Долго они стучали, пока Фатихаттай открыла дверь. Лицо у неё было заспанное, глаза слипались, голова наспех повязана платком наизнанку. Она встретила, как всегда, ворчанием:
– Ни днём, ни ночью не знаешь покоя… Только-только задремала – опять громыхают… – Увидев смущённо стоявшую за спиной профессора Гульшагиду, растерянно пробормотала: – Никак и гостья вернулась… – И извиняющимся голосом продолжала: – Ладно, не обращайте внимания на болтовню сонной дурёхи. Заходи, доченька, заходи… Ну, заходите же, не держите дверь открытой, холоду напустите! – повысила она голос, видя, что те не торопятся войти в дом.
Абузар Гиреевич тяжело перешагнул через порог. За ним Гульшагида, тоже какая-то неуверенная. Фатихаттай сунула в дверную ручку вместо засова скалку и, принимая из рук Абузара Гиреевича пальто, предостерегающе сказала:
– Не шуми, пожалуйста, не разбуди Мадину.
Уже потому, что им пришлось долго стучать, Абузар Гиреевич и Гульшагида поняли, что Мансур ушёл неизвестно куда, не заглянув в родной дом, – иначе ни Мадина-ханум, ни Фатихаттай не спали бы. Заметив их недоумённые взгляды, Фатихаттай спросила:
– Что с вами? – и ещё раз, уже повнимательнее, посмотрела на профессора. Плечи его опущены, лицо печальное. Да и Гульшагида какая-то странная: губы вот-вот задрожат, она то расстегнёт пуговицы пальто, то снова застегнёт. Платок сполз с головы, еле держится, «Чем они так расстроены? Не иначе – кто-то умер в больнице», – догадалась Фатихаттай и, прошептав молитву, сложила ладони лодочкой, огладила ими подбородок сверху вниз.
– Где он? Неужели не зашёл? – дрожащим голосом спросил Абузар Гиреевич.
– Кто это – где? Кто не зашёл? – удивилась Фатихаттай.
– Я спрашиваю: где Мансур? – перебил её Абузар Гиреевич.
Фатихаттай замахала руками:
– Бог с тобой, Абузар! О каком Мансуре говоришь? Он же далеко на Севере. Ни телеграмм, ни писем не шлёт…
Абузар Гиреевич повернулся к Гульшагиде. Может, они и вправду видели сон наяву? Однако он тут же, выдернув скалку, открыл дверь и торопливо вышел на лестницу, поднялся вверх, сошёл вниз. Мансура нигде не было. На тихой лестнице раздавались только шаги самого профессора и стояли лишь бронзовые амурчики, протягивающие пустые подсвечники.
Гульшагида тоже вышла на лестничную площадку, за ней последовала крайне удивлённая Фатихаттай.
– Что случилось, доченька Гульшагида? Что вы ищете здесь?
– Мансур приехал. Когда мы давеча выходили, он сидел вот тут, у батареи.
– И-и! – в крайнем изумлении протянула Фатихаттай. – Что же он не зашёл в дом? Куда девался?
– Не знаю, Фатихаттай.
И вдруг мозг Гульшагиды обожгла новая мысль: наверно, он не зашёл домой лишь потому, что она была здесь, ушёл, чтобы не видеть её.
– Ах, дитя, дитя! – всплеснула руками Фатихаттай. – Быть у порога родного дома и не зайти… Да что же это такое!
Быстро вернувшись в квартиру, она оделась и побежала вниз. Профессор, тяжело дыша и держась за сердце, поднимался наверх.
Фатихаттай подхватила его под руку. На помощь ей спустилась Гульшагида. В прихожей Абузар Гиреевич сел в кресло, опёрся о подлокотники. Гульшагида быстро достала из аптечки валокордин.
– Выпейте, Абузар Гиреевич!
– Спасибо, не беспокойтесь. – Он принял лекарство. Часы в зале певуче пробили семь.
Гульшагида стояла не раздеваясь. Ей не хотелось уходить, оставив профессора в таком состоянии. Наконец она сняла пальто, взяла профессора под руку.
– Идёмте, Абузар Гиреевич, прилягте.
Профессор не противился, медленно поднялся с места, и они вошли в зал. Здесь было темно. Гульшагида зажгла свет.
– Я лягу здесь, на диване, – сказал профессор, держась рукой за сердце. – Укройте меня пледом. Если можете, останьтесь здесь, вы сейчас очень нужны нам, – снова сказал он.
Дождавшись, когда профессор заснул, Гульшагида вышла на кухню.
– Один приехал или с этой, своей?.. – сразу же спросила Фатихаттай.
Гульшагида вздрогнула. Оказывается, вот чего она боялась больше всего.
– Мы видели только его… одного, – тихо ответила она и отвернулась к окну.
На улице всё ещё было темно, угадывалось, что лепит густой, мокрый снег: слышно было, как выл ветер. И в квартире холодно. У Гульшагиды совсем застыли руки. Она зажгла вторую конфорку газовой плиты, стала греть руки над голубым пламенем. «Вы сейчас очень нужны нам…» Почему Абузар Гиреевич сказал эти слова?
– Развелись, наверно, чует моё сердце, – сказала Фатихаттай, заваривая чай.
На глаза Гульшагиды почему-то набежали слёзы. Кого она жалела? Себя? Абузара Гиреевича с Мадиной-ханум? Мансура? Или ещё кого-то?.. «Развелись, наверно…» Ох и язык у этой Фатихаттай! Зачем она говорит эти слова? Чтобы утешить, обнадёжить Гульшагиду? Нет уж, пусть Фатихаттай не считает её такой бессовестной…
Наконец-то рассвело. Снаружи на подоконник сел сизый голубь, прижался в уголок. Как он согревается, бедняжка, в такую непогоду? Может быть, его напугала кошка и он покинул свой привычный укромный уголок? И вдруг, должно быть под впечатлением слов, сказанных Фатихаттай, Гульшагида представила себе, как где-то далеко-далеко на Севере осталась одинокая, покинутая Мансуром женщина. Гульшагида видела её сгорбленной от горя, похожей на этого страдающего от холода голубя.
А Фатихаттай помолчит-помолчит и опять удивлённо спросит:
– Да он ли это был? Хорошо ли вы разглядели, Гульшагида? Почему же он ушёл, если был у порога родного дома?
В зале упал стул. По-видимому, Мадина-ханум встала и идёт на кухню. Действительно, отворилась дверь, и показалась вытянутая вперёд рука.
– Правду ли он говорит?.. Ты, Гульшагида, тоже видела моего Мансура? – словно в бреду, спрашивала Мадина-ханум. – Он сидел в подъезде возле батареи?.. Да ведь в какую бы ночь-полночь ни приехал, у нас для него всегда открыта дверь.
– Давайте напою вас чаем, – ни на кого не глядя, предложила Фатихаттай. – У меня чай готов.
Когда они втроём вошли в зал, Абузар Гиреевич сидел на диване с опущенной головой, укрыв плечи пледом.
– Не убивайся так, друг мой, – сказала Мадина-ханум.
– Уж очень жаль… Опоздали на какие-то минуты… У него остались дети, жена…
Гульшагида, широко раскрыв глаза, смотрела на профессора. Она думала, что Абузар Гиреевич сокрушается о Мансуре, а оказывается, в его сердце нашлось место и для другого горя – он сожалеет об Исмагиле!
– Мы с Гульшагидой запоздали всего на несколько минут, – продолжал профессор. – Дорога была очень плоха… Теперь надо сообщить жене Исмагила. Не знаю уж, какими словами сказать…
Мадина-ханум опустилась рядом с мужем и тоже задумалась. Но у неё и своё горе хлестало через край. Сердцу женщины что может быть дороже дитяти? Ведь она давно привыкла к приёмышу Мансуру, как к своему родному детищу. Четыре года назад Мансур покинул отчий кров. Больше всех он обидел этим приёмную мать. Но именно она и жалела его больше всех на свете. Разумная природа щедро наделила женщин-матерей всепрощающим чувством к детям, наградила их великодушием, умением самозабвенно любить. И Мадина-ханум давно уже забыла, какое горе и обиду причинил ей Мансур своим неожиданным отъездом.
Ещё не встали из-за стола после завтрака, как в дверь постучали. Хотя они только и дожидались этого стука, все четверо вздрогнули, и все четверо, враз поднявшись на ноги, подумали, что это Мансур. Фатихаттай бегом кинулась открывать дверь, профессор – тоже, но успел сделать знак Гульшагиде, чтобы осталась возле Мадины-ханум.
Из прихожей уже доносился радостный голос Фатихаттай:
– Ах, Мансур, заждались тебя! Ну, здравствуй!.. Как доехал, сынок?.. И ты, доченька, здравствуй!..
Услышав слово «доченька», Гульшагида, не отдавая себе отчёта, быстро вошла в кабинет профессора и, вынув из висящей на стене рамки свою фотографию, сунула в карман.
От сильного волнения глаза Мадины-ханум совсем перестали видеть. Вытянув вперёд руку, она спросила:
– Гульшагида, где ты?
– Здесь, здесь, Мадина-апа, – отозвалась Гульшагида, выходя из кабинета.
– Пойдём поздороваемся.
Гульшагида взяла Мадину-ханум под руку, и они вышли в прихожую.
У порога, сняв шапку и держа на руках двух-трёхлетнюю девочку, стоял Мансур. Лицо, взгляд его были напряжёнными, словно он зашёл всего на минуту и не уверен был, стоило ли заходить. Он стал настоящим мужчиной: вытянулся, раздался в плечах, лицо обветренно, взгляд глубоко запавших глаз суров. Ребёнок, в меховой шубке и шапке похожий на маленького зверька, отчуждённо смотрел на всех, крепко держась ручонками за шею отца. Глазки у девочки голубые, но временами темнеют.
Когда прошли первые напряжённые минуты, вызвавшие у всех растерянность и смущение, Мансур опустил ребёнка на пол и, почтительно протянув обе руки, подошел к Мадине-ханум. Она дрожащими руками погладила его голову, лицо, поцеловала в лоб.
– Вот ведь, Мансур, дитя моё, и не вижу тебя толком, – дрожащим, виноватым голосом сказала она.
Мансур обнял её и поцеловал в глаза. Почувствовав, что Мадина-ханум слишком слаба, он усадил её на стул и ещё раз поздоровался с Абузаром Гиреевичем и Гульшагидой.
За это время Фатихаттай успела снять с ребёнка шапку, пальто. Девочка, только что походившая на зверушку, на глазах у всех превратилась в куклу. На плечи спадали русые локоны, на белом лице алел румянец.
– Вот это дау-ани, дау-ати, это тётя Гуля, а это я, бабушка Фатихаттай, – знакомя девочку со всеми, говорила Фатихаттай. – А тебя как зовут, дитятко?
– Гульчечек.
Наступило молчание. Все, кроме Мансура, думали об одном и том же: совсем не приедет его жена или просто обстоятельства не позволили? Абузар Гиреевич, больше других зная об Ильмире, подумал: «Наверно, всё ещё не может простить мне обиду». А Гульшагида объяснила по-своему: «Не пришла потому, что я здесь. Мансур предупредил её». Однако никто не решился спросить прямо. Мансур тоже не заговаривал об этом.
Наконец гость разделся, и все взрослые прошли в зал. Ребёнка Фатихаттай увела к себе на кухню.
– А где твоя мама? – сразу спросила она.
– Мама улетела далеко-далеко. Там заболел один мальчик. Она его вылечит и вернётся к нам, – сказала Гульчечек.
Двери были открыты, и Фатихаттай нарочно громко задала свой вопрос, чтобы в зале все услышали. Однако ответ девочки можно было понять по-разному.
Вошла Фатихаттай и унесла на кухню самовар, чтобы подогреть. Гульшагида расставила чашки на столе.
– Почему не приехала Ильмира? – наконец спросил у Мансура Абузар Гиреевич.
Сейчас Гульшагиде надо бы выйти из зала, чтобы не ставить Мансура в неловкое положение. Но женское любопытство заставляет иногда забыть о правилах приличия.
Мансур опустил голову. Лишь после продолжительной паузы глухо проговорил:
– Её уже нет… Она погибла… Гульчечек не должна знать об этом.
Мансур сказал это голосом, полным глубокой скорби. В комнате стало тихо-тихо.
– Давно? – спросил после долгого молчания Абузар Гиреевич.
– Скоро год…
Гульшагида чуть не выронила чашку из рук. Опять ей почему-то вспомнился зябнущий голубь за окном.
– Меня по моей просьбе перевели в Казань, – продолжал Мансур. – Бабушка Гульчечек написала, чтобы я привёз ребёнка к ней. Они живут в деревне.
Мадина-ханум беззвучно заплакала. То ли жалела Ильмиру и раскаивалась в своих суровых словах, однажды сказанных о ней, то ли ей жаль было рано овдовевшего сына, – трудно сказать.
А с кухни доносился звонкий смех и топот резвившейся там девочки. Затем она вбежала в зал, спросила у отца:
– Папочка, а Ирочка сегодня придёт?
Ирочка была дочерью женщины-попутчицы. Все вместе они ехали в поезде, в одном и том же купе.
Ночью, чтобы не будить заснувшую девочку, Мансур оставил её вместе с этой женщиной на вокзале, в комнате матери и ребёнка.
Гульшагида уже не слушала дальнейшего рассказа. Она вышла на кухню, посмотрела в окно. Голубя на карнизе уже не было.