Обращаясь к текстам, опубликованным на страницах газет и журналов, я рассматриваю их как часть информационного поля вопреки традиции, в соответствии с которой периодическая печать нередко отождествляется с общественным мнением. Последняя точка зрения обусловлена двойственной природой печати, являющейся как формой проявления общественного мнения, так и средством его формирования, причем отделить одно от другого не представляется возможным. В.Г. Чернуха в работе «Правительственная политика в отношении печати» пишет, что до 1905 года в связи с отсутствием других форм выражения общественного мнения печать имела особое значение, была основной его формой, и термины «общественное мнение» и «печать» в это время употреблялись как синонимы[384].
Мой выбор исследовательской позиции вызван в первую очередь специфическим положением печати в условиях существования цензурных запретов. «Верное», с точки зрения правительства, освещение покушений на императора было столь важным, что цензура строго следила не только за тем, чтобы в печати не появлялось недозволенных статей, но и за тем, чтобы публиковались статьи, осуждающие террористов. Редакция журнала «Отечественные записки» в 1880 году получила выговор за то, что сообщение о взрыве в Зимнем дворце было опубликовано в неподобающем месте (в разделе объявлений) и без выражения порицания или неодобрения[385]. Журналист Г.К. Градов-ский в воспоминаниях писал:
…когда совершались те или другие политические преступления, на нашей журналистике лежала тягостная повинность. Надо было возмущаться и огорчаться […]. Отсюда получалось двойное неудобство: никто не верил этому напускному негодованию, и все сколько-нибудь порядочные газеты предпочитали или молчать, или говорить крайне сдержанно […], кому же охота прослыть лицемером[386].
Несвобода печати проявлялась в том, что о некоторых проблемах журналисты говорили только экивоками, о других же не писали вовсе. Также не стоит забывать об информативной функции печати. То, каким образом сообщались подробности покушений, не менее важно для этого исследования, чем рассмотрение аналитических статей о причинах терроризма и методах борьбы с ним.
Для исследования были выбраны универсальные газеты, издававшиеся в Петербурге и Москве. На такой выбор повлияло несколько факторов: во-первых, существование крупных телеграфных агентств предопределяло вторичность информации, получаемой провинциальными изданиями[387]. В интерпретации событий последние также ориентировались на статьи столичных журналистов, подчас перепечатывая их целиком[388]. Круг изучаемых газет не ограничивается только так называемой «большой прессой», ориентированной на образованного читателя, стремившегося получать полную и достоверную информацию. Исследование «малой прессы» («Петербургский листок», «Петербургская газета» и т. п.) позволяет проанализировать, каким образом информация о террористических актах подавалась в газетах, предназначенных для городских обывателей[389]. Кроме того, если в обычной ситуации журналисты «Голоса» или «Московских ведомостей» мало обращали внимания на статьи «бульварных» газет, то в чрезвычайной ситуации марта 1881 года перепечатывалась любая информация, независимо от того, в какой газете она впервые появилась.
«Большая пресса» в 1879–1881 годах делилась, в зависимости от политического направления, на либеральные и «охранительные» издания. Либеральный лагерь был представлен такими газетами, как «Молва», «Голос», «Новости», «Русская правда», «Страна», «Порядок» (в Петербурге) и «Русские ведомости», «Русский курьер», «Земство» (в Москве)[390]. Признанным лидером противоположного лагеря был М.Н. Катков, рупором которого были «Московские ведомости»[391]. Среди изданий этого направления можно также назвать «Берег», «Санкт-Петербургские ведомости», «Современные известия», «Новое время»[392]и славянофильскую газету И.С. Аксакова «Русь»[393].
Обращаясь к анализу печати и ее воздействия на информационное поле, следует иметь в виду, что, даже выбирая одно, близкое себе по духу издание, читатель знакомился с позицией всех остальных более или менее значительных газет и отчасти журналов. Ни одна газета не была монофоничной: читатель «Московских ведомостей» знал, что пишут в «Голосе», и наоборот. Знакомство это происходило не только благодаря полемическим статьям, которыми обменивались противоборствующие литературные лагери, приводя пространные пассажи своих противников, но и вследствие общепринятой практики перепечатывать статьи и заметки других газет либо в специальном разделе, как, например, «Из газет и журналов», либо среди «Внутренних известий». Более того, существовали специальные издания, жившие за счет перепечатки статей своих более богатых собратьев, — к таким относились газеты «Улей» и «Эхо газет»[394]. Эта особенность печати второй половины XIX века позволяет утверждать, что читательская аудитория, вне зависимости от политических пристрастий, имела возможность ознакомиться со всеми возможными вариантами описания и объяснения террора и выбрать наиболее импонирующее.
Обращение к журналам дает более скромный результат: сообщения о террористических актах появлялись в них месяц спустя или еще позднее, когда эта информация переставала быть актуальной. Большинство журналов ограничивалось минимальными комментариями к покушениям либо обзором мнений, высказанных по этому поводу в газетах[395]. Исключение составляют «Внутреннее обозрение» в мартовском номере «Вестника Европы» (1880 год), «Внутреннее обозрение» журнала «Русская речь» (январь 1880 года) и статья О.Ф. Миллера «Ужасная логика» в «Историческом вестнике». Они привлечены здесь для анализа.
Русская периодическая печать всегда претендовала на особую роль: быть «органом общественного мнения», «отражением общества» и даже его «воспитательницею»[396]. На деле же она не могла избегнуть выполнения совсем иной обязанности — информировать своих читателей о том или ином событии. Подчас такая чисто информативная функция воспринималась журналистами как «жалкая роль». Тем не менее чем значительнее было событие, тем больше читатели желали знать подробностей и тем меньше их интересовало личное мнение того или иного публициста. Покушения «Народной воли» относились к разряду тех событий, которые низводили печать до уровня «торопливой летописи», а порой и простой «афишки»[397].
Подробности взрыва 19 ноября 1879 года, благодаря требованию генерал-губернатора В.А. Долгорукова, освещались только московскими газетами. Наиболее полно покушение было описано в «Московских ведомостях», где были помещены «Официальные сведения о взрыве на Московско-курской железной дороге», «Рассказ очевидца» (21 ноября), а также описание «дома Сухоруковых» (25 ноября). Прочим газетам оставалось только рассуждать о степени виновности железнодорожной администрации[398] и комментировать сообщения катковского издания.
Журналисты поспешили обратить внимание читателей на новый способ совершения преступления, подчеркивая его «сложность» и необходимость долгой подготовительной работы, а также знаний[399]. Характерно, что «еще более ужасным» он был назван только в газете «Неделя»[400]. Вероятно, отсутствие жертв привело к тому, что на более разрушительные, по сравнению с кинжалами и револьверами, свойства динамита первоначально особого внимания обращено не было. Следует отметить, насколько полно в этом случае и позднее в печати описывались технические подробности взрывов. За те полтора года, в течение которых «Народная воля» использовала динамит, читатели имели возможность получить немало сведений о минном деле, гальванических батареях, бикфордовом шнуре, нитроглицерине, смешанном с магнезией, и т. д., а также о тех публикациях по минному делу, которые можно найти в Публичной библиотеке. Газеты серьезно и точно приводили сведения военных специалистов и даже прилагали схемы взрывных устройств и метательных снарядов. А.Ф. Тютчева, возмущаясь ведением процесса по «делу 1 марта», писала вел. кн. Сергею Александровичу, что единственное, что можно почерпнуть из отчета по нему, — это «удобный способ изготовления динамита, которым, вероятно, не преминет воспользоваться наша предприимчивая молодежь»[401].
В статье газеты «Новое время» организация взрыва под Москвой сравнивалась с ловушкой на зверя, причем такой, «которую честный охотник постыдился бы поставить»[402]. Этот комментарий относился к широко растиражированному газетами описанию обстановки дома, откуда произведен был взрыв. Стремясь отвести подозрения, народовольцы позаботились не только о лампадах перед иконами, но и о портретах высочайших особ и даже «украсили» дом лубочной картинкой, изображающей посещение Александром II раненых в военно-походном госпитале[403]. День за днем печать старалась поддерживать интерес к покушению, сообщая новые подробности о приобретении дома «мещанином Сухоруковым», привлечении к дознанию нотариуса, оформлявшего сделку, и т. д. Впрочем, уже 27 ноября фельетонист Оса (И.А. Баталин) утверждал, что «газеты исчерпали уже всю внешнюю сторону преступления», — так он прокомментировал сообщение о белом коте, жившем в «доме Сухоруковых»[404]. Рассуждений о «внутренней стороне» покушения за взрывом 19 ноября последовало удивительно мало как в сравнении с последующими покушениями, так и с объемом статей, в которых описывалась «внешняя сторона». Впрочем, обстановка вряд ли способствовала высказыванию мнений о глубинных причинах террора и методах борьбы с ним. Накануне покушения после второго предостережения было приостановлено издание либеральной газеты «Голос». Остальные органы этого направления предпочли ограничиться заявлениями об «ужасе» перед террором и осуждением «крамолы»[405]. Только редакция газеты «Неделя» осмелилась утверждать, что покушения «являются продуктом какого-то органического порока общественной жизни во всем ее целом», и советовала исследовать, в чем именно он заключается[406]. Публицисты «охранительного направления», кроме М.Н. Каткова, также особых комментариев по поводу взрыва не давали. Спустя всего неделю журналисты перестали обсуждать покушение на железной дороге, обратившись к иным вопросам.
Информационная ситуация, сложившаяся вокруг взрыва в Зимнем дворце, имеет как сходства, так и различия с событиями ноября 1879 года. Единственной газетой, напечатавшей сообщение о нем на следующий же день, стало «Новое время». Читателям, несомненно, знавшим о взрыве, произошедшем накануне вечером, объяснялось, что во дворце «вспыхнул пожар вследствие лопнувшей газовой трубы»[407]. Открывшаяся 7 февраля правда заставила журналистов «недоумевать»: «…почему первые известия говорили так мягко»[408]. В следующие несколько дней страницы газет были заполнены техническими деталями («Взрыв произведен, очевидно, зарядом динамита (около трех пудов), поставленным в русскую печь»[409]) и предположениями о неизвестном «столяре»[410]. Особое место занимало описание несчастья с солдатами караула, заимствованное из «Русского инвалида» с добавлением кровавых подробностей: «Положение раненых невозможно себе представить без боли в сердце […]. У кого вырвано плечо с рукою, у кого снесена половина головы, у кого вывалились внутренности, обагряя кровью острые обломки сводов»[411]. Почти сразу сообщения о взрыве в Зимнем дворце стали конкурировать с громким делом о выдаче Л.Н. Гартмана или «мещанина Сухорукова», единственного известного на тот момент организатора покушения под Москвой.
Если покушение на императорский поезд уже через неделю перестало быть информационным поводом, то взрыв в Зимнем дворце послужил катализатором продолжительного и весьма эмоционального обсуждения проблемы террора в целом. На ситуацию повлияли не столько размах и дерзость террористического акта, осуществленного в императорской резиденции, сколько последовавшее за ним изменение политической ситуации. Создание Верховной распорядительной комиссии и особенно обращение М.Т. Лорис-Меликова «К жителям столицы» позволили журналистам, начав с обсуждения последнего покушения, перейти к политической ситуации в целом. Проблема террора зачастую служила лишь поводом для возвращения к дискуссии о школе, административной ссылке и необходимости дальнейших реформ.
С 5 по 19 февраля (празднование юбилея царствования Александра И) страна и в особенности столица жили в напряженном ожидании нового покушения, потому статьи о терроре и новых замыслах террористов пользовались огромной популярностью. Напряжение пошло на спад только после неудачного покушения И.О. Млодецко-го на М.Т. Лорис-Меликова 20 февраля 1880 года: действия террориста были объяснены страхом, который испытывала «крамола» перед Главным Начальником[412]. Постепенно обсуждение не только террора, но и революционного движения в целом исчезало со страниц газет, заменяясь обсуждением более актуальных проблем. В новогодних номерах журналисты с оптимизмом писали об «умиротворении» страны и прекращении покушений[413].
Весть о катастрофе на Екатерининском канале распространялась в Петербурге без участия газет: очевидцы, жители окрестных домов, слышавшие «удары, похожие как будто бы на отдаленные, глухие выстрелы или на хлопанье больших дверей подъезда»[414], прислуга разносили эту весть по городу. В Москве, напротив, новость распространилась благодаря расторопности редакции «Московских ведомостей», получившей телеграммы из столицы почти одновременно с генерал-губернатором и, вопреки Цензурному Уставу, опубликовавшей их без разрешения властей.
Журналисты отмечали, что общество, «поглощенное событием 1 марта», с нетерпением ожидало любых известий[415]. 2 марта, по свидетельству очевидца, невозможно было достать газет. Люди покупали вышедшие после обеда свежие номера по 75 копеек и даже по рублю[416]. Газеты были наполнены подробностями цареубийства и рассказами очевидцев: хроника произошедшего восстанавливалась до минуты. До 1 марта периодическая печать опасалась ступать на зыбкую почву описания самодержца как «мишени» для революционеров. Независимо от направления издания, его сотрудники предпочитали в этом случае перенимать уже готовые модели, которые предлагала Русская православная церковь, и даже публиковать тексты проповедей[417], причем происходило заимствование именно риторики, а не интерпретации событий. На протяжении 1879–1880 годов журналисты старались как можно меньше писать об императоре и сразу переходили к «крамоле» и мерам ее искоренения.
Убийство Александра II и последовавшие за ним обязательные религиозные ритуалы — панихиды, перенесение тела, погребение — не позволяли избегать обсуждения императора как жертвы террористов.
Описывая совершившееся цареубийство, газеты поневоле заговорили языком проповедей, не желая или не смея подбирать другие слова.
С первых дней гибель Александра II стала изображаться на страницах газет в категориях религиозного мученичества, чему немало способствовал врачебный отчет, помещенный в газете «Голос», а вслед за тем и в прочих изданиях. «Обе голени ниже колен и до стопы были превращены в массу обрывков мускулов, на которых местами висели осколки костей», «мускулы составляли единственную связь между стопою и коленями обеих ног, потому что кости голеней были раздроблены и вышиблены взрывом», «одна нога была не только оторвана, но перевернута так, что пятка очутилась на месте пальцев»[418], — эти и другие кровавые подробности медицинского отчета дополнялись свидетельствами очевидцев катастрофы. «Ноги были изломаны, одежда местами изодрана; кровь текла из ног, и кровавые пятна были на снегу»[419], «он опирался рукою и тяжело дышал, видимо, стараясь приподняться […]. Не было ни сапогов [так. — Ю.С.], ни брюк, ни кальсон, а виднелась окровавленная масса, состоящая из мяса, кожи и костей»[420]. Обстоятельный медицинский отчет и эмоциональные рассказы очевидцев были переработаны журналистами в насыщенные и яркие описания. Читая о том, как «державный 63-летний старец пал на улице с раздробленными членами, обливаясь кровью»[421], нельзя было не согласиться с М.Н. Катковым, что монарх «истинно мученически окончил дни свои»[422].
Описание смерти императора в категориях религиозного мученичества избавляло журналистов от поиска иной, менее безопасной для них, интерпретации произошедшего. Во всех остальных случаях журналисты использовали предложенные церковью объяснения весьма избирательно. Когда речь заходила о том, кто такие «крамольники» или в чем именно состоят «грехи» русского общества, за которые оно подверглось столь страшному наказанию, они предпочитали игнорировать мнение проповедников и заострять внимание на политических и социальных проблемах, а не на упадке веры и потере нравственных ориентиров.
После смерти государя между журналистами разных политических направлений началась борьба за «присвоение» его образа: все предлагавшиеся меры борьбы с революционным движением обосновывались как продолжение начинаний покойного, отвечавшие его чаяниям. На страницах либеральных газет Александр II прямо назывался «главой либерального движения и либеральных преобразований»[423]. В программной статье газеты «Голос» с красноречивым заголовком «Царский завет» давался ответ на вопрос, в чем заключается право Александра II на бессмертие: «Он не только освободил миллионы крепостных крестьян, но первый между русскими государями пошел по пути преобразований, имевших целью вызвать к жизни и к делу общественные силы народа…»[424] Эти статьи были оценены «Санкт-Петербургскими ведомостями» «как пляска Иродиады перед усекновением главы Иоанна Крестителя»[425]. Конечно, публицисты-консерваторы не могли отрицать очевидного — что Александр II был царем-реформатором, однако они отрицали какую-либо связь «освободительного и преобразовательного Царствования» с «пошлым либерализмом». «Мрачное злодеяние» должно было «обновить живую связь между властью и свободой, между Царем и народом в России»[426].
Огромный интерес вызывало у читателей расследование террористического акта. Хотя официальные власти как никогда щедро делились с обществом информацией о следствии по делу 1 марта, кратких правительственных сообщений о мещанине Н.И. Рысакове, разгроме конспиративной квартиры на Тележной улице, арестах Т.М. Михайлова и С.Л. Перовской было недостаточно[427].
Первым в центре внимания печати оказался Н.И. Рысаков. Интересно проследить, как менялся его образ по мере поступления сведений. В первыхчислах марта, до появления более или менее достоверной информации, журналисты при описании преступника пользовались стереотипным образом революционера: «…по отзыву товарищей — мало развитый человек, мало знающий, крикун, анархист»[428]. Затем выяснилось, что Н.И. Рысаков был взят в Горный институт по личной рекомендации попечителя Петербургского учебного округа как один из двух лучших выпускников череповецкого Александровского технического училища. В ход пошел образ «заблудшего юноши», задавленного бедностью. 7 марта газета «Русь» сообщила читателям, что «цареубийца» в институте «вел себя скромно […], усердно посещал лекции, преимущественно находился в библиотеке»[429]. Стал также известен факт получения Рысаковым денежного пособия[430]. Появлялись и другие сведения, далекие от достоверности, например о том, что дом родителей Н.И. Рысакова охраняется полицией от разъяренных жителей г. Вытегры, а отец его застрелился; что во время допроса преступника угощали папиросами и подали ужин из нескольких блюд[431]. В Петербурге ходил слух, что именно последнее известие стало причиной смерти коменданта Петропавловской крепости барона Е.И. Майделя[432].
О других арестованных по делу 1 марта в газетах можно было прочесть немного. «Довольно красивая»/«далеко не красивая» женщина «еврейского типа», возможно, сестра государственного преступника Дейча (Геся Гельфман)[433], «блондин, без бороды, с едва пробивающимися баками и необыкновенно здорового телосложения» (Тимофей Михайлов)[434], «женщина невысокого роста, худая, скромная, в внешности ничем не похожая на нигилисток»[435] (Софья Перовская) — эти приметы были в начале марта единственной информацией, которую газеты могли сообщить читателям. Интерес к Софье Перовской несколько возрос, когда выяснилось, что она «дочь человека, пользующегося общим уважением и занимавшего высокие должности»[436], но никаких новых сведений о ней, кроме тех, что возможно было извлечь из материалов процесса «193-х», журналисты отыскать не могли[437]. Андрею Желябову «повезло» чуть больше: очень подробный рассказ о его аресте был помещен в газете «Новости». Там же были приведены показания о нем Г.Д. Гольденберга: «…в высшей степени развитая и гениальная личность, принадлежит к партии “террористов”»[438]. Такая характеристика никак не вязалась с рассказом о А.И. Желябове газеты «Новое время»: за пять лет до цареубийства, впав в состояние «апатии и разочарованности жизнью», он собирался покончить с собой, но вместо этого занялся раздачей листовок, получаемых у какого-то незнакомца за сто рублей в месяц[439].
Куда больший ажиотаж в печати вызывали трое «неизвестных». И.И. Гриневицкий, личность которого была установлена только в середине апреля, за полтора месяца успел побывать «государственным преступником» Фоминым, «пресловутым» Стефановичем, «беглым преступником» Тютчевым и Саблиным[440]. Впрочем, мертвый, он был скорее загадкой, чем угрозой, в отличие от «держателя сырной лавки Кобозева». С 5 марта, когда газеты сообщили об открытии подкопа на Малой Садовой улице,[441] «Кобозева» (Ю.Н. Богдановича) и его «жену» (А.В. Якимову) «арестовывали» то в трактире на Петербургской стороне, то в Кронштадте[442]. Анна Якимова передавала в воспоминаниях свои впечатления от чтения газет:
Чего-чего только не было в этих газетах! Оказывалось, что чуть ли не все догадывались, что это были поддельные торговцы […]. На основании показаний очевидцев красоты Кобозевой, на суде, когда нас в первый раз вводили в залу суда, обернувшись к двери, ожидали увидеть красивую мадам Кобозеву, а входит… противоположность этому, и один адвокат так был поражен неожиданностью, что не смог скрыть своего впечатления и при взгляде на меня громко фыркнул[443].
Вплоть до процесса «первомартовцев», когда реальные террористы предстали перед судом, эти и подобные им подробности были той информационной основой, на которой складывалось общественное мнение. В хаосе противоречивых сведений нелегко было отделить истину от лжи. Благодаря массе непроверенных и неподтвержденных сообщений ситуация рисовалась более угрожающей, а террористы более могущественными, чем то было в действительности. Впрочем, заметки, содержавшие только информацию, уже в начале марта исчезли с первых страниц газет, перейдя в раздел «Дневников» и «Хроник». Передовые статьи были целиком посвящены обсуждению сущности террора, причин его возникновения и методов борьбы с ним.
Анализ терроризма, явления нового, для которого пока не имелось готовых моделей объяснения, создавал серьезные трудности для публицистов. Необходимо было не только сообщать об очередном покушении, но и пытаться объяснять читателям происходящее, вложив новый смысл в понятие «террор», вошедшее в политический лексикон со времен Французской революции[444]. Слова «террор» и «террорист» приживались медленно: в комплексе публикаций, посвященных взрыву 19 ноября 1879 года, слово «террор» употребляется только один раз в статье «Петербургской газеты» как синоним «дикого насилия», используемого для «проповеди» вместо слова[445]. Тогда же в «Санкт-Петербургских ведомостях» было высказано мнение, что покушение невозможно было предотвратить, поскольку такие преступления «превышают степень неразвращенной, девственной народной фантазии»[446]. В целом террористический акт описывался как нечто выходящее за рамки любого повседневного опыта, нечто «непостижимое», «невероятное», «немыслимое»[447]. Только после взрыва в Зимнем дворце общие фразы наконец уступили место более глубоким размышлениям о происходящем.
В обсуждении террора как метода политической борьбы на первый план всегда выходила нравственная сторона вопроса. Убийства и покушения на убийство безусловно осуждались как «высшая и подлейшая ступень в этой погоне за “торжеством идеи”»[448]. Для них невозможно было искать оправданий, поскольку «зло называется злом»[449], «здоровый организм никогда не дойдет до такого нравственного падения», чтобы усвоить «развратный принцип» о том, что цель оправдывает средства[450]. Использование «Народной волей» взрывчатых веществ усиливало резонанс, производимый террористическим актом, одновременно увеличивая число возможных жертв, включая лиц, не бывших целью покушения. В осуждении террора это обстоятельство стало немаловажным, когда после взрыва 5 февраля жертвы таки появились. «Рассчитанная гибель караульных солдатиков»[451], подкоп «на многолюднейшей улице [Малой Садовой. — Ю.С.] с намерением обратить в развалины громадные дома и похоронить под ними тысячи невинных жертв»[452] превращали террор в явление не только политически, но и личностно значимое. Со страниц «Вестника Европы» звучал приговор: «Из всех форм политического убийства наибольшего осуждения заслуживает та, которая не останавливается перед человеческими гекатомбами, лишь бы только в числе жертв пала одна, составляющая настоящий объект преступления»[453].
Использование террора как средства политической борьбы вызывало опасения журналистов и из-за его косвенных последствий. Во-первых, террористические акты создавали прецедент, легитимировали такой способ борьбы. Отныне не было никакой гарантии, что даже при «наилучшей воле, при наибольших усилиях» правители государств не смогут стать жертвой «одного фанатика, который решится насиловать ход событий»[454]. Во-вторых, они оказывали отрицательное влияние на состояние общественной нравственности: «…страх, ожесточение, равнодушие к чужому горю, презрение к чужому праву, потеря надежды на лучшее будущее — вот возможные, при известных условиях слишком вероятные, результаты образа действий, не разбирающего средств»[455].
Кроме этики, осуждая террор как метод политической борьбы, журналисты использовали и логику. Анализируя использование насилия с точки зрения его рациональности, они указывали, что оно прежде всего дискриминирует идею, во имя которой ведется[456]. В февральском обозрении «Вестника Европы» были перечислены последствия известных покушений в Германии: «…за покушением Беккера следует известный конфликт между Вильгельмом I и прусской палатой депутатов, за покушением Гёделя и Ноблинга — чрезвычайный закон против социал-демократов, покушение на жизнь Бисмарка в 1866 году не останавливает разрыв между Пруссией и Австрией, в 1874 году не смягчает применения майских законов»[457]. Из этого делался вывод, что если террористические акты и могут привести к переменам, то только в «духе прямо противоположном тому, которым были проникнуты виновники покушения»[458].
Несмотря на моральное осуждение, журналисты не оставляли попыток понять причины возникновения террора. В поисках смысла, который вкладывают в свои действия исполнители покушений, представители разных политических направлений приходили к одному и тому же заключению: «крамольники» оценивают свои действия в соответствии с некой теорией, оправдываются «софизмами», совершают «принципиальные» и «умозрительные» преступления[459]. Наиболее полно эта идея была развита в статье «Пророчество апостола Павла», опубликованной в газете «Русь». Ее автор писал, что «подпольные убийцы» изобрели себе в оправдание теорию, «что убийство политическое не есть убийство, а просто признак политических похвальных верований […]. Некоторые, особенно молодые люди, которые бы остановились с отвращением перед простым убийством, готовятся фанатически к убийству умозрительному»[460].
Само по себе цареубийство никогда не казалось журналистам конечной целью: Александр II был «умерщвлен не из личного мщения, не ради личной корысти, а именно ради того, что он Царь»[461]. Впрочем, вряд ли на страницах подцензурной печати мог появиться хотя бы намек на то, что император может быть в чем-то виноват перед «крамольниками», из-за чего последние мстят лично ему. Цареубийство понималось как средство, самая возможность успеха которого связывалась с «безграничной преданностью народа»: убить монарха — значит «одним ударом поколебать Россию в ее основаниях и повергнуть ее в бездну анархии»[462], «навлечь ненависть одной части народа на другую, возбудить междоусобицу, анархию»[463]. Отмечали журналисты и то, что террористические акты влияют на состояние русского общества, вызывая в нем тревогу, неуверенность в завтрашнем дне, «внося сильное разделение […] и порождая недоверие между различными его частями»[464]. В газете «Голос» было высказано предположение, что подобный эффект был «косвенной целью» террористов, добиться которой им вполне удалось[465]. Реагируя на покушение на М.Т. Лорис-Меликова 20 февраля 1880 года, М.Н. Катков утверждал, что «тайным заговорщикам» нужно было не убийство Главного Начальника, который только вступил в должность, а «демонстрация» — «нужно было произвести впечатление»[466]. Описывая взрыв в Зимнем дворце, он довел эту мысль до крайности, написав, что преступление было совершено, «только чтобы совершить, только потому, что оно велико»[467].
Определив террор в качестве метода политической борьбы, журналисты не могли пройти мимо той конечной цели, во имя которой он используется. Общепризнанным был факт, что террористы действуют в соответствии с каким-то учением. Не разбирая, к какому роду идей можно отнести программу «Народной воли», журналисты использовали при рассуждениях о террористах такие определения, как «нигилисты», «социалисты» и «анархисты». Можно утверждать, что для журналистов было важнее родство используемых ими слов, чем их смысловые различия. Как писал сотрудник газеты «Новое время»: «Во всех этих фанатиках, во всех этих поклонниках ужаса и крови есть что-то родственное, однородное, какими бы названиями и партиями они себя ни величали»[468]. Тем не менее в словоупотреблении можно различить некоторые особенности. Общим термином в глазах журналистов был термин «нигилист». Так можно было назвать как революционеров-пропагандистов, не имеющих отношения к убийствам[469], так и «нигилистов-террористов»[470]. Слово «анархист» чаще всего использовалось именно в связи с покушениями, как будто именно анархические идеи, с точки зрения журналистов, были ближе всего к идее политического убийства: «Наши анархисты, посягающие на жизнь главы государства, выделяют себя действительно из всех других преступников»[471]. Наконец, слово «социалист» употреблялось в текстах, в которых так или иначе говорилось об «учении», во имя которого совершаются террористические акты. Иногда подчеркивалось, что именно так «крамольники» называют себя сами[472].
Суть «социалистического» учения излагалась журналистами весьма туманно как «уничтожение преобладания капитала»[473], «извращение всего общественного строя»[474], «ниспровержение не государственного, а гражданского порядка»[475]. Очевидно, что более ясного изложения социалистических идей на страницах подцензурной печати просто не могло появиться. Порой русским революционерам даже отказывали в праве именоваться социалистами, сводя их учение к «нигилизму» и «анархии». В «Петербургской газете» утверждалось:
…наши нынешние бунтари ничего не создают и создавать не намерены. Они не строят никаких теорий насчет будущего […]. Их задача ликвидировать не только государство, но и общество, а ликвидировать на их жаргоне означает стереть с лица земли все созданное веками исторической жизни[476].
Такого же мнения придерживался журналист либеральной «Молвы»: «…социальная пропаганда — это только предлог. Что у них никакой продуманной программы […], это лучше всего доказывают подпольные сочинения»[477]. При этом если «крамола» оценивалась как самостоятельное явление русской жизни, то конечной целью виделась «слава идей фанатика. Кровью и ужасом они хотят достичь своей цели, они воображают себя избранниками народа, они думают вырвать свободу на свой манер и лад, чтобы подарить ее России»[478]. В том случае, если журналисты усматривали в русской «крамоле» козни внешних врагов (эту идею особенно активно отстаивал М.Н. Катков), конечная цель революционеров виделась в том, чтобы «повергнуть страну в хаос и среди всеобщего смятения захватить власть и раздробить государство»[479].
Политическая часть программы «Народной воли» (требование ввести представительную форму правления) привлекала внимание журналистов «охранительных» изданий. В искренность конституционных требований «крамольников» не верили даже сотрудники «Берега», которые были рады уличить «надпольных» и подпольных «радетелей» в союзе. В этом требовании видели лишь новую тактику агитаторов, а не изменение сущности движения или конечной цели[480]. То же мнение было высказано в «Новом времени»: хотя «крамольники» и выставляют идею конституции, «как бандиты знамя мира», но на самом деле им нужна не она, а «самая широкая революция, резня, бешенство убийства, торжество крови»[481]. Следует отметить, что журналисты либеральных изданий никак политические требования «Народной воли» не комментировали. Столь дорогая им идея конституции и без того была скомпрометирована в глазах властей и «охранительных» кругов «родством» с идеями радикалов. Они предпочитали молчать, чтобы не давать лишние козыри в руки своим противникам.
Подвергнув анализу такое сложное и новое явление, каким был терроризм в конце 1870-х годов, русские журналисты сделали несколько важных выводов о том, с какой целью революционеры прибегают к политическим убийствам. Во-первых, отмечалось, что покушения на императора не самоцель, но средство; во-вторых, что то впечатление, которое террористы своими действиями производят на общество, не менее важно, чем само покушение: «Анархисты имели в виду не только правительство, но и общество»[482].
Объяснить смысл покушений для террористов и поставленную ими конечную цель еще не означало дать ответ на вопрос, откуда взялись русские «крамольники» и каким образом они пришли к использованию подобных методов. Одним из очевидных путей поиска ответа было обращение к истории. Чаще всего журналисты брали за отправную точку одну из двух дат: покушение Д.В. Каракозова 4 апреля 1866 года либо покушение А.К. Соловьева 2 апреля 1879 года. Оба этих события задавали фокус дальнейшему рассмотрению проблемы: покушения народовольцев вписывались в рамки вопроса о цареубийстве, что исключало из рассуждений прочие террористические акты. При этом каждая из дат несла определенную смысловую нагрузку: 2 апреля подчеркивало частоту происходящего, концентрировало попытки цареубийства на коротком временном отрезке: «Пришлось Русской земле увидеть троекратное, в течение нескольких месяцев, покушение на жизнь ее Государя»[483]. 4 апреля 1866 года растягивало историю покушений во времени на пятнадцать лет: «В начале 1880 года разыгрался последний акт драмы, начавшейся очень давно — еще в 1866 году»[484]. Выстрел Д.В. Каракозова был знаковым событием царствования Александра II, с ним связывали перелом в ходе реформ. С него радикалы и либералы начинали эпоху «белого террора». В статьях журналистов-либералов эта дата сама по себе служила объяснением происходящего: «случайный» выстрел Каракозова, неверно оцененный правительством, привел к тому, что «через всю политику последних пятнадцати лет прошла грустная нота недоверия к народным силам»[485]. Нарастание революционного движения, кульминацией которого стали покушения на цареубийство, таким образом, ставилось в вину правительству: «…меры строгости оказались безуспешными; они не искоренили крамолы, а только обострили положение, увеличили число недовольных и, можно думать, усилили ряды той, первоначально незначительной группы, которая объявила войну государству и порядку»[486].
Постановка вопроса о деятельности «Народной воли» как вопроса о цареубийстве позволяла обращаться к более широкому историческому контексту. Оценка покушений на Александра II как «беспримерных» в истории народов[487] была скорее фигурой речи, чем констатацией факта. За такими рассуждениями следовали исторические примеры. «Поддающимися сближению фактами» фельетонист газеты «Молва» назвал убийства Генриха IV и Авраама Линкольна[488]. Еще более широкий исторический контекст был дан во «Внутреннем обозрении» журнала «Вестник Европы», в котором рассматривались все известные покушения на жизнь монархов со времен Гиппарха и Цезаря[489]. Подобные сопоставления скорее затрудняли понимание такого явления, как терроризм. Рассматривая деятельность народовольцев только как попытки совершить цареубийство, журналисты упрощали происходящее, видя в событиях лишь одну сторону.
Существовала и другая версия генеалогии «крамолы», которая устанавливала связь между народовольческими попытками и другими террористическими актами, не направленными на императора. Самой очевидной точкой отсчета в ней было 24 января 1878 года — покушение В.И. Засулич на жизнь петербургского градоначальника Ф.Ф. Трепова[490]. При этом важен был не только и не столько сам террористический акт, сколько оправдание преступницы судом присяжных[491]. Покушения на Александра II также ставились в один ряд с убийствами и покушениями на должностных лиц в Киеве, Харькове и Петербурге. Менее популярной, но все же используемой точкой отсчета был процесс «нечаевцев». Эта дата особенно привлекала М.Н. Каткова, который неоднократно обращался в своих статьях к процессу 1871 года, доказывая, что именно он послужил «укреплению обмана, губившего нашу несчастную молодежь»[492]. Обнародованным «Катехизисом революционера» публицист предпочитал мерить все революционные организации и их цели[493]. Эта модель имела свои плюсы и минусы. С одной стороны, сосредотачиваясь только на ряде террористических актов, журналисты приходили к пониманию специфики терроризма. С другой стороны, вырванные из общего контекста революционного движения, террористические акты представали как загадочные явления, слабо связанные с действительностью.
Наконец, еще один вариант генеалогии включал покушения на императора в историю революционного движения в России. «Корни крамолы» искали в идеях М.А. Бакунина[494], историю начинали с демонстрации на Казанской площади 6 декабря 1876 года, когда революционеры «потерпели жестокое поражение от народа» и «взялись за оружие, за подкопы, за мины»[495]. По тому же принципу была выстроена самая подробная генеалогия «крамолы», предложенная в «Современных известиях». Задавшись вопросом о происхождении «страшного плода» 1 марта 1881 года, ее автор проследил биографию исполнителей до «процесса 193-х». Не останавливаясь на этом, он обратился к поиску первоистока, вспомнив не только «нечаевцев» и Каракозова, но и прокламацию «Молодая Россия» (1862 год)[496]. Включение народовольческих покушений в историю революционного движения заставляло иначе взглянуть на нее, соединив вопросы о причинах террора с более широкими вопросами о причинах протеста в течение всего царствования императора Александра И. Эта модель объяснения лучше помогала осознать истинные причины происходящего, но и усложняла понимание, так как предполагала исследование более широкого контекста, чем в случае рассмотрения происходящего как просто террора или, уже, попыток цареубийства.
Построение любой подробной генеалогии террора приводило к одному своеобразному эффекту: по меньшей мере, до обнародования стенограмм судебных заседаний по делу «Шестнадцати» все покушения на императора приписывались некоей «социально-революционной партии», якобы существующей в России чуть не со времен Каракозова. Эффект этот отчасти сохранялся вплоть до процесса по делу первомартовцев. Таким образом, в течение 1879–1880 годов печать обсуждала не конкретную организацию «Народная воля», а мифическую «социально-революционную партию», ее структуру, программу и образ действий. При этом журналисты вынуждены были ориентироваться на те минимальные сведения, которыми они, благодаря судебным процессам, располагали.
«Идеальным типом» революционной организации продолжала оставаться «Народная расправа» С.Г. Нечаева: не имея другой информации, журналисты обращались к этому опыту, чтобы утверждать: «Тайное общество 1869 года является как бы образцом для позднейших форм революционной агитации, личный состав — нормой, повторяющиеся на будущее время с небольшими вариантами»[497]. С процесса 1871 года утвердилось представление о широком использовании революционерами методов обмана и запугивания. Публицист газеты «Голос» писал, что «крамола» поставила для русского общества «пьесу», доказывая многочисленность своих сторонников, тогда как на самом деле она представляет собой «кружок или совокупность кружков, порядочно организованных, но немногочисленных»[498]. В пользу такого мнения приводились разные аргументы: при арестах не находят списков — террористов так мало, что списки им просто ни к чему[499]; «чем меньше народу в шайке, тем меньше опасности быть открытым, случайно или от предательства»[500], «чтобы подкопаться под полотно железной дороги из соседнего дома и чтобы натаскать два пуда динамита во дворец, […] могло понадобиться не более четверых-пятерых человек»[501]. Мнение о многочисленности «крамолы» высказывалось значительно реже[502].
Силу «социально-революционной партии» большинство журналистов объясняли «строжайшею внутреннею организациею» и тайной[503]. Бытовало представление, что внутри ее поддерживается железная дисциплина, «нескромных адептов» убивают[504], рядовых членов держат «под страхом неминуемой грозной расправы в случае уклонения от связующего их долга»[505]. В газете «Улей» очень красочно было описано, как партия вербует в свои ряды «недоучившегося юнца»: «…ему рисуется картина великого подвига; его выставляют освободителем или спасителем народа, ему сулят историческое имя; самое преступление, на которое его готовят, выставляется в его глазах как великий подвиг […], ему подсовывают большей частью какую-нибудь женщину, которая еще больше экзальтирует его, пристыжает его трусость, разгорячает фантазию, наконец, в заключение, ему грозят в случае неисполнения…»[506]
Рассуждения о том, кто стоит за покушениями, приводили некоторых журналистов к весьма нетривиальным выводам. Существовала точка зрения, что за действиями «Народной воли» скрываются националистические устремления одного из народов империи. М.Н. Катков описывал русское революционное движение как «театр марионеток», «кукловодом» которого является «польская справа», подтверждением чему служила, с его точки зрения, прокламация Исполнительного комитета, изданная после цареубийства[507]. С точки зрения Д.И. Иловайского, руководителями русских «крамольников» были украинцы. Обратив внимание читателей на фамилии (Ковальский, Лизогуб, Же-ляба, Тригоня, Колоткевич) и происхождение преступников, он писал: революционная организация состоит из четырех групп: польской, еврейской, украинофильской и собственно русской, среди которых русская — «наиболее пассивная», «выставляющая бессознательных исполнителей для тех групп, которые руководствуются целями более политическими или национальными»[508]. Реагируя на «политические фантазии» легальных журналистов, автор статьи «К статистике государственных преступлений», появившейся в № 4 «Народной воли» на основании данных Министерства юстиции (вероятно, предоставленных Н.В. Клеточниковым, так как среди них названо изданное «для внутреннего пользования» в количестве 150 экземпляров сочинение А.П. Мальшинского) приводил данные, опровергавшие «катковскую легенду о “польской интриге”» и «суворинскую теорию “жид идет”»[509].
Существовала и другая точка зрения на то, кто в действительности стоит за покушениями на императора. В печати она была откровенно высказана лишь однажды на страницах журнала «Русская речь». Автор внутреннего обозрения напомнил читателям прошлые столкновения и «неизбежно грядущее противоборство России с Англией в Азии», чтобы доказать: «…мы переживаем опыт тайного отравления ее [России — Ю.С.] внутреннею смутою»[510]. Другие издания были более осторожны, позволяя себе лишь намекать, что «анархия в России может быть нужна только одному из наших внешних врагов»[511]. Раздавались и голоса протеста. Например, в «Новом времени» по поводу статей М.Н. Каткова было сказано: «…быть может, в этом убеждении говорит больше патриотическое чувство, которое не может примириться с мыслью, что в самой России найдутся столь гнусные враги ее»[512].
Наконец, руководство русскими террористами приписывали некоему «международному революционному комитету», уверенность в существовании которого также выражалась на страницах русской печати[513]. «Русские “нигилисты-террористы” выросли на русской почве и отличаются азиатским зверством и дикою силою Стеньки Разина. Но они — отпрыски дерева, пустившего глубокие корни в западноевропейской почве, и в ней они находят свои жизненные соки», — писал юрист Ф.Ф. Мартенс в газете «Голос»[514].
Рассуждения о происках внешних врагов, даже если их принимали на веру, снимали вопрос только о руководителях «крамолы». Факт участия в покушениях на императора русских «исполнителей» требовал от журналистов куда более глубокого анализа причин возникновения терроризма. Ответ на последний вопрос часто давался на метафорическом уровне — с помощью метафоры «почвы». Она позволяла конструировать отношения «крамола»-общество. «Крамола» представлялась как «безобразный росток», «ядовитые растения», «ядовитые грибы», «семена зла»[515]. Этот образ употреблялся, когда ставился вопрос о причинах-«корнях» возникновения терроризма. Выбор метафоры обуславливал ответ: причина в «почве», на которой способны произрастать «ядовитые растения», т. е. в русском обществе: «Зло питается многочисленными и невидимыми соками»[516]. Пользуясь этой метафорой, газета «Новое время» могла описать вполне определенное состояние общества: «Очевидно, крамола пустила корни […]. Их питает общественная апатия, благодаря ей воздух как будто заражен»[517].
Еще более определенно отношения между «крамолой» и русским обществом позволяла уловить метафора «болезни», восходящая к более общему «метафорическому телу общества»[518]. Крамола уподоблялась «заразе», «язве», «ране», «проказе», «гнойному нарыву», даже «известным “секретным” болезням»[519], а борьба с нею — «врачеванию»[520]. С помощью этой метафоры журналисты могли оценивать общее состояние государства и общества. Представление «крамолы» как «болезни» давало журналистам возможность более свободно говорить о способах «лечения», методы которого разнились в зависимости от политических взглядов «врача».
До сих пор, анализируя то, каким образом народовольческий террор освещался в печати, мне удавалось избегать разделения точек зрения на «либеральную» и «охранительную». В самом деле, и стратегия описания внешней стороны покушений на монарха, и анализ проблемы терроризма не позволяют исследователю противопоставлять друг другу различные мнения, ссылаясь на принадлежность того или иного органа печати к противоборствовавшим политическим лагерям. Журналисты не только сходились во мнении о глубинной сущности террора как метода политической борьбы. Они говорили на одном языке, пользовались общими метафорами, охотно цитировали друг друга, создавая в информационном поле то ядро, вокруг которого могло формироваться общественное мнение. Раскол начинался в тот момент, когда от конкретных фактов и теоретических изысканий публицисты обращались к практическим вопросам борьбы с террором.
Публицисты либеральных изданий очень остро ставили вопрос о разобщенности русской печати и об отличии своего положения от положения «консервативных» собратьев по перу. Либеральная печать представляла свое мнение читателям одновременно с позиций силы и слабости. С одной стороны, ее представители постоянно подчеркивали свою «угнетенность»: их «травят» с криком «вяжи либералов, они — потворщики злоумышлений», «объявляют виновниками преступления»; «наиболее честная, здравомыслящая и либеральная часть русской печати говорит намеками и полунамеками, когда требуется особенно ясная и вразумительная речь»[521]. С другой стороны, именно либеральная печать говорила от имени «всего общества», основываясь на убеждении, что «если в чем-нибудь еще возможно найти в русском обществе сколько-нибудь согласное большинство, то скорее всего — в направлении политическом. Мы — почти все — либералы»[522]. Свое «угнетенное» состояние журналисты-либералы соотносили с таким же положением общества, пребывающего в состоянии «бездействия, бессилия и изнеможения»[523].
Положение изданий либерального толка в течение 1879–1881 годов претерпело ряд серьезных изменений. После покушения на Московско-Курской железной дороге немногочисленные органы печати этого направления вели себя исключительно осторожно вследствие произошедшей накануне приостановки газеты «Голос»[524]. Ситуация стала меняться уже в декабре 1879 года, когда «Голос» был возобновлен. В течение 1880 года либеральный лагерь пополнился газетами «Страна» Л.А. Полонского и «Земство» Ю.В. Скалона, а с 1 января 1881 года добавилась газета «Порядок» М.М. Стасюлевича. С приходом к власти М.Т. Лорис-Меликова либералы почувствовали относительную свободу, в то время как их идейные противники отступили в тень.
Покушение 19 ноября 1879 года не вызвало каких-либо заметных статей о мерах борьбы с «крамолой» в изданиях либерального направления. После взрыва в Зимнем дворце журналист газеты «Молва» заявил, что средство спасения от террора известно обществу, но ему «недостает искренности, честности, недостает мужества открыто сознаться во всем». Едва ли публицист стремился обвинить общество в трусости. Причина молчания, с его точки зрения, заключалась в отсутствии «возможности и законных путей» довести общественное мнение до сведения правительства[525]. Общим местом в публицистике 1879–1881 годов стала оценка состояния общества как «нездорового» («чувствуется в нем вялость, тоска и неохота. Нет бодрящего духа, энергии и соответствующей для борьбы почвы»[526]), «апатичного», «пассивного»[527]. В январе 1880 года Сергей Атава, возражая против «шаблонного» обвинения общества в апатии, призывал критиков посмотреть, когда общество было пассивным, а когда — «возбужденным, энергичным, живым» (во время Русско-турецкой войны, при обсуждении проблемы «классического» образования и т. д.)[528]. Сточки зрения либеральных публицистов, «апатичность» не была собственной чертой русского общества, напротив, последнее было «доведено» до этого состояния. Возможность откровенно высказаться о причинах, вызвавших такое положение, появилась у либеральных изданий только с приходом к власти М.Т. Лорис-Меликова, однако намеки на них можно обнаружить и в статьях, вышедших до 14 февраля 1880 года.
Последовательность событий, которые привели к «болезни» общества, в изложении либеральных изданий выглядела следующим образом: «великие реформы» были прерваны польским восстанием и выстрелом Каракозова; меры «реакции» поставили общество в «пассивное положение»:
Ум и воля были парализованы. Общественный дух с каждым годом падал все ниже и ниже. Вялое, апатичное, а отчасти и безнравственное общество безучастно смотрело, как в его сердце растет страшный враг[529].
Виновниками всех бед объявлялись бюрократия, правительство, но никогда лично Александр II, который представлялся заложником бюрократической системы, искажавшей самые благие его намерения[530]. Не последнее место среди обвиняемых занимали журналисты-охранители» во главе с М.Н. Катковым, которые своими нападками на реформы, либерализм и интеллигенцию способствовали возникновению и упрочению «белого террора»[531].
Появление революционного движения, а затем и террора, которые описывались как «симптомы болезни» общества, также связывалось с правительственной политикой. Наиболее отчетливо эта позиция была выражена в статьях газеты «Молва»: среда, из которой возникают преступники, есть порождение «излишней подозрительности» правительства и тех мер строгости, которые оно принимало[532]. Та же точка зрения была высказана в журнале «Отечественные записки»: «Под влиянием карательных мер революционное движение приняло характер массового, стихийного, подражательного»[533]. В либеральных кругах бытовало убеждение, что рост «крамолы» и возникновение террора напрямую связаны с пороками школьной и университетской систем. В ноябре 1879 года В.И. Модестов под псевдонимом Педагог опубликовал в «Голосе» статью «К школьному вопросу», в которой писал, что «крамольниками» обыкновенно становятся «юноши-гимназисты и семинаристы, уловленные в сети, в виде увлеченных полусознательных жертв, а еще более исключенные из заведений и потерявшие надежду на карьеру и успех в жизни»[534]. В первой после возобновления издания передовой также указывалось, что революционные идеи «воспринимаются юношами, никогда не слушавшими или недослушавшими лекций и лишенными возможности окончить среднее образование»[535]. Только за намеки на массовые исключения из средних учебных заведений В.И. Модестов по требованию министра народного просвещения Д.А. Толстого вынужден был оставить профессуру в Санкт-Петербургской духовной академии. Откровенно идея о том, что «неправильная постановка» школьного дела способствует «распложению “мыслящего пролетариата”», составляющего основу революционного движения, была высказана только апреле 1881 года, снова в газете «Голос» в статье «Революционные элементы и школа»[536].
Правительство, обращаясь к обществу с призывами о поддержке в борьбе с террором, само провоцировало полемику о том, в каком виде может выразиться искомая помощь. К марту 1881 года, по признанию газеты «Русские ведомости», «стало уже ходячей истиной, повторяемой чуть не малым ребенком», что борьба с «крамолой» возможна только при содействии общества[537]. Прибегая к метафоре «болезни», публицисты писали о двояких «терапевтических средствах», способных остановить покушения: «Одни имеют целью непосредственное устранение или смягчение острых, наиболее угрожающих в данное время болезненных симптомов; другие должны быть направлены к лечению недуга хронического»[538]. Под первыми подразумевались любые полицейские методы борьбы, которые, сточки зрения либеральных публицистов, обществу недоступны, поскольку оно «не имеет ни данных, ни опытности, чтобы содействовать полицейской власти в этой сфере каким-либо полезным советом»[539]. Логика «врачевателей» состояла в том, что нельзя «убить заразу, не дезинфицируя зараженного района»[540]. Правительственные меры — «карантины», «наружные средства»[541] — не могут помочь. «Болезнь» «не исчезает ни перед карательной деятельностью правосудия, ни перед длинным рядом мер исключительных и временных […]. Внутренний недуг требует внутреннего врачевания»[542].
При восприятии покушений как «симптома болезни» казалось достаточным «исцелить» общество, чтобы покушения исчезли.
Осторожно, но вместе с тем очень настойчиво журналисты советовали «справиться у самого общества», чего оно желает. После покушения 19 ноября 1879 года в журнале «Отечественные записки» правительству рекомендовалось воспользоваться помощью земств и органов городского самоуправления, представители которых способны — «в пределах своего района» — разъяснить «все наболевшие вопросы»[543]. Взрыв в Зимнем дворце сделал предложения либеральной печати еще более определенными: дворянские корпорации в силу имеющегося у них права и земства, в виде исключения, могут дать «указания» обо всех «недугах» страны, порождающих «крамолу». Правительству, в свою очередь, следует воспользоваться этими советами «по своему усмотрению»[544]. Более ясно высказался В.А. По-летика: «…нужно усилить влияние и компетентность гласного суда и его органов, воскресить и укрепить земства, щедрою рукою разбросать миллионы на элементарное образование, […] открыть арену для плодотворной, твердо-прогрессивной общественной работы»[545]. Разумеется, подобные осторожные высказывания не составляли всю либеральную программу. Цензурные ограничения до какого-то момента не позволяли представителям либеральных течений писать более определенно.
Если мнение о способах борьбы с террором высказывалось осторожно, то критика аналогичных предложений идейных противников либералов была яростной и очень жесткой. По поводу призыва М.Н. Каткова ввести диктатуру газета «Страна» вспоминала Аракчеева, указывая, что история «никогда не ставит его эпохи в пример будущим векам»[546]. В «Молве» эта идея критиковалась более детально, но вывод был тот же: появление «воистину экстраординарного чиновника» никого не спасет[547]. Назначение М.Т. Лорис-Меликова на пост, вызывавший такие возражения, было встречено тем не менее рядом панегирических статей. Журналисты убеждали читателей: раз общественному мнению теперь дано удовлетворение, то не только сама «крамола» будет подавлена, но и «почва, плодившая эти преступления и самих преступников, перестанет возделываться и удобряться»[548]. Изменилось и содержание статей: если до обращения «диктатора» либеральные журналисты предлагали проекты реформ, то после 14 февраля 1880 года они в основном давали комментарии к тем мерам, которые принимались Главным Начальником. Отмечая радикальную «перемену системы», состоящую в призыве общества к содействию власти, фельетонист «Голоса» высказывал надежду, что теперь «улавливать будет некого»: даже революционеры «помалкивают», когда правительство идет по «пути дальнейшего мирного преуспеяния»[549]. Символом эпохи стало упразднение 6 августа 1880 года III отделения, расцененное как доказательство того, что «возобладала вновь прежняя, светлая, плодоносная мысль доверия русского Монарха к русскому обществу»[550]. 10 августа А.Д. Градовский в передовой «Современное положение» провозгласил лозунг: «Дело правительства — наше дело»[551].
Хотя к концу 1880 года вера либерального лагеря в М.Т. Лорис-Меликова сменилась разочарованием[552], новогодние статьи либеральных газет были преисполнены надежд: «…восьмой десяток нынешнего столетия будет принадлежать к светлейшим эпохам нашего развития»[553]. Только в газете «Страна» Л.А. Полонский, констатировав воцарившееся спокойствие, замечал: «…полное умиротворение может наступить лишь тогда, когда налицо будет ясная, определенная программа, начертанная хотя бы не представителями общества, но все же согласно с истинными нуждами и желаниями всего народа»[554].
В свете этого новогоднего оптимизма убийство императора действительно стало потрясением. Сразу после цареубийства была предпринята попытка либеральных кругов открыто выступить со своими программными требованиями. В газете «Порядок» был дан совет новому государю — обратиться к «излюбленным людям»[555]. Ссылаясь на «чрезвычайные обстоятельства», газета «Страна» требовала «уменьшить ответственность главы государства», с тем чтобы оградить его впредь от покушений. «Надо, чтобы основные черты внутриполитических мер внушались представителями русской земли», — писал И.Н. Харламов[556]. 4 марта последнее предложение было поддержано в газете «Голос»: необходимо «установление таких органов общегосударственной жизни, перед которыми исполнители ответственны»[557]. За эти статьи газетам «Страна» и «Голос» были вынесены предупреждения М.Т. Лорис-Меликовым[558]. Других попыток открыто заявить о своих требованиях в печати русские либералы не предпринимали.
В течение марта-апреля 1881 года представители либеральной журналистики пытались предотвратить возвращение к «реакции». В один голос газеты доказывали, что «суровые меры» непригодны, «тот путь безнадежный, бесплодный; он заперт, загроможден массою обманувшихся третьеотделенских расчетов, неудачею князя Василия Долгорукого, неуспехом князя Петра Шувалова, бесполезным террором генерала Мезенцева»[559]. Поскольку правительственный курс еще не был определен, все усилия журналистов сосредоточились на том, чтобы дать отпор предложениям «охранительных» изданий. Последние обвинялись в «происках и кознях», «сведении счетов» с «газетами иного строя», стремлении «завести систему повального самообыскивания и взаимного шпионства»[560]. Все предлагавшиеся «охранительные» меры именовались «белым террором»[561], а их поборники обвинялись в том, что они «незримо управляли деятельностью “Исполнительного комитета”»[562]. Следует отметить, что всерьез анализировать проекты противников ни один из публицистов-либералов не стремился. Они описывали программу «охранителей» в лучшем случае как «лирическое излияние»[563], но гораздо чаще как плод воображения «людей, одержимых горячкою или утративших самообладание», «бесплодные вопли и стоны» «кликуши на похоронах», «охранительную эпилепсию»[564]. Цель подобных риторических приемов была одна — доказать, что в предложениях «консервативных» изданий нет никакого рационального зерна: «Кроме оцепления Петербурга, конфискации домов, перенесения столицы и т. п. мер, критиковать которые было бы благодарною задачею для любого юмористического листка, если бы они предлагались в иное время и по иному поводу, — кроме этих и других чересчур очевидных нелепостей до сих пор ими [охранителями. — Ю.С.] не было высказано ни одной более-менее определенной мысли, не было предложено ничего мало-мальски серьезного»[565]. Никакой положительной программы, кроме настойчивого требования продолжать реформы прошедшего царствования[566], сами журналисты-либералы после 4 марта не выдвигали. Молчали они и о формах, в которых это требование может быть осуществлено.
Анализ либеральной публицистики позволяет говорить о том, что в центре внимания либералов была не столько проблема борьбы с терроризмом, сколько вопрос о реформировании государственного строя, введении представительной формы правления. Покушения на Александра II стали для них тем весомым аргументом, к которому власть не могла не прислушаться. В статьях, появлявшихся в либеральных изданиях, неоднократно высказывалось убеждение, что террор является лишь проявлением «болезненного» состояния русского общества и решение этой проблемы автоматически должно снять вопрос о покушениях с повестки дня. Представители общества, призванные к участию в управлении государством, не только откроют глаза правительству на истинное положение дел в стране, но и примут верные решения по устранению всех «нестроений». Когда будут отменены меры строгости, улучшено положение учащейся молодежи, призвана к порядку администрация, предоставлена свобода слова, а земства и органы городского самоуправления получат всю полноту власти для решения местных проблем, — наступит если не золотой век, то «полное умиротворение». В такой ситуации, по мнению либералов, революционеры исчезнут сами собой, так как не будет смысла в их дальнейшем существовании.
Цензурные ограничения не позволяли либералам публиковать конкретные проекты необходимых реформ, потому их заявления в печати отличались непоследовательностью и туманностью, не отражая всего спектра мнений различных либеральных групп, которые в это время существовали в русском обществе. Тем не менее налицо общая тенденция: проблема терроризма не представлялась либералам центральной проблемой эпохи. Борьба с ним была скорее предлогом, чтобы подтолкнуть власть к уступкам, а не самоцелью.
Если публикации либеральных изданий отличались относительным идейным единством, того же нельзя сказать об их противниках, объединяемых либералами под общим именем «охранителей»[567] и, гораздо реже, «консерваторов»[568]. Сами представители этого лагеря, спокойно относясь к первому наименованию, едва ли были согласны на второе[569], полагая себя «мыслящей и чувствующей заодно с народом печатью»[570]. Спектр мнений, представленных в этих изданиях, отличался большей индивидуальностью: умеренная газета «Новое время» нередко критиковала как либералов, так и М.Н. Каткова, московские «Современные известия» ориентировались на изменения ситуации, меняя окраску вслед за политическими веяниями, в то время как «Санкт-Петербургские ведомости» вставали на сторону «Московских ведомостей», а порой и превосходили их в критике администрации. Появление в ноябре 1880 года славянофильской газеты «Русь» И.С. Аксакова добавило новый оттенок. Созданный накануне «новых веяний» официоз под редакцией П.П. Цитовича также примыкал к этому лагерю.
Мнения о том, каким образом следует бороться с терроризмом, высказывавшиеся на страницах «охранительных» изданий, отличались по сравнению с либеральными проектами большей пестротой и противоречивостью, но в то же время и большей степенью конкретизации. Очевидно, эти мнения рождались в острой полемике с либералами как реакция на идею соучастия общества в управлении государством. Представители правых кругов оказались в сложном положении во время «диктатуры сердца»: после длительного периода торжества во внутренней политике «охранительного направления» им пришлось уступить свои позиции. В этой ситуации для них было два выхода: либо оказаться в оппозиции новому курсу внутренней политики, либо пойти на уступки. Убийство Александра II восстановило пошатнувшийся было порядок вещей. Колебания правительственного курса в значительной степени определяли изменения в позиции различных «охранительных» изданий на протяжении 1879–1881 годов.
Сразу после покушения 19 ноября 1879 года М.Н. Катков предложил емкое объяснение причины покушения и развития революционного движения в целом: «Бездействует власть, и появляются признаки хаоса; появляются эти признаки, значит, бездействует власть»[571]. Эта мысль красной нитью проходила через все статьи московского публициста в течение 1880–1881 годов. 6 февраля 1880 года, когда стало известно, что взрыв в Зимнем дворце был террористическим актом, М.Н. Катков предложил ввести диктатуру, «чтобы один правительственный орган, облеченный полным доверием Государя, имел диктаторскую власть для борьбы со злом»[572]. Прочие «охранительные» издания писали о «каре закона» и «устрашении устрашителей»[573]. Очевидно, что эти советы были советами о том, как власти действовать против террористов, чего практически не встречалось в либеральных статьях. Вместе с тем общество тоже не было забыто. «Санкт-Петербургские ведомости» предлагали «тесно сплотиться около народного знамени — Царя и охранить его, а с ним и Россию от этих покушений»[574]. Газета А.С. Суворина могла добавить к этому, что «никто себе не враг и невозможно сомневаться, что общество обладает здравомыслящими элементами, которые важны в такую трудную пору»[575]. Один только М.Н. Катков, реагируя на обращение М.Т. Лорис-Меликова «К жителям столицы», критиковал «салоны, фельетоны и науку» и утверждал: «Нет надобности обращаться к обществу за поддержкой и пособием»[576], поскольку «нельзя желать всякого содействия, нельзя искать всякого пособничества. От иных пособников да сохранит нас Бог!»[577].
Мнение журналистов «охранительного направления» о состоянии русского общества отчасти совпадало с воззрениями либералов. Оно виделось им «апатичным», «равнодушным», утратившим «известные понятия и душевные силы»[578]. В изложении сотрудников умеренно консервативного «Нового времени» причина «нездорового» состояния русского общества заключалась в остановке «правильного развития». Если либералы обвиняли правительство, напрасно испугавшееся «случайного» выстрела Каракозова, то сотрудники А.С. Суворина возлагали ответственность на революционеров. Власть должна была реагировать на пропаганду, чтобы продемонстрировать населению, что она «твердо держит в своих руках]…] внутреннее развитие и внутренний порядок»[579]. Либералы винили за состояние общества систему, которая не позволяет ему свободно удовлетворять «нравственные нужды»[580], «охранители» — «отсутствие души, преобладающий формализм во всех живых колесах нашей административной машины»[581]. Особенно страстным нападкам бюрократия подверглась после 1 марта 1881 года со стороны «Санкт-Петербургских ведомостей». В этой газете ее клеймили за то, что она «давно потеряла чувство народного пульса и, как наемная дружина в государстве, служит в данную минуту тому, кому ей выгодно служить»[582]. В статье от 10 марта, которая едва не привела газету к закрытию за «крайне реакционное направление»[583], «тунеядная администрация», обвинявшаяся в том, что под ее покровительством образовалось «общество повального тунеядства», была названа либеральной. «Чиновничий либерализм» характеризовался как ничегонеделание, страсть к наживе и меркантилизму[584]. Таким образом, в этой статье соединились два обвиняемых в «растлении» общества — бюрократия и либерализм.
Если публицисты-либералы утверждали, что русское общество в большинстве своем на их стороне, то «охранители» скрепя сердце признавали либеральность «некоторой части нашего образованного общества»[585]. Сточки зрения М.Н. Каткова, разделяемой отнюдь не всеми «охранителями», причина «апатии» крылась в неком органическом пороке, изначально обществу присущем и стремительно развившемся под влиянием либеральных идей. В полных яда и пафоса статьях московский публицист использовал в качестве синонимического ряда выражения «слабодушие», «умственный разврат», «измена», «предательство» и «либерализм»[586]. По мнению И.С. Аксакова, либерализм «растлевает и ум, и душу русского общества, парализует смысл и волю, путает нравственные понятия, обращает человека в своего рода умственного и нравственного евнуха»[587].
Разумеется, причины появления террора крайняя часть «охранителей» видела все в том же либерализме. С одной стороны, либеральное общество обвинялось в том, что оно воспитало «крамольников», «выхолило» «такое детище, от которого сами не знают, как откреститься»[588]. Либеральные идеи по поводу школьного вопроса толковались М.Н. Катковым как стремление «не докучать» юношеству серьезными занятиями и «не надоедать дисциплиной»[589]. После 1 марта 1881 года «Санкт-Петербургские ведомости» прямо заявляли: «самоизменщическое» общество «приготовило контингент юношей, из которых выуживаются различного вида государственные преступники, завершающиеся цареубийцами»[590].
С другой стороны, либеральное общество обвинялось в «пособничестве» террористам. В феврале 1880 года, перечисляя категории «злодеев», журналист «Санкт-Петербургских ведомостей» включил в «третью категорию» «либералов», т. е. людей, «безусловно восстающих против каких бы то ни было репрессивных мер, старающихся распространить в публике неблагоприятные слухи о правительстве, проповедующих, что только гуманными мерами, введением либеральных учреждений можно прекратить зло»[591]. В марте 1881 года в этой газете было высказано еще более радикальное мнение: цареубийство стало возможным, так как «в известной части нашей интеллигенции» были люди, считавшие покушения «содействующими, путем устрашения власти, ходу преобразований»[592]. Схожую эволюцию претерпели взгляды М.Н. Каткова: в марте 1880 года он утверждал, что либеральное «несообразительное притворство и легкомыслие в общественных делах» привело к расцвету «нигилизма»[593]. После цареубийства публицист призывал «проклясть» либерализм, который «по-русски зовется громким словом “измена”»[594].
Наконец, иногда в либералах видели не просто «отцов» или «пособников» «крамолы», но ее представителей. Эта точка зрения характерна для публицистики П.П. Цитовича, стремившегося найти связь между «надпольными» и «подпольными радетелями»: либералы говорят «то же самое», что и революционеры, пусть и другим языком[595]. В одной из статей журналист «Берега» прямо обращался к либералам: «Только не кричите фарисейски: мы — не они [крамольники. — Ю.С.]! Они говорят же вам толком: вы хоть и не мы, но вы нямпл!»[596] М.Н. Катков высказывал схожее мнение менее открыто, однако когда он сводил сущность либерализма к «бессмысленному отрицанию всего»[597], то фактически ставил знак равенства между либерализмом и «нигилизмом», между либералами и террористами.
Не последнее место среди «изменников» в статьях «охранительной» печати занимали либеральные собратья по перу, которые «торгуют убеждением и честью своей Родины» и с «накрахмаленным благоразумием продолжают доказывать ненужность энергических мер»[598]. До цареубийства 1 марта критика предложений, выдвигаемых на страницах либеральных изданий, велась в относительно спокойном тоне. Пользуясь все той же метафорой «врачевания», журналист «Нового времени» указывал на невозможность «органических работ», когда государству грозит «смута». П.А. Монтеверде в фельетоне «Кот и повар» писал об отсутствии в либеральных статьях ясно сформулированных предложений и «пресмыкании» перед М.Т. Лорис-Меликовым. Признавая необходимость реформ, он в то же время требовал не указывать на них как на «самое серьезное оружие против анархистов и крамолы». Именно в этой статье иронично описана характерная особенность всех либеральных предложений против террора, формулировавшихся на основе мнения, что стоит лишь побороть общественную «апатию» — и «все эти нехорошие анархисты покраснеют, устыдятся и сконфуженные уткнутся в угол, обливаясь горючими слезами»[599]. После 1 марта 1881 года тон «охранительных» изданий стал куда более резок. Характер их высказываний можно обрисовать одной фразой из «Санкт-Петербургских ведомостей»:
Умолкните, враги России и русского народа! Ваши речи так же не чисты, как и ваши желания […]. Нам не нужно никаких благ земных за невинную кровь нашего Монарха[600].
Хотя либеральные публицисты до 1 марта избегали в своих статьях открыто говорить о представительстве, их главный противник М.Н. Катков видел в любых высказываниях об «оживлении» общества требование ограничения самодержавия[601]. И в феврале 1880 года, и в марте 1881 года[602] московский публицист выступал против конституции, по сути нарушая правительственный запрет на обсуждение этого вопроса в печати. При этом собственные идеи М.Н. Каткова строились на том же основании, которые высмеивал П.А. Монтеверде.
Видя в терроре порождение «нестроений», он ратовал за укрепление власти и «обуздание» либералов, полагая, что эти меры сами по себе способны пресечь дальнейшее развитие революционного движения: «…попытки [поколебать государство. — Ю.С.] прекратятся, когда крамола убедится в их безнадежности»[603].
После цареубийства М.Н. Катков последовательно продолжил бороться за идею всемерного укрепления власти: «…восстановить порядок, оградить спокойствие, призвать людей власть имущих к исполнению забытых обязанностей — вот задача минуты»[604]. Прочие издания сосредоточились на конкретных мерах. В «Новом времени» журналисты настаивали на укреплении полиции и введении ответственности домовладельцев за квартирантов[605]. В «Санкт-Петербургских ведомостях» появились призывы к «энергичным мерам»: выловить преступников, оцепить Петербург, конфисковать дома «беспечных и тем самым преступных домовладельцев»[606]. При этом, отвечая на нападки либеральных критиков подобных предложений, обвинявших консерваторов в призывах к «белому террору», публицисты утверждали, что эти меры должны быть выборочными, «власть должна иметь два лика»[607].
В полемику о способах борьбы с терроризмом с особой точкой зрения в марте 1881 года включился И.С. Аксаков. Причину разложения русского общества он видел в «петербургском периоде русской истории». Знаменитый призыв «в Москву» диктовался не столько соображениями безопасности нового императора, сколько необходимостью духовного возрождения русского общества: «русская совесть» должна воспрянуть и стряхнуть с себя «грех лени, праздного коснения и легкомыслия»[608]. Славянофильская идея «Земского собора», несмотря на отрицание самим И.С. Аксаковым ее сходства с либеральными проектами введения представительства, была близка к ним. И.С. Аксаков писал, что крамола может быть побеждена только самодержавием, «а самодержавие мыслимо и крепко только в тесном союзе с народом, на народной почве, на земской основе»[609]. Представители либерального лагеря не замечали отличия предложений И.С. Аксакова от всех прочих консервативных проектов. Либеральная газета «Русские ведомости» одинаково оценивала «Московские ведомости», «Новое время» и «Русь» как «органы белого террора»[610].
Общей особенностью всех «охранительных» проектов борьбы с террором было то, что они рассматривали правительство как единственную силу, способную противостоять «крамоле». Соответственно, все их предложения были советами, каким образом должна действовать в этой ситуации власть. Призыв правительства к помощи общества одобрялся отнюдь не всеми представителями этого лагеря. Само общество рассматривалось журналистами не с политических, а скорее с моральных позиций: они связывали его «нездоровье» не столько с отсутствием деятельности, сколько с нравственным «разложением». Соответственно, пока власть «прижиганием» борется с «язвой», общество должно не только всячески поддерживать эти меры, но и очиститься духовно от «скверны» либерализма, «очнуться» и «отрезвиться в виду бездны»[611].
В 1879–1881 годах периодическая печать представляла собой один из важнейших факторов формирования информационного поля. Сложность обсуждавшейся проблемы, с одной стороны, и существование разногласий вследствие различия политических убеждений, с другой, привели к чрезвычайной пестроте оценок и мнений, среди которых читатели должны были выбирать наиболее правдоподобные или отвечавшие их собственным вкусам. Существование цензурных ограничений привело к тому, что высказывавшиеся в статьях журналистов суждения о терроре и участниках политического конфликта не покрывали весь диапазон мнений, бытовавших в это время в обществе. Особенно ярко это видно на примере описания императора Александра II как «жертвы» террористов: предпочитая идти вслед за официально одобренным описанием смерти государя как религиозного мученичества, журналисты тем самым избегали необходимости высказывать собственные суждения на эту тему. В то же время бытовавшие в обществе в связи с покушениями представления об императоре отнюдь не ограничивались этой единственной моделью. Равным образом в статьях, критиковавших правительственный курс или действия администрации, император никогда не затрагивался. Описание на страницах газет террористов отличалось большой степенью абстрактности: не существовало четкого представления ни об идеологии, ни о программе партии «Народная воля». То же было характерно и для изображения исполнителей террористических актов. Интересно, что появление новой информации после судебных процессов мало способствовало корректировке уже устоявшихся представлений, в значительной степени подчинявшихся стереотипным мнениям как о личности революционеров, так и о революционной организации.
Наиболее важной проблемой, обсуждавшейся на страницах периодической печати, была борьба с террором и возможное участие в ней русского общества. На страницы газет и журналов зачастую попадали лишь отголоски споров, которые велись в самом обществе. В то же время следует признать, что знакомство с этими спорами позволяло читателям узнавать за метафорами и эвфемизмами вполне определенные модели объяснения возникновения террора и проекты борьбы с ним. Важно подчеркнуть, что сам по себе вопрос о прекращении покушений был вопросом второстепенным. Либеральные и часть консервативных проектов борьбы с терроризмом на деле были проектами реформирования существующей политической системы, по пути ли укрепления власти или же при помощи введения представительства. Спор о пользе или вреде конституции подменял собой проблему борьбы с терроризмом, вокруг которой он формально велся. При этом существовала общая иллюзия, что требуемые различными силами изменения в случае их введения автоматически снимут вопрос о революционном терроре с повестки дня.
Конкретные предложения консервативных газет о том, каким образом следует «искоренять» преступников, были советами власти, а не обществу. Следовательно, несмотря на общепризнанное убеждение, что общество способно пресечь развитие терроризма, проектов, каким образом эту идею можно реализовать на практике, на страницах газет так и не появилось. Очевидно, эта ситуация была вызвана самой постановкой вопроса: терроризм понимался как «болезнь», а подчас и как один из симптомов «болезни» русского общества, которую необходимо «лечить», воздействуя на пораженное тело.
Важно отметить, что, несмотря на диаметральную противоположность консервативных и либеральных проектов, их реализация была поставлена в зависимость от действий правительства. 14 введение представительства, и жесткий курс всецело зависели от того, какую программу в итоге изберет власть. В любом случае за отсутствие результатов в борьбе с терроризмом ответственность возлагалась на нее. Подобная логика приводила к тому, что в оппозиции к правительственному курсу, несмотря на его колебания, в итоге оказывались все силы русского общества, хотя недовольство властью и не приводило к консолидации извечных противников — либералов и «охранителей». «Война» публицистов между собой была куда более ожесточенной, приемы полемики более грубыми, чем любые заявления на страницах газет, направленные против «крамолы».
Таким образом, важнейшее средство формирования общественного мнения — печать в значительной мере способствовала, с одной стороны, нарастанию оппозиционных настроений в обществе, а с другой — самоустранению общества от борьбы с террором. Логика большинства газетных статей подталкивала читателя к выводу, что решение проблемы целиком зависит от действий власти. В либеральной версии власть должна была позволить обществу самостоятельно принимать политические решения: введение представительства избавит страну от террористов. С точки зрения «охранителей», власти следовало проявить себя в полную силу, после чего террористы исчезли бы сами собой.