Собственно говоря, сейчас даже трудно сказать, что для Ханта главное – бизнес или политика. Сколотив длиннорукую, оборотистую и опытную команду, поставив в упряжку сыновей и зятьев, он лишь надзирает за делом, строго проверяет доходность своих компаний. Основное же время он делит между политическими интригами и азартной игрой.
Пользуясь техасской терминологией, политический облик его можно нарисовать несколькими словами: «самый реакционный человек в Америке». Печать добавляет к этому еще иногда – «самый опасный человек в Америке». Зоологический мракобес, патологический антикоммунист, воинствующий негрофоб и антисемит, это субъект, для которого определение «первый» еще ни о чем не говорит. Критерий его прост: все, кто не разделяет его убеждений, опасные, как он выражается, «заблуждающиеся», по отношению к которым все методы хороши. Для Ханта нет существенного различия между либералами и коммунистами, активными борцами за мир и просто добропорядочными буржуа, не одобряющими фашистские крайности. Для него что негритянский лидер Мартин Лютер Кинг, что кумир либеральствующих буржуа Эрл Уоррен, много лет занимавший пост председателя Верховного суда США, – все равно.
Но и это еще не все. По его мнению, Нельсон Рокфеллер – один из пяти братьев-миллиардеров, восседающий в губернаторском кресле штата Нью-Йорк, и Генри Форд II – опасные либералы. Вместо того чтобы использовать миллиарды, накопленные дедами, на то, чтобы давить смутьянов, они виляют. Эти парни, вещает Хант, еще более опасны, чем крайне левые. У Ханта есть и объяснение столь прискорбного «сдвига влево», который, по его словам, наблюдается среди американских богачей везде, кроме Техаса. «Коммунисты подсылают им красных нянь в младенчестве и проводящих коммунистическую линию любовниц, когда промышленники стареют». Это не шутка. В кавычки взяты слова, собственноручно и вполне серьезно написанные техасским миллиардером.
Говорят о скупости Ханта. Это, пожалуй, не вполне точно. Правда, он прижимист до крайности, когда речь идет о бизнесе. Он сам рекламирует свою экономность, рассказывая о ней репортерам и демонстративно отказываясь пользоваться платными автомобильными стоянками. Но он более чем щедр, когда речь идет о финансировании погромных фашистских и полуфашистских организаций и банд.
Прихрамывавший, дергавшийся, как в эпилепсии, доводивший себя на трибуне до исступления и нечистый на руку, Джозеф Маккарти, зловонной кометой мелькнувший в 50-е годы на американском политическом небосклоне, так бы и остался лихоимцем-взяточником и мелким политиканом из штата Висконсин, если бы не дружба, а главное, деньги, которыми одарили его без счета некоторые толстосумы, на первом месте среди которых был Хант. Разглядев в беспринципном крикуне демагога крупного масштаба, Хант сделал тогда ставку на Маккарти. Он произвел с ним операцию, известную многим мальчишкам-сорванцам, которые при помощи незамысловатых манипуляций с соломинкой надувают лягушек. Из их опыта, однако, извечно, что отсутствие чувства меры во время этой жестокой операции приводит к тому, что маленькая лягушка, из которой пытаются сделать крупного зверя, лопается самым жалким образом. Именно так и произошло с Джозефом Маккарти.
Позорный конец бесноватого сенатора, ставшего сначала политическим трупом, а затем умершего от алкоголизма, мало чему научил Ханта, и он по сей день, пользуясь чековой книжкой вместо соломинки, раздувает одну фашиствующую лягушку за другой. Руководитель «Общества Джона Бэрча» прогоревший кондитер Уэлч, далласский земляк Ханта фашиствующий генерал Уокер, шизофренический проповедник, главарь «Христианского крестового похода» Шварц, циклопы и драконы Ку-клукс-клана и прочая сволочь, грязной накипью покрывающая американскую политическую арену, в немалой степени обязана поддержке, а главное, деньгам Гарольда Ханта. Погромный лозунг бэрчистов «Лучше быть мертвым, чем красным» вполне отражает его политическое кредо.
Сам он как-то признался, что ежегодно тратит свыше миллиона долларов в качестве субсидий крайне правым организациям. Миллион долларов в год – большие деньги, сумма, ощутимая даже для Ханта. Но он, не задумываясь, подписывает чеки, в которых стоят четырех- и пятизначные цифры, одаряя ими фашиствующие банды. Нужно ли удивляться тому, что техасский воротила причислен к лику фашистских святых, а имя его с почтением и восторгом произносится в коричневом подполье Америки.
– Какое там подполье, батенька мой, – говорил мне как-то благодушный, склонный пофилософствовать нью-йоркский адвокат, в прошлом активный деятель знаменитой «Тамани-холл» – всемогущей партийной машины демократов в Нью-Йорке, а сейчас вернувшийся к юридическому бизнесу в собственной адвокатской конторе. – Вы, русские, всегда склонны преувеличивать. Для вас, по-моему, не существует оттенков – либо белое, либо черное.
Разговор происходил в небольшом аргентинском ресторанчике, расположенном в центре Нью-Йорка.
…Когда коренной ньюйоркец хочет как следует попотчевать гостя, он ведет его в ресторан китайский или немецкий, шведский или русский, аргентинский или итальянский, словом, какой угодно – а их в городе великое множество, – но только не в американский. При всем своем патриотизме житель Нью-Йорка отлично понимает, что то, что называется типично американской пищей, быть может, и способно насытить отвлеченную едоко-единицу, но уж ни при каких обстоятельствах не удовлетворит не только гурмана, но просто нормального человека.
Когда меня спрашивают о самом характерном для американской кухни, я отвечаю не задумываясь: умение придать сверхаппетитный вид всему съедобному, полусъедобному и несъедобному, помноженное на талант превратить съедобное в полу- и совсем несъедобное. Русскому человеку, который, как известно, может сварить отменный суп из топора, вовсе непонятно, как ухитряются американские кулинары перегонять такое количество первосортных продуктов в красивую, но, я бы сказал, почти абстрактную по своим вкусовым качествам пищу. Ее торопливо поглощают в обширной сети отлично оборудованных кафетериев и других имеющихся в изобилии забегаловок, заправляя себя необходимым числом калорий. Мне представляется, что для гарантии полного разгрома абстракционизма борьбу с ним в Америке следует начать в сфере искусства кулинарного. Успех будет обеспечен.
Словом, знаменитый американский «стейк» – здоровенный кусок говядины фунта этак на полтора-два – нам подавали темноглазые и стремительные парни, плохо говорившие по-английски, в широкополых шляпах и национальной аргентинской одежде. Помимо адвоката, за столом сидели приведший меня сюда коллега, известный нью-йоркский журналист, завоевавший себе возможность быть на газетной полосе несколько больше самим собой, нежели это принято среди американской пишущей братии, и два преподавателя Нью-Йоркского университета.
– Фашистская угроза – очередная выдумка газетчиков, – продолжал адвокат. – Америка – страна с устоявшимися демократическими традициями, и у нас германский 1933 год просто-напросто невозможен. Американец за фашистами не пойдет.
– А как насчет 27 миллионов голосов, полученных в 64-м на президентских выборах Голдуотером? – ринулся в спор газетчик. – У Гитлера в 1933 году столько не было. Не кажется ли вам, что мы тогда проглядели эту страшную цифру – 27 миллионов американцев, проголосовавших за голдуотеровскую программу, весьма смахивающую на фашизм? С тех пор столь наглядных и внушительных демонстраций фашистских сил не было, они тоже стали опытными и применяются к обстановке, но мы не можем глядеть сквозь пальцы на то, что есть, – слишком страшна расплата за благодушие.
Разгорелся ожесточенный спор, в ходе которого адвокат доказывал, что цифра в 27 миллионов ни о чем не говорит, что средний американец, особенно в провинции, весьма далек от политики и вряд ли может сколько-нибудь внятно объяснить разницу между правыми республиканцами и либеральными демократами, что он голосует просто по традиции – Смиты вот уже 100 лет от деда к сыну и внуку – за демократов, и Джонсы так же давно – за республиканцев.
Мой коллега – американский журналист – желчно возражал. Так и не договорившись, они перевели разговор на бейсбол и тут быстро обрели согласие, сойдясь на том, что команда Нью-Йоркского университета, безусловно, превосходит «этих выскочек» из Джорджтауна.
Много раз с того вечера я возвращался мысленно к этому спору. Благодушие адвоката, пожалуй, типично для значительной части американской интеллигенции в настоящее время. «У нас это невозможно», – за этой страусиной формулой прячут свое беспокойство. Между тем вопрос о том, возможно или невозможно, уже перестал быть вопросом. Жизнь дала на него ответ недвусмысленный и горький: возможно!
Два года спустя после описанного разговора фашиствующий мракобес Джордж Уоллес получил на президентских выборах 10 миллионов голосов. Применительно к этому довод о голосовании по традиции от бабушек и дедушек уже не срабатывает полностью – Уоллес выступал как независимый кандидат, вне республиканской и демократической партий. 10 миллионов взрослых американцев сознательно отдали свои голоса этому демагогу из Алабамы, начинавшему свою карьеру в профессиональном боксе, где он подвизался в «весе петуха» – есть такой в американском профессиональном боксе, – сменившего затем боксерский ринг на политическую арену и процветшего на ниве разнузданного расизма. Думается, что, происходи наш разговор с любителями аргентинского стейка после дебюта Уоллеса на общеамериканской арене, благодушный мой собеседник, напиравший на то, что «в Америке это невозможно», не был бы столь оптимистичен.
Мракобесие и ухватки Уоллеса привлекли к нему симпатии Ханта и еще нескольких толстосумов-южан, которые принялись делать из него фигуру общеамериканского масштаба. Пост губернатора Алабамы стал для него ступенью, с которой он вознамерился шагнуть в Белый дом.
Я сказал об ухватках Уоллеса. Мне довелось довольно близко их наблюдать во время избирательной кампании 1968 года, бывать на собраниях и митингах, где он выступал, посещать его пресс-конференции и даже беседовать, что называется, накоротке. Не знаю, каков был Уоллес на ринге, но в роли политического «петуха» он действует в достаточной степени ловко. Он хорошо знает свою аудиторию, ее уровень, запросы, интересы хотя бы потому, что он сам один из них.
Уоллес – это маленький человечишка для мелких людишек. Маленький и в прямом, и в переносном смысле. Ниже среднего роста, щуплый, юркий, с мелкими чертами лица и беспрестанно бегающими глазками, то и дело появляющейся на его физиономии фальшивой, будто бы приклеенной улыбкой и зычным голосом площадного оратора. Самой, пожалуй, примечательной чертой внешнего облика Джорджа Уоллеса является его непримечательность, заурядность. Мимо такого в толпе пройдешь, не заметив.
На трибуне в большой аудитории он производит впечатление человека, уверенного в себе. В небольшом обществе его апломб пропадает, и он все время испытующе взглядывает на собеседника: дескать, так ли сказал, не сморозил ли чего-нибудь – неуверенность провинциала выскочки, знающего, что оказался в чужом седле не по росту, беспрестанно улыбается только ртом – в глазах ни тени улыбки – и все время неуловимым, каким-то мышиным движением остренького языка облизывает губы.
Чтобы закончить внешний портрет, добавлю, что этот суетливый человечек – большой щеголь. По нескольку раз в день он меняет костюмы, преимущественно шелковые, при первой же возможности глядится в зеркальце, которое всегда носит при себе, неравнодушен к ярким цветам, его галстуки невообразимой окраски, от него на версту шибает крепкими духами, башмаки он носит на высоченных каблуках – хоть на несколько сантиметров, а длиннее. «Петуху» очень хочется, чтобы его принимали за орла.
И вот подобное ничтожество стало в конце 60-х – начале 70-х годов фигурой общеамериканского масштаба. Конечно же, немалую роль в этом играют щедроты Ханта и иже с ним. Недаром в Америке говорят, что «деньги и кобылу заставляют идти». Однако свести все дело лишь к деньгам – значит упустить проблему. Была, к примеру, в проповеди бесноватого ефрейтора какая-то притягательная для немецких бюргеров, мелких буржуа и взбесившихся мещан сила, которая на полтора десятка лет сделала истерическое кликушествовавшее ничтожество «фюрером» Германии. Видимо, отвечает и уоллесовская демагогия – антинегритянская проповедь, вопли о «забытом простом человеке», о необходимости твердой руки, чтобы «навести порядок в этой стране», – сокровенным чаяниям перепуганного американского буржуа, озлобленного трудностями жизни, не умеющего понять подлинные причины этих трудностей, мечтающего о сильной руке и готового увидеть эту «сильную руку» в горлопане из Алабамы. А тот и думает так же, как он, говорит на том же языке, без всяких там интеллигентских штучек, рассуждений – «с одной стороны», «с другой стороны», и обещает закон и порядок на следующий же день после своего появления в Белом доме.
В чем состоит сила Уоллеса, я особенно ясно увидел на одном из митингов, где он выступал. Дело происходило в крупнейшем зале Нью-Йорка, «Мэдисон-сквер-гарден». Огромное, напоминающее ангар помещение было до краев набито сторонниками фашиствующего демагога. Клерки, приказчики магазинов, владельцы маленьких магазинчиков, гостиниц, бензоколонок, золотушные девицы восторженным ревом встретили появление на трибуне своего кумира. Мне показалось, что собравшиеся даже не вслушивались в то, что он говорит. Узрев перед собой одного из таких же, как они сами, говорящего на том же жаргоне, с теми же ухватками, участники сборища все больше входили в раж. Короткий, энергичный уоллесовский жест, движение ладони от виска вперед – нечто среднее между ефрейторским жестом отдания чести и гитлеровским «хайль» – наэлектризовывало зал. Последние слова Уоллеса о необходимости сокрушения коммунизма, очищения Америки от негров, евреев и предателей потонули в каком-то невообразимом грохоте. Вокруг бесновались, вопили, рычали с искаженными от натуги лицами сотни человекоподобных. Вдруг рядом с собой я услышал собачий лай. Оглянувшись, увидел уже вовсе потерявших человеческий облик извивающихся девиц. Гавкали по-собачьи они. Не найдя другой формы выражения своего экстаза, они залаяли. Это было поистине страшно. Страшно до омерзения и омерзительно до ужаса. Собравшиеся здесь не хотели, не могли ощущать себя людьми. Им хотелось скорее стать на четвереньки, и от переполнявших их чувств они залаяли.
В тот вечер, мне кажется, я понял секрет успеха Уоллеса. Он в соответствии его идей, его демагогии, его облика вкусам и чаяниям того слоя американского общества, которое поставляет рекрутов сотням фашистских организаций Америки, растущих там в последние годы повсеместно, как ядовитые грибы.
Фашизм – болезнь не национальная, а социальная. Несмотря на все различия, в капиталистической Америке она так же возможна, как и в капиталистической Германии. Конечно, нельзя фетишизировать цифру в 27 миллионов голосов, полученных Голдуотером в 1964-м, или 10 миллионов, голосовавших осенью 1968 года за Уоллеса. В доводах, приведенных за обедом в аргентинском ресторане адвокатом, несомненно, есть доля истины.
Но как быть с фашистскими и полуфашистскими организациями, число которых в Америке, по данным властей, приближается сейчас к тысяче и объединяет в своих рядах от четырех до шести миллионов членов? Как быть с массовыми истериками мракобесов вроде той, которую мне довелось наблюдать в «Мэдисон-сквер-гарден»? Это тоже от дедушки к бабушке, а от бабушки к внучку? Однако бабушки и дедушки не маршировали под знаменем со свастикой американской нацистской партии; не готовились к вооруженному захвату власти, как отряды «минитменов», не разрабатывали планов массового уничтожения «расово неполноценных».
Опасным самообманом занимаются закрывающие глаза на то, что современное американское фашистское движение располагает массовой базой и опирается на нее. Массовой базой фашизма в Германии, так же как и всякого фашизма, была мелкая буржуазия. Лавочники и деклассированные элементы, мелкие буржуа города и деревни, ограниченные, озлобленные, фанатичные, легко становятся добычей ловких демагогов, за спиной которых стоят силы могущественные, как огня боящиеся, что прозревшие массы придут в движение и лишат их этого могущества.
В послевоенной Америке число людей, которых американский социолог Райт Миле остроумно и метко назвал «люмпен-буржуазией», исчисляется миллионами. Фермеры, в массе своей разоряющиеся и вынужденные продавать с молотка свои хозяйства, не выдерживающие конкуренции с могущественными компаниями мелкие предприниматели города – все они лишаются места в жизни, озлобляются, отчаиваются и, не видя подлинных виновников своих бед, нередко становятся добычей фашиствующих демагогов, твердящих, что во всех их бедах виноваты коммунисты, негры, евреи и «эти проклятые интеллигенты».
«Ну а Хант?» – скажет вдумчивый читатель. Ведь он не мелкий буржуа и тем более не разорившийся. Что привело людей, подобных ему, в ряды фашистского движения? Что заставило действовать не только из-за кулис, как большинство могущественных воротил, а вылезти на передний план?
Я пытался выяснить это у самого Ханта, понять, что заставляет его действовать таким образом, во время долгого разговора, состоявшегося у нас душным августовским днем в вестибюле фешенебельной гостиницы «Фонтенбло» на одном из самых дорогих курортов мира – в Майами-Бич во Флориде. Надо сказать, что охотился я за Хантом давно, перечитал об этом субъекте все, что можно было достать, встречался и беседовал со множеством людей, имеющих к нему какое-либо отношение, но увидеться с ним, что называется, лицом к лицу мне никак не удавалось, хотя я пускался на всевозможные, а также и вовсе невозможные ухищрения и хитрости. Уже вышло из печати первое издание этой книги, а в моем активе было лишь посещение Ханта в большой группе американских журналистов, которое происходило в такой обстановке, что мне, слава богу, хоть удалось разглядеть объект моего исследования с довольно близкого расстояния.
И вот в дни съезда республиканской партии, предшествовавшего президентским выборам 1968 года, встреча все-таки состоялась. Мой давний друг и коллега Мэлор Стуруа, корреспондент «Известий» в Америке, знал о моей длительной «охоте» за Хантом. Как-то ранним утром он ворвался в мой номер гостиницы.
– Дружище, я засек Ханта. Он инкогнито приехал на съезд и живет в соседнем отеле. Если поспешим, то мы его накроем.
Зная страсть моего друга ко всевозможным розыгрышам – я сам не раз был их жертвой, особенно в студенческие времена, – я воспринял преподнесенную мне сенсацию с достаточной долей скепсиса.
– Знаю я твои штучки, пойдем-ка лучше позавтракаем.
– Какой, к бесам, завтрак! Я угощаю тебя Хантом. – И без дальнейших слов Стуруа поволок меня через дорогу.
Бывают же на свете такие совпадения. Не успели мы вломиться в подъезд, отодвинув плечом оторопевшего швейцара дорогого отеля, видом скорее напоминавшего спикера английской палаты лордов, как буквально нос к носу столкнулись с Хантом. Он ковылял по вестибюлю навстречу нам по направлению к выходу.
– Мистер Хант, мы хотели бы с вами поговорить.
– А кто вы такие?
– Журналисты.
– Я не даю никаких интервью. И вообще я занят.
Преисполненные решимости не упускать представившийся случай, мы попросту преградили Ханту путь к выходу и, постепенно тесня его, погнали, как бильярдный шар, в угол обширного вестибюля.
– Видите ли, мистер Хант, – тараторил на ходу скороговоркой Стуруа, никогда не нуждавшийся в том, чтобы лазить за словом в карман, и не испытывающий недостатка в журналистской находчивости. – Мы хотели бы поговорить с вами о вашей книге «Альпака». Она нас крайне интересует. Кстати, не могли бы вы расписаться вот на этом экземпляре?
С ловкостью фокусника Мэлор извлек из кармана бог весть где разысканную им хантовскую книжонку и протянул явно польщенному автору. Видно, миллиардеры тоже не чужды авторского тщеславия. Во всяком случае, этот трюк моего друга сыграл решающую роль, и беседа состоялась. (О книге этой – предмете особой хантовской гордости – мы еще поговорим особо.)
Позже я спросил у Мэлора, по какому счастливому совпадению у него в кармане так кстати оказалась «Альпака».
– Черт тебя побери с таким совпадением. Узнав случайно от одного из американских коллег, что сюда должен приехать Хант, я полдня бегал по жаре в поисках этой пакости.
Что ни говорите, а друг – это всегда друг!
Но так или иначе, а с Хантом мы поговорили, что называется, по душам. Не спеша. Без помех. Вволю.
Беседуя, мы слушали, смотрели и… поражались. Поражались тому, что он говорил, как говорил, как себя вел, как выглядел. Начну с последнего. Внешний облик Ханта как-то удивительно диссонировал с обстановкой дорогого отеля, в которой шла необычная эта пресс-конференция. Утопая в роскошном кресле, перед нами сидел долговязый старик в стоптанных башмаках и нитяных – из самых дешевых – носках, свисавших на ботинки, в засаленном, обильно посыпанном перхотью пиджаке, несвежей рубашке, украшенной галстуком-бабочкой в горошек из тех, в которых щеголяют официанты дешевых ресторанчиков. Выцветшие, когда-то, очевидно, голубые, а сейчас медузьего цвета глаза, мокрые губы, неожиданный для его высокого роста тоненький голосок, то и дело срывающийся на пронзительный фальцет.
Но самое выразительное в хантовском облике – пожалуй, руки. Думается, что руки могут подчас сказать о человеке, о его характере, ощущениях, восприятии сиюминутной ситуации даже больше, нежели лицо и признанное зеркало души – глаза. Опытный человек привыкает следить за выражением своего лица, его мимикой, научается управлять его мускулами. Можно потушить и глаза, сделать их непроницаемыми и невыразительными, прикрыть их, в конце концов, темными очками.
Но вот руки… Ох уж эти руки! Они живут своей жизнью, выдавая то, что спрятали, скрыли лицо и глаза. Мне, к примеру, первое рукопожатие говорит обычно о человеке больше, нежели многие фразы первого знакомства. Прикосновение хантовской длани, вялой, будто бы без костей, влажно-холодной и липкой, вызвало мгновенную дрожь омерзения, желание поскорее найти рукомойник.
Во все время разговора его руки жили своей обособленной жизнью. Большие, усеянные веснушками, покрытые густым рыжевато-седым пухом, со сморщенной, будто бы пергаментной кожей, с большими неподстриженными грязно-желтыми ногтями, они беспрестанно находились в движении – сжимались, разжимались, сплетались пальцами, тискали друг друга, непрерывно и непроизвольно, как паучьи лапки, десять, двадцать, сорок минут, на протяжении всего разговора. Вот они засучили быстрее. Хант весь подобрался и, повернув голову, проводил кого-то глазами. Проследив направление его взгляда, я увидел пересекающих вестибюль двух девиц в совсем уж немыслимых сверхмини. Хантова морда подернулась салом, губы растянулись в улыбку, обнажая коричневые пеньки зубов.
Девицы продефилировали, Хант кончил вибрировать, и разговор продолжался. О чем? Обо всем. Об «Альпаке», о Хантовом бизнесе, о том, с какой целью он приехал в Майами-Бич и обретается в кулуарах съезда республиканской партии, об убийстве братьев Кеннеди. Расшифровывая сейчас пленку маленького карманного магнитофона, который я во время беседы включил, чтобы не упустить ничего из этого разговора, я поражаюсь примитивности и бессодержательности того, что говорил Хант. Его сентенции и рассуждения выдавали дремучее невежество, примитивность, патологическую злобность.
Но вот, отвечая на вопрос о том, что он делает в Майами- Бич, Хант вдруг надулся, заважничал и самодовольно заявил:
– Вы лучше спросите, что делают на съезде эти парни, которые вопят там, в зале заседаний, и я вам отвечу: они делают то, что скажу им я, во всяком случае многие из них. Нам не все равно, кто находится в Белом доме, и это уже не первый съезд, к которому я имею отношение. – А затем, словно бы спохватившись, добавил: – Впрочем, я не политик, я частный гражданин. И если кому-то угодно выслушать мое мнение, что ж – я готов его высказать.
Кому-то, безусловно, угодно! В этом еще и еще раз убедились мы в те же самые дни, близко наблюдая механизм работы съезда республиканской партии. Я позволю себе здесь на минуту отвлечься от беседы с Хантом и рассказать об одном внешне забавном, но, в конце концов, поучительном эпизоде, участниками которого, опять же нам со Стуруа, довелось быть в те дни.
Дело происходило на одном из заседаний съезда республиканцев. Впрочем, заседанием это можно назвать лишь очень условно. Скорее действо это напоминает цирковой парад-алле. Предстояло выдвижение кандидатур на пост президента от республиканской партии. Перед тем как с трибуны называлось то или иное имя – Ричарда Никсона и Рональда Ригана, Нельсона Рокфеллера и Джорджа Ромни, – в зал заседаний вламывались 200, 300, 400 молодчиков – в зависимости от толщины кошелька и щедрости претендента – и устраивали шумную демонстрацию. Опять же в соответствии с мздой, ими полученной, они вопили от пяти до двадцати минут. Вопеж этот состоял преимущественно из скандирования одной фразы: «Ви вонт Никсон!» или «Ви вонт Риган!» («Мы хотим Никсона!»; «Мы хотим Ригана!»). Оторав положенное, демонстранты успокаивались и покидали зал, освобождая место для следующих. Вот тут-то мы и решили созорничать, впрочем, не без задней политической мысли.
Перед тем как с трибуны съезда было названо имя очередного претендента на пост президента, в зал хлынули сотни крикунов. Они заполнили все проходы и стали что есть мочи отрабатывать полученные доллары. Покинув ложу прессы и смешавшись с этой толпой, мы оказались в зале перед самой трибуной. Решив, что демократия так демократия, мы завопили тоже. Я орал благим матом: «Ви вонт Мэлор!», «Ви вонт Мэлор!». Он, стоя в нескольких шагах от меня, ревел что есть мочи: «Ви вонт Зорин!»
Надрывались так мы довольно долго. Скажите, ну чем не демократия? Да вот беда, съезд почему-то наши кандидатуры не выдвинул, и мы президентом США так и не стали.
Мораль сей демократии такова: в крайнем случае тебе дадут поорать – тем и утешайся. Что же касается решений, то на них этот ор никак не влияет и никакого отношения к ним не имеет. Он лишь для отвода глаз и обмана легковерных, чему, в частности, свидетельство и наш шуточный эксперимент.
Именно это и имел, очевидно, в виду Хант, с нескрываемым пренебрежением говоривший об «этих парнях, которые вопят на съезде». Он-то хорошо знал, где находятся настоящие пружины, движущие американский политический механизм, поскольку сам он со своими сотнями миллионов – одна из таких пружин…
В конце разговора, когда нам, что называется, терять уже было нечего, мы решили затронуть больной для Ханта вопрос. Надо сказать, что на протяжении всей беседы он не знал, кто мы такие, – то ли растерявшись от нашего напора, то ли расчувствовавшись от внимания к его рукоблудию в виде «Альпаки», он так и не задал вопроса, какой орган прессы мы представляем.
– Мистер Хант, как вы думаете, что стоит за покушением на президента Кеннеди? Кто его убил?
– Коммунисты.
– Ну, а Роберта Кеннеди?
– Тоже коммунисты. И Мартина Лютера Кинга.
– Мистер Хант, но разве вы коммунист? – делая наивные глаза, спросил я.
– Что-о-о?!
– Но ведь существуют серьезные основания считать, что именно вы имеете непосредственное отношение к убийству президента.
Лицо Ханта начало медленно багроветь. К такому обороту разговора он не подготовлен, к подобному тону не привык. Давно уже в Америке к Ханту обращаются с льстивой угодливостью и всемерной почтительностью.
– А кто вы такие, собственно говоря? – вместо ответа вопрошает он.
– Мы журналисты из Советского Союза. Коммунисты, кстати сказать.
Надо было видеть лицо Ханта в этот момент. Из багрово-красного оно стало пепельно-серым. Раскрыв рот, он судорожно хватал воздух. В глазах его был нескрываемый страх. Да, да, Хант испугался. Очевидно, он решил, что сейчас мы начнем его убивать. Затем, обнаружив, что кровожадных намерений мы не выказываем, он несколько успокоился и, вытащив из кармана засаленный платок, отер им мгновенно вспотевший лоб.
– Надеюсь, джентльмены, что это шутка, – после долгой паузы прошамкал пришедший наконец в себя миллиардер. – Должен вам сказать, что вы плохо шутите. У старика Ханта хороший нюх на коммунистов. – И, уколов нас неприязненным взглядом, он тяжело поднялся с кресла и медленно, не попрощавшись, заковылял прочь. Мы откровенно хохотали. Уж очень жалок и смешон оказался при ближайшем рассмотрении этот «самый страшный человек в Америке».
Трагикомическая встреча и беседа эта, мало что дав с точки зрения фактических сведений, помогла лучше ощутить, понять даже не человека, а почти патологическое явление, каковое он собой представлял. И все-таки чего-то не хватало. Ну злобный, ну ограниченный, но откуда это идет, чем движимо? Я много размышлял об этом, и тут, как это часто бывает, на помощь пришел случай, незадолго до того происшедший, о котором я вспомнил, и, сопоставив его со встречей с Хантом, вдруг увидел для себя четкую картину.
В одно из солнечных осенних воскресений советские журналисты, постоянно живущие и работающие в американской столице, решили организовать пикник, чтобы отдохнуть самим и дать возможность отдохнуть своим коллегам, приехавшим из Москвы. Запихавши в машины нехитрый туристский скарб вперемежку с детишками, жаровню, расфасованный в бумажные мешочки древесный уголь и мясо для шашлыка, мы отправились за город.
Милях в тридцати от Вашингтона машины свернули с шоссе и, проскочив между холмами, вскоре выехали к небольшому, но очень живописному озеру Тимберлейк. На берегу стоял уютный мотель, водную гладь бороздило несколько лодочек. Идиллической пасторали контрастировал вполне прозаический шлагбаум, преградивший нам путь и поднявшийся лишь после того, как каждый из нас отдал по доллару парню в джинсах и линялой майке, меланхолично жевавшему резинку.
За свои деньги мы получили завидное право расположиться на берегу озера. Очень скоро картина напоминала такую, какую вы можете видеть в солнечный день на берегу любой из наших речек или озер под Москвой и Ленинградом, Киевом и Новосибирском. Женщины разворачивали свертки, а мужчины, сбросив пиджаки, а вместе с ними излишки степенности, разбившись на две партии и учинив футбольные ворота из шляп и рубашек, упоенно гоняли мяч.
За перипетиями жаркой схватки мы не заметили, как недалеко от нашего стойбища, у самой воды, остановилась небольшая машина, из которой вышли двое. Специальный корреспондент «Известий» Викентий Матвеев, меланхолично наблюдавший за нашей игрой со стороны, – свойственные ему солидность и рассудительность не позволяли принять в ней участие, – вдруг стал проявлять явные признаки оживления, а затем решительно двинулся к вновь прибывшим. Взглянув на машину повнимательнее, мы поняли, что сдуло с нашего друга налет флегмы, обнаружив подлинно журналистский темперамент: рядом с номером, на прикрепленном к бамперу большом куске жести, выкрашенном в желтый цвет, черными буквами было четко выведено: «Голдуотер в президенты».
Даже на расстоянии было видно весьма мрачное выражение на лицах пассажиров автомобиля. Позже Матвеев рассказывал нам, что начало разговора было весьма многообещающим.
– Кто вы? – спросил высокий худощавый поклонник Голдуотера.
– Русские. Советские журналисты, – последовал ответ.
– Черт вас побери! Если бы у меня в руках был автомат, я бы с удовольствием разрядил его в вас.
– Это очень интересно! – ответил невозмутимо Матвеев. Изысканно вежливый разговор начался.
Вскоре, не желая испытывать наше терпение, Викентий Александрович решил великодушно поделиться журналистской добычей и подвел к нам своих воинственно настроенных собеседников.
Один из них, невзрачный, сутулый человек в кургузом пиджачке и темном галстуке, промолчал почти все время. Зато другой говорил беспрерывно. Он являл собой фигуру весьма колоритную – долговязый, в измятых парусиновых штанах, стоптанных башмаках и тельняшке с закатанными рукавами, огненно-рыжий, густо усеянный веснушками, даже глаза его с белесыми ресницами казались рыжими и в веснушках, он говорил возбужденно и быстро, проглатывая окончания слов, брызгая слюной и размахивая руками.
«Расправившись» для начала с полутора миллиардами людей, заявив, что он, не колеблясь, сбросил бы ядерные бомбы на все города социалистических стран и что единственное стабильное правительство в мире – это правительство Южной Африки, он принялся громить коммунистов внутри Соединенных Штатов. Из громко выкрикивавшихся фраз, уснащенных эпитетами, которые не принято воспроизводить на бумаге и в дамском обществе, в несколько минут нам удалось установить, что к числу коммунистов и их попутчиков он относит, в частности, бывших президентов Соединенных Штатов Джона Кеннеди, Линдона Джонсона, тогдашних вице-президента Губерта Хэмфри, председателя Верховного суда Эрла Уоррена, губернатора штата Нью-Йорк Нельсона Рокфеллера, губернатора штата Мичиган Джорджа Ромни и еще полтора десятка таких же «красных». Затем последовали злобные антинегритянские высказывания, заявление о «15 веках еврейского заговора» и все прочее в том же духе.
Согласитесь, что экспонат был диковинный. Не каждый день у нашего брата есть возможность осуществить свободный, неофициальный разговор и пространный обмен мнениями с фашиствующим фанатиком, и мы, подавляя в себе вполне естественное отвращение, оттерев плечами в один из моментов молодого коллегу, когда он, не выдержав очередной гнусности, вдруг поднес к самому носу опешившего оратора, прогавкавшего что-то о необходимости сбросить на Москву водородную бомбу, здоровенный свой кулачище и по-русски спросил при этом: «А вот этого не видел?», продолжали исследования.
То, что выяснилось, было очень поучительным. Рыжий детина – зовут его Джо Янг – собственник этого озера и территории, к нему прилегающей. С гордостью заявил о себе, что он «сэлфмэйдмен» – «человек, который сделал себя сам». Кончил четыре класса. Работал фотографом. Затем выбился в фоторепортеры широко распространенного журнала «Лайф». Бродя как-то в окрестностях Вашингтона, наткнулся на большой овраг, поросший лесом, с отлогими песчаными скатами, с теплыми ключами на дне. Решил, что на этом можно хорошо заработать. Пустил в ход все сбережения, по уши влез в долги – купил овраг, соорудил запруду.
Теплое озеро, песчаный берег, лесок, реклама сделали свое дело. Тысячи жителей американской столицы, спасаясь от влажной городской духоты, стали проводить здесь субботние и воскресные дни. С каждого по доллару – рыжему капиталец. Построил мотель, лодочную станцию, ресторан, прикупил соседние овраги. Дело растет быстро, принося большой доход. Сейчас на его текущем счету уже около полутора миллионов долларов.
…Само по себе все это – и овраг, превращенный в озеро, и воскресный отдых горожан, – конечно же, неплохо и разумно. Но баланс большого света не сходится – чистоган, помогая создать в данном случае пляж, убивает в человеке человеческое. Оборотистый фотограф становится не только и даже не столько хозяином, сколько жертвой бизнеса, воплощая собой те моральные издержки, которыми в обществе, где все меряется на деньги и только на них, сопровождается эта сама «частная инициатива». Волею случая, хотя и не без собственной изворотливости, выбившись из низов и обогатившись, он, что называется, сошел с резьбы. Будучи одним из очень немногих, такой выскочка уверовал в свои сверхчеловеческие данные и убежден, что не он должен обществу, но общество ему.
Янг и представители его разновидности не способны увидеть и не видят ничего, кроме своих долларов, и приходят в неописуемую ярость от всего, что, по их мнению, может помешать самовозрастанию оных. Они еще не обрели уверенности в прочности свалившегося на них богатства, трепещут от мысли, что могут его потерять. Странная смесь высокомерия, граничащего с манией величия, и комплекса неполноценности, самоуверенности и страха, удачливости и невежества, безграничной агрессивности и плохо скрытой трусости, толстой чековой книжки крупного предпринимателя и въевшейся в плоть и кровь психологии мелкого лавочника – таков его портрет. И еще озлобленность в отношении могущественных родов финансовой аристократии, не дающей ему ходу, и мучительная зависть по их адресу, презрение к той среде, которая волею случая покинута, и опасения быть вновь низринутым вниз – вот этот социальный тип, хотя и не столь уже многочисленный, но играющий в сегодняшней Америке роль немалую и опасную…
– Кто мне помог? – уже не вопит, а философствует рыжий детина, расположившись на траве. – Президент мне помог? Правительство? Сенат? Черта лысого! Я сам себе помог, я сам себя сделал. Так какого дьявола, – голос его опять поднимается до визга, – эти гниды из Вашингтона, это сучье племя лезет в мои дела! Почему я должен им платить налоги, которые растут, с какой стати меня обязывают заключать эти вонючие коллективные договоры с моими рабочими? Это вы во всем виноваты! Это все коммунистические идеи, Карл Маркс и прочее!
– А что вы знаете про коммунизм и Карла Маркса?
– Я не читаю всего того, что понаписала вшивая интеллигенция. Но я хорошо знаю, кто и почему засовывает руку в мой карман. И вы меня не собьете. От вас идет вся зараза, налоги, пенсии и прочий социализм. А эти хлюпики из Вашингтона, вместо того чтобы дать в морду, поджимают хвост. Нужен такой парень, как Барри. Он всем покажет.
И дальше без всякого перехода:
– Кстати, джентльмены, вы не знаете, почему русские дипломаты в воскресные дни стали меньше ездить на мое озеро? Скажите им, что самая лучшая вода в окрестностях Вашингтона здесь. И недорого, всего доллар с человека. Не забудьте, джентльмены, пожалуйста.
Бизнес есть бизнес, и, отложив в сторону свою политическую платформу, позабыв о сетованиях по поводу отсутствия автомата в руках, рыжий голдуотеровец приглашает нас всех к себе в гости.
– Не обращайте внимания на мой вид, – он показывает на пропотевшую тельняшку и разбитые парусиновые башмаки. – Это рабочий костюм. А дом у меня окей, здесь недалеко, там продолжим беседу.
Не очень заботясь о дипломатичности формы, мы отвели внезапное приглашение. Но под вечер, когда собрались уезжать, мы вновь увидели рыжего. В элегантном костюме он восседал за рулем шикарной и очень дорогой спортивной машины. Ему явно хотелось покрасоваться…
Сидя на траве напротив яростно жестикулировавшего и разглагольствовавшего о коммунизме Янга, я поймал себя на том, что все время пытался мучительно сообразить, кого он мне напоминает. Но так и не вспомнил. И лишь позже – а вопрос этот гвоздем засел в голове – меня вдруг осенило: да конечно же, Ханта. И все встало на свои места.
То было не внешнее сходство. 80-летний техасец, степенный и преисполненный сознания собственной значимости, не походит на суетливого, взвинченного, лет 45, хозяина озера. И тем не менее и в том, и в другом было что-то неуловимо сходное. В манере поведения, дремучем невежестве, в фанатичной исступленности, злобной ограниченности, неимоверном самомнении. Словом, это был один род, один вид, один и тот же социальный тип.
Попав в большие забияки со своей кучей долларов, они не только по рождению, но и по нынешней психологии мелкие буржуа, злобствующие от сознания непрочности своего положения, неуверенности в будущем.
«Все мы разбогатели довольно быстро. И признаться, кроме денег, нас ничто не интересовало и не интересует. Но вот рост сил коммунизма ощущается во всем мире. Почему мы должны терять то, чего достигли?» Кому принадлежат эти слова: Джо Янгу или Гарольду Ханту? Их мог произнести и тот, и другой, они одинаково точно отражают ход мыслей обоих, объясняют их поведение, их позицию.
Высказывание это принадлежит одному из близких друзей Ханта, крупному техасскому миллионеру, и было воспроизведено на страницах журнала «Форчун». Как видите, речь идет не об индивидууме-феномене, а о чем-то типическом, характерном.
Джо Янг – хозяин озера в окрестностях Вашингтона, и Гарольд Хант – владелец огромного нефтяного бизнеса; несмотря на разницу между янговским миллионом и хантовским миллиардом, это явления одного и того же порядка, порождение одних и тех же условий. У них общие страхи, общая ненависть, общие кумиры, общая судьба.