Я далеко не сразу заболел Пушкиным и, конечно же, никогда не смогу постигнуть его поэзию… Да и никто не сможет. Всю жизнь понемногу, по слову, по строчке тебе что-то открывается… Но эти усилия приводят к тому, что постепенно ты начинаешь понимать мудрость и красоту пушкинской речи, она начинает тебя примагничивать.
Все началось, конечно, с мамы, которая читала мне стихи Александра Сергеевича. Я помню, как однажды среди ночи меня еще мальчиком терзали строки про «мимолетное виденье» и «гений чистой красоты». Я уснуть не мог, пронзившись этими словами. Как можно было такое родить? Как это точно! Как акварельно и по-детски! Сейчас эти пушкинские строки сложно воспринимать свежо, но именно Пушкин первым дал нам эти словосочетания, до него так никто не сказал. Как сделать, чтобы зрители услышали это как в первый раз?
Помню, с каким упоением я слушал по телевизору, как Юрский неожиданно и живо читал «Евгения Онегина». Это было культурным событием и тогда произвело на меня большое впечатление. Помню, как читал Пушкина Дмитрий Журавлёв – его чтение не было связано ни с модой, ни с веяниями времени. Актерское исполнение обычно все-таки очень подвержено этим влияниям.
«Евгений Онегин» для сцены – сверхсложный материал. Очень часто, особенно в исполнении студентов театральных вузов, отрывки по этому роману в стихах выглядят беспомощно, убого. «Вот мы Пушкина тоже затронули, мы его исполняем». Но вопрос же не в том, чтобы исполнять его для галочки, а в том, чтобы сначала почувствовать его по-настоящему, попытаться понять. Хотя без элементарных знаний тоже ничего не почувствуешь.
Студенты обычно исполняют «Онегина» так, что текст совершенно не воздействует на зрителя, не волнует. Потому что прежде всего он не волнует их самих.
В связи с этим я вспоминаю, как в Щуке выпускался курс Веры Константиновны Львовой, на котором учились Леонид Филатов, Иван Дыховичный, Александр Кайдановский, Борис Галкин и другие замечательные артисты. Как же здо́рово они читали Пушкина!
Я как тогда, так и сейчас не сразу могу оценить какие-то пушкинские строки, его молодые, лицейские стихи. Да и ребята эти тогда наверняка не все понимали, но читали они так, что тебя как будто захватывало каким-то вихрем, стихией.
Это было сделано под влиянием педагога Щуки Ады Владимировны Брискиндовой, которая Пушкиным жила. Она, мне кажется, и на Василия Семёновича Ланового повлияла в его увлечении Александром Сергеевичем.
Я говорю это к тому, что Пушкина не обязательно сразу понимать, сначала нужно почувствовать, а происходит это, как правило, от чьего-то талантливого исполнения. Я помню свое впечатление от того пушкинского вечера: меня будто пламенем обожгло!
Но сейчас этого нет и в помине. Пушкина очень сложно читать правильно, по смысловым ударениям, на нем можно учиться. Я его тексты раздавал педагогам по сценречи из разных учебных заведений. Расставить верные смысловые ударения в стихотворении «Поэт и толпа» не мог никто. Хотя, когда сделаешь это и покажешь, все кажется вполне очевидным. Но все-таки для этого нужно быть профессионалом.
Часто же и актеры, и студенты читают Пушкина так, как будто говорят на иностранном языке, который ни им, ни кому бы то ни было в зале не понятен. Они как будто не знают, что такое тратиться и высказываться, они вялые, без энергии.
У артиста, который произносит пушкинский текст, даже ноги должны быть другими! Я смотрю на некоторых студентов и думаю: какие же они несчастные, с ними просто никто не занимался разбором. Когда я вижу и слышу такое исполнение пушкинской поэзии, то не просто испытываю мучение, для меня это чистый яд, интоксикация.
В связи с этим я часто вспоминаю историю, которую мне рассказывал мой близкий коллега Авангард Леонтьев. Однажды в Москве, в Доме Актера, проходил какой-то вечер, на который собралось много известных театральных артистов, режиссеров, деятелей театра. Капустник был вялым: все скучали, изнывали, маялись. И вдруг на сцену вышел Сергей Юрский и объявил: «Восьмая глава из „Евгения Онегина“». Он читал так живо и смешно, что весь зал стал укатываться от смеха. Это было остроумно и здо́рово, он буквально спас этот вечер.
Гарик Леонтьев говорит: «Я не мог поверить, что у Пушкина так современно написано! Подумал, что Сергей Юрьевич написал свой текст, стилизацию».
Дома Авангард Николаевич стал сверять текст «Евгения Онегина» с услышанным на вечере. Он говорил, что был поражен, потому что текст был тот же, но из-за акцентов и интонаций, которые использовал Юрский, возникали совершенно другие смыслы. «У Пушкина ничего этого нет, Костя!» – восклицал Леонтьев, рассказывая мне эту историю. Он имел в виду, что Юрский нашел такой точный ключ к этому тексту, что вдруг он стал звучать современно и остро.
Поиск таких отмычек к поэзии – действительно очень сложная, но необходимая задача при работе с Пушкиным, да и вообще с любым поэтическим текстом.
Почему выхода новых глав «Евгения Онегина» так ждали? Почему с этим романом в стихах был связан ажиотаж? Эта интригующая литература была у всех на устах! Конечно, и язык, и время изменились, но в точном актерском прочтении этому тексту можно и необходимо придать новые живые ощущения.
Как заметила однажды Ксения Собчак (и это довольно очевидная истина), все, к чему прикасается государство, мгновенно омертвевает. Все, что становится официальной программой, превращается в неживое. Задача артиста, студента, театрального педагога, режиссера – эту мозоль с тела классики счистить, придать каноническим поэтическим строкам свежесть звучания. Пушкин для актеров – лакмус. На нем очень хорошо проверяются профессиональные возможности.
Пушкина вообще часто читают холодно и созерцательно, но, по-моему, с высокой поэзией так нельзя. Да и понятия эти – холодно и созерцательно – просто не соответствуют самому Пушкину. Все-таки, когда мы говорим его словами, нам надо хоть немного внутренне приблизиться к его мироощущению, а оно пламенное, живое, непосредственное. Конечно, оно еще и освещено его гигантским умом, но сам Пушкин – человек жаркий, доверчивый, увлеченный. Разве холодное, отстраненное чтение пушкинских стихов соответствует внутреннему образу Пушкина?! Ну нет же! Почему же, читая его стихи, нужно облачаться в мрамор или бронзу?
Я постепенно расширяю свой исполнительский диапазон. Вот сейчас думаю над тем, как мне читать со сцены пушкинский «Я памятник себе воздвиг». Это ведь своего рода штамп…
Я все время недоумевал, как можно было о себе так нескромно написать: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» Пушкин же был человеком ироничным, умным. Понятно, что это сделано по канонам – от Горация до Державина и Батюшкова, но в этих строках, мне кажется, есть ирония, даже пародийность. Мне это не дает покоя. Потом я подумал, что в последнем, четвертом четверостишии Пушкин дает собственное, уже серьезное, отношение к тому, что написано в первых строках.
Веленью божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспоривай глупца.
Пушкин восставал против утилитарного отношения к искусству, и в строке «И не оспоривай глупца» он дает нам понять, как относится к тому, что о нем будут говорить и куда возносить глупцы в будущем.
В стихотворении «Поэт и толпа» (в котором поэт – это, конечно, альтер эго самого Пушкина) он, например, очень четко восстает против того, что поэзию и искусство пытаются запрячь в телегу абсолютно утилитарной пользы, удобоваримой, всем понятной, мещанской нравственности и морали.
Тебе бы пользы всё – на вес.
Кумир ты ценишь Бельведерский.
Ты пользы, пользы в нем не зришь.
Власть всегда требовала от искусства пользы, требует ее вплоть до сегодняшнего дня и всегда будет это делать. Пушкин очень хорошо это понимал и достаточно внятно к этому относился.
Пушкинский «Памятник», как правило, читают всерьез, пафосно и значительно, и с первых строк оно навевает скуку. Я не могу себе представить, чтобы Пушкин, каким я его вижу (исходя из книг и материалов о нем, его писем, поэзии), таким самовлюбленным голосом читал о себе собственные строки. Эти стихи написаны в 1836 году, в разгар всех интриг и бед вокруг него, но по много раз использованному разными знаменитыми авторами канону, и я уверен, что в этом приеме у Пушкина подразумеваются какие-то большие кавычки.
В итоге я решил, что буду исполнять это стихотворение со сцены. Возможно, это будет непривычное ощущение для тех, кто много раз слышал эти строки. Но понятие «непривычно» в отношении Пушкина – это неплохой признак. Вокруг его стихов так много стереотипного глянца, который хочется стряхнуть. Хочется, чтобы эти строки снова попадали в человека. Сложная задача, но, мне кажется, очень правильная и необходимая в отношении пушкинской поэзии.
С одной стороны, для такого чтения нужны определенная умелость, опыт, а с другой – обостренное чувство современной интонации. Я все время думаю над тем, как сделать так, чтобы классический текст звучал «цепуче» для зрителя. Того, что артист говорит внятно, идет по мысли, как правило, недостаточно. Нужно еще и по-настоящему влюбиться в эти строки, тогда они зазвучат по-новому, искренне, эмоционально…
Я хотел бы уметь добиваться в произнесении классических текстов того, что у меня иногда получается при чтении «Сказки о царе Салтане». Я, конечно, неровно ее читаю. Иногда в попытке пробиться к непривычному и сбросить стереотипность, заново эту историю рассказать сильно перебираю и наяриваю. Так тоже нельзя: текст теряет элегантность и легкость. Пушкин, конечно же, писал это с юмором и азартом, и читать нужно ярко, но как совместить это с «легкостью пушкинского дыхания» – вот вопрос.
Пушкин в строке очень легкий, он близко подходит к гармонии, а это опасно. Он сам писал: «Скучна, как совершенство». В произнесении нужно попытаться найти некоторую степень неправильности. Если звучит слишком гладко, без заусенцев, это опять уводит в сторону декламации, убаюкивает.
Стихи Пушкина становятся похожи на обои. Красиво, привычно, но это фон. Получается прикладное искусство, приятное уху, как приятны глазу чашки из сервиза, к которым ты привык. Стихи становятся стенами, а не высказываниями, которые торчат из стен, они с ними сливаются. Но ведь стихи Пушкина созданы сердцем, написаны с пламенем и азартом, с безумным африканским темпераментом.
Я часто использую строки Пушкина, когда прошу артистов что-то сыграть, – он же очень точно и лаконично умел выразить мысль. У него есть готовые формулы, которые иногда очень к месту приходятся на репетициях. Например, я говорю артисту: «А теперь нужен „косвенно внимательный взгляд“». Это очень точно у Пушкина сказано.
Это значит, что я скользящим взглядом, как бы случайно смотрю на то, что меня на самом деле очень интересует. Я как бы панорамирую взглядом окрестность, затрагивая и тот предмет, который меня в действительности интересует, делаю так, чтобы не смотреть пристально, не таращиться. Вот это и называется «косвенно внимательный взгляд».
Важно понимать, что Пушкин жил очень сложной жизнью, менял свои убеждения, отрицал сам себя, нередко спорил с собой. Он был невероятно живым, и вся эта диалектика смыслов есть в его стихах.
Замечательное открытие о том, что Пушкин часто внутри стиха меняется, сделал в свое время Валентин Непомнящий. Он говорит, что Пушкин, как правило, никогда не пишет о том, что было. Он живет стихом в настоящем времени и внутри него часто меняет настроение. Непомнящий приводит в пример поворот в стихотворении Пушкина к Воронцовой. Оно написано уже в разлуке с ней, где Пушкин пытается уверить себя, что она продолжает любить его и остается ему верной. Все стихотворение он занят тем, что убеждает себя в этом. И убедил. И вроде бы кончилось стихотворение. И вдруг, как гейзер, как взрыв: «Но если… ………!» И дальше многоточие. И тут уже нет слов, а только страсть ревности.
Это особенное свойство пушкинской поэзии, которое очень поможет актеру в исполнении, если только он сможет дойти до этого понимания – сам или под чьим-то руководством.
Два разных настроения, их смену хорошо иллюстрируют строки Пушкина из стихотворения «Простишь ли мне ревнивые мечты…»
…Скажи еще: соперник вечный мой,
Наедине застав меня с тобой,
Зачем тебя приветствует лукаво?..
Что ж он тебе? Скажи, какое право
Имеет он бледнеть и ревновать?..
В нескромный час меж вечера и света,
Без матери, одна, полуодета,
Зачем его должна ты принимать?..
Но я любим… Наедине со мною
Ты так нежна! Лобзания твои
Так пламенны! Слова твоей любви
Так искренно полны твоей душою!
Тебе смешны мучения мои;
Но я любим, тебя я понимаю.
Мой милый друг, не мучь меня, молю:
Не знаешь ты, как сильно я люблю.
Не знаешь ты, как тяжко я страдаю.
У Пушкина его жизнь протекает внутри стиха, одновременно с ним. Он пишет не про то, что было, а про сейчас. Живет вместе со стихом. Пишет, как дышит. Сначала обвиняет. Потом погружается в нежность. Потом просит прощения. Потом молит о пощаде.
Бродского, скажем, на слух очень сложно воспринимать, приходится продираться к мысли, он же специально сложничает. Мандельштам вообще не считает необходимым быть понятным, он пишет как бы для себя. У него очень много сознательных шифров в стихах, некоего даже пренебрежения к тому, чтобы быть понятным.
Моя пушкинская программа наметилась давно, но я все время ее потихоньку обновляю. Иногда абитуриент что-то читает, даже если плохо, а я вдруг думаю: «Ах, какие хорошие стихи, надо их попробовать». Сцену из Фауста «Мне скучно, бес» в своей программе я читаю благодаря Виктору Рыжакову, хоть он этого, наверное, и не знает. Он хотел вставить ее в «Маленькие трагедии», которые ставил у нас в «Сатириконе». Тогда, как мне кажется, это не сложилось, но я сердцем прикипел к этим строкам и теперь исполняю их сольно.
Так же, как и «Песнь Вальсингама» из «Пира во время чумы» – это такие гениально неправые, порочные стихи. Сложно представить, что они были написаны в первой трети XIX века. Цветаева считала, что это самые лучшие поэтические строки, когда-либо написанные на русском языке.
Важно понимать, что свою восхваляющую песнь чуме Вальсингам исполняет на пире вскоре после того, как похоронил свою мать и возлюбленную. Это очень важное состояние героя, которое нужно учитывать при исполнении со сцены. Эта песнь пронизана желанием преодолеть отчаяние, это сильнейший по энергии выплеск горя и одновременно гениально привлекательный по темпераменту и энергии гимн любви к «гибельным высям»:
Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении Чумы.
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.
Итак, – хвала тебе, Чума,
Нам не страшна могилы тьма,
Нас не смутит твое призванье!
Бокалы пеним дружно мы
И девы-розы пьем дыханье, —
Быть может… полное Чумы!
Вообще, как и «Евгений Онегин», «Маленькие трагедии» Пушкина мало кому в театре удаются. Это, конечно, прежде всего вопрос таланта и эрудиции режиссера. Мне показалась удачной киноверсия Михаила Швейцера, в которой замечательно играют Сергей Юрский, Владимир Высоцкий, Иннокентий Смоктуновский.
Про кинематографичность Пушкина есть замечательная лекция Наума Клеймана «Пушкин и кино». В ней он на примере разных произведений Александра Сергеевича рассказывает о том, насколько часто строчки его поэзии – это готовые кадры, в которых всегда есть необходимая для кино динамика. Например, сцена дуэли Ленского и Онегина – это действительно кино, особенно выстрел и момент смерти. Будто огромная ледяная гора падает: «Вшух!» У меня от поэзии Пушкина часто бывает ощущение, будто он кино снимает, – так это зримо написано.
Если брать великих отечественных поэтов, то обычно у исполнителей не получается Маяковский. Почти всегда читающий не понимает, как подавать эти строки. Часто стихи Маяковского читают быстро и энергично, что сильно напоминает бытовую речь. Но с ним, по моему мнению, так нельзя, у него каждая строка – это мощное словотворчество и колоссальная концентрация образов. Чтобы слушающий мог понять и оценить эти образы, нужны определенный темп и ритм, а главное, нужно самому удивиться, поразиться тому, как он строит образы, строки, какие они!
У Маяковского такая густая вязь метафор и мыслей, что если ты постиг их, то, исполняя его стихи со сцены, просто не сможешь читать скороговоркой: будешь хотеть передать свои ощущения другому. Если любишь эти стихи, ты не будешь торопливо бормотать их, а захочешь влюбить в эти строки слушающих так же, как влюбился сам.
Одним словом, тексты Маяковского требуют бережной подачи, любви к тому, как это написано. Его стихи враждебны бытовой тональности и быстрым темпам, таратористости речи, особенно его любовная лирика, в которой почти всегда описаны невероятные по чувственной силе эмоции. Эти стихи в каком-то божественном смысле сумасшедшие.
К слову, о Владимире Маяковском. Есть несколько замечательных историй, которые мне рассказывал Лев Абрамович Кассиль, а он с Маяковским дружил.
Эти истории представляют Маяковского как нежнейшего, ранимого и в результате трагического человека.
Одну из них Лиля Брик сама однажды рассказала Кассилю. Он мне ее так пересказывал.
Лиля говорит: «Мы идем с Володей по Невскому проспекту, и у него пачка листов за пазухой. Я его спрашиваю: „Что это у тебя?“ Он говорит: „Да поэму написал“. Я говорю: „О чем?“ Он: „О любви“. Я говорю: „Опять о любви, не надоело?“ И вдруг он посмотрел на меня резко и пристально и прямо на ходу эти бумаги не глядя выбросил на мостовую».
Кассиль рассказывает: «Я ей говорю: „Лиля! Лиля! Я вас умоляю, не рассказывайте про это больше никому, это же были стихи Маяковского! Вы что! Вы вообще понимаете, что произошло?“ На что Брик сказала: „Ничего, были бы хорошие стихи, не выбросил бы“».
Еще одна история о том, как Лев Абрамович и Владимир Маяковский ехали в телеге. Маяковский называл Льва Абрамовича по фамилии: «Кассиль», как будто это кличка или имя. Едут, значит, в телеге, болтают ногами.
Маяковский вдруг спросил: «Кассиль, а у вас есть женщина, которая без отвращения может постирать вам ваши грязные носки?» Кассиль прикинул и ответил: «Есть…» Маяковский очень погрустнел и сказал: «Вы счастливый человек, Кассиль».
Третью историю Лев Абрамович рассказывал так: «Сидим мы втроем за столом: Лиля, Маяковский и я. Маяковский ест рисовую кашу. Вдруг Лиля пошутила как-то язвительно в его адрес. Маяковский посмотрел на нее и сказал: „Лиля, зачем вы меня обижаете, ведь это так легко сделать“ – и заплакал. Сидит, опустив голову, а слезы капают в рисовую кашу…»
Конечно же, каждые стихи, как ноты музыки, требуют исполнения вслух. Я с трудом представляю себе композитора, который пишет музыку «для чтения глазами».
Ранние стихи Пастернака тоже очень трудны к исполнению. В поздних стихах он, на мой взгляд, помудрел, стремился быть понятым, стать проще не по мысли, а по способу ее передачи. Вообще, мне кажется, простота – это высшая стадия мастерства.
Стихи Пастернака я долгое время воспринимал очень трудно, а продрался к нему неожиданно для себя через переводы «Ромео и Джульетты» и других пьес Шекспира. По этому случаю есть две истории с Валентином Гафтом.
Однажды он приехал ко мне в Ленинградскую область на озеро Долгое, где мои родители снимали дачу. Мы с ним тогда уже приятельствовали, он человек был странный, непредсказуемый. Приехал внезапно. Мы куда-то с ним гулять пошли, болтали о чем-то и набрели на туристов. Нас пригласили в палатку, костер в лесу горит. Валя неожиданно стал читать лирические стихи Маяковского, эту сумасшедшую любовную лирику. Никогда в жизни я не слышал, чтобы так читали Маяковского. Я думал, что палатку эту к чертям спалит. Я был потрясен, туристы эти обалдели на всю жизнь, наверное. В общем, это было что-то невероятное.
Конечно, Валя читал мне свои изумительные эпиграммы. Он вообще был очень талантливым и остроумным. И вот я как-то решился в ответ прочитать ему одно стихотворение Пастернака.
Так начинают. Года в два
От мамки рвутся в тьму мелодий,
Щебечут, свищут, – а слова
Являются о третьем годе.
Так начинают понимать.
И в шуме пущенной турбины
Мерещится, что мать – не мать,
Что ты – не ты, что дом – чужбина.
Что делать страшной красоте
Присевшей на скамью сирени,
Когда и впрямь не красть детей?
Так возникают подозренья.
Так зреют страхи. Как он даст
Звезде превысить досяганье,
Когда он – Фауст, когда – фантаст?
Так начинаются цыгане.
Так открываются, паря
Поверх плетней, где быть домам бы,
Внезапные, как вздох, моря.
Так будут начинаться ямбы.
Так ночи летние, ничком
Упав в овсы с мольбой: исполнься,
Грозят заре твоим зрачком,
Так затевают ссоры с солнцем.
Так начинают жить стихом.
Понимать это стихотворение построчно сложно, в нем есть большой наворот не очень понятных, мощных образов, что-то понимаешь сразу, обо что-то спотыкаешься… Читаю Вале и, не дожидаясь его оценки, говорю: «Понимаешь, потрясающе, ну как такое написать? „Так начинают. Года в два…“» – и читаю стихотворение второй раз без остановки, но в другом темпе и чуть с другой задачей, как бы более прояснительно.
И вдруг Гафт мне говорит в этой свойственной только ему манере: «Бля… Кося, да, да, да! Вот это так и надо читать, как ты мне сейчас прочел, два раза подряд. Есть стихи, которые нужно прямо со сцены читать два раза. Один раз нельзя, надо еще раз. Мало одного раза, понимаешь?»
В основе этих строк Пастернака улавливается какая-то легенда, я чую зловещесть, коварство, опасность. Неслучайно возникают Фауст, фантаст, цыгане, подозренья… И при этом витает свобода и метафизика.
А финал стиха – вообще из сложнейшего. И вот я читаю и вдруг понимаю, откуда эти строчки про зарю, летние ночи и «ссоры с солнцем». Я думаю, что у Пастернака эти образы выросли из переводов Шекспира. В «Ромео и Джульетте» есть замечательная сцена, когда Джульетта говорит свой монолог так, как будто она вровень с солнцем. Она буквально приказывает ему уйти, чтобы наступила ночь, а значит, встреча с Ромео.
Неситесь шибче, огненные кони,
К вечерней цели! Если б Фаэтон
Был вам возницей, вы б давно домчались,
И на земле настала б темнота.
О ночь любви, раскинь свой темный полог,
Чтоб укрывающиеся могли
Тайком переглянуться и Ромео
Вошел ко мне неслышим и незрим.
Мне кажется, я разгадал эти строчки: поэзия – это когда ты уподобился творцу, когда чувствуешь себя демиургом. Ты приказываешь солнцу уйти, говоришь с ним на «ты»: «Так начинают ссоры с солнцем, так начинают жить стихом». Это такое возрожденческое ощущение, когда человек становится на один уровень с целой Вселенной. Он вровень с планетами, со звездами, он представляет собой космос.
При этом думаю, что высокую поэзию в принципе невозможно постичь до конца, всегда будут оставаться определенные туманности, которые иногда приоткрываются с помощью интуиции и актерского вдохновения.
Я не исполняю со сцены стихи поэтов-женщин, хотя иногда мне этого хочется. Иногда я пробую на зуб какие-то цветаевские строки, их можно читать независимо от того, мужчина ты или женщина.
Я очень люблю стихи современной поэтессы Веры Павловой, многие знаю наизусть. Иногда к месту и при случае читаю их в узком кругу, среди своих, так это талантливо написано.
В свое время студенты моего первого выпуска в Школе-студии МХАТ подсунули мне книжку Павловой «Интимный дневник отличницы». Какое название! Ну невозможно же было не открыть эту книгу. Я стал читать и увлекся. Это был тот уровень откровенности в стихах, к которому тогда мы еще не очень привыкли. Я был приятно поражен.
Читать стихи Веры Павловой со сцены пока у меня не было мысли, как и об исполнении со сцены поэзии других поэтесс. Но посмотрите, как талантливо:
Устно и письменно: в исчёрканной тетради и
в метро, юродиво губами шевеля
противоядие мое, противоадие,
противоблядие мое, любовь моя!
И откликается: дыханье учащается,
знакомый голос говорит над ухом Да,
и кровь, отравленная злобой, очищается
приливом нежности, печали и стыда.