К книге
Избранные произведения. Том 5Газинур. Часть первая. XVIII
28%
Газинур. Часть первая. XVIII
18

Когда Газинур подъезжал к «Красногвардейцу», было за полдень. На дворе стоял май. Увидев с горки привольно раскинувшийся в ложбине любимый свой колхоз, Газинур соскочил с телеги, да так и замер на гребне холма, там, где стоял теперь новенький ветряной двигатель. Долго любовался он решётчатой башней двигателя, его блестевшими под солнцем серебристыми крыльями. Когда он уезжал, этот сереброкрылый двигатель был ещё только мечтой!

Газинур слышал от стариков, что человеку, долгое время прожившему на стороне, побывавшему в больших городах, своя деревня всегда кажется и меньше и беднее, словно бы постаревшей.

Увидев свой колхоз после более чем двухлетнего отсутствия, Газинур тоже был охвачен недоумением. Но оно было совсем другого порядка. Почти голые в пору его отъезда дворы сейчас утопали в зелени. В огороженных решётчатыми заборами садах стояли в пышном цвету молоденькие яблони, черёмуха, вишня. Из лощины тянуло ароматом цветущих садов. Да разве дело только в садах!

Закинув голову, Газинур ещё раз оглядывает ветряной двигатель, потом его светящиеся радостью глаза устремляются на достроенное уже без него здание маслобойни, пробегают по новым корпусам ферм. Он переносит свой взгляд на свежий сруб – по письмам он знает, что это новый амбар для зерна. Затем взгляд его останавливается на крытом гумне, возвышающемся на вершине противоположного холма, оттуда переходит на здание мельницы, стоящей неподалёку, на хозяйственные строения возле амбаров, которые перед его отъездом только ещё начали сооружать. Но что это? Откуда это доносится так хорошо знакомый теперь Газинуру протяжный, звенящий звук – то загудит басовито, то, взвизгнув, замрёт на предельно высокой ноте? Постойте-ка, да это же звук круглой пилы! В колхозе – круглая пила!.. Но чем же они приводят её в движение? Значит, у колхоза есть и движок? Конечно, есть! Чу, вон слышен его своеобразный низкий гул. Но почему же об этом ничего не было в письмах?!

Газинур смахивает со щеки слезу и ищет глазами свой дом. Его не узнать, сад так разросся, что из-за зелени даже окон не видно.

Посреди улицы, на молодой травке, расположилась стайка гусят. Девушка в белом передничке и в повязанном концами назад белом платке сняла ведро с колодезного журавля и помахала рукой другой девушке, что стоит в дверях правления в таком же передничке и платке. Кто же это? Та, что стоит в дверях правления, не Альфия ли?

Со стороны Исакова, поблёскивая на солнце фарами, идёт грузовая машина. Девушка, стоявшая в дверях правления, повернувшись в ту сторону, некоторое время вглядывается в неё и вмиг исчезает в дверях. Улыбнувшись рассеянной улыбкой торопливости девушки, Газинур ищет глазами окна Миннури, – занавески на них, как обычно, задёрнуты.

«Миннури, Миннури! Моя дикая розочка! Чувствуешь ли ты, как близко твоё счастье?»

Газинур не выдерживает, вытянувшись во весь рост, он вдыхает всей грудью сладкий воздух родного колхоза, и из его переполненного сердца вырывается песня:

Не знаю, кто шил мне рубашку до самой зари,

Кто ворот кроил, кто к рубашке приладил рукав?

Кто имя прекрасное выбрал тебе, Миннури?

Кто мог оторваться, впервые тебя увидав?

Вдруг он замолкает и со всех ног устремляется вниз, подпрыгивая, как разыгравшийся жеребёнок.

Газинур не сообщил о своём приезде, и дома его никто не ждал.

Толкнув калитку, Газинур вбежал во двор. Он увидел отца в саду. Несмотря на то, что май стоял жаркий, на Гафиатулле-бабае была шапка-ушанка, тёплая старая тужурка, а поверх неё фартук. Держа в руках железную лопату и, по обыкновению, бормоча что-то себе под нос, он рыхлил землю под кустами смородины.

Ухватившись за плетень и подавшись всем телом вперёд, Газинур не отрывал от него глаз. Его переполняла любовь к старику отцу, вся жизнь которого прошла в неустанном труде.

– Отец! – вырвалось у Газинура, совсем как в детстве.

И, опрометью перемахнув через низкий плетень, он подбежал к отцу. Не ожидавший увидеть сына Гафиатулла-бабай выронил из рук лопату, да так и застыл, жадно вбирая открытым ртом воздух. Вдруг он часто-часто заморгал редкими, старческими ресницами.

– Газинур мой! – вымолвил старик, потянувшись дрожащими руками к сыну. – Ты ли это, сынок?! Тебя ли я вижу, дитя моё?!

Газинур бросился к нему в объятия и, как бывало в детстве, крепко прижался головой к отцовской груди. Отец целовал сына в лоб, гладил своей широкой ладонью его отросшие волосы и всё повторял:

– Газинур мой… Газинур мой… Неужели я дождался этого дня и снова вижу тебя?

Халик сидел дома и что-то усердно строгал перочинным ножом. Увидев вошедшего брата, он вскочил с места, закричал что было силы: «Мама! Брат приехал!» – и повис у Газинура на шее.

Из-за печки, вытирая руки о передник, вышла Шамсинур-джинги и, протянув обе руки, сердечно поздоровалась с пасынком.

Халика тут же послали за Мисбахом. Тем временем начали собираться соседи, уже прослышавшие о возвращении Газинура. Первыми пришли дед Галяк и Сабир-бабай. Дед Галяк ради такого случая надел даже поверх длинной белой рубахи свой праздничный казакин, на голову – шапку с меховой опушкой, на ноги нацепил ката[18]. Он был всё такой же, будто годы не брали его. Зато сильно сдал Сабир-бабай, усы и борода у него стали совсем белыми, спина заметно сгорбилась.

– Кто бы ни вернулся с дороги, пусть даже шестилетний, шестидесятилетний приходит узнать о его здоровье, – сказал дед Галяк, входя, и, справившись, как полагалось, о здоровье, долго тряс руку Газинура обеими руками.

– Дитя моё, живой-здоровый вернулся! – воскликнул Сабир-бабай, обнимая Газинура.

Вслед за стариками подоспел со своей женой Мисбах.

– Абы! – поспешил к нему Газинур и крепко поцеловал брата. – Здравствуй, Майсара-апа, – пожал Газинур робко протянутую невесткой руку.

Майсара была беременна и, чувствуя, должно быть, некоторую неловкость, покраснела.

– Как вы тут живы-здоровы, Майсара-апа?

То, что Газинур прибавлял к её имени «апа», заставило Майсару покраснеть ещё больше. До замужества Газинур обращался к ней просто по имени.

– Будет уж старить меня, – упрекнула она, улыбнувшись, и прошла в кухонную половину дома, к Шамсинур-джинги.

Хотя они и не знали точно, когда приедет Газинур, но, видно, ждали его. Шамсинур-джинги выставила на стол сливочное масло, сметану, липовый мёд, вяленое мясо, чак-чак[19]. Вскоре подоспели и горячие оладьи. А после того, как Гафиатулла-бабай пошептался с Шамсинур-джинги, появился большой горшок с медовой брагой. Переглянувшись, дед Галяк и Сабир-бабай довольно погладили свои бороды.

Пили чай, медовую брагу, и все – старые и малые – втихомолку разглядывали Газинура. Верно, оказывается, что в движении и камень шлифуется. Газинур сейчас совсем не тот, что уехал из колхоза два года назад. Лесной смолистый воздух, должно быть, пошёл ему на пользу – щёки округлились, покрылись тёмным румянцем; одет в новый костюм. Но перемена была заметна не только во внешности, она чувствовалась и во взгляде, и в том, как он держал себя, и в разговоре. Его засыпали бесчисленными вопросами, он отвечал на них неторопливо, обстоятельно. Он возмужал, стал серьёзнее и вызывал невольное уважение.

– Повидать в молодые годы свет – долг мужчины, так всегда говорили нам в дни юности старики, – произнёс дед Галяк, старательно дуя на блюдце, которое он держал всеми пятью пальцами. – А теперь, Газинур, пока живы отец с матерью, надо бы обзавестись своим очагом.

Сабир-бабай поддакивал: дескать, самое время, надо ценить пору молодости; если не возражают, он готов даже быть сватом.

Газинур отмалчивался – ему совсем не хотелось говорить на эту тему до встречи с Миннури, – но, соблюдая приличия, не прерывал стариков. Мало-помалу те и сами перешли на колхозные дела.

– Соскучился, верно, по колхозу? – сказал Сабир-бабай, пробуя привезённые Газинуром гостинцы. – По родным краям всегда тоскуешь. Я вот тоже, когда был на Карпатах, если уж очень тоскливо становилось на душе, заберусь, бывало, повыше на скалу, куда только горные орлы залетают, и пою, пою там родные песни.

– Да, родные места никогда не надоедают, – подхватил Гафиатулла-бабай и пустился в воспоминания о тех временах, когда служил на Кавказе, но на этот раз очень скоро вернулся со снежных кавказских вершин к делам «Красногвардейца».

– Дела в нашем колхозе, сынок, – сказал он, расправляя пальцами свою небольшую бородку, – идут как нельзя лучше. Да! Весенний сев закончили раньше срока. Какого это мы апреля, старики, вышли сеять?.. В прежнее время об эту пору даже у бар, у Елачичей, сеять не принимались.

– И озимые очень хорошо поднимаются, – сказал дед Галяк, откусывая кусочек янтарной конфеты своими ровными, крепкими, несмотря на годы, зубами. Отхлебнув чаю, он продолжал: – Вчера только с Ханафи объезжали поля. Я и Ханафи сказал – только бы не сглазить, нынче и озимые, и яровые подают большие надежды. Дожди очень вовремя прошли.

– Ветрянку нашу видел, Газинур? – вставил своё слово и Сабир-бабай. – Запрягли мы всё же в работу ветер! Когда пожелаю, тогда и гонит мне на конюшню воду. В прежние времена о таких делах только в сказках приходилось слышать. Сам знаешь, как мучились с водой, чуть подходило время поить скотину. А теперь крикни любому парнишке: «Воды!» – он бегом на гору – и, пожалуйста, в колодцы уже бежит, словно из родника бьёт, чистая, как серебро, вода. И сколько пожелает наша скотинушка, столько и нальёшь её. Спасибо Ахмет-Гали и Ханафи… Спасибо! Это их затея.

– А на прошлом правлении рассматривали вопрос о постройке электростанции, – перебил его Гафиатулла-бабай. – Гюлляр приезжала. Она теперь инженер, на большой работе.

Газинуру приятно было услышать имя Гюлляр. Это она посоветовала ему учиться на монтёра. Теперь Газинур знаком с этой работой. И инструменты припас. Как только построят электростанцию, он непременно перейдёт туда.

– Сын кузнеца Сулеймана радио в правлении наладил, – добавил дед Галяк. – Что значит разум человеческий! Сидишь в своём доме, а слышишь голос говорящего за тысячу вёрст от тебя…

Газинур спросил о Гали-абзы. Он, оказывается, продолжает работать в районе. Здоровье его улучшилось. Скоро собирается приехать в отпуск.

Должно быть, сильно ударила медовая брага в голову деду Галяку. Расшумелся старик, совсем не давал другим говорить.

– Газинур, сынок, а какие песни вы пели в лесу? – вдруг спросил разошедшийся дед. – Не уважишь ли нас, стариков, песней?

Когда дело доходит до песен, у Газинура мешок никогда дырявым не бывает. Он взглянул на отца и брата, как бы спрашивая разрешения, и запел.

Дед Галяк слушал его, склонив голову, а когда Газинур кончил, сказал:

– И в лесу, оказывается, новые песни пошли. В пору нашей молодости я таких песен не слыхивал. Наши песни были иными. Слышали вы о лашманах? Это было, правда, давным-давно. Надумал царь Пётр корабли строить. И приказал для этого рубить лес. Наши деды тянули волоком за десятки километров здоровенные кряжи, что заготавливали в марийских лесах для кораблестроителей. Называли дедов лашманами. Мне самому после Севастопольской войны привелось ходить в лашманах. Даже в наше время эта работа была непомерно тяжёлой, а в дедовские времена считалась хуже каторги. До сих пор не могу забыть песни, что пел мой дед.

Старик закрыл глаза и примолк, точно силясь перенестись в те давние времена. Потом запел слабым, дребезжащим голосом:

Огромные кряжи лесов Барангинских

Не могут лашманские кони тащить.

Повалится с грохотом ствол исполинский,

И голову в чаще ты можешь сложить.

«Ступай, – кричит, —

В дремучий лес дубы пилить!»

Душа горит —

От горя водку хочет пить.

Горькая мелодия этой песни, в которой слышались жалоба и слёзы людские, потрясла всех сидящих. А дед Галяк, помолчав немного, начал старинный, такой же протяжный, полный безысходной тоски, баит:

Много слёз горючих пролил я

В неизведанном лесу Сангызском.

Там лежит головушка моя,

Где и лебедь не летает близко.

На реке Кара-Ширма гуськом

Стая диких уток проплывает.

Как вернутся вновь лашманы в дом,

Мать моя старуха зарыдает.

– Нынче таких песен в лесах не услышишь, – произнёс дед Галяк после паузы. – Смотрю я на тебя, Газинур, и радуюсь. В счастливое время ты родился. У тебя и песни, и жизнь совсем другие. Смотри, цени это, сынок. Я, старый чудак, иногда нарочно пою вам, молодым, старые песни. Чтобы не забывали, думаю, кто дал вам эту новую, прекрасную жизнь.

После того, как были выпиты чай и брага и гости, поблагодарив хозяев, разошлись, Газинур побежал в правление. Там сидела, перебрасывая костяшки счётов, одна Альфия.

– Ну как, Альфия, довела уже доход колхоза до миллиона? – спросил Газинур, тихонько подойдя к столу.

Альфия, увидев перед собой одетого по-городскому Газинура, растерянно воскликнула:

– Мамочки, Газинур-абы приехал!

Сжав её узкую ладонь обеими руками и сильно встряхивая, Газинур заговорил:

– Вот обещал, что приеду к твоей свадьбе, и приехал. А ты похорошела, как бы не сглазить. Ну, когда же свадьба?

– Да ну тебя, Газинур-абы! Ты, оказывается, всё такой же шутник.

– Эка, хватился! С её свадьбы прошло уже пять прошлых лет… Опоздал, парень, – прогудел вышедший из соседней комнаты Ханафи, лихо покручивая свой чёрный ус. – У неё сынок скоро с тебя будет. Здравствуй, Газинур!

Газинур бросился навстречу Ханафи, метнув мимоходом взгляд шутливого укора на зардевшуюся Альфию.

– Здравствуй, Ханафи-абы!

Ханафи обнял парня за плечи, потом немного отодвинул от себя, оглядел с ног до головы и сказал:

– О-го! Видать, городской хлеб на пользу пошёл.

– Лесной воздух, – поправил Газинур.

– Ладно, пусть будет лесной воздух. Как, Альфия, найдём ему невесту или нет?

– Извёл вконец Миннури, пожелтела даже вся, словно луковица, – сказала Альфия.

– Если как ты пожелтела, Альфия, беда поправимая…

– Сам увидишь, – сказала Альфия многозначительно. – А будешь много разъезжать по чужим краям, так и…

– Ну и злючка ты стала, Альфия, раньше совсем не такая была, – не дал ей договорить Газинур. – Муж-то кто? Ну, чего в пол уставилась? Смотри-ка, Ханафи-абы, замуж выходить не постыдилась, а мужа назвать, так стыдится.

– Чего мне стыдиться… Друг твой…

– Хашим-коротыш? Ну ладно, ладно, Альфия, не смущайся. Готовь «голубиного молока»[20], в гости приду.

В этот день Газинур обошёл всё колхозное хозяйство, проведал Гарафи-абзы, Хашима, зашёл и к Салиму. Забежал даже к Газзану, но не застал его дома. Вечером они с председателем ездили осматривать поля. На обратном пути Газинур сказал, что хотел бы пока поработать на старом месте, около коней. Ханафи не возражал.

– Что ж, поработай, а то Сабиру-бабаю трудно приходится, – сказал он.

Газинур поспешил к конюшням.

– Вижу, сердце твоё по-прежнему беспокойное, – встретил его орудовавший метлой Сабир-бабай.

– Горбатого могила исправит, – засмеялся Газинур. – Эх, Сабир-бабай, знал бы ты, как соскучился я по колхозу! Нет, больше уж я никуда не поеду!

– Что, иль плохо было?

В глазах Газинура отразилось недоумение.

– Разве я об этом говорю, Сабир-бабай!.. Совсем там не плохо, там даже просто хорошо. И люди там очень хорошие. Но я, знаешь, о чём мечтаю? Сделать свой колхоз таким же, как город. Вот построим электростанцию, и всё у нас изменится. Я уж немного поучился электрическому делу.

– Там обучали, что ли, Газинур?

– Там… – Перед глазами Газинура встали Карп Васильевич, кудрявый Володя Бушуев, Катя с её чуточку печальными глазами, её отец, парторг Павел Иванович. Припомнилось ему совещание передовиков, и, глубоко вздохнув, он повторил: – А как же, многому обучали! Теперь у нас не должно быть незнаек. Жизнь теперь движется вперёд быстро, а кто отстаёт, тому на пятки наступают.

– Умное слово ты говоришь, Газинур.

К вечеру Газинур везде побывал, всё посмотрел, только Миннури ещё не видел. Но где только заходила о ней речь, он тотчас навострял уши. После многозначительно оборванной фразы Альфии он было сразу же собрался к Миннури, но, подумав, сдержал себя: зачем давать повод разным толкам?

Не принято в татарской деревне, чтобы парень приходил среди бела дня в дом к девушке. Издавна повелось, что парни и девушки встречаются обычно где-нибудь у ручья, на вечеринке и лишь ночью – в доме девушки, тайно от родителей. Повелось это с тех старых суровых времён, когда обменяться словом с мужчиной считалось для девушки тягчайшим позором и отцы ревниво дни и ночи напролёт стерегли окошки своих дочерей. Немало палок переломали тогда старики на спинах влюблённых. Давно уже парни и девушки свободно встречаются и на работе, и в клубе, и на улице, давно успокоились отцы, а парни и посейчас приходят к своим возлюбленным, когда сядет солнце и взойдёт луна.

Газинур хоть и пообтесался на стороне, а в таких делах оставался ещё деревенским парнем, придерживался старых обычаев.

Он решил, что пойдёт к Миннури, когда стемнеет, а пока, подозвав Халика, спросил его будто невзначай:

– Ну, сорванец, как твоя Миннури-апа поживает? Из парней кто ходит к ней?

Халик, конечно, был в курсе сердечных дел всех колхозных девушек, в том числе и Миннури. Но, будучи не менее хитрым, чем брат, не сразу развязал мешочек с секретами.

– Ходят, правда, к Миннури-апа сваты, да она всех отсылает обратно. А как встретит меня – непременно спросит: «Нет ли писем от Газинура?» Ещё конфеткой угостит иногда. А то шутит: «Сядь, говорит, каеныш[21], душенька, рядом, дай поцелую тебя разок». А сама и не думает целовать, смеётся только. Колючая, как шиповник.

– Её и сейчас зовут цветком шиповника?

– Сейчас больше крапивой обзывают.

Газинур громко расхохотался, и на сердце у него стало спокойнее. Да, видно, рановато было успокаиваться.

Только стемнело, в дом набралось полно молодёжи – все друзья-приятели. Песня сменяла песню. Сидели долго и, конечно, не за сухим столом. Но Газинур либо незаметно отставлял свою рюмку, либо, нарочно морщась, пил вместо водки воду, – все его мысли были вокруг Миннури.

– Разве в клубе сегодня ничего нет? – потеряв наконец терпение, спросил он товарищей.

– Вчера картину показывали, до того доклад был, а сегодня ничего.

Салим, как пришёл, сел на угол стола и молча, стакан за стаканом, пил водку.

– Ешь, опьянеешь, – уговаривали его.

Он отталкивал закуски и снова тянулся к стакану. Несколько раз взгляд его скрещивался со взглядом Газинура. Вдруг Салим грохнул кулаком по столу и, ухватив обеими руками скатерть, потянул её со всеми закусками и бутылками на себя. Все в один голос крикнули:

– Салим, что ты делаешь? Не дури!

Но он ничего не слышал, не видел. Уставившись куда-то перед собой остекленевшими глазами, с пьяной злобой зашипел:

– Зачем ты вернулся, Газинур? Снова хочешь стать мне поперёк дороги? Н-не позволю! Слышишь, что я тебе говорю? Лучше открой-ка сундук да покажи всем свою лесную девушку! Или, сорвав цветок, бросил в лесу?.. Ха-ха-ха! Думаешь, ещё твоя Миннури? Н-не-ет, Миннури никогда не будет твоей! Никогда… – Покачнувшись, Салим запел тонким, визгливым тенорком: – Асылъяр, конари, бергэ булырбыз эле…[22]

Газинур, сидевший на противоположном конце стола, побледнел. Растолкав подскочивших товарищей, он подступил к Салиму.

– Ты что болтаешь? – и, хотя не был пьян, схватил его за ворот.

Но тот уже совсем обмяк. Газинур брезгливо, будто мешок, ткнул его обратно на скамью и неровными шагами направился к двери. Выйдя во двор, присел на чурбак. По тёмному небу плыла полная луна. Ярко мерцали звёзды. Вдали, на самом горизонте, застыли облака, – их края, освещённые мягким лунным светом, чуть белели во тьме. Воздух тёплый, ласковый. Гудя, проносились майские жуки. Из дома слышались звуки гармоники.

Газинур глубоко вздохнул.

«Да… Вот как оно бывает, если долго ездить по чужим краям… Теперь-то я понимаю, Альфия, в чей огород ты бросила камешек».

Какие-нибудь четверть часа назад все мысли Газинура были с Миннури, и сердце переполняло ожидание счастья, счастья скорой встречи с любимой. А теперь… Что осталось ему теперь?..

Вдруг он увидел рядом с собой невысокую, почти мальчишескую фигуру Хашима.

– Почему ушёл, Газинур? Салим растравил? Да ты его не знаешь, что ли?

Хашим свернул папиросу и протянул кисет Газинуру.

– Закури, друг, легче станет на душе, – и он положил руку на плечо Газинура.

Газинур поднял голову, блеснув в темноте своими большими глазами, и снова поник.

– Газинур, – подсев к нему, сказал Хашим, – ты ещё считаешь меня своим другом? Для меня ты по-прежнему друг. Помнишь, как мы работали, когда мостили Бугульминскую дорогу? А помнишь, как я заставил тебя бежать за санями, когда возвращались из Бугульмы?

Газинур невольно улыбнулся.

– Помню даже и то, как ты, балуясь, чуть не пробил мне тогда голову. До сих пор след остался.

– Значит, веришь в нашу дружбу?

Газинур молча обнял его.

– Спасибо, – сказал Хашим. – Ну, так вот что я, друг, тебе скажу. Вечер я сам закруглю. А тебя ждёт, томится уже небось Миннури. Иди к ней!..

– А Салим?..

– Иди, иди! Об этом после… На то и мошкара, чтобы в глаза лезть.

В какую-то секунду силы вернулись к Газинуру. Перепрыгнув через плетень, он мигом скрылся из глаз. Хашим постоял немного, вглядываясь во тьму, и вернулся обратно в дом, где веселье ещё продолжалось.

Газинур видел в темноте, как кошка, а ходил бесшумно, как летают ласточки. Он добрался огородами до самого дома Гали-абзы, не потревожив ни одной собаки. Осторожно стукнул в окошко Миннури. Краешек занавески тотчас приподнялся, изнутри послышалось:

– Дверь не заперта.

Прячась в густой тени, Газинур поднялся на крыльцо. В сенях было темно. Вдруг шею Газинура обхватили горячие руки.

– Газинур, любимый…

В темноте Газинур не мог разглядеть лица Миннури, чувствовал только её горячее дыхание. Вот его лица коснулись её волосы. Газинур стиснул девушку в своих объятиях.

– Миннури, дорогая… Постой, что же ты плачешь?.. – шептал Газинур.

А Миннури, держа его за руку, повела в свою горенку. Плотно задёрнула занавески, зажгла свет и взглянула на Газинура полными нежности и любви глазами.

Миннури заметно вытянулась; туфли на высоких каблуках делали её ещё выше. Теперь уже не подразнишь её толстой редькой. Стан тонкий, косы отросли ниже пояса, но концы по-прежнему чуть распущены.

Усадив Газинура, Миннури взяла его руки в свои.

– Так-то ты съездил на год?.. Ведь даже после возвращения Хашима сколько уж прошло.

В её словах прозвучала и скопившаяся за эти два года безграничная тоска, и горечь пролитых бессонными ночами слёз, и упрёк, и обида, и вместе радость, что он по-прежнему любит её.

Что можно ответить на эти слова упрёка, сказанные с такой нескрываемой любовью и нежностью? Как оправдаться перед чистыми, словно ключевая вода, и прекрасными, как летний восход, чувствами любящей девушки? Есть ли такие слова? Газинур их не знает…

– Газинур, а я слышала, как ты пел на горе, – тихо сказала Миннури и, словно вновь услышав эту песню, закинула голову назад и закрыла глаза.

Если бы Газинур знал, как затрепетало сердце девушки, когда долетела до неё такая нежданная песня любимого! Но у языкастой Миннури не нашлось смелости сознаться в этом. А Газинур и вовсе будто онемел. Неужели рядом с ним она, та далёкая Миннури, о которой он складывал песни, по которой так тосковал, чей голос слышался ему даже в пении птиц?..

Миннури в волнении вдруг, сама не зная зачем, встала со своего места и пошла в другую комнату. Но Газинур нагнал её и бросил на плечи любимой яркий шёлковый платок.

– Это мой подарок тебе, Миннури…

– Спасибо, Газинур.

Миннури опустила ресницы, положила руку на вздымавшуюся от волнения грудь. Потом снова подняла длинные ресницы на Газинура. Счастье переполняло её. И надоедливые приставания Салима, и все сплетни, что он распускал о Газинуре, и даже та мучительная тоска, которая точила её день и ночь в течение последних двух лет, показались ей такими ничтожными рядом с этим большим счастьем. Она забыла слова упрёка, которые приготовила для Газинура, забыла, как сердилась на него, и сразу растеряла все свои колючки. «У твоей дикой розы нет для тебя шипов», – говорил её взгляд.

И Газинур прочёл это. Он обнял Миннури. Приблизив горячие губы к лицу любимого, девушка зашептала:

– Газинур, я люблю только тебя, ты мой единственный… навеки…

Предыдущая главаГлава 18 из 65Следующая глава