Габдулла нередко с утра уходил из дома и возвращался ночью, или, наоборот, уходил поздно и возвращался утром, и потому долгое его отсутствие никого не удивляло. Мать беспокоило другое: она видела сына задумчивым, озабоченным чем-то, кроме того, он часто уходил куда-то с Мансуром. «Как бы этот Мансур не загулял на денежки сына!» – беспокоилась она. С некоторых пор он не занимается с Габдуллой, тихо переговаривается с ним о чём-то или же уводит куда-то. Всё это усиливало её подозрения. Бике решила не выпускать Мансура из-под своего наблюдения, вникала во всё, что он говорил, следила за его поведением. Она стала с нетерпением ждать его появлений. Вот пришло время занятий, а Мансур не появлялся, и Габдулла, вместо того, чтобы, как раньше, ждать его, оделся и собрался куда-то. Мать сказала:
– Этот твой учитель по русскому придёт, а тебя дома не окажется. Надо было хотя бы договориться, чтобы не платить за пропущенные дни.
Габдулла посмотрел на мать, будто не понимая, о чём она говорит. Та продолжала:
– Вот уж сколько дней его нет, а если и приходит, так не занимается. Фахрениса-кодагый говорила мне, что не платит за пропущенные занятия. Тебе бы следовало поступать так же.
Голова Габдуллы была занята совсем другим. Мелочность матери, её готовность удавиться из-за каких-нибудь двух-трёх рублей была известна ему. Он лишь отметил про себя, что мать, пожалевшая для учителя несколько рублей, ни словом не упрекала его, когда он с лёгкостью разбрасывался сотнями рублей по пустякам. Она и подобные ей люди, да и сам он, прожигают большие деньги, а когда приходит время рассчитаться с прислугой, готовы поднять шум из-за жалких тридцати-сорока копеек. Теперь Габдулла удивлялся, как мог он вычесть из заработка кучера за дни болезни. Понимая, что говорить с матерью бесполезно, Габдулла кивнул ей, будто соглашаясь, и вышел, чтобы поскорее прекратить этот разговор. Он направился к Мансуру на квартиру.
У Мансура за самоваром сидели незнакомые ему люди, и от этого настроение Габдуллы упало. Он бежал сюда, чтобы поделиться с другом, что удалось разузнать, а тут посторонние, говорить при них нельзя. Он поздоровался со всеми и тихо присел в уголке.
«Ведь знал, что приду, – ругал он про себя Мансура, – так зачем было собирать этих людей?» Его обижало невнимание друга, но обвинял он в этом самого себя: «Не надо забывать о своём достоинстве и позволять унижать себя». Он осуждал Мансура за то, что тот дружит с какими-то шакирдами, которые обитают в грязных углах. Это казалось ему глупостью. Водиться с подобными типами, считал он, значит не уважать себя. Хотелось встать и уйти, но что-то удерживало его от такого шага. Мансур вывел его из задумчивости. В присутствии своих знакомых он вдруг стал рассказывать об их деле. Это рассердило Габдуллу, глаза его, полные негодования, заблестели. Мансур улыбнулся:
– Это же друзья мои, у меня нет от них секретов. Им известно всё, что знаю я.
Один из гостей добавил:
– Всё равно не сегодня, так завтра об этом узнают все. У нас в Казани подобные новости остаются тайной не более трёх дней.
С этим трудно было не согласиться. Габдулла успокоился, поняв, что напрасно обижается на Мансура. В самом деле, как только Сагадат найдётся, его история станет известна всему городу. Что из того, если эти люди узнают на день раньше? Подавив обиду, он стал рассказывать Мансуру и его друзьям, что удалось разузнать в старой казарме. Те радовались, слушая его, поздравляли с удачей. Один из гостей с уверенностью заявил:
– Всё ясно. В публичном доме она.
Отравленной стрелой вонзились эти слова в сердце Габдуллы. «Она в публичном доме!», – повторил он про себя, хорошо зная, какое это гиблое место, как быстро меняются попавшие туда девушки.
Ему казалось, он видит пьяную Сагадат, торгующую в публичном доме своей красотой и чистотой. Эта потерявшая стыд Сагадат стояла перед ним словно живой укор. И он не испытывал к ней ничего, кроме враждебности. Габдулла подумал: «А стоит ли вообще искать её?» И словно в ответ на сомнение, перед его мысленным взором возникла прежняя Сагадат, та, которая поцеловала его. Указывая на бесстыжую Сагадат, она будто спрашивала: «А кто виноват, что я стала такой?»
Габдулла снова почувствовал, как велика его вина перед девушкой. И он ответил воображаемой Сагадат: «Я виноват, я один!». Чтобы избавиться от навязчивых мыслей, он стал прощаться.
– Куда же ты? – запротестовал Мансур.
– В публичный дом, – сказал Габдулла.
Мансур решил пойти вместе с ним.
Было ещё рано, когда Габдулла с Мансуром пришли на улицу, где находились публичные дома. Двери всех заведений были заперты. Казалось, по улице разлита ленивая, сонная нега. Глубокая тишина напоминала лагерь солдат, мёртвым сном спящих после боя. Кроме городового на углу да нескольких «барабусов», ожидавших седоков у крыльца публичного дома, вокруг не было ни души. Дома, из окон которых вечерами рвались наружу веселье и шум, звуки гармони, скрипки, голоса пьяных женщин, теперь были объяты сном. Отдыхали, приходили в себя после вчерашних попоек и гулянок жрицы любви, чтобы вечером снова пить и орать песни под скрипку и гармонь хриплыми пропитыми голосами. Даже разноцветные фонари – красные, зелёные, жёлтые – казалось, устали светить всю ночь и теперь грустно поникли, собираясь с силами для следующего вечера.
Спят сторожа, которые в жизни публичных домов играют большую роль. Это они, стоя возле дверей, сортируют гостей в зависимости от того, как они одеты, сколько денег потратили за вечер. Они же потом выволакивают кого-то на улицу, и, избив в кровь, сдают полиции; кого-то с выпотрошенными карманами отправляют домой. Утомившись от трудов, они отсыпаются теперь на кухне, на печи – им ещё понадобятся силы для дальнейших подвигов. И экономки публичных домов, устав от беспрестанной торговли пивом, от улаживания отношений между пьяными гостями и пьяными девицами, спят, набираясь сил.
Только прислуга публичных домов с утра на ногах, работает, когда все отдыхают. Она подаёт «праведным» мусульманам из гостей воду для омовений, выносит за ними кумганы, тазы, моет загаженный за вечер пол в зале, ставит самовары ко времени пробуждения девиц. Служанки и сами были когда-то такими же «девицами» и, как все девицы, пьянствовали ночи напролёт, проводили время с гостями, а потом спали допоздна. Мусульманских гостей, которые не жалели чаевых, провожали словами: «Приходи ещё, джаным!», а со скупыми, за жалкие копейки беспокоившими их всю ночь, прощались, лёжа в постели, коротко бросая напоследок: «Хуш!»
Было время в жизни служанки, когда она работала экономкой и была ничуть не хуже нынешней. С гостями обходилась, как они того заслуживали: «лучших» – тех, кто щедро раскошеливался, покупал много пива, – принимала соответственно и девушек давала лучших… А теперь она потеряла всякое влияние, стала обыкновенной служанкой. Теперь её забота не гости, а самовар да кумганы. Вот если абыстай надо побить кого-нибудь из девушек, её звали наверх, и тут она показывала, на что способна. И чем больше таяло её влияние, тем меньше становилось у неё клиентов. Раньше, когда она ходила в «девушках», были у неё приказчик, шакирд, потом появился деревенский бай, потом гармонист из их же публичного дома. Без клиентов она не оставалась никогда. Экономкой она стала уже в годах. Хотя жизнь в «девушках» очень сильно сказалась на её внешности, на всём её теле, карман был пока крепок, а потому любовники в эту пору ещё не переводились. Став служанкой, она потеряла всякую привлекательность, и прежние любовники отвернулись от неё. Сойдясь с другими девушками, эти люди её же стали ругать и поносить. И вот уж она с ямщиками да деревенскими агаями, и то в дни, когда гостей бывает слишком много. Да ещё с солдатами. Роль служанки не была последней в её жизни. Она знала, что в конце концов её ждёт судьба нищенки, а потому старалась скопить кое-что на чёрный день. В прежние времена, когда она была «девушкой» и экономкой, собирать деньги было много легче, но тогда она не понимала, куда выведет её жизнь, и деньгами разбрасывалась с лёгкостью. Деньги в публичном доме льются рекой, но денежные люди входят в парадную дверь и поднимаются наверх, внизу не задерживаются, ей перепадают лишь крохи «на чай». Так что надежда на гостей была невелика, приходилось крутиться самой: носить письма между девушками и приказчиками, выполнять другие поручения. Обманом вырвавшись из дома, она носила папиросы, готовила для девиц воду. Всё это давало очень мало дохода, поэтому, сговорившись с абыстай о цене, она поставляла ей «свежий» товар – девушек. Вступая в переговоры с гостями, называла им адреса ушедших от них девушек (хотя это и не было принято), получая определённую мзду.
Подавая мусульманским гостям вазу для омовений, она ждала, не забудут ли они чего, кошелёк, например, а если удавалось завладеть им, прятала так, что найти не смог бы никто. Давно живя в публичном доме, она в каждом таком заведении имела знакомых девушек, экономок, а потому знала всё, что творилось в мире продажной любви: о поступлении новеньких девушек, и о том, кто из девушек сбегал.
Габдулла частенько заглядывал сюда, и ему порой приходилось иметь дело со служанками. Он хорошо знал, что это за птицы, а потому уверенно свернул к одному из публичных домов. Через служанку он рассчитывал узнать о Сагадат.
Приятели проследовали на кухню, пропахшую запахом горелого сала и супа. Услышав скрип двери, служанка, словно сторожевая собака, поспешила навстречу. Она хорошо знала Габдуллу и сразу же смекнула: неспроста он явился в столь ранний час.
– Проходите! Девушки ещё спят, но я разбужу. Ты с кем, с Фатымой сидеть будешь?…
Габдулла прервал её:
– Вот что. Мы здесь по делу, если поможешь, хорошо получишь «на чай».
Глаза служанки загорелись, перед ней уже маячили обещанные чаевые.
– Я когда-нибудь не выполняла Ваше желание? – ответила она вопросом.
Габдулла с Мансуром стали объяснять, кого они ищут. Не дослушав, служанка вскричала:
– Есть, есть такая. У нас она!
Молодые люди разволновались. С одной стороны, им следовало порадоваться, что поиски их, похоже, завершились, но с другой стороны, обоим стало неприятно оттого, что девушка оказалась в столь скверном месте. Особенно тяжело было Габдулле. Он до последней минуты надеялся, что Сагадат в публичном доме нет. А теперь вина его стала очевидна: вот ведь что он натворил!
Весь во власти переживаний, он стал подниматься за служанкой по лестнице. Мансур шёл сзади. Дверь, разделявшая верхнюю часть дома от нижней, открылась, и Габдулла с брезгливостью ощутил запах пива, блевотины, вонь комнат для свиданий. Чтобы не будить девушек, они, осторожно ступая, пошли по длинному коридору мимо открытых и закрытых дверей. Хозяйки комнат были непостоянны, поскольку по велению абыстай или экономки для «дорогих» гостей нередко приходилось освобождать лучшие комнаты, поэтому заглядывали в каждую дверь.
Крайняя комната была открыта, все уставились на женщину, спавшую на кровати. Её чёрные волосы были всклокочены, словно кто-то трепал их, под закрытыми глазами карандашом прочерчены чёрно-голубые линии. Довольно чистое одеяло, свесившись с кровати, угодило углом в горшок с подозрительного вида жидкостью, другой угол на уровне лица девушки лежал в мерзкой луже с зелёно-голубыми остатками рыбы и хлеба. И подол рубашки, задранный выше колен, был перепачкан какой-то тошнотворной жидкостью. На столе стояла опустошённая наполовину бутылка пива, другая лежала рядом. Стаканы с остатками пива на дне, казалось, ждали, когда их наполнят снова.
Всё это вызвало на лицах Мансура и Габдуллы гримасу отвращения и одновременно чувство жалости. Хотелось обозвать девушку мерзкой «свиньёй» и тут же пожалеть: «Бедняжка, как же она несчастна».
– Это Фатыма, – прошептала служанка.
Габдулла очень хорошо знал Фатыму, которая раньше была сильной, здоровой, красивой и чистоплотной молоденькой девушкой. Разница между той и этой Фатымой была столь огромна, что он не сразу поверил служанке. «Неужели она?» – говорил его удивлённый взгляд. Служанка подтвердила:
– Фатыма и есть.
Габдулла вспомнил, как проводил вечера с этой девицей, и теперь был противен сам себе. Поморщившись, он пошёл ко второй двери. Она была закрыта. Служанка открыла для Габдуллы глазок, через который они обычно подглядывали за девушками. Вначале Габдулла не мог ничего разглядеть в темноватой комнате, кроме двух тел на кровати. Потом, попривыкнув немного, увидел большую бороду, женщину рядом в рубахе в крупный горох, полосатые тиковые штаны татарина, наполовину задранный подол девицы и огромную ручищу сверху, чёрные зубы девицы, размытые от пота полосы румян и белил на лице. На стуле лежали ичиги абзыя, на столе стояли бутылки и стаканы. В спящем Габдулла признал прикидывавшегося благочестивым прихожанина из своей махалли, мясника, которого хлебом не корми, только дай поболтать о чистоте нравов. Захотелось плюнуть в рожу этому отцу семейства, который без стыда валяется здесь.
– Да это же Гайни, – проговорила служанка.
Пошли дальше. За следующей дверью слышались негромкие голоса, кто-то умывался. Прислуга, не решаясь подглядывать, позвала девушку по имени. Из комнаты донёсся ленивый голос:
– Да нет же, это я здесь.
– Зухра, гость твой уходит? – спросила служанка.
– Сейчас уйдёт. Принеси воды.
– Что, купаться никак собирается? – поинтересовалась служанка.
Из комнаты после тихих переговоров послышалось:
– Нет, здесь умоется.
Служанка оставила Габдуллу с Мансуром и пошла за водой. Молодые люди подошли к следующей полуоткрытой двери.
При свете окна с наполовину отдёрнутой шторой они увидели лежащую на кровати женщину с растрёпанной головой, распахнутой ночной сорочкой, из ворота которой виднелись груди, а над ними возвышался большой живот. Одеяло было сдвинуто, под глазом – большой синяк. На полу свернулась клубком другая женщина – растрёпанные волосы, открытые плечи, отброшенные в сторону красные штаны. Рядом вытянулся парень. На столе лежала скрипка, стояли стаканы, бутылки. Приглядевшись внимательней, Габдулла различил на лице женщины рябинки и, поняв, что это не Сагадат, отступил. В это время женщина закашлялась и, проснувшись от собственного кашля, села. На её маленьком лице, в глубоко посаженных глазах обозначилось страдание.
Она кашляла долго, удушливо, и лицо её стало приобретать изжелта-зелёный оттенок. Кашель становился всё настойчивей и мучительней, словно женщина хотела исторгнуть из себя нечто, но никак не могла. Кашель разбудил лежавшую на кровати, и она повернулась к стене. Парень же, не на шутку рассерженный, грязно выругался, хватил кашлявшую кулаком по голове, чтоб та замолчала, и повернулся на другой бок. Больная упала, некоторое время сдерживалась, но потом разразилась ещё более жестоким кашлем. Её иссохшее тело, жёлтая кожа, слёзы, стекавшие обильными потоками по щербатому лицу – всё это вызвало у Габдуллы и Мансура щемящее чувство жалости. Чахоточная больная, которая по всей видимости доживала последние дни, вызвала у Габдуллы грустную мысль о Сагадат: «Вот оно, её будущее». Мысль эта заставляла его страдать.
Служанка вернулась с водой и постучала в дверь. Из неё высунулся молодой мужчина и огляделся по сторонам. Габдулла признал в нём человека, известного своей набожностью: он совершал хадж вместо богатых людей. На днях вдова одного из баев наняла его, и он должен отбыть в святые места. Удивление Габдуллы было так велико, что на время он даже забыл про Сагадат.
Он вспомнил араба, который, получив за хадж немалые деньги, промотал их в казанских публичных домах; турка, прокутившего святые деньги в борделях Истамбула; татарина, который на деньги, полученные на хадж, открыл в Казани магазины. Эти люди болтают по-арабски, по-турецки, морочат людям голову и за проценты служат маклерами у казанских мулл и муэдзинов – у тунеядцев этих. С чалмой на голове наёмные святоши ходят из мечети в мечеть и торгуют верой. А вот Мансур, который носит европейское платье, ведёт образ жизни русской интеллигенции, не бывает в мечети и редко справляет намаз. Кто из них духовнее, чище: Мансур, который пришёл в этот вертеп, чтобы вызволить из беды человека, жестоко за это побитый и тем не менее твёрдый в своих намерениях, готовый жертвовать во имя благородного дела и покоем своим, и счастьем, или этот жалкий святоша, торгующий именем Аллаха и Пророка, тратящий чужие, обманом полученные деньги, чтобы приблизить гибель бедняжек вроде Сагадат?
Уважение Габдуллы к Мансуру и подобным ему людям росло с каждым днём, тогда как наёмные святоши вызывали лишь негодование. Он решил, что отныне порвёт с ними всякие отношения так же, как и с продажными муллами и мнимыми суфиями (святыми). Неприязнь его усилилась, когда служанка со смехом рассказала, как святоша, даже умываясь, бормочет какие-то молитвы.
Двинулись дальше, остановились возле приоткрытой двери. Из комнаты тянуло запахом гноя, там лежала женщина, на бёдрах которой они увидели тряпки, пропитанные кровью и гноем. Мансур сказал, что женщина больна сифилисом. Габдулла стал всматриваться в пожелтевшее лицо с застывшей маской скорби – эти чёрные брови, длинные ресницы показались ему знакомыми.
– Это Фахрия, – сказала служанка, – ты, верно, знаешь её, очень красивая была девушка, и абыстай любила её. Да вот заболела. Хорошо ещё, что абыстай добрая, а то бы давно в больницу свезли.
Габдулла вспомнил, как проводил время с этой девушкой. В мире продажной любви она была некогда знаменитостью, королевой и на мелюзгу смотрела свысока. А теперь больна, гниёт заживо. Габдулле было очень жаль красивую девушку. Хотелось чем-то помочь бедняжке, которая стала жертвой злодеев, погубивших её ради собственного удовольствия. Он выразительно посмотрел на Мансура. Тот проговорил:
– Таких видимо-невидимо, они – проститутки, жертвы невежества, – и пошёл дальше.
Габдулла нехотя поплёлся следом.
Служанка остановилась возле затворённой двери и открыла потайной глазок. Взгляд Габдуллы упал на подоконник, где лежали лекарство и машинка, которой пользуются при инфекционном заболевании для орошения определённого органа. Потом разглядел толстую женщину в неопрятной рубашке. Её обнимал совсем ещё молоденький парнишка, у которого только начали пробиваться усы. Габдулле стало жаль мальчишку, польстившегося на необъятную грудь и рыхлое тело, и он с опаской подумал, что в таком гибельном месте легко подхватить неизлечимую заразу, способную превратить человека в инвалида. «Как же быть, – размышлял он, – как покончить с этим злом и уберечься от болезней?» Габдулла не знал ответа на эти вопросы и при случае решил задать их Мансуру.
Перед ними была комната, дверь которой оказалась прикрытой, но в небольшую щель всё же кое-что можно было разглядеть. В комнате стояли две кровати, на обеих лежали по два человека. Левая пара была совершенно обнажена, на виду было всё, что положено прикрывать. Смотреть на это было противно. Справа, раскинувшись, на спине лежал голый человек с чёрной бородой, одна его рука свешивалась до самого пола. За ним, сжавшись в комочек, притулилась маленькая, худенькая женщина. Она тоже была неприкрыта.
Габдулла с Мансуром не стали задерживаться. Того, что они увидели, было вполне довольно, чтобы обоим стало тяжко. Дальнейший поиск Сагадат они поручили служанке, а сами пошли в зал. Та принялась торопливо сновать от комнаты к комнате.
Вскоре служанка появилась в дверях и поманила Габдуллу пальцем. Этот жест почему-то напугал Габдуллу, ему показалось, что надвигается какое-то непоправимое горе. Прислушиваясь к своему взволнованно бившемуся сердцу, он вышел в коридор.
И чем ближе подходил он к комнате, тем громче говорило в нём чувство вины, будто шёл к человеку, который по его, Габдуллы, свидетельству приговорён к смерти. Ноги подкашивались, его бил озноб.
С большим усилием он заставил себя заглянуть через приоткрытую дверь в комнату. В полумраке разглядел юную пышнотелую девушку, которую обнимал чистенький молодой человек. Габдулла не стал разглядывать парня, а всё внимание направил на девушку. Открытые ноги, полные руки, под белой рубашкой при каждом вздохе спокойно вздымалась и опускалась грудь. Из-за руки парня, обнимавшего её за шею, лица девушки видно не было. Габдулла мучился сомнениями, Сагадат это или кто-то ещё, тяжёлое чувство не оставляло его. Вот он увидел её волосы, брови, редкие ресницы. «Нет, это не Сагадат», – говорил он себе. Но вот девушка пошевелилась, и стало видно лучше. Удлинённая форма её лица подтвердила сомнения Габдуллы. Внезапно к нему пришло большое облегчение и радость, как если бы он провёл много часов в суде, ожидая приговора, и вдруг узнал, что оправдан. Вместо Сагадат оказалась другая девушка. Родилась надежда, что Сагадат вообще нет в этом мерзком доме разврата. Ей не место здесь. Ухватившись за эту спасительную мысль, он уже представлял её в совсем других обстоятельствах.
– Что, не она? – спросила служанка. – Тогда я знаю, где надо искать. Это в другом месте. Слышала я, туда недавно поступила новенькая, – сказала она и в миг развеяла иллюзорные надежды Габдуллы.
Он быстро достал из кармана трёшку, протянул служанке и, кивнув Мансуру, пошёл к выходу.
Едва оказавшись за дверью, он почувствовал, как морозный ветерок пахнул в лицо свежестью, наполнил грудь, унося неприятные ощущения. Он задумался о положении девушек, об их незавидной судьбе, страшном будущем. Всё это вызывало множество вопросов:
– Почему пропадает так много женщин – кого сифилис губит, кого чахотка? – обратился он к Мансуру. – Почему они продают свои тела, свою любовь?
Мансур посмотрел на него долгим взгядом, потом ответил:
– Причин очень много. А главная причина проста – им каждый день хочется есть.
Габдуллу такое объяснение не устроило.
– Разве по-другому нельзя прокормить себя? – возразил он. – Почему не идут в служанки? Почему не делают другую работу?
Мансур усмехнулся:
– Идут в служанки. Если не все, то семьдесят процентов из них наверняка были служанками. Дело в том, что служанок совращают баи или байские сынки, а как только у девушек начинает расти живот, хозяйки выгоняют их. После тщетных поисков работы, потеряв надежду выйти замуж, они, смирившись с судьбой, идут в публичные дома. Мол, была не была! Один конец! В заведениях этих их спаивают, чтобы выбить из их памяти времена, когда они были «людьми», чтобы забыли свои мечты и надежды, и не дают выйти из этого состояния. Постепенно они сами начинают тянуться к вину, чтобы заглушить тоску. Время идёт, и вот уже все они становятся на одно лицо и с одинаковой несчастной судьбой.
Слова Мансура о баях и байских сынках задели Габдуллу за живое, напомнив, как он сам обращался с прислугой. Перед его мысленным взором одна за другой возникали пострадавшие по его вине служанки. Они, все такие разные, казалось, говорили одно и то же: «Ты погубил меня, ты! Из-за тебя попала я в публичный дом. Из-за тебя осталась без мужа. Из-за тебя стала торговать собой!»
Габдулла чувствовал себя припёртым к стене, обложенным со всех сторон. Хотелось как-то защитить себя, и он рылся в памяти, искал оправдания, чтобы окончательно не погибнуть в собственных глазах. «Я же действовал с их согласия, – говорил он себе, – а если было согласие, то есть никях, значит, и вины моей нет». Но другой голос говорил: «Собираешься шариатом прикрыть собственную мерзость?!» – «Но ведь не сделай этого я, – пытался он выгородить себя, – сделал бы кто-то другой».
Такой довод показался ему убедительным. Однако успокоил он себя ненадолго, очень быстро возникла досадливая мысль, что в сущности он пытается увернуться, оправдать свою вину. Он был зол на себя, а прежний голос говорил всё громче: «Хочешь сухим выйти из воды? Напрасно стараешься. Как ни крути, а ты – подлец. Ты за свою жизнь натворил столько зла, сгубил столько невинных душ!» Поняв, что обмануть проснувшуюся совесть не удастся, он решил покориться её суду.
Габдулла шёл к другому публичному дому, ругая себя: «Да, да, я подлец, я погубил много невинных…»
В доме царило оживление – слышались звуки гармони, громкие разговоры, по коридору сновали люди – всё говорило о том, что обитатели уже встали. Приятели были рады этому, не придётся подглядывать в щели и потайные глазки. На звуки их шагов вышел молодой человек. Глаза его радостно заблестели.
– Добро пожаловать! – воскликнул он. – Проходите! Куда желаете, в зал или в кабинет?
Видя, что Габдулла с Мансуром идут в зал, он закричал хриплым голосом:
– Девушки! Пришли гости. Фатыма, Шамси, Зухра – все в зал!
Двери разом открылись, из них высунулись девушки. Габдулла с Мансуром, оглядев их, не спеша проследовали в зал.
Было слышно, как суетились в спешке женщины, как хриплый голос подгонял их: «Одевайся, одевайся!» Голоса повторяли: «Габдулла-бай пришёл, Габдулла-бай». Это ранило Габдуллу в самое сердце, лицо его залило краской. «Я виноват, виноват!» – твердил он про себя, глядя на Мансура. Увидев во взоре Мансура мягкую улыбку, как бы говорящую: «Я прощаю тебя, понимаю, как тяжело терпеть муки совести», – он немного успокоился.
Пока они сидели в ожидании, Габдулла высказал Мансуру свои соображения, как им лучше действовать. По этому плану им не следовало говорить, с какой они здесь целью, ни слова про Сагадат, всех девушек угощать пивом, просить, чтобы пели, занять их танцами, пока все до единой не появятся в зале. Девушки появлялись одна за другой и рассаживались по стульям. Габдулла затевал с ними разговоры. Мансур же задумчиво смотрел на девушек, пытаясь по их лицам, глазам, движениям понять, что они чувствуют, о чём думают. Сидевшая неподалёку от него грубая, нескладно скроенная девица с маленькой головой явно попала сюда по собственной глупости, и муки раскаяния не беспокоят её. Чтобы убедиться в верности своей оценки, он хотел было заговорить с ней, но из опасения, что это может как-то осложнить их задачу, раздумал.
Внимание его отвлекла её соседка, белолицая, довольно высокая, стройная блондинка с большими глазами и длинными ресницами. Ему показалось, что в глубине этих глаз скрывается безбрежное море тоски. Под её наигранным безразличием угадывалось недовольство собой и затаившийся в душе страх.
Мансур испытывал не столько жалость, сколько смущение перед блондинкой. Она не догадывается, зачем они здесь, думает, что они такие же, как все, и, конечно же, настроена недружелюбно. Ему захотелось оправдать себя в её глазах, дать ей понять, что ничем не виноват перед ней, что не собирается мучить женщину, жизнь которой и без того горька. Но опять-таки мысль, что это может навредить их задаче, удержала его.
Взгляд его выделил худенькую грустную женщину, в облике которой было что-то, свойственное только матерям. Возможно, у неё несколько детей. Мансуру представилось, что она, больше всего на свете любящая их, сбежала сюда либо от побоев мужа, либо от других мучителей и теперь, раскаиваясь в необдуманном своём шаге, каждый день плачет, скучая по брошенным детям. Из-за своей нерешительности она не может выбраться из этого болота и увязает в нём всё глубже. Было очень жаль её.
В дверях показалась девочка. Поднимаясь на цыпочки, она изо всех сил старалась казаться взрослой. Мансур стал смотреть на детское личико её, на улыбку (так девчушки её возраста радуются кукле), на худенькие ручки, недоразвитую грудь. Эта девочка, ещё ребёнок, с малых лет приговорена гнить в публичном доме. Мансур был уверен, что её заманили сюда, пользуясь тем, что нет у неё ни отца, ни матери, ни близких, и теперь губят, чтобы кто-то получал удовольствие, а кто-то зарабатывает на ней. Мог ли Мансур спокойно смотреть, как на его глазах гибнет беззащитный ребёнок? «Надо её спасти!» – решил он. Но тут же вспомнил о матери, вынужденной оставить детей, которая всякий раз перед сном молится об их благополучии и перед очередным грехопадением молится о спасении своей души. Он снова подумал о стройной большеглазой блондинке, о бедняжках, больных сифилисом и чахоткой, которых видел в другом публичном доме. Он чувствовал своё бессилие перед таким количеством нуждающихся в спасении.
Вошёл человек и хриплым голосом спросил:
– Что вам подать, баи?
Мансур вздрогнул, будто очнувшись от сна. Габдулла сказал:
– Корзину пива и музыкантов.
Девушек в зале становилось всё больше. В неповторяющихся одеждах разных цветов девушки разного возраста и роста вышли на базар торговать своим телом. Всё это коробило Мансура, одновременно вызывая сострадание.
Принесли пиво. Скрипач принялся настраивать инструмент. Мансур с Габдуллой разглядывали прибывающих обитательниц публичного дома, искали Сагадат. Послышались звуки открываемых бутылок. Глаза девушек, привыкших к выпивке, заблестели. Женщины, потерявшие голоса от постоянных попоек, запели какие-то бессмысленные песенки под звуки гармони и скрипки. Габдулла удивлялся, как мог он получать удовольствие от подобных вечеров. Хотелось верить, что раньше голоса у девиц были получше, а вечера веселее. Но это была неправда. Жаль было друзей, которые частенько пропадают здесь. Пили много, пивные бутылки опустошались с невиданной скоростью. Баиты (исторические песни), возникшие по поводу известных событий, исполнялись так, что иначе, как издевательством над прошлым, назвать это было нельзя.
А Сагадат всё не было. Устав от назойливого внимания девиц, Мансур усадил рядом с собой стройную девушку и занялся беседой с ней. Он хотел узнать подробности из жизни борделя. Его удивила смелость суждений девушки, которая, как оказалось, не верит никому и ни во что на свете, не признаёт ни Аллаха, ни мулл. Он сказал ей, что жалеет всех этих женщин, и в ответ увидел на её лице лишь презрительную усмешку – она, похоже, не считала, что девушки заслуживают жалости. Это озадачило Мансура и даже вызвало некоторую неприязнь к собеседнице, но ненадолго. Он пытался объяснить, что у неё нет права так относиться к подругам. По-видимому, она знает о них слишком мало и исходит лишь из личного опыта.
Одна из девиц позвала Габдуллу:
– Пошли танцевать!
За ней и другие стали приглашать его. Габдулла с Мансуром переглянулись.
– Что ж, ладно, – сказал Габдулла и поставил условие: – Танцевать будут все, кто живёт в этом доме. Все до единой!
Хриплый парень пошёл за остальными девушками и вскоре привёл особу, которую не то что девушкой, но и женщиной назвать уже нельзя было – так она была стара. За ней вошла кругленькая девушка с гладко причёсанными на прямой пробор волосами, смазанными маслом, а потом друг за другом вошли три или четыре русские девушки. За рояль сел русский с большой плешью, чёрный костюм на нём лоснился ничуть не меньше, чем плешь. Девушки построились в ряд. После долгих споров решено было танцевать вальс.
Заиграли вальс. Поскольку кавалеров не было, девушки танцевали друг с другом. Русские были за кавалеров, а татарки – за дам. Большой зал заполнился колышущимися телами, девушки неумело изображали танец. В неуклюжих прыжках и телодвижениях не было ни красоты, ни ловкости.
Плясуньи взмокли. Зал наполнился резким запахом пота. Музыка стихла. Немного передохнув, женщины собрались танцевать кадриль. Для этого танца требовалось некоторое умение, поэтому многие отошли в сторонку и сели. Но желающих оказалось немало. Теперь они прыгали ещё безобразней. Габдулла с Мансуром наблюдали за их нелепым кривлянием. Эти женщины, неведомо откуда собравшиеся сюда, прежде не слышавшие о танцах, явно не получали от них удовольствия и усердствовали лишь для того, чтобы привлечь к себе внимание гостей.
«Кадриль» закончилась. Девушки готовы были танцевать и дальше, но Габдулла с Мансуром, несмотря на настойчивые упрашивания, не соглашались, тогда одна из них сказала:
– А хотите, я спляшу вам нашу, татарскую?
Девушки наперебой стали нахваливать подругу:
– Из Астрахани она, очень ловко пляшет.
Молодые люди согласились посмотреть.
Девушка заказала свою любимую плясовую и попросила музыкантов играть помедленней, но когда те заиграли слишком уж медленно, она сказала:
– Быстрей!
Музыка зазвучала живее. Девушка слушала, реагируя всем существом, потом легко подпрыгивая и притоптывая, пошла по кругу. Зал замер. Плясунья, не отставая от ритма, выделывала ногами затейливые фигуры. Вот она прогнулась назад и, стоя на месте, стала ритмично вздрагивать телом. Габдулла с удивлением наблюдал за ней, а Мансур глядя девушке в глаза, заметил, какой весёлый огонь зажёгся в них. Он видел, сколько радости доставляет ей пляска, и всё больше убеждался, что перед ним прирождённая артистка. Девушка плясала всё уверенней и красивей, глаза её горели, лицо полыхало румянцем, радостная улыбка не сходила с губ. Все, кто был в зале, наблюдали за ней, затаив дыхание, не упуская ни одного движения.
Музыканты начали уставать, они уже не поспевали за плясуньей. Гармонист сдался первым, скрипач взглядом умолял её остановиться. Девушка сделала ещё несколько движений, волчком покружилась на месте и остановилась, как вкопанная. Зал был похож на ребёнка, у которого отняли любимую игрушку. Мансур с Габдуллой подошли к плясунье и стали благодарить её.
– Ты, как видно, очень любишь плясать, – сказал Мансур.
– Да, я только ради этого и пришла сюда, клянусь Аллахом! Могу не есть, не пить, а не плясать никак не могу! – призналась она.
Другие девушки включились в разговор.
– Она странная какая-то, – сказала одна, – не любит сидеть с гостями, всегда уходит. Ей достаётся за это. Вчера сидела с богатым человеком и влепила ему оплеуху! Уж сколько шуму было из-за этого!
– Если бы ни её пляски, абыстай ни одного дня не стала бы держать, – добавила другая.
Судьба одарённой самим Аллахом артистки, которая не смогла найти для своих выступлений лучшего места, чем публичный дом, произвела на Мансура тяжёлое впечатление. Он дал себе слово во что бы то ни стало забрать её отсюда. Узнал имя девушки, чтобы разыскать, когда вернётся за ней.
Приятели вышли. По дороге Мансур говорил о том, что плясунью непременно следует забрать.
– А что с ней делать? – спросил Габдулла.
Мансур сказал, что хотел бы сделать из неё танцовщицу и собирается поговорить о ней в театре. Габдуллу эта идея не увлекла, да и вообще, по его мнению, пляшущие девушки ничем не отличаются от девушек непляшущих.
– Не думаю, что смогу устроить её в школу для юных девственниц, – размышлял Мансур. – Впрочем, так ли уж необходима для танцев девственность! Надо всё же помочь ей, а уж там, как сама захочет.
Чтобы разъяснить свою мысль, Мансур заявил, что смотрит на грехопадение не так, как велит ислам. Он не верит, что союз мужчины и женщины без благословения муллы греховен. Это благословение, уж конечно, не сможет превратить союз двух людей в рай. Слова Мансура поразили Габдуллу, он как будто и не совсем понял их. «Выходит, грех – это не грех вовсе, а нечто, угодное Аллаху?» – подумал он. В медресе ему внушали совсем другие взгляды, которые вынуждали сейчас осудить точку зрения Мансура и заклеймить его «неверным». С другой стороны, убеждения учителя позволяли смотреть на вещи шире, как бы продвигали Габдуллу вперёд. Ведь Мансур стремится освободить от пороков самых простых, обыкновенных людей, и поэтому он не просто правоверный, а правоверный вдвойне. Габдулла высказал эти противоречивые мысли вслух. Мансур со смехом выслушал его и сказал:
– С точки зрения мулл, я действительно неверный, и если бы я оказался в Бухаре, меня давно бы уже казнили. Однако сам я считаю себя вполне правоверным. Я дал клятву помогать всем людям, служить своим братьям, сёстрам, близким. В роду нашем положиться не на кого, мне и пришлось взвалить эту ношу на себя. Такой уж я человек! А потому мне всё равно, как меня назовут – «верным» или «неверным».
Мансур снова взбудоражил душу Габдуллы, подняв множество вопросов. Занятый своими мыслями, он не заметил, как оказался возле следующего публичного дома.
Ставший уже знакомым запах очередного заведения отвлёк его от рассуждений и напомнил о Сагадат, и он стал думать о ней. Найдут ли они её? Проблемы, связанные с девушкой, снова навалились на него, вызывая ощущение раздавленности, ноги, казалось, подкашивались, в горле застрял комок, лицо покраснело. Словно боясь, что не вынесет эту ношу, он осторожными шагами направился в зал. Случайно увидев своё отражение в зеркале, отшатнулся – багровое лицо, горящие глаза. Хотелось успокоить себя, отогнать навязчивые мысли, но это ему не удавалось.
Тут какая-то девушка закричала:
– Гости!
Отовсюду стали появляться девушки. Всё ещё чувствуя слабость в ногах, Габдулла зашёл в первую попавшуюся комнату и сел там, напряжённо подавшись вперёд. Вскоре подоспела экономка:
– Что вы хотели?
– Приведи сперва девушек! – распорядился он.
Стали сходиться девушки. Экономка ждала следующего приказания Габдуллы. Не увидев среди собравшихся Сагадат, но чувствуя, что она должна быть здесь, он спросил:
– А где остальные?
– Все здесь, – сказала экономка. – Есть ещё одна, новенькая, но её абыстай держит пока возле себя, она «свеженькая» у нас.
– Веди её сюда!
Экономка не стала возражать, зная, с кем имеет дело. Габдулла был сильно взволнован. Собрав все свои силы, он стал ждать. Время тянулось бесконечно, минута – что сутки, секунда – что час. Наконец послышались шаги. Сердце Габдуллы стучало в груди, он замер в ожидании. В дверях показалась экономка, а за её спиной стояла чистенькая, опрятно одетая Сагадат. Габдулла переменился в лице, язык его будто присох к нёбу, он молча уставился на девушку. Сагадат, встретившись взглядом с Габдуллой, тут же узнала его, и снова, как и в первый раз, взор юноши пронзил её, словно током. Щёки девушки вспыхнули и зарделись, глаза засияли. Она не успела подумать, зачем он здесь, как тот страшный день мгновенно восстал в её памяти, и, испугавшись, что весь его ужас повторится вновь, она повернулась и бросилась бежать по коридору.
Девушки, изумлённо наблюдавшие, как растерян и взволнован Габдулла, ещё больше удивились поведению Сагадат. Чувствуя, что здесь скрывается какая-то тайна, они стали шушукаться, толкая друг друга в бок. Габдулла, почти не сознавая своих действий, вскочил и бросился за Сагадат. Она мелькнула в конце коридора, Габдулла крикнул:
– Сагадат!
Не ожидавшая, что Габдулла знает её имя, Сагадат остановилась и растерянно оглянулась. Увидев рядом с Габдуллой молодого человека, который тоже стоял в тот день на балконе, она удивилась ещё больше. Не зная, что делать, она юркнула в свою комнату и заперла за собой дверь. Габдулла с Мансуром пошли за ней. Экономка, видевшая всё, была встревожена. Ей показалось, что молодые люди хотят похитить «свеженькую», что Габдулла её любовник. Она затарахтела:
– Девушка очень молода, абыстай ей разрешает делать выбор самой. Другую возьмите!
Габдулла сердито выпучил на неё глаза. Решив, что дело здесь нечисто, экономка поспешила к абыстай. Габдулла принялся стучать в дверь:
– Открой, Сагадат! У меня дело к тебе.
После долгого молчания послышалось, как скрипнула кровать, и под дверью прошелестели лёгкие шаги. Габдулла ожидал, что дверь вот-вот откроется, но шаги отдалились и что-то будто упало на кровать. Габдулла снова начал стучать, но ответа не было.
Мансур, приблизившись к двери, заговорил с Сагадат. Снова послышались шаги. Дверь открылась. Она стояла перед Габдуллой с мокрыми от слёз щеками. Глаза её смотрели недобро. Габдулла хотел было войти в комнату, но она загородила ему путь и сказала:
– Ты не входи. Пусть другой войдёт.
Габдулла в растерянности остановился. Поведение Сагадат озадачило и обидело его. Он посторонился, пропуская вперёд Мансура, а сам прошёл в соседнюю комнату и сел, обхватив голову руками. Мысли роем кружились в его голове. Габдулла осуждал Сагадат за её резкость, за сердитый взгляд – поведение, казавшееся ему совершенно неуместным. Но как только он представил себе, что могло прийти в голову девушке при его неожиданном появлении здесь, обида прошла. Ему больше прежнего стало жаль её, и он ощутил свою вину перед ней с ещё большей силой.
Габдулла с нетерпением стал ждать, когда Мансур выйдет к нему, когда его позовут. Но время шло, и терпение было на исходе. Габдулла страдал, ощущение вины нарастало, затмевая разум, и он одержим был желанием немедленно что-то предпринять. Он резко встал и пошёл к комнате Сагадат. По лестнице спускалась хозяйка публичного дома. Нужно было обязательно опередить её, увидеться с Сагадат, объясниться. Не обращая внимания на хозяйку, говорившую ему что-то, он толкнул дверь. Оказавшись перед Сагадат, проговорил дрожащим голосом:
– Прости меня, Сагадат! Прости! – и схватил её руку.
Из слов Мансура Сагадат уже понимала, что происходит. Взволнованная, бессвязная речь Габдуллы, весь его потерянный вид растопили в её душе остатки недоверия.
И снова под его магнетическим взглядом она теряла власть над собой, хотелось броситься к нему на шею, но что-то удерживало её, нашёптывая: «Врёт, врёт, не верь!» Две силы боролись в ней.
Дверь внезапно открылась, и вошла «абыстай», один вид которой внушал Сагадат страх. Она почувствовала, что снова превращается в рабыню этой женщины.
– Что вы здесь делаете?
Не успела хозяйка договорить, как Сагадат, ища защиты от неё, бросилась на грудь к Габдулле.