Завидев мерцающие ивы, я заторопился вперед – тревога гнала меня через мостики, мне не терпелось поскорее узнать, как там Марлин. Слева от меня, за волнистыми напластованиями, раздавались причудливые крики кроншнепов, а над моей головой все лилась, и лилась, и лилась трель жаворонка; и среди всех этих птичьих криков и мерцающих ив моя печаль усиливалась и черной тенью маячила на фоне лучезарной весны.
Я издалека заприметил миссис Марлин – она была в саду. Она не суетилась, не причитала; а я ведь знал, как горе преображает эту темноволосую смуглую женщину: движения ее становятся порывисты и дики и все черты исполнены ужаса. А даже если бы и не знал, как буйствует ее дух под влиянием горя, я по крайней мере не увидел в ней, пусть даже на расстоянии, никаких признаков сильного душевного волнения; хотя позже, подойдя ближе, я обратил внимание на то, как она то и дело быстро, неспокойно оглядывается на новые бараки и плотину, возводимую на речушке, словно в сердце у нее тлеет злоба или она просто вздумала перевести дух в промежутке между проклятиями. Но во всяком случае, Марлин не при смерти; страхи мои развеялись, и я, разом взбодрившись, зашагал к ней.
– Как там Марлин? – спросил я, едва оказавшись в пределах слышимости.
– С ним все в порядке, сэр, – откликнулась она.
Я подошел еще ближе.
– Рад слышать, – проговорил я. – А то доктор уверял, будто он совсем плох.
Миссис Марлин рассмеялась и этак хитро сощурилась.
– Да что он понимает-то? – фыркнула она.
– А где же он? – спросил я.
– А! Ушел, знамо дело, – отвечала она.
– Нет, я про Марлина, – уточнил я.
– Так о нем и речь. Ушел он, говорю, – подтвердила она.
– Куда ушел? – удивился я.
– За болото.
– Но каким путем? – спросил я.
– Ему радуга указала.
– Радуга? – пробормотал я.
Миссис Марлин отворила мне дверь, и мы вошли в дом. Она пододвинула для меня стул к громадному очагу, села сама и надолго уставилась на тлеющие красные угли: торф ведь пламенем никогда не вспыхивает. Заговорила она нескоро:
– Он и впрямь расхворался не на шутку. Доктор все верно сказал. Да только что он понимает-то, кроме как в мирских делах? – И старуха указала в другую сторону от болота. – Вчера вечером лежал он в постели, совсем был плох, в точности как доктор сказал, а я пыталась заставить его принять лекарство, и тут поворачивается он ко мне и молвит: «Пойду я, мать. Если еще замешкаюсь, так, того гляди, помирать начну. А в этой земле я помереть не хочу». А я ему на это: «А чем плохо помереть в Ирландии-то?» А он мне: «Нет уж, в ад мне неохота; а отсюда я только в ад и попаду». С этими словами встал он с постели, и надел башмаки, и напоследок окинул взглядом дом. А потом поцеловал меня, да и пошел себе, а в небе сияла радуга. И только он вскарабкался на торфяной откос и ступил на болото, как радуга ну отходить, отходить все дальше и дальше. А он-то – за ней: так и прошагал вслед за радугой всю дорогу до вековечного утра.
Не вполне понимаю, что она имела в виду; но она, рассказывая, указала в окно туда, где болото сходится с горизонтом и по утрам солнце обычно высвечивает далекие полосы воды; на моей памяти в этом самом направлении то и дело устремлялся взгляд Марлина.
– А далеко он отправился? – спросил я.
– В Тир-нан-Ог, – объяснила она.
– А дорогу-то он откуда узнал?
– Ему радуга показала.
Что же сталось с Марлином? – гадал я. Куда он делся?
– А вы не видели, как далеко он зашел? – спросил я.
– Все дальше, дальше уходил он, – отвечала старуха. – А радуга скользила прямо перед ним.
– Но не мог же он уйти за пределы видимости, – возразил я. – Больному это не под силу.
А она все указывала в сторону далекого горизонта, где поблескивала вода и где холмы не ограждали болото с двух сторон.
– После того как радуга его покинула, настала ночь, – объяснила миссис Марлин.
Ее слова меня напугали. В здешних местах нельзя бродить по болоту ночью – ну, или почти невозможно.
– Так что ж вы назад-то не позвали? – упрекнул я.
– Как можно позвать назад радугу? – воскликнула она, так и закатившись смехом.
– Да нет, Марлина, – пояснил я.
– Так и его не дозваться было, – возразила старуха. – Они ж оба уходили к сияющему блаженству Тир-нан-Ога, радуга – от темноты мира и наступающей ночи, а мой сын – от вечного проклятия. Мало что знают о радуге по ее редким визитам в здешние поля, мало знают о радуге те, кто не видел ее во всем великолепии, увитую яблоневым цветом Страны Вечной Молодости – ее родного дома; мало знают о человеке, пока не увидят его в блеске юности среди вечно юных отроков и отроковиц в садах Тир-нан-Ога.
На краткий миг я испугался, что она попытается последовать за сыном и сама утопнет: ведь в ее возрасте по болотам ходить небезопасно.
– Вы ведь за ним не пойдете? – на всякий случай спросил я.
– Да я его там не найду, – сказала она. – Видит Бог, я его там не найду, слишком я зажилась на земле, ноги мои опутаны ее корнями, а душа – ее заботами. Хотя ничего дурного о земле не скажу, из любви к Ирландии. Да и есть у меня на земле еще одно дело. Надобно мне поговорить со стихиями болота, и бури, и ночи, и узнать, какова их воля касательно пришлецов, которые чинят вред вереску.
– Покажите мне, куда он направился, – попросил я, поднимаясь со стула; я был уверен, что человек настолько тяжело больной далеко по болоту не уйдет.
Старуха встала, вышла за двери вместе со мною, и мы зашагали к краю торфяника: мне не терпелось отыскать Марлина, и я пытался ее поторапливать, а она была спокойна и безмятежна – ее занимали только собственные мысли, которыми она и делилась вслух по пути.
– Слава Богу, что матерям не дано видеть своих сыновей в старости: согбенными, морщинистыми, одряхлевшими. То благословение Господне, не иначе. Вот и смерть своих сыновей матерям видеть не след. Еще несколько дней, и Томми умер бы – тут, на постели, рядом со мною; и никакое мое искусство этому не воспрепятствовало бы; ибо я бессильна противу величия смерти. Но он встал и ушел из мира туда, где не настигнет его старость и где о смерти знают только из праздных баек, кои рассказывают в садах вечно юные отроки и отроковицы – ради малой толики легкой грусти, что придает особый привкус их вечной радости. Слабость, морщины и смерть – все они присущи этому миру, как и тень адовых мук, что подкрадывается все ближе. Но Марлин взял и ушел из мира, прочь от тени.
Я ее, как мог, поторапливал: мне представлялось, что Марлин лежит без сил на болоте где-нибудь в миле отсюда: я боялся, что далеко ему не уйти; ему и без того недужится, а если он еще и всю ночь там провел – да жив ли он вообще?
– А заморозки были? – спросил я; ведь ночами иногда подмораживало, а миссис Марлин о перепадах погоды знала всяко лучше, нежели я в своем большом усадебном доме.
Но она только ответствовала:
– Да, в мире царит холод, – и радостно воззрилась куда-то вдаль, словно шла на свадьбу сына.
– Да идем же! – прикрикнул я, ведь мне никак не удавалось заставить ее ускорить шаг. – А то, не приведи Боже, не застанем его в живых.
– Ну нет, – возразила она, – он бы смерти дожидаться не стал. Да и с какой бы стати, ведь ему же уготованы адовы муки теми, кто ревнует к стране вечного утра!
Не знаю, кого она имела в виду, и, Господь свидетель, не я так сказал – это ее слова застряли у меня в памяти, где им не место и где они ни минуты не задержались бы, кабы мне только удалось выкинуть их из головы.
Так дошли мы до крутого торфяного откоса; миссис Марлин проворно вскарабкалась наверх, а я – следом; еще какое-то время мы молча шагали по ситнику. Повсюду вокруг нас расстилался серый мох, хрусткий и ломкий, как сухая губка, а мы переступали с вереска на ситник: вереск был весь усыпан мертвыми серыми бутонами, а ситник топорщился стеблями бледно-песочного цвета. Прежде мне не доводилось гулять по болоту весной, и теперь я дивился, какое оно серое. Однако ж кое-где попадались и яркие мхи, алые и изумрудно-зеленые; а вдоль края болота под холмами тянулась тонкая лента утесника, а над ней блестели глянцевой свежестью поля, так что болото походило на потускневший драгоценный камень, оправленный в золото, а по ободу золотого кольца сиял и переливался ряд изумрудов. Поднялся бурый бекас, блеснув на развороте белым брюшком. Взлетел кроншнеп и унесся к горизонту, быстро-быстро молотя длинными крылышками и громко выкрикивая новость: «Человек, человек!» – для всех, чьему покою угрожало наше приближение; взмыл ввысь жаворонок и запел – да так и завис у нас над головой, не умолкая ни на миг. Мочажины, что зимой виднелись между островками вереска – это про них Марлин, бывало, говаривал мне, будто дна у них нет, – сейчас по большей части заполнились серой, мутной взвесью и покрылись коркой, которая на первый взгляд вполне могла выдержать человека. Мы знали, куда идти: туда, куда так часто на моей памяти устремлялся неотрывный взгляд Марлина, – тем самым путем, который, если верить миссис Марлин, вел прямиком к Тир-нан-Огу: я видел, как там, вдали, блестит под солнцем вода, хотя серый мох вокруг нас был сухим и ломким. Я напрочь позабыл недавний страх за миссис Марлин: она перешагивала с кочки на кочку размашисто и упруго: судя по ее уверенной походке, она и в старости знала болото слишком хорошо, чтобы ненароком споткнуться или ступить не туда. Под звонкую трель жаворонка мы подошли к мочажинам, заполненным частично водой, а частично – густым мхом: странные травы клонились к ним – и зацветали пышным цветом. Нам встречалось все больше мочажин и все меньше серого мха, и вот наконец перед нами раскинулись широкие озера, на которые так часто засматривался Марлин. Стоя на вересковой кочке, я долго вглядывался в даль, а затем обернулся к миссис Марлин. Перед нами не было ничего, кроме воды, камышей и мха. Тяжело больной человек и сюда-то с трудом бы добрел, не говоря уже о том, что дальше начинались опасные, непроходимые топи. Если Марлин подался сюда, то надежды для него нет.
– Вы уверены, что он ушел этим путем? – спросил я, уже понимая, что вопрос мой безнадежен.
Лицо ее озарилось радостью и словно бы помолодело; глаза сияли. Окинув взглядом глухое озеро, она подтвердила:
– Да, он ушел этим путем, этим; прочь от мира и от черной тени адовых мук, что пятнает города как деготь. Да, он ушел этим путем.
И я понял, что Марлин обрел, под стать фараонам, ту странную нетленность плоти, которой наделяют только Египет и ирландское болото. Спустя много веков, когда мы все обратимся в прах, какой-нибудь торфорез обнаружит Марлина и увидит лицо и тело, не затронутые этими бессчетными годами, как если бы для бренной оболочки мечта все-таки исполнилась.