Я вхожу в Правление в разгар совещания технической группы МТС. И начальник политотдела МТС, с которым я заранее созвонился из города, приветствует меня такими словами:
— Друзья, приехал корреспондент! Из столицы. Опаснейший человек!
Собрание равнодушно оглядывает меня — здесь привыкли к таким. «Поменьше корреспондентов, побольше бы техники!»
Я сел в уголок и стал записывать, о чем они говорят. И все поглядывал на начальника политотдела. Костлявый и очень высокий, он вел собрание свободно, легко, бросая дельные, острые реплики. И крепко оглаживал большие усы, как и подобает сильно усатому человеку.
Раз пять его вызывали в другую комнату к телефону. Он выходил, и тогда технический персонал поспешно закуривал и с наслаждением пускал дым. Он входил, и все курившие поспешно и неохотно ввинчивали в каблуки окурки.
— Нуте-с, отцы, — говорил он, — тронемся дальше, благословясь.
Мне сказали в городе, что по образованию он философ, однако по философии не пошел — бросили на партработу. Я слушал собрание и слушал начальника и никак не мог разобрать, где он подтрунивает, а где серьезен.
— Итак, подбивая итог…
Он сказал еще несколько заключительных ясных, чуть ироничных фраз, после чего собрание встало и, закурив, разошлось, оставив дым и много окурков.
Мы прошли с начальником политотдела в его кабинет.
— Садитесь, грозный мужчина! — сказал он. — Значит, намерены написать обо мне? Польщен, не буду скрывать, польщен… Расспрашивайте, скажу все как есть. И даже больше того, что есть.
Я стал задавать вопросы, и он, перебирая на столе бумаги, аккуратно раскладывая их по ящикам, пересматривая какие-то записи, разрывая их и бросая в корзину, начал рассказывать мне о сельхоззадачах середины тридцатых годов, о делах МТС, о ее успехах и узких местах, об ударниках и стопроцентных шляпах. Все время звонил телефон. Начальник брал трубку и говорил то сердито, то ласково, то просительно, то с угрозой.
— Текучка! — с шутливой усмешкой обобщал он. — Я ведь, имейте это в виду и зафиксируйте в очерке, исключительно образован. Я все знаю: и когда сеять, и когда боронить, и как налаживать фрезы, и есть ли бог, и где делать аборты. Я неслыханно многосторонний человек.
После беседы я попросил разрешения провести с ним день, дабы иметь возможность описать этот день в моем очерке.
— Текучка! — все в той же манере сказав он. — Ничего не увидите — я же ведь сам газетчик. Лучше я вам просто-напросто расскажу, как я умен, сколько читаю и как разбираюсь в прочитанном: я же ведь знаю, чего вам нужно.
Все же я его упросил.
— Дело ваше, я вас предупредил… Едем в поле.
Мы выходим на сельскую площадь. Высокая деревянная арка гремит на весь свет двумя черными громкоговорителями.
Мы едем полями, уборка в целом закончилась, поля прозрачны и молчаливы. Мы едем на дальние участки, где еще продолжают работать уборочные бригады. По дороге нас перехватывает колхозник, сообщая, что начальника зовут к телефону.
— Ну, вот, видите, — говорит он, когда мы отправляемся дальше. — Я же вам говорил — текучка!.. Не теряйте времени, возвращайтесь в Москву, ничего нового не увидите. Пишите, как пишете в других очерках. Я настаиваю лишь, чтобы вы отметили, как я чуток, как чувствую родную природу и как народ понимает меня с полуслова.
Мы приезжаем на дальний стан, и начальник долго и горячо беседует с агрономом. Спеша, сминая буквы и фразы, я записываю до корки: беседа кажется мне исключительно интересной. Потом начальник политотдела говорит:
— Теперь пообедаем!
Мы идем под навес с двумя длинными неструганными столами. На стене — красное полотнище: «В обстановке обостренной классовой борьбы особенно ясен смысл оппортунистического отношения к уборке. Оно равносильно пособничеству врагу».
— Заметьте, — говорит начальник, — это писал не я. Я написал бы воодушевленнее. И целенаправленнее.
Стряпуха подает нам две тарелки щей. Ей шестнадцать-семнадцать, не больше.
— Знакомься, Екатерина, — представляет начальник. — Это корреспондент. Он хочет о тебе написать.
— О ко-ом?
— О тебе. О том, какая ты творческая стряпуха. Какие делаешь вкусные каши. Какой аромат в твоем компоте из сухофруктов. Какие у тебя молодые, но умелые руки. И как ты гуляешь с Васькой Лебёдко.
— Так он же с Маней гуляет!
— Но и с тобой. У меня есть донесение. Я ведь должен все знать. Замуж хочешь? Спрашиваю тебя как официальное лицо.
Катя, хихикнув, стеснительно прикрывает глаза и рот нашейным платком.
— Хочу. — Она открывает один, левый глаз.
— Давай сосватаю. Хочешь Семёнкина?
— Так он же вдовый! У него три дити́!
— Ну, давай Павликова.
Стряпуха приоткрывает правый глаз.
— Это можно, — смеясь, говорит она.
— Заметано! — говорит начальник. — Говорю тебе как твой политический руководитель: можешь считать себя Павликовой!
И обращаясь ко мне, он говорит:
— Пишите: отзывчивый, понимает значение личной жизни. Вникает не только в дела, но и в быт.
Затем мы едем на железнодорожную станцию, где непорядки с разгрузкой вагонов, адресованных МТС. Затем — на реку, где задержка со сплавным строительным лесом.
— Текучка, текучка, текучка, — говорил начальник, когда мы ехали с ним с речки на собрание в одном из колхозов, — тактические успехи, тактические поражения… Нет времени подумать о целом, схватить стратегию. Вот ночью, бывает, проснешься, не спишь часок-другой, тогда и думаешь о стратегии.
Он посмотрел на меня сверху вниз, сквозь усы, с высоты своего костлявого роста — не ухмыляюсь ли я над этим его сообщением?
— Так и пишите, — сказал он, — ночью, проснувшись, в кровати думаю о стратегии.
Клуб, где происходит собрание, набит, на повестке вопрос об итогах жатвы, начальника приветствуют хорошими аплодисментами. Я впервые слышу его как оратора. Говорит он негромко, дельно, с большим знанием обстоятельств, но, когда упоминает о чем-нибудь скверном, бесчестном, лицо его наполняется яростью и он начинает кричать. Однако и кричит он как-то дельно и с правдой. Умница. Убедительный человек. Затем, упав гневом, он опять говорит негромко, с какой-то неясной усмешкой, словно подсмеиваясь над собой, над своими усами, над своей тощиной, над тем, что вон он влез на эстраду и учит людей, как жить, учит, отхлебывая время от времени глоток желтоватой воды из стакана.
После собрания мы везем с собой председателя одного из колхозов.
— Ну, как? — спрашивает его начальник политотдела, оглаживая усы. — Как я говорил на собрании?
— Пронзительно, Юрий Кузьмич.
— Спасибо тебе, спасибо, друг, — говорит начальник и прижимает руки к груди. — А теперь ты нам вот что скажи… Товарищ газетчик интересуется: жить тут у нас стало лучше?
— Лучше, Юрий Кузьмич.
— Совсем хорошо?
— Бывает и это.
— Но штанов-то в сельмаге нет?
— На данном этапе, Юрий Кузьмич. На данном этапе.
Едва мы приезжаем обратно и начальник политотдела вызывает к себе в кабинет первого из большого скопления посетителей, как гремит телефон и далекий голос кричит, что в Студенке, крупном поселке, пожар.
Сгорел дом колхозного активиста Окунева. Мы с начальником входим в Правление, где нас уже ждет товарищ в костюме защитного коверкота и в ладных, мягких, без скрипа сапогах. Еще один человек, в пыльнике, стоит у окна. И еще один сидит возле стенки на табурете. Он растрепан, не подпоясан, рубаха поверх штанов.
— Ну, что? — спрашивает начальник политотдела.
— Поджог! — говорит человек в коверкоте.
— Кто?
— Он! — говорит человек, мигнув на растрепанного.
— Да что вы, господи! — бледнея, бормочет тот. — Как же так!.. Да ей-богу же!
— Ты бога не подшивай! — говорит коверкот. — Тут и без бога как на ладони… Окунев указал, где ты хлеб зарыл?
Растрепанный молчит.
— Отвечай!
— Указал…
— А ты обещал его дом спалить? При народе?
Растрепанный молчит.
— Отвечай.
— Обещал…
— Так чего же еще? Мы, брат, давно вокруг тебя ходим… Уведи! — говорит он тому, кто в пыльнике.
Пыльник тронул растрепу двумя пальцами за плечо. Тот медленно встал, оправляя спадавшие штаны. Они вышли. Мы закурили.
— А может, все же не он? — сказал начальник политотдела, выпуская сквозь ноздри дым. — А, товарищ Аросин?
Аросин улыбнулся крупной улыбкой.
— Как же не он, когда при всех обещал?
— Но надо еще доказать… А если поджога не было?
Коверкот ощупал его сильным и острым взглядом.
— Просто пожар? В наше-то время! Он, он! Он у нас давно на заметке!
…Шагаем к нашей машине.
— Заскочим, приятель, в клуб, — сказал по дороге начальник политотдела. — В библиотеку. У них там есть еще довоенное описание уезда.
Клуб на замке. Мы заскрипели по боковым ступенькам в мезонин, где жительствует заведующая клубом. Дверь отворил мальчуган лет восьми.
— Привет! — сказал начальник политотдела.
— Привет! — сказал мальчуган.
— Дома мать?
— Нету.
— Куда ушла?
Молчание.
— Надолго?
Молчание. Потом всхлип.
— Ее отвезли.
— Куда?
— Совсем. Приехали и увезли.
— Кто? Всхлип.
— Не знаю.
— Так! — сказал начальник политотдела и запалил «Приму». — Давно?
— В четверг.
— И с той поры ты тут один?
— Один.
— Так! — повторил начальник политотдела и выбросил «Приму».
И замолчал. Молчал и я. Мы, трое, длинно молчали.
— А в школу ходишь? — спросил я, чтобы о чем-нибудь спросить.
— Нет.
— Почему?
— Мамкой дразнятся! — сказал мальчуган.
— Чушь собачья! — в гневе сказал начальник.
И опять мы примолкли. Цепляешь мыслью вопросы. И отбрасываешь их. И опять цепляешь.
— Кто же к тебе приходит сейчас? — спросил начальник.
— Никто.
— А кормит кто?
— Тетка.
— Какая?
— Соседская.
Опять я вмешиваюсь:
— Что же ты делаешь целый день?
— Ничего.
— Так и сидишь?
— Так и сидю.
Молчание.
— Дяденьки, — внезапно заговорил паренек. — Она кричала.
— Кто?
— Мамка. Когда ее забирали. И здесь кричала. И там, на лестнице. И я кричал. За что нас так, дяденьки! — Он с неистовой болью и правдой взглянул на нас. — Она же за Сталина. Я честно вам говорю.
— Ну, вот что! — в ярости прогремел начальник политотдела. — Все это бред! Сущий вздор!.. Жди! — крикнул он мальчонке. — Я скоро вернусь.
Мы с ним вышли на улицу.
— Ухари! — гремел он. — Скакуны! Делают что вскочит в затылок.
Он толкнул дверь Правления так, что та едва не сверзилась с петель.
— Товарищ Аросин! — сказал он человеку в коверкотовом френче. — Что у вас тут с завклубом?
Аросин вскинул измученные глаза.
— Да что? Ничего. Она подкулачная.
— Да вы что, все тут с ума своротились! — гаркнул начальник. — У ней ни кола ни двора. Десять лет на селе завклубом! Наша активистка.
— Имеются материалы.
— Давай.
Аросин протянул странички почтовой бумаги. Начальник пробежал их махом.
— Дичь! — суммировал он. — Пройдем, охота потолковать, — сказал он Аросину.
Они вышли. А когда снова вошли, начальник сказал мне:
— Ну, вот, надо только с человеком по-людски поговорить, и все станет в ажур. С утра она будет дома.
— Вы в этом убеждены? — спросил я.
— А почему бы! — сказал начальник политотдела.
…В сумерках он ушел в райком. Я отправился в театр: шефская группа ставит «93-й год» Гюго, кем-то инсценированный. Гаснет свет, раздвигается занавес. Слышен топот, это идет отряд республиканцев во главе с сержантом. У картонного дерева он наталкивается на женщину.
Спектакль начинается следующим образом:
«С у ф л е р. Послушайте, что вы тут делаете?
С е р ж а н т. Послушайте, что вы тут делаете?
С у ф л е р. Еще минута, и вас бы застрелили.
С е р ж а н т. Еще минута, и вас бы застрелили.
С у ф л е р. Где ты родилась?
С е р ж а н т. Где ты родилась?
С у ф л е р. Не знаю.
Ж е н щ и н а. Не знаю.
С у ф л е р. Где ты жила?
С е р ж а н т. Где ты жила?
С у ф л е р. Не знаю.
Ж е н щ и н а. Не знаю».
Спектакль окончен. Иду в читальню. Час поздний, но тут полно. Подхожу к стенду с книгами: Пушкин, Чехов, Тургенев, Толстой. Беру томик Чехова.
«— Мой сыночек весь день мучился, — сказала Липа. — Глядит своими глазочками и молчит… Господи батюшка, царица небесная!.. И скажи мне, дедушка, зачем маленькому перед смертью мучиться? Когда мучается большой человек, мужик или женщина, то грехи прощаются, а зачем маленькому, когда у него нет грехов? Зачем?
— А кто ж его знает, — ответил старик.
Проехали с полчаса молча.
— Всего знать нельзя, зачем да как, — сказал старик. — Птице положено не четыре крыла, а два, потому что и на двух лететь способно; так и человеку положено знать не все, а только половину или четверть. Сколько надо ему знать, чтоб прожить, столько и знает…
Старик зевнул и перекрестил рот.
— Ничего… — повторил он. — Твое горе с полгоря. Жизнь долгая, — будет еще и хорошего и дурного, всего будет. Велика матушка Россия! — сказал он и поглядел в обе стороны. — Я по всей России был и все в ней видел, и ты моему слову верь, милая. Будет и хорошее, будет и дурное. Я ходоком в Сибирь ходил, и на Амуре был, и на Алтае, и в Сибирь переселился, землю там пахал, соскучился потом по матушке России и назад вернулся в родную деревню… А домой приехал, — как говорится, ни кола ни двора: баба была, да в Сибири осталась, закопали. Так, в батраках живу. А что ж? Скажу тебе: потом было и дурное, было и хорошее. Вот и помирать не хочется, милая… Значит, хорошего было больше. А велика матушка Россия! — сказал он, и опять посмотрел в стороны, и оглянулся».
…Возвращаюсь поздно. Начальник зовет меня на ночлег к себе в комнату. Он ложится на раскладушку, где спит всегда. Я — на коротенькую кушетку.
Живет он в большом помещичьем доме, однако весь дом давно растрескался, обвалился и заколочен. Осталась в целости одна только комната, правда большая. На стене оленьи рога, миниатюры начала прошлого века. Маленький, дамский рабочий столик. Репродукции с Сомова и с Крамского. Высокий киот, откуда извлечены все иконы, за исключением одной — образа Миколы Мирликийского. Это все, что удержалось от помещика.
На рассвете я просыпаюсь. Начальник не спит — огонек папиросы. В дымном, робко бегущем рассветном луче чуть виден Крамской и дамский рабочий столик. Микола кажется странным и темным среди пустого киота.
Не сплю и я. Мы оба молчим. Рассвет набирает скорость. Я спрашиваю:
— Не спите?
— Не сплю.
— Почему?
— Да вот, думаю.
— О стратегии?
— О стратегии.
Поворачиваюсь, закрываю глаза. Не спится. Проходит час. Опять поворачиваюсь к нему. Не спит.
А велика Россия!