К книге
Избранные произведения. Том 3Часть пятая. 1
72%
Часть пятая. 1
49

Почти пятнадцать месяцев пролежала Мунира на спине, закованная в гипс. Изо дня в день, просыпаясь, она только и видела что белый квадрат потолка над собой да три белых стены – по бокам и впереди; задняя, та, где было окно, оставалась вне её поля зрения. Опустив глаза, она могла ещё наблюдать три – опять-таки выкрашенные в белую краску и покрытые белыми одеялами – больничные койки. На всю жизнь, думалось Мунире, останется у неё отвращение к этой госпитальной белизне. Ей стало казаться, что она свыклась бы с непрестанной болью в спине и с тяжестью, давившей на грудь, а что мучит её лишь эта удручающая белизна, – не за что зацепиться глазу, мысли.

Сочувствуя ей, сёстры время от времени ненадолго придвигали койку Муниры к самому окну. Тогда она могла любоваться кусочком московского неба над госпитальным двором, окружённым глухим забором. Обречённая на неподвижность, девушка жадно подмечала там малейшее движение.

Если же какая-нибудь добрая душа ставила на её тумбочку букет, Мунира, забывшись, тянулась к нему своей восковой рукой, но нестерпимая боль в позвоночнике молниеносно напоминала девушке о её беспомощном положении. Мунира особенно радовалась цветам: они оттесняли от неё удручающее однообразие белизны, хоть на время перебивали своим ароматом опостылевшие больничные запахи.

Появление голубя на подоконнике воспринималось ею как необычайное происшествие.

– Вы только посмотрите, какое богатство оттенков в его оперении, какие чудесные малюсенькие-малюсенькие пятнышки у него на шейке, – говорила она сопалатницам.

В маленькой палате их было трое: кроме Муниры её ровесница Надя Руднева и украинская партизанка Олеся Бондарь. За это время Мунира узнала всю их жизнь. Надя, дочь ленинградского филолога, стала в войну штурманом авиации дальнего действия, летала со смертельным грузом и в логово врага. Однажды, когда бомбардировщик был уже над объектом, Надю и её подругу-пилота поймали в свои слепящие щупальца вражеские прожекторы. Самолёт попал в полосу заградительного огня противника. Их подбили, загорелась одна из плоскостей. Пилот Дуся, несмотря на серьёзное ранение в бедро, всё же дотянула горящую машину до своей территории. Едва подоспевшие бойцы вытащили тяжело обожжённых девушек из пламени, как взорвался мотор.

У Олеси Бондарь были перебиты обе ноги. Она тоже лежала в гипсе. Конечно, ей было легче, чем Мунире, – у неё были недвижными только ноги. Порой она даже напевала вполголоса родные песни. О себе эта на редкость стеснительная винницкая колхозница, с чёрными, уложенными венком вокруг головы косами, говорила так мало, что девушки даже толком не знали, за какой подвиг ей присвоено звание Героя Советского Союза. Когда же Мунира и Надя начинали донимать её расспросами, Олеся не то со смехом, не то со слезами отбивалась:

– Ой, дивчаточки, да не мучайте вы мою душу!

Когда с Олеси сняли гипс, она приохотилась читать вслух газеты, книги. Чуть повернувшись в её сторону, Мунира смотрела на неё до ломоты в затылке. И у Муниры были такие же шёлковые косы. А теперь… Она поднимала руку к голове, и сердце её сжималось: её остригли под машинку, ещё когда она лежала без сознания. Правда, за эти месяцы волосы у неё немного отросли, но пока ещё не закрыли даже шеи.

Раненная в нижнюю челюсть и в позвоночник, Мунира испытала, что значит лежать на операционном столе, как тяжело приходить в себя после наркоза. Она вся внутренне сжималась, когда её везли в перевязочную на передвижной койке с колёсами на резиновых шинах.

Мунира познавала теперь свою профессию как бы изнутри. Когда она сама оперировала, для неё важнее всего была конечная цель. Идя к этой цели, она не забывала, разумеется, что её скальпель, раньше чем дать облегчение, временно приносит больному новые страдания, но то, что она знала раньше лишь умом врача, она постигала теперь, когда хирург и больная жили в ней одновременно, непосредственно на своих ощущениях. «Выживу, – думала Мунира, – буду лучше знать, сколько, кроме тонкостей ремесла, нужно отдавать больному сердечного тепла и внимания».

О том, что Мунира тяжело ранена, Суфия-ханум узнала из письма мужа. Ей показалось, что вокруг померк свет.

И когда зазвонил телефон, у Суфии-ханум не нашлось сил, чтобы подойти к телефонному столику. В большой, пустой квартире снова установилась тишина, говорящая о большом несчастье. Память оживила Муниру совсем крошкой, когда она, смешно поднимая ножонки, делала первые неверные шаги и, захлёбываясь от восторга, бормотала невнятные «эннэ» и «эттэ»… Неужели она больше не увидит свою Муниру? Не увидит никогда? Нет, нет! Спасти! Помочь! Вдохнуть волю к жизни! Скорей, скорей!.. Если это ещё не поздно…

Снова зазвонил телефон. И Суфии-ханум показалось, что это взывает к ней сама жизнь. Она заставила себя подняться с места и взять трубку. Выслушав, она коротко сказала:

– Сейчас буду.

С того же дня Суфия-ханум со свойственной ей энергией стала доискиваться, куда эвакуировали дочь. Получив наконец точный адрес госпиталя, она вылетела в Москву. И вот в апреле 1943 года, в особенно мучительные для Муниры дни, когда операция следовала за операцией, в госпитале появилась Суфия-ханум. В белом, не по фигуре широком халате поднималась она по мраморным ступеням госпитальной лестницы.

Хотя Суфия-ханум всем своим существом рвалась к дочери, ноги её не слушались, передвигались медленно. Мешало сердце. Биение его гулко отдавалось в ушах. Вдруг ноги совсем изменили ей, подкосились. Она схватилась за перила. С трудом переводя дыхание, приникла к ним лбом.

Сопровождавшая молоденькая сестра, поддерживая её за талию, мягко сказала:

– Не надо так волноваться. Это ведь отразится и на больной.

Суфия-ханум лишь кинула благодарный взгляд, не в силах вымолвить ни слова. Войдя в палату, она из трёх до неузнаваемости изменённых страданием, покрытых почти неживой восковой желтизной лиц сразу узнала родное. Материнское сердце не нуждалось в указании сестры.

Мунира спала. Делая неимоверные усилия, чтобы не разрыдаться, Суфия-ханум долго смотрела в изнеможённое, пожелтевшее лицо дочери. Потом нагнулась и – как она делала в детские годы Муниры, когда вставала, чтобы поправить ей одеяльце или подушечку, – нежным, едва заметным прикосновением губ одновременно поцеловала пылающий лоб дочери и определила температуру – высокая! Горькая материнская слеза упала на лицо Муниры. Веки больной слегка затрепетали.

– Мунира, дитя моё, – беззвучно, одними губами шептала Суфия-ханум. Руки её, бессильно упавшие на колени, когда она впервые узнала о ранении дочери, теперь неслышно для больной заботливо поправляли одеяло, простыню, подушку. Только затуманенные горем глаза не отрывались от лица дочери. Что может быть тяжелее для матери, чем видеть своё дитя лежащим на смертном одре?.. И хлынули так долго сдерживаемые Суфиёй-ханум слёзы. Нет, при всём желании, не могла она удержать их… Хорошо, что спит Мунира.

Суфия-ханум с трудом взяла себя в руки.

Но что-то всё же дошло до сознания лежавшей в забытьи Муниры. Она подняла веки и тотчас же закрыла их.

– Мама… Я знаю, это во сне… – раздался неясный шёпот – Мунире трудно было говорить из-за ранения в челюсть. – Всё равно, я рада… я всегда рада, когда вижу тебя… Посмотри, какая стала твоя Мунира. Мама… почему тебя так долго нет?.. Я жду-жду тебя…

– Мунира, радость моя, – позвала Суфия-ханум чуть слышно и легонько провела ладонью по лбу дочери, вкладывая в этот осторожный жест всю нежность и всё своё горе. – Я знала, что ты меня ждёшь. Вот я и приехала, дорогая…

Мунира медленно открыла веки, широко раскрытыми глазами уставилась на мать, потом слабо вскрикнула:

– Мама!.. – подняла руки и вся потянулась к матери, но тут же со стоном опустила голову на подушку.

А Суфия-ханум без конца целовала её руки, её мокрые от слёз глаза, дорогое, измученное лицо.

– Успокойся, доченька, успокойся… Не волнуйся, родная… Тебе нельзя, – уговаривала она дочь.

Не выпуская рук Муниры, Суфия-ханум рассказывала об отце, о друзьях, о Казани. С трудом поведала матери и Мунира о своём ранении, о тяжёлых операциях, о подругах. Но очень скоро Суфия-ханум заметила, что Мунира устала.

– Хорошо бы, мама, если бы ты не уезжала, – вдруг вырвалось у Муниры, и в голосе её прозвучала беспомощность девочки, которой хочется укрыться от беды под материнским крылышком.

– Конечно, родная моя… Это было бы чудесно. Но я думаю всё же, что тебе нужнее сейчас московские хирурги. Они скорее, чем я, помогут тебе стать на ноги. Но послушай, девочка, что я тебе скажу: даже их золотые руки окажутся бессильными, если ты сама не придёшь себе на помощь.

Мунира молча протянула матери свои худые руки и вдруг спросила:

– Ты, наверно, с моего отъезда не ела чумары, мамочка? А домой, уж это ясно, приходишь только ночевать. Вот выздоровлю, дадут мне отпуск, я приеду в Казань и целый месяц буду угощать тебя самой вкусной чумарой.

Суфия-ханум, подавив волнение, пошутила, что всё это время ей больше всего недоставало галушек Муниры.

После отъезда матери боль в позвоночнике продолжала причинять Мунире страдания, но в результате новой операции резко пошла на убыль. Правда, Мунира по-прежнему лежала в гипсе, но теперь ей казалось, что она просто отдыхает. Прошло несколько дней, и новая тревога овладела девушкой: её стало беспокоить лицо. Она внимательно изучала наружность сиделок, пока они с ложки кормили её, и думала, что лицо в человеке – всё. Вот и она была когда-то здорова, красива, и у неё был любимый человек. Неужели всё это прошло безвозвратно? Захочет ли Галим связать свою судьбу с девушкой, лицо которой искажено ранением?.. Как все челюстники, Мунира преувеличивала своё ранение и от этого страдала ещё больше. Боль в позвоночнике – девичья память коротка! – казалась ей теперь, по сравнению с душевной болью, просто ничтожной. Она с трепетом ждала того дня, когда с её лица снимут повязку. Она выпросила у одной из сестёр зеркальце и часами изучала свой подбородок, хотя под гипсом ничего не было видно. Но пришёл час – гипс сняли. Когда же врач протянул ей зеркало, она в страхе закрыла лицо руками.

– Не надо, не надо!..

Но разве хватит выдержки у девушки, – пусть даже операция была бы и неудачна, – чтобы не посмотреться в зеркало?

Когда врач ушёл, Мунира долго ощупывала пальцами лицо. Не чувствуя безобразных швов, она решилась взять в руки зеркальце. Взглянула и заплакала от радости – шрам на лице был едва заметен.

Вторично Суфия-ханум приехала к дочери в начале 1944 года. Кожа Муниры всё ещё сохраняла болезненно-жёлтый оттенок, но на щеках уже появился лёгкий румянец, и разговаривала она теперь с матерью полусидя, – вставать ей пока не разрешали.

На тумбочке Муниры двумя стопками громоздились объёмистые книги – все новинки медицинской литературы. На вопрошающий взгляд матери Мунира ответила:

– Продолжаю учиться. В медицине сейчас столько нового, что, если не следить, живо окажешься на задворках. Эти книги мне прислали из Ленинграда мои коллеги по госпиталю, где я работала.

– Только смотри, не очень увлекайся. Не навреди себе, родная, – с тревогой сказала Суфия-ханум, несказанно радуясь в то же время бодрому состоянию дочери.

– Не бойся, мама, – пошутила Мунира, – твоя легкомысленная дочка находится под моим строгим врачебным контролем.

Прощаясь, Суфия-ханум спросила полушутя-полусерьёзно:

– Ну а когда же приедешь угощать меня чумарой?

– Не знаю, мама, – сразу став серьёзной, сказала Мунира. – Так долго я была оторвана от своего дела… и в такое время… Если врачи не будут особенно возражать, я, может быть, уеду прямо на фронт… Не огорчайся, мама, милая!

Вскоре после отъезда матери девушка снова загрустила. Ей казалось, что болезнь затягивается, она всё ещё не могла ходить. Недавнее беспокойство о лице казалось не стоящим внимания. Кому нужно твоё красивое лицо, если ты прикована к постели? От Галима Мунира получала нежные, полные любви письма. Но, радуя её, они вместе с тем усиливали её душевные страдания. О своём состоянии она, кроме общих слов, ничего Галиму не писала, не подозревала, что он всё знает от её отца. А Мунира думала, что Галим, когда пишет к ней, представляет её себе прежней: здоровой, сильной, не боящейся прыгать с высоких трамплинов. А она сейчас даже с койки не может сойти без посторонней помощи…

Иногда же Мунира забывала всё свои мрачные мысли и принималась мечтать, как после войны они с Галимом поедут куда-нибудь к морю – в Ялту или в Сочи…

А где они будут жить постоянно? В Казани, в Москве, в Ленинграде?.. Или где-нибудь на Дальнем Востоке? Галим, наверно, останется в кадрах Красной Армии. Но после войны его, вероятно, пошлют доучиваться. Она тоже обязательно пойдёт в аспирантуру, защитит диссертацию. Как хорошо, что ни при каких обстоятельствах она не забывала совета дорогого учителя Степана Гавриловича и изо дня в день записывала свои наблюдения, наблюдения фронтового хирурга. В этих записках и лежат зёрнышки её будущих работ. Мунира мечтала проникнуть в тайны анаэробов – этих опаснейших микробов газовой гангрены, – хотя ей самой ещё надо было встать с постели и, как ребёнку, учиться ходить.

Дни становились заметно длиннее. Второй раз Мунира встречала март в этой тесной, на троих, палате. Но теперь до её ухода отсюда насчитывались уже не месяцы, а недели.

Наконец наступил день, когда она почти самостоятельно – безгранично счастливая – дошла до открытого окна. Теперь глухой забор не мешал ей видеть противоположную сторону широкой московской улицы. Из решётчатых ворот спрятавшегося в зелени старинного здания на улицу группами выходила молодёжь, оживлённая, весёлая, спорящая. «Студенты-медики с практики», – сразу угадала Мунира.

Вечером один за другим дали два салюта – сначала в честь войск Второго Украинского фронта, освободивших город Могилёв-Подольск, позднее – в честь войск Первого Украинского фронта, освободивших Винницу.

Девушки с ликованием смотрели на расцвеченное московское небо. А Олеся, сжимая лицо руками, всё восклицала в возбуждении:

– Ой, девчата!.. Мой родной город!.. Свободна моя дорогая Винница!

Здоровье Муниры улучшалось. Она начала выходить в сад, гуляла по тенистым аллеям. Мыслями она была уже на фронте. Мунира написала отцу, что хотела бы попасть к нему, на Карельский фронт, умолчав о том, что надеется встретиться там с Галимом.

Выписалась из госпиталя Олеся.

– Мы жили здесь, как сёстры. Кончится война, приезжайте ко мне в Винницу, – говорила она, обнимая и целуя девушек.

А через месяц выписалась Надя. Мунира осталась одна и ещё нетерпеливее стала ждать момента выписки из госпиталя.

Вскоре пришло радостное письмо от отца. Он ждал её в Карелии.

Часто получала Мунира письма от Хафиза. Только Ляля и Наиль замолчали окончательно. «Неужели они, как Хаджар…» Нет, Мунира не хотела этому верить. Она писала родителям Наиля и Ляли, писала друзьям, разыскивая их следы. Как-то Таня Владимирова сообщила Мунире, что ей попала в руки армейская газета другого фронта с небольшой статьёй, подписанной лейтенантом Н. Яруллиным. «Может, это и был Наиль? Вероятно, это так и есть!» – успокоилась Мунира.

Таня, как и Хафиз, писала часто. Мунира знала почти весь боевой путь Тани, имена её командиров, её боевых подруг. Она радовалась их успехам, горевала, когда на аэродром не возвращались подруги Тани. Таня писала обо всём так подробно, что Мунире иногда казалось, что она жила со всеми ними, в их гвардейском женском полку, который находился где-то «у самого синего моря». Правда, в последнем письме Таня сообщала, что они уже вступили на крымскую землю, которую до сих пор лишь бомбили и которая отвечала им снопами прожекторных лучей и дождём зенитных снарядов.

Ещё недавно Мунире казалось, будто время остановилось. Но стоило выписаться из госпиталя, и ей вдруг не стало хватать времени. На неё свалилось сразу столько хлопот и волнений! Некоторые врачи хотели совсем отчислить её с военной службы. Большого труда стоило ей уговорить их отказаться от этой мысли. Тогда сочли необходимым послать её на курорт. Но она отбила и это «нападение». Зато когда уладилось с комиссией, дела её пошли лучше. Во-первых, жила она теперь в общежитии резерва. Во-вторых, в главном управлении не стали возражать против её желания отправиться на Карельский фронт, – как раз в это время пополнялась санслужба этого фронта.

Когда она, получив все документы, пришла в тот вечер в общежитие резерва провести свою последнюю ночь в Москве, её ждала там Таня Владимирова. Не сняв шинели, она стояла у открытого окна и рассеянно листала какую-то книгу. Увидев Муниру, она бросилась к ней.

А Мунира, оторопев от изумления, от неожиданности, не верила своим глазам. Они целовались, вытирали слёзы и опять целовались. Влажные глаза их сияли радостью встречи.

Мунира то привлекала к себе похудевшую, вытянувшуюся, загорелую подругу, – как странно видеть её в форме офицера авиации! – то, чтобы получше разглядеть, вновь отталкивала её от себя и повторяла:

– Да ты ли это, Танюша? И как ты очутилась здесь? Ведь ты же была «у самого синего моря»!

Таня же мучила Муниру расспросами о самочувствии.

Так говорили они, забыв, что стоят в шинелях.

– Да что же мы не разденемся? – спохватилась наконец Мунира и, скинув с себя новенькую, всего несколько дней назад полученную в госпитале шинель, стала помогать подруге.

На груди Тани сверкнула Золотая Звезда.

– Танюшка!.. – вскрикнула Мунира и, крепко обняв подругу за шею, вновь принялась душить её поцелуями. – Ой, Танюша, как же я рада за тебя! Ну, поздравляю, поздравляю!

А Таня торопилась поделиться с подругой своей радостью:

– Знаешь, Мунира, ведь я только что из Кремля… Нас вызвали, чтобы вручить нам награды…

– Как я тебе завидую, Таня! – сказала Мунира и, глядя в горящие счастьем глаза подруги, затаив дыхание спросила: – Кого же ты там видела? Кто вручал награды?

Таня охотно рассказала, как она шла по Кремлю, как разволновалась, когда Михаил Иванович начал вручать им награды.

Мунира обняла подругу за шею, усадила на кровать и, не выпуская её руки из своей, попросила:

– Теперь расскажи о своей фронтовой жизни. Всё, всё. Я всё хочу знать.

Таня улыбнулась:

– Всё я расскажу тебе когда-нибудь в Казани. Выйдем на Волгу, сядем на высоком берегу, знаешь, там, откуда мы с тобой, бывало, любовались на вечернюю реку, – вот тогда и расскажу. А сейчас… не могу всё… Знаешь, Мунира, я часто думаю: недаром в народе образ матери сливается с образом родины. В кабине самолёта у меня между приборами прикреплён крошечный портрет мамы. Летишь в облаках – ни земли, ни неба, ни солнца, ничего не видно. Хоть бы какой просвет был. В такие минуты поглядишь на её спокойное лицо, и уверенности прибавляется… Ни разу мой самолёт не отклонялся от курса.

Предыдущая главаГлава 49 из 68Следующая глава