Хакобо Уренда, ул. Шерш Миди, Париж, июнь 1996 года. Рассказывать эту историю трудно. Кажется, что легко, но поскреби чуть поглубже и сразу поймёшь, что трудно. Все истории, привезённые оттуда, трудно рассказывать. Я езжу в Африку минимум три раза в год и обычно в горячие точки, и, когда возвращаюсь в Париж, мне кажется, что продолжаю видеть сон, от которого бы хотел пробудиться — и не могу. Хотя теоретически на латиноамериканцев это не должно так сильно действовать, как на остальных.
Там я познакомился с Артуро Белано, на почте в Луанде. Стоял жаркий полдень, единственное, чем можно было заняться, это просаживать деньги на звонки в Париж. У окошка, откуда шлют факсы, шла рукопашная. Артуро Белано сражался с заместителем начальника почтового отделения, доказывая, что его обсчитали, и я вмешался. В таких затруднительных положениях проявляется, кто с кем земляк — он чилиец, я аргентинец, — и остаток дня мы решили провести вместе. Инициатива, наверное, исходила от меня, я человек общительный, мне нравится поговорить и послушать, хотя иногда я притворяюсь, что слушаю, сам думая о своём.
Скоро сделалось ясно, что у нас больше общего, чем показалось сначала. Скажу за себя, мне стало ясно, хотя и ему, я думаю, тоже. Это не значит, что мы бросились друг другу в объятия или хоть как-то откомментировали нечаянное родство душ, но факты есть факты: практически ровесники, оба отвалили каждый из своей республики после соответствующих событий в каждой из этих республик, нам обоим нравился Кортасар, нам нравился Борхес, ни у одного не было денег, оба мы изъяснялись на тамошнем португальском так, что мама дорогая. В общем, типичные латиносы сорока с хвостиком, случайно столкнувшиеся в африканской стране на краю гибели или развала, что в данном случае одно и то же. Единственное различие заключалось в том, что, когда закончу задание (я фотограф в агентстве «Ла Луна»), я вернусь в Париж, а он, когда закончит — останется в Африке, бедолага.
Но какой в этом смысл, дружище, зачем? — вскричал я ближе к вечеру. — Поехали со мной назад в Европу! Я так раздухарился, что предложил одолжить на билет, если нет, типичный пьяный трёп в неуютной и необъятной ночи — главное, необъятной, того и гляди засосёт и тебя, и всех, кто рядом, но это вы вряд ли поймёте, для этого надо хоть раз съездить в Африку. Вроде меня или вроде Белано. Мы оба были фрилансеры. Я, как сказал, в агентстве «Ла Луна», Белано в мадридской газете, где за статью платили гроши. В тот момент он не стал объяснять, почему остаётся, и мы продолжали мирно сидеть рядышком ещё с полночи, наверное по инерции, хотя это я только так выражаюсь — по инерции в Луанде прячутся под матрасом, а не сидят в притоне, которым заправляет стопятидесятикилограммовый негр Жуан Алвес. Мы сидели в толпе журналюг, представителей власти, шмарушников, и, как ни в чём не бывало, всё продолжали общаться. А, может, мне задним числом только кажется. Может, мы наговорились и разошлись по разные стороны сигаретного дыма, его заслонило, как многих других на выездных заданиях — пообщался, узнал человека и навсегда потерял из виду. В Париже обычно бывает иначе: сразу не обрубают, расходятся постепенно, на долгие реверансы есть если не желание, то хотя бы время, а в Африке люди и впрямь раскрываются, выкладывают тебе всё, а потом их вот так заслоняют клубы сигаретного дыма, и больше ты их никогда не увидишь, как и у нас должно было выйти с Белано. Даже не думаешь, что с этим хосе гонзалесом ещё непременно столкнёшься в аэропорту. Может, ещё и столкнёшься, что толку загадывать. Так что, когда он исчез, я его выкинул из головы, как и своё обещание денег, пил и отплясывал до тех пор, пока не свалился на стул от усталости и захрапел, а с рассветом проснулся — и не от того, что трещала башка, а от страха. Я не хожу в заведения типа жуан-алвесовского, там и обчистят как нечего делать. Разминая затёкшее тело, вышел на улицу — глядь, Белано стоит во дворе с сигареткой и ждёт.
Деталь интересная.
Потом уж мы виделись каждый день — в кабаках платили то он, то я, и я ничего не проигрывал, он мало ел, по утрам вообще пил ромашковый чай, если нет — то какой-нибудь липовый, мятный отвар, из любых трав, какие дадут, кофе или нормальный чай он не пил и не ел жареного, как какой-нибудь мусульманин, — ни алкоголя, ни свинины, — и всё время носил при себе упаковки таблеток. Ты, Белано, даёшь, — сказал я как-то раз, — ты как аптека ходячая! Он невесело усмехнулся, как будто и шутить-то на эту тему не хочется. Что касается женщин, то, сколько я мог наблюдать, он обходился без них. Один раз нас пригласил американский журналист, Джо Рейдмекер, он устроил большую попойку отпраздновать свой отъезд из Анголы. Проводы проходили в частном доме, и во дворе народ затеял танцы. Мы все, прогрессивные журналисты, запаслись презервативами, кроме Белано, который согласился пойти в последнюю минуту и то исключительно в силу моих уговоров. Не буду утверждать, что он остался в сторонке, танцевать он как раз танцевал, но когда я спросил, позаботился ли он о презервативах, и не дать ли несколько штук, он сразу меня оборвал: спасибо, Уренда, в приспособлениях я не нуждаюсь, или как-то так, из чего можно вычислить, что дальше танцулек он действовать не собирался.
Когда я отбыл в Париж, он остался в Луанде. Думал двигаться вглубь страны, где царил полный разгул вооружённых, неуправляемых группировок. Перед отъездом у нас состоялся последний разговор. Вразумительного он сказал мало. С одной стороны, было ясно, за жизнь он не держится — и работу-то выбрал такую, чтоб заполучить красивую смерть, не в постели, фигня в этом духе. В юности мы начитались по самые уши, всё моё поколение увлекалось Марксом с Рембо, само по себе это не оправдание, но такие уж мы есть. Однако, с другой стороны, вот такой парадокс: хлопотал о здоровье. Каждый день неукоснительно принимал кучу лекарств, однажды я вместе с ним оказался в аптеке, он пытался найти что-нибудь максимально приближенное к урсоколу, это урсодезоксихолевая кислота, помогает от закупорки склеротического желчного канала, как-то так, в этих вопросах Белано вёл себя как образцовый больной, который хочет жить долго, и всё выяснял, где какие лекарства, на своём чудовищном португальском, обшарил полки сначала по алфавиту, потом методично прочесал все подряд, и на выходе (естественно, не нашли мы никакой урсодезоксихолевой кислоты) я пообещал ему, да не волнуйся ты так (у него была совершенно похоронная физиономия), пришлю я тебе из Парижа, а он говорит, её просто так не достанешь, она по рецепту. Я даже заржал: вот оно, жизнь-то, дружище, всем дорога, кто же будет нарочно искать себе смерти?
Но все это было не так однозначно. Без этих лекарств он не мог. Это факт. Не один урсокол, а ещё месалазии и омепразол, причём первые два ежедневно, четыре таблетки месалазина от кишечника и шесть урсодезоксихолевой кислоты от склероза. Без омепразола он мог обойтись, у него была язва то ли желудка, то ли двенадцатиперстной кишки, то ли кислотный рефлюкс в пищеводе, но омепразол необязательно каждый день. Интересно, что всё это очень его занимало — вовремя принимать лекарства, не съесть чего-то такого, что вызовет приступ панкреатита (три приступа у него уже было, в Европе, и если б они повторились в Анголе, то это уж точно кранты), — то есть, он очень дрожал над здоровьем, и это в то время, когда в настоящем мужском разговоре (дурацкая фраза, но не назовёшь по-другому) он всячески давал понять, что приехал, чтобы его здесь убили. Не умереть, не покончить с собой, самому даже пальцем не пошевелить, а чтоб это случилось само, что в конечном итоге такая же гадость, как самоубийство.
Вернувшись в Париж, я поведал об этом Симоне, жене (жена у меня француженка), и та заставила меня описать Белано, как он выглядит и всё такое, и, наконец, сказала, что она его понимает. Как это можно понять? Я, например, не понимаю. Разговор происходил на вторую ночь после моего приезда, мы лежали в постели, свет погашен, и я рассказал всю эту историю. Лекарство-то ты купил? — спросила Симона. Пока не успел. Купи завтра же и сразу отправь. Да куплю я лекарства, сказал я, а сам думал, что-то не так, во всех африканских историях не сходятся концы с концами. Ты считаешь, это возможно, уехать на другой край света в поисках смерти? — спросил я у жены. Что же здесь невозможного? — отвечала жена. Даже если тебе сорок лет? — спросил я. Если ты человек рисковый, то нет ничего невозможного, — повторила жена. Она у меня романтик, среди прагматичных расчётливых парижанок это редкость. Лекарство ему я купил и послал в Луанду, а потом получил открытку, где он меня благодарил. По моим представлениям, того, что я послал, должно было хватить дней на двадцать. Что дальше? Вернётся в Европу, в Анголе умрёт. Мне-то зачем об этом думать.
Но по прошествии нескольких месяцев я снова увидел его в Гранд-отеле, где я остановился в Кигали, там он тоже регулярно появлялся, чтобы отправлять факсы. Мы радостно обнялись. Я спросил, по-прежнему ли он в той же мадридской газете, он сказал да, но теперь ещё и сотрудничает в нескольких южноамериканских изданиях, что несколько повышает доходы. Умереть он уже не хотел, но в Каталонию возвращаться ему было не на что. Вечером мы посидели у него на квартире (Белано никогда не жил в гостиницах, как остальные представители СМИ, он снимал комнату, койку, угол и приходил туда только спать), мы разговаривали об Анголе. Он рассказал, что отправился в Уамбо, проехал по реке Кванзе, побывал в Квито-Кванавале и Уиже, что его репортажи пользовались некоторым успехом. В Руанду он добрался по суше, сначала из Луанды в Киншасу, оттуда до Кисангани, пробираясь то вдоль реки Конго, то по ненадёжным лесным тропам, и, наконец, до Кигали, итого тридцать дней без остановки. Я не знал, верить или не верить — в принципе, ни по рельефу, ни по политической обстановке это было почти не возможно. К тому же рассказывал он с некой полуулыбочкой, располагавшей не верить.
Я спросил его о здоровье. Он сказал, что в Анголе его беспрестанно несло, но в конце концов обошлось. Я похвастался, что мои фотографии расходятся на ура, и, если он хочет, то я одолжу ему денег. На этот раз я не трепался, но он не желал даже слышать. Потом я не удержался и всё же спросил, на повестке ли дня грандиозная смерть, как когда-то. Он отмахнулся, сейчас уж помыслить смешно, вон её сколько вокруг, то ты вдруг самый-самый, а там, глядишь, и вообще неживой. Он изменился, Перестал есть таблетки горстями и перестал дёргаться. Правда, он мог успокоиться и от того, что как раз накануне получил лекарства из Барселоны. Кто прислал? — спросил я, — Женщина? Нет, один друг, — сказал он, — некто Иньяки Эчаварне, которого я как-то раз вызывал на дуэль. Подрались? — спросил я. Нет, дуэль, — сказал Белано. И кто победил? Так с тех пор и не знаю, кто кого уложил наповал, — сказал Белано. С ума сойти! — сказал я. Это верно, с ума сойти, — подтвердил он.
Было заметно, что он овладел обстановкой или хотя бы начал в ней разбираться. Я лично этому так и не научился. Объективно говоря, разбираться, что к чему в другой стране — это прерогатива постоянных корреспондентов солидных агентств, и то если их информируют в серьёзных кругах. На это способен лишь редкий фрилансер, обросший личными связями и обладающий особым талантом ориентации в чуждом пространстве.
Что касается его физического облика, с Анголы Артуро похудел, в чём только душа держалась, но не скажу «исхудал» — подтянулся, собрался перед лицом такого количества смерти. Волосы у него отросли (он, наверно, сам стригся), одет был так же, как раньше, в Анголе, но весь замусолился, пообносился. Балакать по-местному он приспособился, я это сразу заметил — в этих краях, где жизнь человеческая ничего не стоит, то, как у тебя подвешен язык, порой важней даже денег в кармане.
Следующий день я провёл в лагере беженцев и по возвращении Белано уже не застал. В гостинице меня ждала записка, где он желал мне удачи и просил, если не трудно, прислать ещё лекарств из Парижа. В записке был адрес. Я вышел его поискать, но уже не нашёл.
Когда я рассказал об этой встрече жене, она нисколько не удивилась. Ты только подумай, Симона, — сказал я, — сработал один шанс на миллион! В этом мире всё бывает, — многозначительно сказала она. На следующий день она напомнила про лекарства. Я сказал, что уже послал.
Я пробыл в Париже недолго и опять отправился в Африку, на этот раз с твёрдой уверенностью, что наши пути пересекутся. Но этого не произошло. Повсюду я спрашивал у ветеранов, но его либо не знали, либо понятия не имели, где он обретается. То же в следующую поездку. И ещё в следующую. Каждый раз жена спрашивала: видел? Нет, отвечал я, не видел, наверное он в Барселоне, а может, уехал на родину. Или ещё где-то бродит, — задумчиво говорила жена. Что же, может и бродит, откуда я знаю.
А потом пришлось ехать в Либерию. Вы хоть знаете, где она, эта Либерия? Да, да, на западном побережье Африки, между Сьерра-Леоне и Кот д'Ивуар, приблизительно в этом месте. А кто там у власти? Правые? Левые? Готов поспорить, что этого уж вы не знаете.
В апреле 1996 года я приехал в Монровию на пароходе, отправившемся из Фритауна в Сьерра-Леоне, чартерный рейс какой-то организации, сейчас уж не помню какой, идея была — гуманитарная помощь, эвакуировать сотни застрявших там европейцев, пережидавших события в американском посольстве, единственной относительно безопасной точке на всю Монровию согласно свидетельству тех, кто там был, и кто всё это видел своими глазами. В момент истины прибившиеся к посольству оказались пакистанцами, индусами, магрибинцами, может пара-тройка англичан, но чёрных. Остальные, с позволения сказать, европейцы давно смотали удочки, бросив там разве что секретарш. Человеку латиноамериканского происхождения трудно смириться с парадоксальной мыслью, что последний оплот безопасности — это посольство США. Впрочем, мне было не до того, да и времена меняются — как знать, не придётся ли прятаться там же? Но сам этот факт меня насторожил, и уже было ясно — ничем нормальным эта заваруха не кончится.
Отряд либерийских солдат, из которых самому старому не исполнилось и двадцати, сопроводил нас к трёхэтажному зданию на проспекте Новой Африки. Здание являло собой либерийскую версию старого отеля «Риц» или старого «Крийона», и руководила всем международная организация журналистов, о наличии которой я до этого момента не подозревал. Отель, ради такого случая переименованный в «Центр представителей прессы», был единственным учреждением в столице, которое как-то функционировало, в немалой степени благодаря присутствию пяти американских морских пехотинцев — время от времени те действительно стояли в карауле, но большую часть проводили в салоне, выпивая со своими соотечественниками-телерепортёрами и помогая журналистам, желающим отправиться в горячие точки Монровии, договориться с молодыми солдатами-мандинго, которые в этих случаях служили проводниками и обеспечивали охрану. Некоторые, хотя это случалось редко и воспринималось уже как каприз, высказывали желание выехать за пределы столицы, в бесчисленные поселения — все они как-то назывались, и там жили люди, и бегали дети, и продолжалась какая-то хозяйственная деятельность, но по рассказам и особенно по репортажам CNN складывалось впечатление, что наступил конец света, люди так осатанели, что и на донышке сердца не осталось других желаний, кроме жажды крушить и убивать.
Центр представителей прессы одновременно функционировал как отель, все должны были зарегистрироваться в гостевой книге. Когда подошла моя очередь, я уже пил виски и вёл оживлённую беседу с двумя французскими коллегами. Не прерываясь, пролистал пару страниц. Обнаружив там имя Артуро Белано, я не удивился.
Он записался две недели назад, прибыл одновременно с группой немецких журналистов — два немца и немка из франкфуртской газеты. Я немедленно стал искать и расспрашивать. Безрезультатно. Одна мексиканская репортёрша сказала, что в центре он не появлялся дней семь, и что спросить о нём нужно в американском посольстве. Мне припомнился наш разговор об Анголе, его настроения, и что вот, наконец, в такой обстановке можно обстряпать его самые сокровенные желания, если таковые сохранились. Немцы, как мне сказали, уехали. Безо всякого удовольствия я отправился в посольство, не видя других вариантов. Там никто ничего не знал, зато я сделал несколько неплохих кадров: улицы Монровии, подступы к посольству, лица людей. Вернувшись в центр, я встретил австрияка, который знал немца, заставшего Белано. Однако весь день этот немец фотографировал улицы, пытаясь по максимуму использовать светлое время суток, и я долго прождал, пока он вернётся. Помню, часов в семь мы затеяли игру в покер с французами, запаслись свечами (как нам сообщили, по ночам здесь часто вырубалось электричество). В этот раз ничего не вырубилось, играть было скучно из-за всеобщей апатии, покер иссяк, мы вяло пили и обсуждали Руанду, Заир и последние фильмы, вышедшие на парижский экран. К двенадцати я был последним, кто оставался в салоне этого бледного подобия отеля «Риц», и тут немец вернулся. Джимми, юный наёмник (а впрочем… нанятый кем и зачем?), выступавший иногда в роли портье и бармена, подошёл ко мне и сообщил, что герр Линке, фотограф, поднимается к себе в номер.
Я догнал его на лестнице.
Линке едва мог связать по-английски два слова, не говорил по-французски и произвел на меня впечатление хорошего человека. Когда я, наконец, донёс до него, что меня интересует местонахождение моего друга Артуро Белано, он с вежливостью, почти не подпорченной рядом гримас, без которых нам было не объясниться, попросил, чтобы я подождал его в холле или же в баре: он умирает без душа, сейчас только примет и спустится. Он не спускался двадцать минут или дольше, а когда сел рядом, пах лосьоном для кожи и чем-то дезинфицирующим. Наш разговор продвигался рывками и длился до бесконечности. Оказалось, Линке не пьёт. Именно эта деталь заставила его обратить внимание на Артуро Белано — в те дни центр был переполнен работниками СМИ даже хуже, чем сейчас, и по вечерам он гудел, пили все, вплоть до известных телеведущих, которые, по словам Линке, могли бы вести себя и покультурней, подавая пример остальным, вместо того чтоб блевать с балкона. Артуро Белано не пил, и это подвигло Линке к знакомству. По его воспоминаниям Белано провёл здесь три дня, уходил по утрам, а днём или к вечеру возвращался. Один раз не ночевал, но это было когда вместе с двумя американцами он пытался получить интервью у генерала Джорджа Кензи. Этот генерал, принадлежащий к этнической группе кранов, прославился как самый юный и самый кровавый в армии Рузвельта Джонсона, а проводник, с которым они туда пошли, был мандинго и по понятным причинам дрожал от страха, он их просто бросил на улице посреди Монровии, и всю ночь они провели, пытаясь вернуться в гостиницу. На следующий день Артуро Белано, по словам Линке, полдня проспал, а ещё через два дня уехал из Монровии, предположительно на север, вместе с теми американцами, с которыми пытался проинтервьюировать Кензи. На прощанье Линке ему подарил пакетик с леденцами, которые помогают от кашля и производятся в лабораториях народной медицины в Берне (по крайней мере, я так понял), и больше его не видел.
Я спросил, как звали тех американцев. Он знал одного: Рэй Пастер. Я решил, что Линке шутит, и попросил повторить. Может быть, я рассмеялся, но немец был совершенно серьёзен и так устал, что ему было не до шуток. Уходя спать, он достал из заднего кармана джинсов листочек бумажки и записал: Рэй Пастер. И добавил: по-моему, он из Нью-Йорка. На следующий день Линке переехал в американское посольство, чтобы попытаться выбраться из Либерии. Я отправился с ним, расспросить — может, кто знает Рэя Пастера. В посольстве царил такой хаос, что приставать к людям было бессмысленно. Я ушёл, оставив Линке щёлкать фотоаппаратом в посольском садике. На память сфотографировал его, а он — меня. На моей фотографии он стоит с камерой и смотрит в землю, будто там что-то блеснуло, и он отвлёкся, перестал смотреть в объектив. У него невозмутимое, несколько грустное выражение лица. Я на его фотографии (если правильно помню) с «Никоном», свисающим с шеи, пялюсь прямо в объектив. Может, даже улыбаюсь и сложил пальцы в знак V.
Через три дня я сам собрался уехать, но выбраться было уже невозможно. Как объяснил представитель посольства, считается, что ситуация стабилизируется, а чем больше стабилизируется ситуация, тем хуже с транспортом. Меня это не убедило. Я поискал Линке среди сотен людей, болтающихся по территории посольства, но не нашёл. Я столкнулся с новой партией журналистов, недавно прибывших из Фритауна, где были и такие кто, бог знает как, добрались до Монровии на вертолёте откуда-то из Кот д'Ивуар. Но большинство, как и я, рвались только уехать и ежедневно приходили в посольство, чтобы узнать, есть ли место до Сьерры-Леоне в любом отбывающем транспорте.
В эти дни, когда делать там больше уже было нечего, когда всё вокруг было описано и перефотографировано тысячу раз, мне и другим предложили поездку вглубь страны, Большинство, естественно, отказалось. Согласился француз из «Пари-Матч», итальянец из агентства «Рейтер» и я. Предложение исходило от одного парня, который работал при кухне как раз в этом центре. Помимо заработка, он хотел наведаться к себе в деревню, проверить, что происходит. Она и находилась-то всего в двадцати-тридцати километрах от Монровии, но он не был там уже полгода. В пути (мы отправились в раздолбанном шевроле, за рулём — друг нашего повара с автоматом и двумя гранатами) он рассказал нам, что сам из этнической группы мано, а жена у него — из гио, которые дружат с мандинго (шофёр был мандинго) и враждуют с кранами (как он сказал, они все каннибалы), и теперь даже не знает, в живых ли его родные и близкие. Вот дерьмо, — сказал француз, — может, поехали назад? Но к этому моменту, проделав уже больше половины пути, мы с итальянцем были в прекрасном настроении, с удовольствием дощёлкивали последние плёнки и не имели ни малейшего желания возвращаться.
Таким образом (не было ни заграждений, ни пропускных пунктов) мы просвистели селение Саммерс, селение Томас Крик, иногда слева от нас появлялась река Сент-Пол, потом мы снова теряли её из виду, дорога была в ужасном состоянии, иногда шла через лес (по виду бывшим каучуковым плантациям), иногда по равнине. Глядя на бархатные холмы, расстилавшиеся к югу, я мог только гадать, что там происходит и чего не видно с равнины. Реку мы переехали лишь однажды, какой-то приток Сент-Пола, по отлично сохранившемуся деревянному мостику, фотографировать там было нечего, кроме природы, не то что особо роскошной и экзотической, но, я не знаю, она вдруг напомнила мне, как в детстве я ездил в Корриентес, я даже сказал Луиджи: похоже на Аргентину, — сказал по-французски, между собой мы втроём говорили по-французски, — и француз из «Пари-Матч» повернулся и заметил: будем надеяться, это тебе только кажется. Я растерялся: во-первых, я говорил не с ним, во-вторых, что он этим хочет сказать? Что в Аргентине ещё похлеще? Что вы, дескать, ребята, похуже либерийцев, в Аргентине нас давно бы уж кокнули? В общем, не знаю, его замечание тут же уничтожило для меня всё очарование пейзажа, я с ним чуть не сцепился, я просто по опыту знаю, что это бессмысленно, французик и так сидел недовольный, что его принудили ехать решением большинства, и только искал повода сорвать на ком-нибудь зло, без конца бормотал про хитрожопых негров, которые ловко устроились — и заработать бабла, и сгонять на побывку домой. Я делал вид, что не слышу, хотя про себя кипятился (чтоб тебя гамадрил отымел!), разговаривал исключительно с Луиджи, неожиданно для себя откапывая в памяти всякие штуки, которые, я думал, уж давно забыл — названия деревьев, например, — аргентинские, конечно, то есть, не буквально такие, как мы проезжали, но очень похожие. Обычно я так не блещу в разговоре, а тут заблистал, так что Луиджи катался от смеха, и даже наши водители прыскали время от времени, мы проезжали деревья, похожие на аргентинские, в атмосфере весёлого товарищества (не считая, конечно, Жан-Пьера, француза, который набычивался всё сильней), пока деревья не кончились, сменившись относительно голой местностью с высокой жёсткой травой и каким-то чахлым кустарником, где тишина лишь изредка нарушалась криком одинокой птицы. Птица слала свои позывные, но никто не откликался, и тут мы с Луиджи слегка приуныли, но мы приближались к цели своего путешествия, и надо было теперь уже ехать вперёд.
Сразу как завиднелась деревня, послышались выстрелы. Всё это произошло очень быстро, стреляющих мы не увидели, сам обстрел продолжался не больше минуты, но когда мы вырулили туда, где, собственно, начинался Блек Крик, мой Друг Луиджи был убит, а проводник ранен в руку, хлестала кровища, повар из центра тихонько стонал, спрятавшись под передним пассажирским сиденьем.
Мы тоже инстинктивно повалились на пол.
Хорошо помню, что я пытался оживить Луиджи, делал ему искусственное дыхание, дышал изо рта в рот, массировал область над сердцем, пока француз не тронул меня за плечо и не указал трясущимся, замусоленным пальцем на дырку размером с маслину в левом виске Луиджи. Когда я понял, что Луиджи мёртв, выстрелы были уже не слышны, шелест шин и отлетавшие в стороны камешки на дороге, ведущей в деревню, были единственным раздававшимся звуком во всей округе.
Место, где мы остановились, по-видимому было центральной площадью Блек Крика. Вылезая, проводник сказал, что пойдёт искать семью. Руку он перевязал тряпками, нарванными из собственной рубахи. Перевязал ли он сам или сделал повязку шофёр, я не помню, как и не помню, в какой момент, не могу даже вообразить, будто время для этих двоих вдруг потекло иначе, чем у меня. Проводник ушёл, явно на рокот нашего «шеви» появились четверо, старики, и, не дойдя, остановились под козырьком крыши и без единого слова стали рассматривать нас. Они были очень худые и передвигались, щадя силы, как тяжелобольные, один совершенно нагой вроде воина-крана у Кензи и Рузвельта Джонсона, хотя было ясно, что этот старик никакой уже в поле не воин. Казалось, они, как и мы, спали и только проснулись. Шофёр их видел, но не вылез из-за руля, потел и курил, взглядывая на часы. Спустя какое-то время он открыл дверцу и сделал знак старикам, они сделали ответный знак, не вылезая из своего убежища, тогда вышел и стал изучать мотор. Потоптавшись достаточно, подошёл и принялся что-то нам толковать, как будто хозяевами машины были мы, а не он. В кратком изложении, он сообщал, что передок сплошь изрешечен выстрелами. Француз пожал плечами и подвинул Луиджи, чтоб сесть рядом с ним. Мне показалось, что у него приступ астмы, хотя он держался спокойно. Мысленно я сказал ему спасибо, поскольку ничего нет гаже француза, бьющегося в истерике. Мимо прошла девочка-подросток, взглянула на нас на ходу и исчезла в одном из проулков, расходящихся от площади. С её исчезновением установилась уже полная тишина, и, только максимально напрягая слух, можно было расслышать нечто вроде вибрации солнца на крыше нашего автомобиля. Не пробегало ни малейшего ветерка.
Всё, пиздец нам, сказал француз. Сказал вполне доброжелательно, так что я обратил его внимание на то, что выстрелы давно прекратились, и, судя по всему, нас обстреляла жалкая горстка бандитов, испуганных не меньше, чем мы. Хуй, сказал француз, в этой деревне никого нет. Только тут я осознал, что значит совершенно пустая площадь, и что француз-то, пожалуй, прав. Испытал я не страх, а ярость.
Я выбрался наружу и обильно помочился на ближайшую стену. Потом подошёл к машине, бросил взгляд на мотор и убедился, что ничто не помешает нам убраться тем же путём, каким мы приехали. Сфотографировал бедного Луиджи. Француз и шофёр смотрели, ничего не говоря. Потом Жан-Пьер, словно всё хорошенько обдумав, попросил меня сфотографировать и его. Я не заставил себя долго упрашивать. Я сфотографировал и его, и шофёра, а потом попросил шофёра сфотографировать меня с Луиджи, затем попросил Жан-Пьера, но тот отказался, добавив, что я опупел, что он было совсем уже начал ко мне относиться как к человеку, а после такого опять меня знать не желает. По-моему, он очень обиделся. Хотя обидеться должен был я. Потом мы оба залезли в машину, Жан-Пьер рядом с шофёром, я рядом с Луиджи. Мы просидели так минимум час. Неоднократно то я, то Жан-Пьер предлагали оставить в деревне нашего повара и дуть отсюда, но шофёр оставался глух к нашим доводам.
Мы ждали так долго, что в какой-то момент я, кажется, задремал. Сон был кратковременный и неглубокий, но, тем не менее, сон. По-моему, мне снился Луиджи и чудовищная зубная боль. Во сне зубная боль была хуже, чем знание о том, что Луиджи убит. Когда я проснулся, купаясь в поту, я увидел, что Жан-Пьер тоже спит, склонив голову на плечо шофёру, пока тот курил с ружьём на коленях, глядя прямо перед собой, в смертно-жёлтую плоскость всеми покинутой площади.
Наконец, появился наш проводник.
Рядом с ним шла измождённая женщина, которую поначалу мы приняли за его мать, но, оказалось, жена, она вела мальчика лет восьми в красной рубашке и синих коротких штанишках. Луиджи придётся оставить здесь, — сказал Жан-Пьер, — места на всех не хватит. Началось обсуждение. Проводник и шофёр согласились с Жан-Пьером, и мне пришлось уступить. Я перевесил камеры Луиджи себе на шею и выгреб содержимое его карманов. Вместе с шофёром мы выгрузили его из машины и положили в тени под какой-то плетень. Жена проводника сказала что-то на своём языке, это первый раз она заговорила, Жан-Пьер повернулся к ней и попросил повара перевести. Сначала тому не хотелось, потом он сказал, что, жена говорит, надо внести покойного в дом. Зачем? — спросили мы в один голос с Жан-Пьером. Женщина, хоть и полурастерзанная, сохраняла поистине королевское достоинство и спокойствие, или так нам в тот момент показалось. Потому что там его съедят собаки, сказала она, указав на труп пальцем. Мы с Жан-Пьером переглянулись и рассмеялись собственной глупости: ну конечно, как нам самим в голову не пришло, столь простая нормальная вещь. Мы снова подняли тело, шофёр выбрал самую хлипкую дверь, несколько раз пнул ногой, мы внесли труп Луиджи, там был земляной пол и циновки, нагромождение пустых картонных коробок и такая вонь, что мы сложили скорей итальянца и выбежали со всех ног.
Когда водитель завёл «шевроле», все подпрыгнули, за исключением стариков, которые так и ютились под соломенной крышей. Куда мы поедем? — спросил Жан-Пьер. Шофёр сделал неопределённый жест, означавший то ли «не лезьте под руку», то ли «откуда я знаю». Поедем по другой дороге, — сказал проводник. Только тогда я обратил внимание на ребёнка: он спал, обхватив отца за ноги. Поедем туда, куда они скажут, — сказал я Жан-Пьеру.
Какое-то время мы ехали по пустым улицам селения. С площади по прямой улице, затем свернули налево, мы двигались медленно-медленно, почти задевая стены домов, свисающую с крыш солому, пока не оказались на утрамбованной площадке, откуда виднелся огромный цинковый одноэтажный ангар, явно промышленного назначения, с надписью по фронтону «CE-RE-РА, Ltd.» большими красными буквами, а пониже: «Фабрика детских игрушек, Блек Крик — Браунсвилл». Этот поганый посёлок не Блек Крик! — вскричал Жан-Пьер. — Это Браунсвилл! Не сводя глаз с ангара, я, проводник и шофёр объяснили, что он ошибается. Это Блек Крик. Браунсвилл немного к востоку. Жан-Пьер с непонятным упорством твердил, что его завезли в Браунсвилл вместо Блек Крика, так не договаривались. Автомобиль пересёк площадку и выехал на дорогу, которая шла густым лесом. Вот теперь мы действительно в Африке, сказал я Жан-Пьеру, безуспешно пытаясь поднять настроение, Всё, на что тот был способен — обронить несуразную фразу в адрес игрушечной фабрики, которую мы только что проехали.
Путешествие продлилось не больше пятнадцати минут. За это время мы останавливались три раза, и шофёр говорил, что мотор дотянет не дальше Браунсвилла, и то если повезёт. Браунсвилл, как мы вскорости убедились, представлял собой тридцать домов на ровном месте. Мы оказались в посёлке, один за другим преодолев четыре голых холма. Как и Блек Крик, он был пуст. Наш автомобиль со словом «пресса» на лобовом стекле привлёк к себе внимание единственных обитателей, которые принялись махать от порога деревянного дома, удлинённого как производственный цех, самого большого в селении. В дверях появились два вооружённых персонажа и стали орать. Машина остановилась в пятидесяти метрах, проводник и шофёр вышли на переговоры. Пока они шли к дому, помню, Жан-Пьер мне сказал: если что, бежим в лес, там укроемся. Я спросил у женщины, кто эти люди. Она сказала: мандинго. Ребёнок спал, положив голову ей на колени, изо рта текла слюнка. Я сказал Жан-Пьеру, что теоретически это свои. Француз отвечал саркастически, но я заметил, как у него физически расправляется каждая складка, и расслабление разливается по лицу, как что-то жидкое. Вспоминая об этом, я чувствую себя ужасно, но тогда я был спокоен. Проводник и шофёр смеялись с незнакомцами. Из «цеха» подошли еще трое, тоже вооружённые до зубов, они встали и смотрели на нас, пока проводник с шофёром возвращались к машине в сопровождении первых двоих. Раздались далёкие выстрелы, мы с Жан-Пьером пригнули головы. Потом я поднялся и вышел из машины здороваться, один негр мне ответил, другой, поднимавший капот, даже не взглянул, а погрузился в созерцание нашего безнадёжно сдохшего мотора, тогда я подумал, что нас не убьют, взглянул в сторону длинного дома и увидел шестерых-семерых вооружённых людей, среди них двое белых, которые двигались к нам.
Бородатый, две камеры через плечо, явно один из наших, но в этот момент он был ещё далеко, и я, хоть и сразу же вычислил его как коллегу, не оценил по достоинству, кто он такой — имя его, мировую известность в нашей профессии, не раз виденные мной работы, — я не знал его ни в лицо, ни даже по фотографиям. Второй был Артуро Белано.
Хакобо Уренда, представился я с дрожью в голосе, ты меня помнишь?
Он кивнул. Ещё бы не помнить. Впрочем, тогда Артуро казался настолько далёким от мира, что я сомневался, может ли он вообще что-то помнить, включая меня. Это не значит, что он изменился — по сути он не изменился ни капли, всё тот же, что и в Луанде, и в Кигали, изменился из нас двоих я, хотя точно сказать не могу, и единственное, что я знал: что уже ничего не будет как прежде, и в том числе он, как и всё, что он помнит. На момент у меня сдали нервы. Похоже, Белано заметил, похлопал меня по спине, назвал по имени. После этого мы пожали руки. Моя, как я с ужасом заметил, оказалась в крови. Руки Белано — что тоже внушило мне нечто, близкое к ужасу — были безукоризненны.
Я познакомил его с Жан-Пьером, он познакомил меня с фотографом. Это был Эмилио Лопес Лобо, мадридский фотограф агентства «Магнум», живая легенда в наших кругах. Не знаю, слышал ли о нём Жан-Пьер (Жан-Пьер, «Пари-Матч», отчитался Жан-Пьер не моргнув, то есть либо не слышал, либо его мало трогало знакомство со знаменитостью при таких удручающих обстоятельствах). А для меня это имя. Среди нас, фоторепортёров, Лопес Лобо — это как Дон Делилло для писателей, замечательный мастер своего дела, украсивший своими работами не одну заглавную страницу, бесстрашный авантюрист в лучшем смысле слова, лауреат всех возможных европейских премий, запечатлевший все формы глупости и беспредела.
Когда пришла моя очередь пожать ему руку, я сказал: Хакобо Уренда, агентство «Ла Луна», и Лопес Лобо слегка улыбнулся. Выглядел он неважно, совсем исхудавший, на вид сорок с чем-то, и то ли нетрезв, то ли очень устал, то ли теряет рассудок. Похоже, и то, и другое, и третье.
Внутри длинного дома обнаружились и гражданские, и солдаты. Правда, их было нелегко отличить друг от друга. Пахло сладкой кислятиной, сыростью — запах усталости и ожидания. Моя первая реакция была тут же выйти глотнуть свежего воздуха, но Белано предупредил, что на улицу лучше соваться пореже, на холмах засели краны, которые запросто снесут башку. Нам повезло (хотя это узналось попозже): краны не выносили дежурить в засаде весь день, да и стрелки они были не важные.
Длинное, разделённое пополам помещение в качестве мебели содержало лишь три ряда неровных полок, одни из металла, другие из дерева, и все пустые. Пол был земляной. Белано объяснил, что происходит. По словам этих вооружённых людей, краны, окружившие Браунсвилл и расстрелявшие нас на подъездах к Блек Крику, это авангард генерала Кензи, который сейчас группирует войска для наступления на Какату и Харбел, а потом собирается дойти до Монровии, где всё ещё берёт верх Рузвельт Джонсон. Дальнейший план этих солдат заключался в том, чтобы рано с утра выйти в направлении Томас Крика, где, как говорили, находится отряд Тима Эрли, одного из генералов Тейлора. Этот отчаянный план, как не оставалось сомнений ни у меня, ни у Белано, был совершенно безнадёжен. Если Кензи действительно здесь группирует войска, то у этих мандинго нет ни малейшего шанса соединиться со своими. Гражданские лица под предводительством женщины (что довольно необычно для Африки) придумали гораздо более толковый план. Некоторые предполагали отсидеться в Браунсвилле и посмотреть, что будет. Другие (таких большинство) собирались двигаться на северо-восток под руководством женщины-мандинго, пересечь Сент-Пол и добраться до шоссе на Бревервил. План гражданских был не такой уж безумный, хотя ещё в Монровии я слышал, что на отрезке между Бревервилом и Бополу случаются убийства людей. Но настоящая бойня происходила к востоку, гораздо ближе к Бополу, чем к Бревервилу. Послушав это всё, я, Жан-Пьер и Белано решили отправиться с ними. Если удастся попасть в Бревервил, считал Белано, мы спасены. Надо было пройти километров двадцать через бывшие каучуковые плантации и тропический лес, потом перебраться на другой берег реки, но там уж зато мы окажемся всего в десяти километрах от Бревервила, а там и до Монровии всего двадцать пять километров по шоссе, и шоссе наверняка находится в руках солдат Тейлора. Отправляться надо завтра утром, сразу же после того, как солдаты-мандинго выйдут в противоположном направлении на верную смерть.
В ту ночь я не спал.
Сначала мы говорили с Белано, потом какое-то время болтали с нашим проводником, потом снова с Артуро и Лопесом Лобо. Было часов десять-одиннадцать, передвигаться по дому уже стало трудно, он погрузился во мрак, нарушаемый разве что тлеющими огоньками курящих, пытавшихся этим прогнать страх и бессоницу. В открытой двери виднелись тени солдат, которые несли вахту на корточках и при моём приближении не повернулись. Также видны были звёзды и силуэты холмов, и мне снова вспомнилось детство. Наверное оттого, что в воспоминаниях я связываю детство с деревней. Потом я пошёл назад в дом, перебирая по полкам руками, но старого места уже не нашел. Было, наверно, двенадцать, я зажёг сигарету, собираясь её докурить и лечь спать. Должен сказать, я был очень доволен (или считал себя очень довольным), потому что на следующий день мы предпримем бросок до Монровии. Я был доволен, что мне выпало приключение, и я чувствую себя живым. Постепенно я переключился на мысли о жене, о доме, а ещё потом о Белано: хорошо, что я его встретил, что у него всё нормально, выглядит он лучше, чем в Анголе, когда он хотел умереть, и лучше, чем в Кигали, когда он уже не хотел умереть, но не мог выбраться с этого богом проклятого континента. Докурив, я зажёг следующую (эта уж точно последняя). Чтобы взбодриться, я начал слегка напевать (может быть, даже не вслух) песню Атауальпы Юпанки — господи! Атауальпы Юпанки! — и только тогда осознал, как сильно боюсь, и что не засну, если с кем-нибудь не поговорю. Я поднялся и сделал пару шагов в темноте. Сначала мне показалось, что вокруг стоит смертная тишина. На какую-то долю секунды я вообразил, что вокруг лежат мёртвые, что наши планы, надежды — галлюцинация, и я едва подавил в себе импульс броситься из зачумлённого дома и бежать без оглядки. Но тут же услышал, что всюду храпят, еле слышно шепчутся те, кто не спит, на языке гио, мано, мандинго и кран, на английском, испанском.
Все языки в тот момент были мне ненавистны.
Знаю сам, заявлять так сейчас — полный вздор. Все языки, все перешёптывания, в трудные времена это только способ запомнить, кто ты есть. Признаюсь, я даже не смог бы сказать, почему именно ненавистны — может быть, потому что во тьме этих двух цеховых помещений я потерял своё место? Я потерялся на местности, потерялся в стране, на континенте, который совсем не знаю, на планете, тоже похожей на длинный и незнакомый мне цех. Может быть, потому что я должен был выспаться, а уснуть не мог. Я нащупал стену, сел на пол, раскрыл пошире глаза, чтоб рассмотреть хоть что-нибудь, и не смог. Тогда я свернулся на полу, закрыл глаза и принялся молиться (Богу, в которого я не верю), чтобы он не дал мне заболеть, завтра тяжёлый переход, и так я уснул.
Когда я проснулся, должно было быть около четырёх утра.
В нескольких метрах от того места, где я находился, разговаривали Белано и Лопес Лобо. Я увидел огонь сигарет и хотел подняться и подойти к ним, чтоб разделить тревогу о том, что нас ждёт в этот день, ради этого я был готов хоть ползком, на коленях, на брюхе, двигаться в сторону призраков, скрытых за голосами и за огоньками их сигарет. Но я этого не сделал. Что-то в их тоне мне помешало, в расположении их теней, то густых, коренастых, враждебных, а то распадающихся и неверных, будто сами тела, которые их отбрасывают, давно перестали существовать.
Поэтому я сдержал свой порыв, сделал вид, что сплю, а сам стал прислушиваться.
Сначала они называли какие-то имена, ничего было не разобрать, голоса их звучали как у заговорщиков или у двух гладиаторов, говорили они тихо-тихо и были согласны почти во всём, хотя певучий голос Белано чаще всего перекрывал голос его собеседника и доносил свои реплики как-то уж очень вызывающе, в лоб. Эти реплики доходили до меня только урывками, будто в огромном доме звук рассеивался или упирался в невидимый экран, так что я половины не слышал: непростительно зваться Лопесом Лобо, как и непростительно зваться Белано, — пойди разберись, вплоть до того, что, может быть, я вообще не расслышал, и говорили о чём-то диаметрально противоположном. Потом они начали что-то ещё, посыпались названия городов, имена женщин, названия книг. Белано сказал: все мы боимся краха. Потом он замолчал, и только тут я заметил, что Лопес Лобо почти ничего не сказал, а Белано несло. Я решил, что они будут спать, приготовился тоже заснуть, тело ломило, я был измочален событиями предыдущего дня. Ровно в этот момент я услышал их голоса.
Первых слов было не слышно, то ли от того, что я лёг по-другому, то ли они ещё больше понизили голос. Я перевернулся. Один из них курил. Я снова разобрал голос Белано. Он говорил, что когда только приехал в Африку, он тоже хотел, чтоб его убили. Рассказал несколько историй про Анголу, которые я уже знал, эти истории более-менее знают все там побывавшие. Потом его перебил голос Лопеса Лобо. Он спросил (его я слышал с абсолютной ясностью), почему тот хотел умереть. Ответ Белано я скорей угадал, чем расслышал, что было нетрудно, так как в каком-то смысле я его знал. Он потерял что-то важное и хотел умереть, вот и всё. Потом я услышал смех Белано и предположил, что он смеётся над тем, что потерял, над своей великой потерей и над собой, а также над тысячей других вещей, которых я не знаю и не хочу знать. Лопес Лобо не засмеялся. По-моему, он сказал что-то вроде «о боже, ну хватит уже», без иных комментариев. Потом оба они замолчали.
Не знаю, сколько прошло времени, но потом я опять услышал голос Лопеса Лобо, который что-то говорил, возможно спрашивал, который час. Который час? Кто-то пошевелился рядом со мной. Кто-то ворочался, не находя успокоения во сне, а тем временем Лопес Лобо произнёс ещё несколько слов, словно опять узнавая, который час, но на этот раз, я уверен, он спрашивал о другом.
Белано сказал четыре утра. В этот момент я окончательно понял, что не засну. И вот тогда Лопес Лобо заговорил, и его речь, лишь изредка прерываясь неразборчивыми вопросами Белано, продолжалась уже до рассвета.
У него было двое детей и жена, как у Белано, как и у всех, дом и книга. Что-то про счастье — конкретно что, я не понял. Какие-то улицы, станции метро, номера телефонов. Как будто он кого-то разыскивал. Молчание. Кашель. Ещё раз: жена и двое детей. Вполне удовлетворительное существование. И всё в этом роде. В юности ярый антифранкист, семидесятые годы, не обделён ни любовью, ни дружбой. Фотографом стал почти случайно. К популярности не стремился, славе значения не придавал. Женился по любви. Как принято выражаться, был счастлив.
Однажды, по чистой случайности, у старшего сына обнаружилось серьёзное заболевание. Живой такой, бойкий парнишка, — сказал Лопес Лобо. Болезнь была редкая, тропического происхождения, и, естественно, Лопес Лобо подумал, что привёз откуда-то вирус и заразил ребёнка. Но когда сделали все анализы, у него самого ничего обнаружено не было. Он проследил, кто ещё из непосредственного окружения ребёнка мог его заразить, всё безрезультатно. Тогда Лопес Лобо попросту спятил.
Они с женой продали дом в Мадриде и переехали жить в США, взяв обоих детей. Ребёнка положили в больницу, всё это оказалось безумно дорого и, как было понятно, надолго, и Лопес Лобо впахивал как сумасшедший, пока жена занималась детьми. Он был в бесконечных разъездах, однако как штык возвращался в Нью-Йорк. Ему то казалось, что ребёнок поправляется и вот-вот одолеет болезнь, то он видел, что всё по-прежнему, если не хуже. Иногда он сидел на стуле и думал о сыновьях — двое, больной и здоровый, играли голова к голове, улыбались, смеялись, а он, Лопес Лобо, смотрел и думал о том, что один из них подлежит истреблению. Жена нашла квартиру на 81-й улице, на Восточной стороне Манхэттена, младший ребёнок пошёл в школу. Однажды, когда Лопес Лобо сидел в Париже в ожидании визы и какую-то арабскую страну, ему позвонили и сказали, что, ребенок плох. Он бросил всё и первым же рейсом улетел в Нью-Йорк. Больница его поразила чудовищно будничным видом. Он понял, что это конец. Ребёнок умер три дня спустя. Он вынужден был заниматься кремацией, так как жена была просто раздавлена горем. До этого места рассказ Лопеса Лобо был более-менее внятен. Дальше отрывочно сыпались образы, фразы, которые я попытаюсь организовать.
То ли в день смерти ребёнка, то ли на следующий день в Нью-Йорк приехали родители жены Лопеса Лобо. В какой-то день все перессорились. Они сидели внизу гостиницы на Бродвее рядом с 81-й улицей — тёща, тесть, младший сын, он с женой, — и Лопес Лобо заплакал. Рыдая, твердил, что он любит своих сыновей, что он сам виноват в смерти сына. То есть, может быть, это случилось на людях — рыдал и твердил, а, может быть, лишь у него в голове. Потом он напился, забыл урну с прахом в вагоне метро и уехал в Париж, никому ничего не сказав. Через месяц узнал, что жена возвратилась в Мадрид и хочет развода. Лопес Лобо ей всё подписал и решил считать этот период дурным сном.
Намного позже я услышал голос Белано, который спросил, когда «стряслось несчастье». Мне показалось, я слышу интонации чилийского крестьянина. Два месяца назад, ответил Лопес Лобо. Белано спросил, что с другим сыном, здоровым. Живёт с матерью, ответил Лопес Лобо.
В этот час я уже мог различить их сидящие силуэты у деревянной стены. Оба курили, оба казались усталыми, но, может быть, потому, что сам я устал. Лопес Лобо уже замолчал, говорил только Белано, как в самом начале, и, удивительная вещь, он рассказывал свою историю без начала без конца, повторяя её снова и снова, разве что раз от разу всё в более сжатом виде, так что к концу от неё оставались только слова: я хотел умереть, но понял, что зря. Только тогда я сообразил, что утром Лопес Лобо собрался уходить не с гражданскими, а с солдатами, и что Белано не даст ему умереть одному.
По-моему, потом я заснул.
Я, наверно, проспал несколько минут. Когда проснулся, свет дня начинал проникать внутрь дома. Вокруг храпели, вздыхали, кто-то разговаривал во сне. Затем я увидел солдат, которые готовились к выходу. Белано и Лопес Лобо были с ними. Я встал и сказал Белано, чтобы он не уходил. Белано пожал плечами. Лицо Лопеса Лобо не показывало никакого выражения. Мне подумалось: он совершенно спокоен, потому что знает, что идёт на смерть. В отличие от него, лицо Белано выражало смятение. Нечеловеческий ужас и свирепый восторг сменяли друг друга на этом лице. Я схватил его за руку и, не думая, вытащил во двор.
Стояло чудесное утро, синева воздуха пробирала насквозь. Лопес Лобо с солдатами видели, что мы вышли, и ничего не сказали. Белано улыбался. Я помню, мы шли в направлении нашего сдохшего автомобиля, и я повторил несколько раз, что задуманное — дикость, варварство. Я признался, что слышал ночной разговор, и единственный вывод — что друг твой поехал рассудком. Белано не перебивал. Он смотрел на леса и холмы вокруг Браунсвилла, кивал. Когда мы подошли к автомобилю, я вспомнил стрелков, и меня охватила нежданная паника. Что за абсурд! Я открыл дверцу, и мы забрались в машину. Белано уставился на кровь Луиджи, засохшую в коврике, но ничего не сказал. Я не стал объяснять, было явно не время. Мы оба молчали. Я сидел, закрыв лицо руками. Белано спросил, обратил ли я внимание, что все солдаты — совсем молодые мальчишки. Мальчишки сопливые, и убивают, как будто играют в игрушки! — ответил я. И всё-таки в этом что-то есть, сказал Белано, не отрывая взгляда от полосы леса, пойманной между туманом и светом. Я спросил, зачем ему идти с Лопесом Лобо. Чтоб не оставить его одного, сказал он. Это я уже знал и ждал другого ответа, чего-нибудь более определённого, но не дождался. Мне стало тоскливо. Я хотел ещё что-то сказать и не находил слов. Мы вышли из автомобиля и пошли к длинному дому. Белано собрал вещи и вышел с солдатами и испанским фотографом. Я проводил их до двери. Жан-Пьер трусил рядом и ничего не понимал. Первые в колонне уже отдалялись, и мы поняли, что пора расстаться. Жан-Пьер пожал ему руку, я его обнял. Лопес Лобо был уже далеко, и мы с Жан-Пьером поняли, что он не хочет прощаться. Белано принялся бежать словно в страхе, что уйдут без него, догнал Лопеса Лобо и… мне показалось, они стали болтать и дурачиться, как на экскурсии в школе, так они перешли поляну и скрылись в кустах.
Что касается нас, возвращение в Монровию обошлось почти без происшествий. Тягостно, долго, но мы не столкнулись ни с одной военизированной группировкой. К ночи дошли до Бревервилла. Там распрощались с большинством своих спутников и были благополучно перевезены в Монровию гуманитарным фургоном какой-то организации. Жан-Пьер отбыл из Либерии, не задержавшись ни на день. Я остался ещё на две недели. Повар с женой и ребёнком (мы очень сдружились) поселился в Центре представителей прессы. Жена устроилась горничной — застилать постели, убирать комнаты, — а ребёнка я не раз видел из окна своего номера, он играл во дворе с другими детьми или с солдатами, охранявшими отель. Шофёра я больше не видел, хотя знаю, что до Монровии он добрался живым, а это уже немало. Естественно, все эти дни я пытался установить, где Белано, что происходит в треугольнике Браунсвилл — Блек Крик — Томас Крик, но получить хоть сколько-нибудь ясную картину мне не удалось. Одни говорили, что территория по-прежнему находится в руках вооружённых группировок Кензи, другие — что там взяла верх колонна генерала Лебона, по-моему, так его звали, девятнадцатилетний генерал в армии Тейлора, освобождавший всю территорию от Какаты до Монровии, куда входил Браунсвилл и Блек Крик. Я так никогда и не узнал, правда это или нет. В один из дней я сходил на конференцию рядом с американским посольством. Конференцию проводил некто генерал Уэллман, который пытался объяснить всем положение в стране. В конце можно было ему задавать любые вопросы. Когда участники разошлись, а оставшиеся устали задавать вопросы, ведь все понимали, что это бессмысленно, я спросил про генерала Кензи, про генерала Лебона, про обстановку в селениях Браунсвилл и Блек Крик, и какая судьба постигла испанского гражданина, фотографа Эмилио Лопеса Лобо, и журналиста Артуро Белано, гражданина республики Чили. Прежде чем ответить, генерал Уэллман пристально на меня посмотрел (как, впрочем, на всех задававших вопросы — он, может, был близорук, а где было надыбать очки в этом хаосе), и взвешенно сказал, что по его сведениям генерал Кинзи неделя как мёртв. Убит войсками Лебона. Генерал Лебон, в свою очередь, тоже убит бандитами в одном из восточных кварталов Монровии. А про Блек Крик он сказал: «В Блек Крике всё спокойно.» Буквально. А о селении Браунсвилл он и не слышал, хотя сделал вид, что знаком с названием.
Через два дня я уехал и больше в Либерию не возвращался.