом дерби собачники / бегуны.
Но нас станут любить за то,
что во время трезвое и жестокое
мы осмелились обращаться к странена мы.
Без расшаркиваний, предлогов и экивоков —
дома может быть заперто,
но домой не ходят по паспорту.
Не стращай меня кровью, настоянной на спирту.
Да встречай меня, Родина,
возвращающегося к тебе засветло или засмертно,
как в бреду —
в мотыльковую проблесковую красоту.
4.
Над постелью москвички – икона Сильвии Плат.
В постели москвички – клоун или магнат.
Выбирай, выбирай.
А может быть, лучше на́ руки прыгай ра́кушкой,
как невежливый Крым: не наш и не ваш – а мой.
Заходи за мной погулять святой ебанашкой,
окаянной, больной, любовницей и войной.
Переливайся в ладонях всеми цветами радужки,
не замечая, как смерть играет со мною в ладушки —
не запрещает нам ни инста, ни двойной сплошной.
А только дразнит,
всего лишь ставит в блокноте галочки,
всего лишь гасит в прихожей
яндексовские лампочки
по одной.
(2025)
КАРЕЛЬСКИЙ ЦИКЛ
0.
Мария родит Спасителя мира,
от съеденной ягодки забеременев.
А мать говорилане шариться по лесам.
Он ещё в колыбели станет сгибать подковы
и Марию сочувственно гладить
по волосам.
А потом эти скалы вывернув наизнанку мякоткой,
не спасёт никого,
кроме матери
и себя.
1.
Мечта идиота.
Как рыжая бледная дева консервативных взглядов —
о двух языках, и в отсутствие справки от психиатра.
Моя малая Родина,
выжившая под пеной финских снарядов,
впитавшая в себя грудью шведские ядра.
Ослепшая от харизмы Первого, будто земский крот.
Умеющая в туризм, но вообще не умеющая в эскорт.
Ибо здесь не курорт, не разврат
и не крымонадарский край.
Вот онежское море,
ныряй в него всеми лапками и рыдай,
как на древней скале первобытная фреска-утка.
Карельское лето – вспышка, потешка, шутка.
Карельское лего – спичка, блесна, приманка.
Подорожник прижми к болячке
слепым поверием.
Мечта идиота – девка, лесная мавка.
Полуночная дичь, милашка внутри со зверем.
2.
Черти меня чётким чёртиком на камнях,
первобытным чатиком телеграма.
Субтитры без слов, наскальная мелодрама.
Возьми оближи истёкшее голосами лето.
Черника – причина чёрного языка поэта.
Брусника – причина горечи и горячки чая.
Мне снилось всю ночь, что я тебя повстречаю.
Пробредил весь день, что я за тебя в ответе.
Но ты из тех, кого в детстве батя
кормил медведем.
3.
Степной казачок-дурачок дерётся лихачеством.
Сибиряк-здоровяк пробивает головы кулачищем.
Кавказский проказник лапками хвать за нож.
А Карелия – это тактика истощающих отступлений.
Карелия – это хвойный стелс, совершенный лес.
Проказник, проказник, ну, как ты в себя поверил.
Дурачок, дурачок, зачем ты сюда полез.
Здесь вода в октябре холодна, не восстать со дна.
У клыка в пасти зверя выверена длина.
И ни дружеского плеча
не видать, ни Петрозаводска.
Не нужно кричать:
ты не представляешь, кто отзовётся.
4.
Что случилось в Карелии,
навсегда остаётся в Карелии.
Сшитые голоса поэтов,
корни деревьев.
Победа над временем,
насекомое в янтаре.
Никакая империя
не способна завоевать Вечность.
Спешить больше некуда:
всё уже позади и всё впереди.
Будет а́вгустовский,
просторный, ласковый вечер.
Кровавые подати комариные
заплати —
и к нам заходи.
Уставший, хороший,
мы станем тебя беречь.
5.
Отпаивать тебя чаем, бальзамом, ядом,
свежим и тайным.
Выживет Лемминкяйнен и навсегда утешится Айно.
Выживет Авель, в объятия вкрестит Каина.
В ноябре жерновами Сампо завертит пульс.
Выживут Ромул, Рем, Второй Николай, Советский Союз.
В порушенном, скошенном,
выжженном человечьем облике —
будет март и песня.
Старуха по имени Лоухи тоже выживет
(ей всё Похьёла, как известно).
Мария родит Спасителя мира
от стихотворной ягодки.
А мать говорила:
не нужно гулять с поэтами.
Наши скалы и принципы
скоро вывернет наизнанку мякоткой.
Но я люблю тебя не поэтому,
не поэтому.
(2025)
ПОЭТОМ МОЖНО СТАТЬ ТОЛЬКО СЕЙЧАС
Очень давно один мой знакомый сказал:Поэтом можно стать только сейчас.
Я долго не понимал, что это значит. А потом понял – и испугался, разглядев спрятавшуюся в этой мысли необратимость.
Быть автором – это не род занятий, не профессия и не хобби. Это – способ жить. Невозможно быть автором только во время создания произведения, только после работы или только по четвергам. Невозможно быть автором наполовину. Автор – значит автор всегда: когда он спит, просыпается, трудится, когда он счастлив, любит, ненавидит, воюет, умирает, и более того – даже когда он мёртв. Человека нет, а автор есть. Это может вас обнадёживать, но если это вас не пугает – я вам не верю. Тем более что это ещё не всё.
Быть автором – значит непрерывно сканировать окружающий мир. Это фоновый процесс, подобный сердцебиению – мы не думаем о нём, не совершаем его усилием воли, для нас он никогда не прекращается, а когда прекращается, нас уже нет. Авторство – это, по сути, и есть безостановочный, подневольный процесс чувственного анализа внешней действительности. Почему внешней, а не внутренней, спросите вы? Потому что внутренний мир – не поле для исследования, а его орудие. Плуг, локатор – посредник между хищником и добычей. Внутренний мир автора, замкнутый на себе, абсурден, как металлоискатель, умеющий находить только сам себя.
Всё это делает судьбу автора неотделимой от судьбы его культурного пространства. А литератор, и в особенности поэт, чей способ умножения красоты – слово, неразрывно связан с пространством языковым. Иными словами, русский поэт не может нормально существовать без России. Поэтому и эмиграция для русского поэта (как для автора) чаще всего фатальна: требуется прилагать колоссальные усилия для того, что в родном культурном поле достаётся тебе просто так и в избытке. Поэтому и чувственное отречение от своей культуры и от своего народа – по сути, собственноручно инициированное сиротство (так сиротеет человек, убивший свою мать).
Почему в этой, идущей, войне я был за Родину? Я не понимаю этого вопроса, он невозможен в моей системе координат. Но если нужен ответ, то он будет таким: потому что я – автор.
ОБ АВТОРЕ И ГОСУДАРСТВЕ
В творческой среде принято к государству и государственным проектам относиться с насторожённостью – это правда, это не хорошо и не плохо, это обусловлено исторически (в России во все времена у художников были причины оглядываться на жернова государевой машины). Многие авторы даже строили всю свою идентичность если не на противоборстве, то на некоем противопоставлении себя образу государства и его принципам порядка – опять же, не хорошо и не плохо, просто так сложилось: кому-то как автору это идёт на пользу, кому-то во вред.
Я и сам часто критикую государственную машину – за её медлительность, за порой невнимательное отношение к кадрам и так далее. Кстати, господа «храбрые оппозиционеры» с закрытыми каналами на три человека – попробуйте говорить, что думаете, зная, что ваш канал читают люди, ногами открывающие двери туда, куда вас на километр не подпустят – а потом, может, и побеседуем с вами о свободе слова и личности, ок да.
И всё же нужно быть слепым, чтобы не видеть, сколько всего конкретно сейчас государство делает для культуры, и в частности – для поэзии. С его помощью руками инициативных и даже пассионарных людей поднимаются очень масштабные проекты. Да, не всё в них бывает гладко, но где оно вообще бывает? У меня в творческих проектах (в сотни раз меньших по масштабу) за 15 лет ни разу не было ничего гладко. И сам я порой сильно борщил с непрошеной критикой во внутренних переписках и просто пугал этим людей – о паре таких случаев спустя время сожалею. Люди стараются, это факт. А когда люди ещё и талантливые, ещё и пассионарные, когда всё делается со вкусом и не для отчётной галочки – получается ведь действительно здорово. Отрицать это можно только с кастрюлей на голове.
Посмотрите, сколько людей собирается на поэтических ивентах, организованных с господдержкой. Там ведь тысячные залы. Кто из современных поэтов без продюсирования может собирать столько же? Никто. Кто из поэтов с дорогущим продюсированием могут так? По пальцам одной руки. Способствует ли такая работа государства развитию общего интереса к поэзии у масс? Да. Хорошо ли это вообще для всех поэтов, вне зависимости от их участия и отношения к этому? Да. Даже, если вас это никак не касается или даже касается в негативном свете – для вас как для авторов это хорошо. Ключевое здесь – как для авторов, для вас как для людей оно может быть как угодно (это в конечном итоге вообще не имеет значения). То, что государство делает с человеком, позитивное или негативное, куда чаще обосновано его масштабами в сравнении с личностью, чем его отношением к личности. А вот то, что государство делает с автором, обосновано исключительно его отношением к автору и авторству как таковому.
Сейчас русское государство вновь обратило свой внимательный и строгий взор на поэзию и на то, что и как в ней происходит. Жаль, что для этого нужно было случиться войне. Взгляни оно туда раньше – может, и война бы не нужна была, кто знает.
ОНИ – ЭТО МЫ
К 80-летию Победы
Восемьдесят лет назад очередной крестовый поход Запада на Россию под очередными лозунгами в очередной раз закончился там, где начался. Только Бог знает, сколько ещё будет таких походов, ведь прямо сейчас мы стоим на пороге нового (или уже шагнули за него?). В любом случае времена не выбирают. Не выбирало их и поколение, на чью долю выпала Великая Отечественная война и такая невероятная, страшная судьба: вместо человеческой жизни – жизнь титаническая.
У моего и следующего за моим поколения – последняя возможность видеть живых участников тех событий. Интересно то, как именно мы их видим: с одной стороны, это недосягаемые титаны, сокрушившие ад, с другой – это родное, прабабушкино, ускользающее, максимально уязвимое. Эта дихотомия очень важна и не содержит в себе противоречия. Именно такой по духу должна быть будущая«чистая память» – коллективное чувственное представление о Событии при отсутствии живых участников самого События. Ответственность за формирование этой памяти – так получилось – ложится на плечи двух текущих поколений. Она – память о своих титанах, о своих Ахиллесах, вплетённых при этом в ткань домашнего и семейного – играет огромную роль в нашей культуре, во многом вообще её формируя. Культура народа всегда является следствием его Истории – а История не дала и не даст нашей культуре ни единого повода быть иной. И не нужно.
Ведь раз за разом, когда очередные «просветители» с западного огрызка Евразии приходят сюда грабить и изуверствовать, разделять и властвовать – очередное поколение русских, на чью долю выпало сокрушить ад, смотрит на старые изображения похожих лиц и понимает: они – это мы.
ЭТО НЕВОЗМОЖНО
За три года постоянного общения с военными самой частой мыслью, приходящей мне в голову во время их рассказов о войне, была мысль «это невозможно». Вещи, о которых эти люди говорят обыденно, которые являются для них буквально рутиной, мне регулярно кажутся абсолютно немыслимыми вплоть до того, что в них сложно поверить, и порой я не верю, но в таких случаях им есть, чем подтвердить свои слова. И речь далеко не только о самих боевых действиях (которые, ясное дело, находятся за пределами понимания человека, не принимавшего в них участия). Дело прежде всего в нагрузках и испытаниях, которые преодолевают люди ежедневно просто в силу их нахождения в соответствующих обстоятельствах – где даже простые, базовые бытовые вещи порой сопровождаются усилиями, в моём мироощущении сопоставимыми с подвигом. Удивительно ещё и то, что впечатлениям от этих рассказов нет предела – постоянно находится что-то новое, на что ты в очередной раз покачаешь головой и подумаешь: «это невозможно».
Всё, что мы слышим, мы, конечно же, умозрительно примериваем на себя, и я каждый раз уверен, что упади на мою долю хотя бы часть такой нагрузки, таких испытаний и обстоятельств – я бы не выжил. И хотя православие говорит нам о том, что на человека не падает того, что он не может преодолеть с божьей помощью – в жизни мы встречаем, к сожалению, множество обратных примеров. В этом смысле я восхищаюсь военными и не понимаю, как можно не восхищаться ими или, по крайней мере, не относиться к ним с уважением – вне зависимости от своих мировоззрений. Уверен, что такое происходит только от незнания. Чисто с человеческой, с гуманистической (да, гуманизм это не про добро и цветочки, а про человека) точки зрения это в массе своей – титаны духа и воли. Так что, если вы это читаете, друзья, знайте – вы удивительны для меня, я восхищаюсь вами и вашим умением побеждать саму смерть. И, помимо всего прочего, вы поддерживаете во мне веру в человека.
ПОКИДАЯ РОССИЮ
В каждом поколении русских творческих людей есть небольшая истеричная часть, склонная кпокиданию России. В какой-то момент эта хворь у них даёт о себе знать, они находят повод и обязательно драматично покидают Россию. А потом демонстративно страдают на чужбине, закатывая глаза и изображая из себя белую эмиграцию.
Кстати, возможно, именно от неё и пошла эта забава, потому что каждые новые наши релоканты на этот философский пароход непременно многозначительно намекают. Но ведь те люди в массе своей уезжали нехотя, вынужденно – буквально спасая свои жизни, многие не имели никакой возможности вернуться. Их страдания по поводу навязанной им судьбы можно было понять, их переживание адаптации к новым условиям вызывает эмоциональный отклик.
А вот эмигрантское нытьё всяких шестидесятников, девяностников и уж тем более нынешних «хороших русских» вызывает только испанский стыд. Причём каждая следующая итерация – это всё большая клоунада.
Вас, блин, никто не гнал. Вы уехали сами: кто за выдуманной свободой, кто за хорошей жизнью, а кто-то просто поехал кукухой, перечитав новостей. И вы, блин, в любой момент можете вернуться. Вы как бы граждане страны и вас тут в подавляющем большинстве никто не преследует. Чего ж вы ноете?
Да, важно не мешать всё в одну кучу. Есть зарубежные поездки. Есть рабочие и учебные командировки, есть личные дела и есть ещё творческий туризм (да, работяги, бывает и такое). Не все, кто пересекают границу России на выезд, предатели Родины (а то я знаю, сейчас набегут сусальные казнилы, по 50 IQ на четверых).
Даже из тех, кто именно драматично уехал из страны-воюющей-с-соседями в 2022–2023 годах, большинство уже вернулись либо планируют это сделать. Они пережили определённый опыт – гордиться им странно, но и глумиться тут не над чем. Ну было и было, что называется. Их трек логичен: уехали – поняли, что плохо, – вернулись. Возможно, есть и те, кто уехал – творчески раскрылся-реализовался и счастлив-богат. Но я таких не знаю.
Зато я знаю вагон тех, кто ноет всю свою жизнь – потому что ныть проще, чем что-то делать. Им всё время будет что-то мешать. Ковид, война, ностальгия, бедность – что угодно. Из России уехать можно, но из головы своей – не получится.
«Новые тихие», ну и позорище. Дешёвый ереванский косплей.
Кстати, господа творцы, где же ваши шедевры? Вам же теперь не мешает ужасный Путин.
РУССКИЕ ЭТО RUSSIANS
Не горите сразу, дочитайте до конца, пожалуйста.
В контексте России русский язык не принадлежит русским так, как, например, татарский принадлежит татарам. По тому же принципу английский язык не принадлежит англичанам или американцам в контексте планеты. Русский язык в России – общий язык, как и русская культура – общая культура. У многих людей здесь есть ещё одна, своя – и это замечательно, но огромное влияние русской культуры на них отрицать невозможно (даже если они сами иногда сомневаются). Кстати, именно поэтому в школах нужно преподавать русскую литературу абсолютно всем, а удмуртскую – можно только удмуртам в рамках короткого курса. Русская литература – тоже общая.
Всё дело в масштабе. Русских здесь просто намного больше, чем всех остальных, и само государство-цивилизация под названием Россия создано, собственно говоря, русскими. Наша культура и язык в контексте страны – глобальны, так же как американская культура глобальна в контексте западного мира. Из этого следует, что, если мы заявляем на неё исключительные (национальные) права – значит, мы не осознаём её как наднациональную, а уменьшаем её до локального масштаба, мысля при этом фактически неверно. Поэтому, когда условный татарин заявляет исключительные права на свою татарскую культуру – он логичен, а когда точно так же поступаем мы со своей культурой – мы не логичны.
Более того, русская культура – ещё и очень весомая часть мировой. Несравнимо более весомая, чем любая другая в России, просто из своего масштаба. Много людей-носителей, несущих каждый свой потенциал: соответственно и реализовывается он исторически всегда эффективнее, хотя бы просто по величине суммы. Так что нам надо заниматься внешней и внутренней культурной экспансией, а не мериться высотой кокошника с малыми народами. Наши кокошники у нас никто из них не отберёт, потому что не может этого в принципе. Такое под силу только другим мировым культурам.
Поэтому и культурная экспансия необходима для нас. Ведь когда её нет, пустоту быстро заполняют ирреденты других мировых цивилизаций. Примеры можно найти и у нас в определённые периоды, и в современных соседних государствах.
И последнее. На мировом культурном ринге из всех российских культур сражается только русская, по понятным причинам. Но с точки зрения других глобальных цивилизаций все культуры России – это одна большая,наднациональная русская культура. Для них мы все – Russians (даже украинцы для них были до недавнего времени тоже Russians, только сейчас они в мировых глазах полноценно отпочковались в Ukranians, да и то непонятно, надолго ли).
Такое восприятие со стороны как единого целого – очень верно. Нам и самим нужно именно так себя воспринимать. В наднациональном, культурном ракурсе понятия «русский», «российский» и «russian» должны быть абсолютно тождественны. Тогда многое встанет на свои места – у всех нас.
РУССКИЙ ЛАКМУС
Русская поэзия прекрасна также тем, что через неё сквозит мировая История. Слушая сейчас Цветаеву или Пастернака, мы очень хорошо представляем себе семантический дух времени, в котором они писали – но не в масштабе страны, а в масштабе мировом. То есть мы не только чувствуем то, что происходило в то время в России, – мы ощущаем агрегатное состояние всего мира на тот момент времени. В февральской грохочущей слякоти, как в слезе, отражается не только Петроград, но и Берлин, и Стамбул, и далёкий фронтир Северной Америки.
Такова, конечно, не только поэзия, а русская литература в принципе, но поэзия говорит напрямую с сердцем, оперирует чувственными материями без посредников (кроме разве что самого автора) – поэтому эффект её так вопиюще нагляден.
Ещё одна, материалистическая, причина: события и изменения в России – это всегда события и изменения во всём мире. Не бывает существенных событий в России, которые бы не проецировались на весь мир и не находили бы отражений, и не вызывали бы цепных реакций во всём мире. Поэтому, когда русская поэзия лакмусом погружается в Россию, она показывает среду и чувственность мировую, всеобщую, на данный конкретный момент Истории.
РУССКИЙ ЛИМБ
Моя страна ходит по кругу.
Холодное забытье сменяется большой кровью, большая кровь сменяется громким прорывом, громкий прорыв сменяется холодным забытьем. Этот круг повторяется и повторяется в унисон с вращением планеты, понемногу ускоряясь, как и сама история.
Космический русский лимб. Моя страна идёт по нему в ледяной короне, слишком тяжёлой, чтобы её носить, и слишком красивой, чтобы снять. Вдыхая тщеславие и выдыхая подвиг. А после – опять погружаясь в холодный сон, до следующего вдоха.
Когда Россия засыпает, ей снится весна. Снится, как тает арктический лёд, и земли Сибири становятся плодородными. Как упершись со всех сторон в горы, моря и пустыни, она смотрит на мир сквозь окошечко европейской равнины – и снаружи нет ничего, чего не было бы внутри.
И крови нет больше, и лимба нет. Только космос над нами.
Захар Прилепин
НЕПОЭТИЧЕСКАЯ РЕЧЬ ПОЭТА
Егор Сергеев
Русская поэзия всегда была музыкой.
Про другие поэзии – не знаю; про другие – надо ведь не только выучить языки, но и выучиться петь на них.
А русской поэзии коснулся Тредиаковский – и она поплыла по национальной радиоволне, коснулся Державин – она загрохотала, коснулся Пушкин – и стала музыка сфер, коснулся Блок – и музыка ужалила в сердце, приобрела объём в слово Христово, заполнила русские небеса.
И всё стало музыка, музыка, музыка; она укачала Есенина, она укатала Мандельштама, она утопила Рыжего.
Теперь стало так много музыки, что её выучились имитировать.
Подделывают музыку столь умело – не отличишь от настоящей.
Периодически в нашей поэзии музыка заменяет рассудок и вообще – мысль.
Но Пушкин этому не учил. Блок этому не учил.
Не знаю, как вы, а я всё чаще устаю от поэзии музыкальной.
Услышу «тень-тилитень», или там «динь-билибинь», и затоскую.
Не я, впрочем, первый.
У нас даже Егор Летов – и тот устал от музыки. От музыки вообще. Попробовал пробиться через музыку напролом к смыслу. Весь ободрался до самых костей. Музыка шкуру сняла с него, с живого.
И вот теперь другой, совсем другой – но тоже Егор.
Егор, выяснивший, что в поэзии можно идти от Бродского и от Летова сразу: виданное ли дело.
Фамилия его: Сергеев.
Егор Сергеев – имя звучит, как нарочное, как выдуманное, но выдуманное хитро: «е», «р», «г», «о» переливаются, поскрипывают, как камушки во рту.
Tantum ergo – гимн, исполняемый перед Святыми Дарами. Какие времена, такие гимны.
Этого Сергеева характеризует явственное нежелание быть музыкальным.
Осмысленный отказ от привычной нам музыки видим мы здесь.
Иные скажут, что музыку презрели уже верлибристы – но это ерунда: верлибристы просто петь не умели. Мы же говорим про тех, кто – умеет.
Бродский, замечательно музыкальный вначале – повзрослев, расхотел «петь».
Сергеев сразу двигался в данном направлении.
Поэзия его будто нарочно состоит из тех слов, что в стихи не берут по причине стилистического плоскостопия: аниматроник, пиксель, зиплок, вебкамщица, неон, гемоглобин.
Есть гравитация, химия, эйфория,
врождённый страх перед насекомыми и клыками,
футурология, этика, мифологемы о Судном Дне
или Третьем Риме,
серотониновые рецепторы,
моноаминокислоты и полигамия…
Однако Сергеев управляется с любыми словами. Ни одно слово его не страшит. Ни одно не ломает ту музыку, что звучит у него внутри.
Вообще Сергеева не страшит, в смысле поэтическом, ничего.
А ведь должен был он устрашиться! Затрепетать!
Родившийся во времена неслыханных свобод – вдруг обернувшихся неслыханными, удушающими и удушливыми приличиями – должен!
Не хочется говорить о тех приличиях «либеральные» – так надоело это слово, но, увы, именно ими – либеральными приличиями – передавили сознание его поколения.
Приличия эти досуха выжирали мозги миллениалов. Опустошённые черепные коробки набивали ватой приличных понятий.
Им говорили: «Люби то, что положено любить: внутреннюю свободу. То, что мы назвали для тебя „внутренней свободой“…» – весь, короче, этот скудный набор, не пригодный в духовную пищу.
Им говорили: «Презирай то, что положено презирать: всех тех, кто хочет отнять твою „внутреннюю свободу“ – мракобесов, не стесняющихся расчёсывать свои заплесневевшие „отечественные записки“ и прочую „почву“, прочую „вату“, прочую „империю“…»
Их так выучили. До сих пор у них от зубов отлетает.
Явление в русской национальной культуре такого (между прочим, популярного! сетевого! – то есть обрётшего славу среди интернет-обитателей) поэта, как Егор Сергеев – не предполагалось.
Неоткуда ему было взяться.
Залпом выпиты крокодильи слёзы очередных евреев.
Залпом выбиты стёкла седых очков соседних
панелек.
Серпентарий интеллигенции,
пресмыкающийся перед бюргерами жеманно,
рукопожатные хороводы вокруг шамана – одна херня.
Дорожкой па́нковой да поэтской, русской – катился
велик.
Всё в перламутрах от поцелуев или истерик,
в витражном мае.
Ты ещё спрашиваешь, почему меня не берут
на телик.
Даже не знаю.
Обрётший известность в «нулевые», человек которому в дни воссоединения с Крымом было примерно 20, а в дни начала большой войны с Киевом – примерно тридцать, – он должен был немедленно оказаться в Тбилиси, в Белграде, в Риме, но никак не здесь. Посреди нашей боли, нашего счастья, нашего будущего.
Вот до чего нас довели! – удивляемся, что русские поэты остаются в России.
Вот до чего дожили мы, братья, сёстры.
Теперь надо разучиваться быть такими. Теперь надо лепить новые каноны, или хотя бы радоваться на тех, кто в силах их лепить.
На него.
Сергеев – в смысле поэтическом (а это основной из смыслов) – первый из тех, кто пришёл нам, маловерам, вослед и пойдут дальше нас.
Иные, узнав Сергеева, повторят то, о чём я и сам сказал выше: он пишет неритмично, немузыкально.
Знаете, я пошутил.
Вы просто испорчены элементарными представлениями о ритме.
У Сергеева, напротив, всё отлично с ритмом. Белый поэт, он владеет ритмом, будто он чёрный. Он умеет в близ и умеет в госпел. Пусть вас не пугает его словарь, легко сочетающий англицизмы и русский мат. Он умеет и русский плач, и, на самом деле, плясовую.
Просто это другая музыка – это новая музыка, новые танцы.
Но всё-таки это настоящая русская музыка, и она переполняет моё сердце.
Она преисполняет меня радостью и гордостью.
Обычно, когда я пишу о чужих стихах, я ничего не цитирую. Цитируя в разговоре о стихах, легко подменить сам разговор.
Но как тут не цитировать!
Ты – боль моя, боль. Укусит волчок за бо́к.
Но всё ничего: мы русские – с нами Бог.
Ты – поле да поле, до Чёрного моря – сгустки.
Но всё ничего: я бог, ведь со мною русские.
Я благодарен Сергееву за то, что он разглядел у России не только запад, но и восток (см. его «Казанский цикл»).
Благодарен за молитвы о штурмовиках из ДШРГ «Русич», за обнятый памятник Ленину, и за пронзительные слова о Даше – той самой, и о Евгении Викторовиче – том самом.
Благодарен за то, что во времена, когда так надеявшиеся на Сергеева господа правильных убеждений вздыхали о людях «с красивыми лицами», Сергеев сказал про своё лицо, что оно – уродливо. Сказал, что на их фоне приличных людей он – урод, и ему это нравится.
(Я тоже счастлив, что мы – чудовищны.)
Так посреди нашей эпохи ожил Маяковский.
Мне не хотелось бы слишком хвалить Егора в его тридцать три, но, с другой стороны, кто мы такие, чтоб не хвалить поэта, принёсшего маленькую (огромную) надежду.
Надежду, что музыке – быть.
Что «русский» (например, поэт) вовсе не означает – «старообразный», «кондовый», «домотканый», «квасной».
В конце концов, и Маяковский, и Есенин, и Пастернак, и Цветаева – были мировыми новаторами, были – «поверх барьеров».
Мастерство Сергеева изощрённо, но не избыточно.
Речь его зело изукрашена, но органична русскому слуху.
Он явился, как и подобает поэту, вовремя – за полмига до катастрофы.
Катастрофа случилась, и он заговаривает её изнутри великого смерча, а не снаружи.
Пацаны уезжают. Просят купить жгуты
или скинуть им алгоритмы по оказанию неотложной.
Пацаны уезжают в зону большой ошибки,
которая теперь наша, а значит – что и моя.
Лёва, Серёга, Паша, Артём, Илья.
Мы – солнце над хлипким хутором опожаренным.
Мы – нация, одержимая тем, чтоб не быть униженной.
Так от гибели я страну свою заговариваю:
выживи, моя, выживи, моя, выживи.