К книге
Провинциал. Рассказы и повестиРассказы. До первого льда
48%
Рассказы. До первого льда
30

Тихий август.

Далеко, над Шереметьево, поднимается самолёт. В сетке перистых облаков движется медленно, как серебристая муха под марлей, где нарезаны яблоки.

Благодать и нега.

Этой ли ночью осенний Царь-паук прокусил вену лета, пустил завораживающий яд – и в стеблях флоры, как в теле гусеницы, распятой на паутине, растеклось онемение, та пауза, без которой немыслим вход в рай бабьего лета?

Буров курит на крыльце, он тоже ощущает негу кроветворенья, затягивается, вспоминает. На днях он пережил белую горячку…

Пёс Яшка погиб в стычке с союзниками из бундесвера, когда делили шоссе для совместного парада. Те прибыли на двух «Леопардах», требовали добавить для разворота бронетехники метра два на шоссе, но Буров отказал. Курили в стороне, едва не ссорились. Немцы боялись его овчарки, просили посадить в клетку, а двухэтажный сруб на луговине снести, чтоб не мешал показательному пролёту их авиации на бреющем.

Дом был старый, но он напоминал Бурову первый год службы; в нём жила хорошенькая белоруска Надя, она писала ему трогательные письма. Буров предложил: если немцы такие вояки, пусть отстрелят только фундамент. Те навели стволы, сделали залп, лишнее улетело в овраг – дом стал ниже. И тогда они из пулемёта расстреляли клетку – трассерами, будто красным штыком, закололи Яшку.

Яшка лежал на боку, вытянув толстые лапы, такой же беззащитный и нежный, когда болел щенком, и не было надежды на спасенье. Немцы не успели запрыгнуть в танк, Буров в упор разнёс его башню. Второй «Леопард» догнал у оврага…

Фотография лежащего пса была проявлена на гербовой бумаге, присланной из Министерства обороны, где Яшка назван героем и награждён медалью. Бурову рукоплескали патриотические газеты, поэт Станислав Куняев прислал восторженную аудиозапись.

А вот медичек из Брянска, где планировался совместный парад, его поступок огорчил. Они были толерастки и наехали на него с щебетаньем майданщиц.

Приказали раздеться. В палате, как в морге, лежали заиндевелые тела мужчин. Рядом – курчавый великан с большим детородным органом, в котором торчал катетер и двигал толчками влагу. Врачи нажимали кнопку, великан оттаивал.

«Ты согласен, Визарий? – спрашивали у него. – Вот с этим?»

Визарий из лени не поднимал глаз, ему было всё равно.

Происходящее тут совершалось по закону, по новой программе МО – создание семей из самих офицеров. По причине демографического кризиса и мировой тенденции к толерантности.

– Я всю жизнь прожил нормальным человеком! – кричал Буров. – А под старость должен стать гомосеком?!

– Это в целях укрепления армии.

– Армию вы уже погубили!

Он разглядел в окне, за решёткой, двух подростков. Те прятались за деревом и наблюдали, что делается в заведении.

– Пацаны! Бегите к школе, – закричал он так, чтобы было слышно на улице, – там, на катке, наши ребята. Надо зачистить этих толерастов!

Он поджёг ворох бумаги возле урны. Схватил свёрнутые носилки и, размахивая ими, пытался пробиться в клубах дыма к выходу. На улице уже кричали, пытались взломать дверь. Санитары вывели Бурова чёрным ходом, увезли в другую больницу. Однако, войдя в кабинет, он увидел прежних врачей…

Когда появилась жена, он лежал уже привязанный к кровати. Тихо уговаривал развязать его, и они убегут. Она ласково кивала, обещала. Но начинала изменять с этим Визарием. Они влезали в большие настенные часы, висевшие в трюме теплохода, и там запирались. Теплоход шёл из Норвегии, где Буров выполнил секретную миссию – предотвратил поворот рек Нечерноземья на север, и теперь у него болело сердце.

В трюме прятались в кроватях недоброжелатели. Черепа их выпирали из простыней, как у арабов из платков гутра. У них были мини-пистолеты с растворяющимися пулями, и они целились в висок Бурова. Не теряя улыбки, Буров нарочно обращался то к одному, то к другому больному, вертел головой, мешал попасть наверняка. Помощи ждать было неоткуда, врачи осматривали недоброжелателей и отходили, смеясь.

Через оконце Буров видел на корме штабеля осиновых дров. Вид родных осинок умилял и вселял надежду.

И тут поспел Витька Мимозов, друг детства из кружка ИЗО; он прилетел как раз из Норвегии, с выставки православной живописи, занёс в палату большой рождественский торт, ореховый крест и связку простыней. Буров хотел сообщить ему о недоброжелателях… «Я всё знаю! – сказал Виктор в пространство, как дьякон, и, вскинув голову с седыми волосами на плечах элегантного длинного пальто, вышел из трюма. Простыни, что он оставил, зашевелились, в них лежали девушки-секьюрити в купальниках. У них оказалась тёмная африканская кожа. Они приложили шоколадные пальцы к бледным губам и прошептали: мы помним помощь вашей страны!

Но кровяное давление падало…

Кто-то об этом встревоженно крикнул. Сквозь мозг Бурова пропустили тонкую, как волос, стальную струну. Из уха в ухо. Туго, до звона, натянули, – и в стороне опытная медсестра с трудом регулировала струну на аппарате, как на грифе гитары. «Я уже не могу. Оно падает!» – плакала она. «Попробуй так», – советовали ей. Сестра брала себя в руки. Вскинув голову, твёрдо смотрела на монитор… Наконец Буров почувствовал, что у неё получилось, звон в голове прекратился, всё исчезло…

На пятнадцатый день к койке Бурова подошёл широкоплечий мужчина в белом халате. Снисходительно улыбаясь, сказал:

– Ну, привет! Очнулись? Сегодня 20 июля. Меня зовут Валерий Валерьянович, я ваш врач. Другого врача зовут Олег Вениаминович! Запомнили?

Больной стал смеяться.

– Что-о? – поклонился в его сторону энергичный врач.

– Шутите?

– Это я шучу?!

– Какой июль? Ведь ещё середина июня!

– Повторяю, – сказал терпеливый нарколог. – Сегодня 20 июля 2013 года! Меня зовут Валерий Валерьянович, я ваш лечащий врач. Напарника зовут Олег Вениаминович! Вечером спрошу. Если не вспомните, будете лежать привязанным ещё неделю.

Неужели прошёл месяц?!.

За это время не стало Яшки…

Господи, сделай так, чтоб это было ошибкой!

Жены у него тоже больше нет.

Что ж, Буров и прежде жил, как сирота. Как-нибудь с Божьей помощью доживёт и остаток срока.

Но, Господи, сделай так, чтоб всё стало ошибкой!

Конечно, вечером Буров ошибся, спутал имена врачей.

Однако его развязали, чтобы учился ходить. Медсёстры на него таили обиду, не помогали, уж больно шибко при приёме сопротивлялся.

Он так и ходил, как другие больные, голый, в больших подгузниках, от койки к койке. Вышел в коридор. Там повстречал Визария, даже вздрогнул. Огромный Визарий, тоже в марлевых штанцах, неуверенно передвигался от стула к стулу. Сухонькая старушка поддерживала его за талию: «Не бойся. Ну, Миша!»

На топчане у стены сидел могучий старикан. Сидел, положив руки на колени, уютный и смирный, как Илья Муромец в отставке. Под каждым глазом у него синели бланши, – вероятно, врезался в косяк переносицей. Родственники его не посещали, трусы принести было некому, он вторую неделю ходил в подгузниках, и теперь, наблюдая за вновь поднявшимися в марлевых юбках, беззлобно бормотал: «Мля, Лебединое озеро!»

На другой день Бурову передали пакет с нижним бельём и одеждой.

А через три дня в наркологию приехали две высокие брюнетки. Старая, в прозрачных шёлковых накидках, как луковица; с уложенной под косынкой чёрной косой. И молодая, в тугих лосинах, с распущенными волосами.

Начали справляться о Бурове.

– Ваш муж там – в курилке, – сказали пожилой женщине.

Но к курилке уверенно прошла молодая. Носком туфли снизу толкнула грязную стальную дверь в комнату, где в дыму над игральным столом висел топор, в обухе которого светилась лампочка. Толстая шлея дыма тяжело, как питон, выползала через раскрытое окно в бурьян.

– Ах вот он где! – обратилась молодая к пожилому, тощему и обросшему мужчине, в узком трико и белом свитере.

Толкнула дверь глубже, дверь ударилась о стену.

Картёжники за столом замерли. Люди в основном с уголовным прошлым, в условиях общежития находчивые – с чаем, сигаретами и телефоном, вещами, в наркологии запрещёнными, – между тем все они здесь были поражены одним недугом – отупели от воздержания.

И теперь растерялись, как при облаве.

Похожий на медвежонка косолапый портной, очевидный бабник, который хвастал, что шил мундир лично Фиделю Кастро, а теперь до покраснения в одиночку сосал пиво, спрятанное в постели, поднял от карт голову и вовсе стал бурым – гибельно сник.

– А ну-ка, повернись! – довольная произведённым эффектом, продолжала молодая. Она строго и властно оценивала Бурова сквозь невидимые линзы. – Та-ак… Посмотри на меня ещё раз. Та-ак… Можно забирать!

Невесть как упавшая из Норвегии супруга вела Бурова закоулками тишайшего города Клин. Мимо старых сараев, заборов, завешанных тряпками, за которыми росли укроп и петрушка.

Такая же, как дочь, высокая и густоволосая тёща, преодолевала артрит, прихрамывала сзади с клюшкой в руке.

Такси поджидало у штакетника, в тени буйных зарослей.

После сумерек наркоотделения с охрой на полу и суриком на стенах мир казался акварельным. Перламутрово блестела «хонда». Свежая разметка на асфальте ныряла ликующей линией, как белый дельфин. По сторонам удивляли вычуром коммерсантские терема, в рисковый стиль которых хозяева вложили свои вороватые, не лишённые авантюризма, души.

Символ Подмосковья, борщевик, высокий, как кукуруза, торчал вдоль хляби обочин. Выше, на оставленных колхозами га, кругами пестрели полевые цветы. Ни веялок, ни комбайнов. Наконец, через сотню лет, натруженные поля получили по царёву указу самостийность – праздность и разбойничью вольность до горизонта!

Автомобиль шёл мягко. Буров находился теперь в безопасности. Его, обезволевшего сироту, везли домой люди, называемые жена и тёща, люди, когда-то совершенно чужие, а теперь близкие. С этой, молодой, он, кажется, даже спал.

Очень хотелось курить, но ему не разрешали.

Наконец он спросил. Спросил о том, о чём мучительно молчал:

– Яшку убили?

Тёща и жена переглянулись.

– Да жив, жив! – звонко закричала молодая. – Живее всех живых! Ты уже в больнице меня достал!

И таксист увидел в зеркале заднего вида плачущие глаза мужчины. Плакал он сладко, не отворачивался.

Часа через полтора такси остановилось у главных ворот садового товарищества. Расплатившись, пошли вниз – к пойме лесной речки. Женщины шагали сзади – оценивали состояние исхудалого человека в зимнем свитере и узком трико, которое невнимательная жена привезла ему по ошибке: бросила в сумку своё вместо мужниного.

Соседи отсутствовали, и под нежным солнцем уходящего лета, в необычной тишине, ухоженные участки напоминали нарезки райского сада.

Ниже пахло сухим торфом. Из дренажной канавы торчали плюшевыми головками разросшиеся камыши.

Буров тронул щеколду на крайней калитке, вошёл внутрь. Немецкая овчарка, ещё издали определившая на слух, что идут хозяева, стояла под яблоней. Слегка водила хвостом – ещё не определила, трезв ли хозяин.

Хозяин кивнул, прошёл в дом, затем спустился в сад, ушёл на зады. Сел на лавку, ощутил, как истощён, и вновь заплакал.

Яшка, подойдя к кустам, продолжал наблюдать за ним. Увидел слёзы – и удивлённо, с крайним любопытством, повернул голову набок…

Да, Буров спасся.

После анальгетиков он ещё не чувствовал боли в костях от верёвок. Ещё не знал, что всё, что ниже сердца, у него погублено.

Десять лет Буров пил корвалол на ночь в качестве снотворного.

Однажды в аптеке корвалола не оказалось, аптекарша посоветовала настойку боярышника. Эти пузырьки без капельниц, дозу надо отливать на глаз. Перед сном он разбавил боярышник водой и выпил. Ощутил лёгкость, такую необычайную, что захотелось курить. Выпил ещё, содержимое в пузырьке кончилось. Вынул из холодильника второй флакон.

А после пошёл в ларёк за водкой…

Когда утром жена проснулась, начала смеяться: ба, муж пьяный!

Она с радостью стала снимать его на видео.

Буров был в завязке 27 лет и теперь улыбался глупо.

Как Наполеон после Ватерлоо.

Молодая женщина не смогла заметить в его глазах трагедии…

– Ты что будешь есть? – на углу дома появилась жена и скрестила длинные ноги. Она была в халатике. – Мама тушит капусту.

Подошла ближе, опустила ступню на низкую лавку.

Склонившись, Буров проговорил:

– Ты ездила в Норвегию?

– В Норве-гию?.. – протянула она, и воскликнула: – В Гадюкино! Я здесь через всё Гадюкино продукты на себе таскала. Одна собака сколько ест! Ты знаешь, что были дожди и холод? Мы для чего тебе этот свитер привезли? Чтоб ты там не задрог. Мама еле ходит, одну меня не пускает. Чтобы к тебе съездить, тратили целый день. Пешком до электрички, а в Клину опять пешком. Ты знаешь, что ты чуть не умер? Ты пил две недели. Лишил нас сна, всё чего-то рассказывал. А мне завтра на работу. Помнишь рассказ Чехова, как девочка задушила ребёнка, который ей спать не давал? Вот так мне тебя задушить хотелось, чтобы уснуть.

– Прости! – сказал Буров, чувствуя подступивший ужас.

– Бог простит.

– Я не знаю… – проговорил он, помолчав. – Я даже в молодости так не мог… Помню, то ли читал, то ли сам об этом думал… организм за годы трезвости набирается такой тоски по вину, что, нарвавшись, не знает меры. Но признаюсь, я не испытывал наслаждения от питья. Просто хотел забыться. А может, умереть. Я ведь понимал, что натворил…

– Специально купила рюкзачок, – перебила супруга. – Ходила за продуктами по шесть километров в день. Смотри, как ноги накачала! – Она задрала подол, повернула коленом вправо и влево. – Какой рельеф!

Буров близоруко уставился на её ногу.

– Можно потрогать?

– Можно, – позволила она и отвернулась.

Буров оставался под мощным впечатлением от недавнего бреда, и прошлое не хотелось отпускать. Это было путешествием в мир экшен, частью его жизни, куда более экзистенциальной, чем само существование. Он испытывал сильную потребность уйти в сад – побыть с тем родным человеком, которого предали, убивали… Отчётливо помнил каждую мелочь, каждую деталь тех событий, где вёл себя достойно, чище, чем в реальной жизни, окреп там духом и вышел в реал – открыл глаза на больничной койке – без слёз, без отчаянья, в суровом решении жить уже без доброго Яшки, без жены. Всё оказалось обманом. Но в облегчении, когда уже ничего не угрожало, он стал чувствовать себя зачарованным той страной, будто вышел из кинотеатра после потрясающего кино. Это было похоже на мазохизм. Возможно, он испытывал эту тягу ещё и потому, что там он был свободным.

Вскоре тёща уехала в свой городок на Волге. Перед отъездом, застав Бурова одного, назидательно сказала: «Риту благодари! Две «скорых» вызывали. На первой врач – кавказец. Развалился на диване. Брать не хочет. «Мы, говорит, должны сделать наблюдение». Умоляем его. А он: «Я что вам – родня?» Так и уехал, гад.

Рита через спутниковую связь умоляла диспетчера: мы тут одни на даче, нам никто не поможет, он умирает, он не просто алкаш, он сценарист, награды имеет. И ты знаешь, добилась! Приехали и забрали. Мало того, диспетчер этот, главный у них, через спутниковую связь!.. сам нам позвонил и убедился, взяли тебя или нет. Если б не Рита… – тёща погрозила кому-то пальцем, а потом шёпотом проговорила: – тебя бы не стало».

Тёща была заботлива, как мать, и Буров, истощённый, потерянный, словно выброшенный на свет тёмным океаном, бродил по саду и ощущал по ней почти сыновнюю тоску.

Он стал тихим и послушным.

В его отсутствие супруга начала рисовать маслом. Приволокла на мансарду деревянную лестницу, почерневшую от дождей. Нашла молоток и гвозди, куски фанеры и рейки, соорудила мольберт.

Прежде она никогда не рисовала. А тут проштудировала Леонардо да Винчи, труды других мастеров и самоучители. Начала рисовать, где кистью, где пальчиком. У неё стали получаться неплохие пейзажи, некоторые трогали и пробуждали забытые чувства.

Он был ещё очень слаб, лежал на диване и наблюдал.

– Как хорошо было без тебя, – говорила она. – Покой, никто не мешает. Слушай, а как у тебя с памятью?

Жена повернулась к нему, держа в руках кисть и краски, наклонила голову, глянула внимательно из-под очков. – Ты сможешь писать свои сценарии? На что мы будем жить?

Опять отвернулась к мольберту.

Она была в коротком халатике с завязанным на боку поясом. Концы пояса легли на голую мышцу бедра, как ножны римлянина.

– Мы будем продавать твои картины.

– Ещё рано, – ответила она самоуверенно. И продолжила, не оборачиваясь: – В рюкзаке я носила капусту. Говорят, с неё грудь растёт. Ем теперь много капусты. Но ты ко мне не лезь! Сама скажу… Ты нарушаешь мой режим, обмен веществ. У меня всё расписано.

После полудня наступали физические страдания, и когда жена утром уезжала на работу – шла по тропе к калитке, он окрикивал её с крыльца. Как когда-то беспомощным мальчиком окрикивал мать, когда та уходила на фабрику. Он хотел ещё раз посмотреть на родную жену – перед страшной разлукой до вечера.

Боли в боку, судороги, рвота приходили как по расписанию, – с полудня до рассвета, и только утром наступал покой.

Буров не был особенным человеком, и с ним, наверное, произошло бы всё то, что положено по очерёдности после оглашения страшного диагноза: и первоначальный бунт, и неверие, и отчаянье; затем отреченье и замкнутое созерцание, как сейчас.

Он даже не ревновал жену к тому будущему, где его не будет, и отпустил бы её светло, как родную дочь…

Близится полдень. Мир замер. Золотая мошка над крыльцом, где сидит Буров, неистово вращает-вращает крыльями, но и та висит в одной точке… Птиц нет, травы никнут. Лишь у забора грозно высится крапива, вся в лентах цветенья, будто в аннах и владимирах на шее, – за вековую науку…

«Отчего так хорошо? – думает Буров. – Господи, жизнь… Скоро начнутся боли. Но сейчас их нет. И я счастлив».

Чувствуя состояние хозяина, на крыльцо поднимается овчарка. Мордой подкидывает его руку, чтобы погладили.

– Ты герой, герой… – гладит Буров. – Слушай, а Мимозов? Он всю жизнь мне помогал! Надо отблагодарить православного. Рождественский пирог! У него две маленькие дочки от второй жены… А потом поедем с ним на зимнюю рыбалку. Лишь бы дотянуть. Хоть до первого льда.

Январь, 2014

Предыдущая главаГлава 30 из 63Следующая глава