Ханбика Гаухаршад, морща лоб, старательно писала. Под хорошо отточенным остриём каляма поскрипывала голубая китайская бумага «хытаи». Края листа вспыхивали ярко-жёлтыми искрами, словно невидимая рука посыпала его золотым песком. Эта бумага была самая лучшая, купцы привозили её для нужд ханской канцелярии. Долгую и трудную дорогу преодолевали бумажные караваны, чей путь шёл из далёкой страны, раскинувшейся за пределами необъятной степи. Теперь бумага, изготовленная руками искусного китайского мастера, лежала перед высокородной госпожой. Ханбика писала письмо брату – хану Мухаммад-Эмину. Повелитель сообщил Гаухаршад о заключении мира между Казанским ханством и Москвой. Попутно упомянул о самом важном условии союзного договора: об освобождении русского полона. «…Если в твоём уделе, моя дорогая сестра, имеются невольники из Московии, прошу тебя немедля отослать их под охраной в Казань. В скором времени за ними прибудут воеводы на насадах, и пленники отправятся на Русь. Такова цена мира для нашего ханства. Согласись, высокородная ханбика, для процветания и покоя наших земель цена эта ничтожна!»
Гаухаршад не один раз перечитала письмо брата. Она пыталась угадать, нет ли там хоть тени намёка на то, что повелителю известно о преступной связи сестры с пленным урусом. Но письмо Мухаммад-Эмина было так радушно, так безмятежно, и об освобождении пленных он сообщал словно ненароком. Гаухаршад пожелала скрыть эти вести от Еникея.
Урус давно привык к новому имени, ловко носил непривычные для него одежды. Невольницы ханбики шили ему казакины из бархата и парчи, шёлковые рубахи и шаровары. Они украшали одежды богатой вышивкой и самоцветами, словно носить их предстояло высокородному мурзе. А Еникей в глазах ханбики и равнялся с мурзой. Вышел он статью и ростом и благородными манерами был не обделён. Урус родился в Новгороде, который славился своим вольным нравом. Пусть и покорился славный город Москве, но не изжился в жителях новгородских земель вольный дух и гордость человека, рождённого не под властной рукой боярина. А в московское войско Еникей пошёл от избытка удали и желания показать силу свою богатырскую. Непокорный норов своего невольника Гаухаршад ощутила в полной мере, когда пожелала привести уруса к истинной вере. Прибывшему в имение имаму новгородец рассмеялся в лицо:
– Господь с вами, казанцы, я в вашу веру не путаюсь, не трогайте и моей души!
Гаухаршад ластилась к фавориту, упрашивала его, рисовала райские картины будущей жизни, но Еникей лениво качал головой:
– Я в конце жизненного пути хочу лечь в домовину, а не на погребальные носилки, пресветлая ханбика. Не о чем тут и говорить, каждая птаха поёт так, как её в родных краях научили!
И Гаухаршад отступилась.
Ханбика вздыхала – нечасто ей приходилось уступать мужчинам. Вот и сейчас она не посмела ослушаться указаний брата, касавшегося освобождения пленных. В тот же день русских невольников, работавших на её обширных землях, отправили в Казань. Еникей же остался при ней.
Гаухаршад старательно выписывала буквы, вязь письма вилась по голубой бумаге. Ханбика сообщала повелителю об освобождении русского полона, испрашивала позволения посетить Казань. Протяжно охнули створки дверей, пропустили в приёмную Еникея. Он вошёл уверенной поступью человека, которого в этом большом доме признавали за господина.
– Что же ты, горлица моя, прячешься сегодня целое утро?
Гаухаршад потянулась к мужчине, приникла к нему, закрывая глаза. «Никто не отнимет его у меня, – думала с напряжением. – Абдул-Латыф отобрал Турыиша, но Еникей – мой и только мой!»
Мужчина ласково поглаживал женскую спину, выжидал момента, когда он сможет сказать сиятельной госпоже о своём решении. Он наклонился к маленькому ушку, щекоча его русой бородкой, жарко зашептал:
– Не скучно ли тебе, свет мой? Давно мы с тобой не отправлялись в лес. Послушай, как птицы поют, радуются птахи теплу! Поедем на прогулку в лес, повелительница моя?
Она согласно кивнула головой:
– Поедем, Еникей, как только закончу письмо, так и отправимся.
Урус замер на мгновение, тихо спросил:
– Не хану ли пишешь, радость моя?
Руки женщины до того невесомые, легко обнимавшие его, сделались вдруг тяжелы, неласковы. Ханбика оттолкнулась от широкой груди, на которой нашла приют:
– Пишу брату… иди, Еникей, распорядись о конях, об охране. Как окончу свои дела, спущусь вниз.
– Не о невольниках ли пишешь? – вновь поинтересовался мужчина, словно и не слышал её просьбы покинуть приёмную.
Гаухаршад вскинула удивлённые глаза, а Еникей так же тихо продолжал:
– Что же ты сокрыла от меня, горлица милая, что ныне я свободен и могу отправиться в Москву? Почему не спросишь, хочу ли я и дальше, как учёный медведь, жить на золотой цепи или желаю стать хозяином судьбы своей?
Женщина онемевшими руками стиснула резную спинку кресла, казалось, будь в её маленьких ручках сила батыра, разломила бы ажурное, но крепкое дерево напополам:
– И ты пожелал бы покинуть меня? – спросила она взволнованно, не скрывая ни чувств, ни страха своего.
Еникей усмехнулся в русые усы, склонился над ханбикой:
– Как же мне покинуть тебя, сладость моя, как же забыть наши ночи жаркие? Да только ныне я не раб тебе, не невольник твой. Всю ночь я не спал, всё думал: решишься ли ты уехать со мной в Москву? Наслышан я, по всей Руси много татарских князей проживает, кто правит городом, кто деревней. Живут при московском государе, как у Христа за пазухой. Казна у тебя богатая, нужды мы знать ни в чём не будем. Что тебе здесь сидеть безвылазно, что по Руси-матушке погулять. Поедем, Гаухаршад, откинь прочь сомнения, а я тебя, царица, ещё жарче любить стану!
Ханбика изумлённо взирала на своего раба, не верила, что это его уста извергают чудовищные речи. Она не стала перечить, кричать, лишь повела плечами, словно сбрасывая невидимую тяжесть, спросила едва слышно:
– Когда же ты удумал такое, Еникей? Неужто за одну ночь такие великие мысли родились в голове твоей?
Урус, обманутый её смиренным видом, потупленным взглядом и тихим голосом, радостно ответил:
– О Руси я давно задумывался, властительница моя. А любовь везде красна! На земле моей никто косо на тебя не посмотрит, никто не посмеет блудом назвать любовь нашу. Я же вижу, здесь ты с оглядкой живёшь, а вдруг проговорится баба дворовая, неразумная. Ваш Шариат, слышал я, суров дюже!
– Шариат суров, – согласилась ханбика и прибавила неожиданно жёстко: – Только ты, раб, забыл, что я нахожусь на такой высоте, до которой и Шариату не достать!
Гаухаршад выпрямилась, сурово взглянула в растерянное лицо возлюбленного. Проводила она хмельные ночи с ним, думала о нём неустанно, а это ли была не петля, не узда, какой она опасалась всю свою жизнь? Как могла она позволить себе зависеть от мужчины, от его желаний? Как могла возвысить ничтожного раба, врага своей веры, который сейчас осмелел настолько, что решил поставить её на колени перед собой? Вот он я – господин, а ты – невольница, скованная крепкими путами чувств горячих, желаний неистовых, жаждой неземного наслаждения!
– И ты решил, Еникей, что я отправлюсь с тобой в Москву? Думаешь, предам своего брата, покину удел отца ради твоих объятий и лживых речей любви? – Слова Гаухаршад выговаривала не торопясь, смотрела в немигающие, напряжённые глаза мужчины, чувствовала нестерпимый жар, подымающийся в груди. Мысли привычно обдумывали, решали нелёгкую задачу: что сделать с рабом, позабывшим своё место? Бросить ли дерзкого в темницу, подвергнуть ли плетям, пыткам или сразу казнить, не раздумывая?
А Еникей усмехнулся невесело, открыто не боясь её гнева. Растопыренной пятернёй он взбил русые кудри, сдвинул на затылок парчовую шапку, обитую соболем:
– То твоё решение, царица! Желаешь оставаться в ссылке своей, так и живи, а я отправляюсь вслед за братьями – за христианским полоном. Сначала в Казань, а там и до Москвы.
Урус поклонился неспешно:
– Прощевай, ханская дочь, за любовь и ласку благодарствую!
Двери распахнулись, захлопнулись и замерли в странной неподвижности. Словно весь мир замер вместе с ними, ожидая, когда из её горла вырвется дикий крик. И ханбика закричала, сорвалась на истеричный визг. Неистовой рукой она принялась крушить попавшиеся на глаза фарфоровые вазы, дорогие чаши, тонкие, просвечивающие на свету пиалы. Испуганный начальник охраны замер на пороге, не знал, что и предпринять, чем остановить необузданную ярость Гаухаршад.
– Благородная ханбика… достопочтимая госпожа… – Испуганные губы его бормотали высокопарные обращения, не ведая, что ещё можно сказать, о чём осмелиться спросить.
За окном раздалось ржание строптивого жеребца Еникея, которого ханбика подарила своему возлюбленному. Гаухаршад словно очнулась, кинулась к окну, но её обезумевший взгляд выхватил лишь силуэт буланого коня и могучего всадника, направлявшегося к воротам имения. Тщедушный привратник в зелёном халате подобострастно кланялся русскому невольнику, вознёсшемуся на недосягаемую для слуг этого дома высоту.
– Догнать! – она крикнула с яростью, резко обернувшись к начальнику охраны, полоснула его страшным взглядом. Мангыт попятился, нащупал рукой резные двери.
– Догнать и привезти ко мне, как скот, который гонят на бойню, с арканом на шее! – выкрикнула ханбика. – А если не возьмёте живым…
От нервного напряжения, невольного страха перед тем, что она хотела сейчас произнести, у Гаухаршад застучали зубы. Она пыталась унять нежданную дрожь, глядела прямо в расширенные от удивления глаза ногайца:
– Если не возьмёте живым, – туда ему и дорога! – резко докончила она и отвернулась, едва дождалась, когда за главным телохранителем захлопнутся двери, лишь тогда без сил упала на тахту.
Беззвучные слёзы потекли по бледным щекам, но ханбика не позволила себе заплакать в голос. В полной неподвижности она просидела несколько часов. Сумерки опустились на комнату, осветили последними лучами разгром, какой Гаухаршад в неистовстве совершила здесь. Она сидела в тягостном, горестном ожидании, и никто не посмел беспокоить её одиночества. Дом словно вымер, затих вместе со своей властной хозяйкой.
Поздним вечером у ворот имения послышался топот многочисленных копыт, лязг оружия, чьи-то усталые оклики. Гаухаршад встрепенулась, поднялась с тахты, чувствуя, как затекло всё тело. Она похолодевшими руками распахнула створки окна, взглянула властно:
– Где мой невольник, Ахмед-баши?
Начальник охраны спрыгнул с коня, отвязал кожаный мешок, притороченный к седлу, поклонился госпоже:
– Здесь его голова, повелительница.
Она вздрогнула, обхватила озябшие плечи обеими руками, ведь надеялась ещё, что Еникея привезут живым. Скрывая предательскую слабость, ханбика заставила себя вздёрнуть подбородок, промолвила нарочито холодно и бесстрастно:
– Передайте всем моим рабам, как я расправляюсь с дерзкими…