(Крымская повесть)
Сначала стали желтеть каштаны. Дни ещё стояли тёплыми, люди загорали на солнце, купались в море… и всё же каштаны желтели. Ведь уже наступил октябрь, и каштанам пришло время желтеть. Они пожелтели первыми среди крымских деревьев. И как пожелтели!.. Их листья ещё даже не съёжились, не начали сохнуть – они были такими же, как в середине лета, только… только в них потихоньку начинала просачиваться желтизна. И наступило время, когда эта желтизна стала казаться какой-то пронзительно живой и ясной, и вечерами с каждого каштана струился тонкий жёлтый свет.
Каштаны долго сохраняли жизнестойкую и светлую-светлую желтизну. Крымские дубы уже давно осыпали свои съёжившиеся красновато-коричневые листья. Грецкие орехи лишились листьев буквально за одну ночь. Даже на толстых, мясистых, блестящих листьях вечнозелёных магнолий появились красноватые пятна, будто бы и эти растения должны осыпаться, хотя магнолия, как известно, никогда не осыпается, ни осенью, ни зимой: ведь это вечнозелёное растение. А вот каштаны осыпятся. Пройдёт ещё немного времени, и листья каштана, словно пылая отблесками желтоватых газовых ламп, начнут застилать землю. Да, так и произойдёт, потому что природа ни за что не согласится, чтобы пожелтевшие листья слишком долго висели на ветвях. Она непременно разбросает их по земле, подвергнет гниению, уничтожит.
«Каштан, каштан… – подумал Гумер, – о чём напоминает мне его осенняя желтизна?» Он, стараясь вспомнить, потёр рукой лоб, сдвинул брови и уставился в какую-то ему одному известную точку. Там, куда он не глядя смотрел, рос куст инжира с ослепительно зелёными листьями. Но Гумер не видел это великолепие природы. Внезапно он ощутил во всём теле какой-то странный горячий озноб. Да, да, он вспомнил. Когда он в последний раз виделся со своей матерью, её лицо было жёлтым, как осенний лист каштана. Кажется, желтизна её лица была даже гуще, чем у листьев каштана в их последние дни и часы. Гумер видел мать последний раз перед её смертью. Увидев её, он с болью понял, что мама умирает, и умрёт скоро. Так и вышло.
«Нет, мне нельзя так волноваться, – подумал Гумер, чувствуя, что вот-вот заплачет. – Ведь было уже, прошло: мама умерла, и её оплакали все, я и родственники, всех слёз не выплачешь. От горя я даже заболел. А теперь вот приехал в Крым для полного выздоровления, и думать надо только о здоровье, об окончательном восстановлении всего организма. Разве не так?»
Прохладный, свежий, целительный ветерок подул с моря и соединился с дыханием Гумера, слегка потрепал его волосы, мягко прошёлся по лицу, ласково высушил чуть повлажневшие глаза и улетел куда-то в сторону Ай-Петри. Гумер глубоко, свободно вздохнул и даже дружески подмигнул невидимому дуновению с моря. Кажется, и морской ветер понял его, вернулся с Ай-Петри и снова освежил его лицо. На этот раз губы мужчины слегка раскрылись будто для поцелуя с крылатым вестником солёного моря. Он даже чмокнул губами и довольно улыбнулся во всё лицо. А ветер тут же юркнул в приоткрытый для поцелуя рот и, кажется, вовсе не собирается снова лететь к Ай-Петри, выбрав для своих блужданий все извилины, морщин, ямочки его лица. И Гумер отнюдь не противился такому желанию ветра, напротив, он жадно стал глотать целительный, богатый кислородом и ионами, такой вкусный морской воздух. Врачи говорили, что ему полезен именно морской воздух, и советовали почаще находиться у моря, вдыхать его дыхание.
Город Алупка, где находился санаторий, в котором лечился Гумер, разместился между скалой Ай-Петри и Чёрным морем. Этот город уютно приютился на южном берегу Крыма, на склоне высокой горы, поэтому всё пространство от улицы, где стоял Гумер, до моря просматривалось как на ладони. Внизу – море от горизонта до скалистого берега, повыше – знаменитый парк, где росли почти все субтропические деревья. Там росли кипарис, крымская сосна, платан, инжир, а также более «элитные» пышные магнолии, итальянская сосна, ливанские и гималайские кедры, пальмы, секвойя, туйя…
Гумер уже не раз гулял по этому парку, и всё-таки не знал названий многих удивительных деревьев и растений. Тем не менее по прочитанным в детстве и юности книгам он узнавал то оливу, то твёрдое, как железо, буковое дерево, то хурму, айву, грецкий орех, хризантему или олеандр. Он знал также, что кипарис ещё в древние времена был завезён в Крым именно в Алупку, и что назвали его так потому, что завезён был с острова Кипр, и что именно с Алупки началось распространение кипариса по всему Крыму и почти всему Кавказу. Гумер даже слышал, что по приказу кое-кого из руководителей СССР несколько десятилетий назад чуть было не вырубили все кипарисы. А дело было так. По рассказу одной буфетчицы-армянки, работавшей здесь уже тридцать лет, ещё в довоенные годы в Крыму отдыхал некий важный чин, и надо же было случиться, что от укуса комара этот сановник так занемог, что вызвал врача, а тот возьми и скажи, что его сиятельство укусил комар, обитающий в кроне кипариса. Разъярённый сиятельство тут же приказал вырубить под корень все кипарисы. Однако образованные садоводы, ведущие в Крыму научные исследования, в отличие от врачей, встали на защиту кипариса, доказывая, что кипарис не вызывает у комаров желания «поселиться» в его ветвях. Более того, они вполне резонно утверждали, что без кипарисов Крым уже не будет Крымом. На счастье, сиятельный вельможа оказался человеком неглупым, внял объяснениям и советам учёных садоводов и отменил свой приказ. И всё же местные чиновники, готовые в лепёшку расшибиться перед царским сановником, начали «борьбу» против кипариса, вырубив часть этих деревьев.
Гумер ещё много раз побывает в этом парке, восхищаясь изумительными, экзотическими деревьями и цветами.
Рядом с парком, на первой же улице города расположена центральная площадь, где, украшенный цветами, стоит памятник средней величины. Он поставлен в честь уроженца Алупки, дважды Героя Советского Союза, легендарного лётчика Амет-хана Султана. Во время Великой Отечественной войны он был самым молодым лётчиком в авиадивизионе, где служил, и самым молодым героем Советского Союза. Свою первую геройскую звезду он получил за мужество в воздушных боях в небе Белоруссии. Смелого и смышлёного, закалённого в боях джигита назначают инструктором лётчиков, только что закончивших авиашколы. А вскоре Амет-хан Султан снова совершает подвиг и удостаивается второй Золотой Звезды Героя.
После войны Амет-хана Султана приглашают на должность лётчика-испытателя новых самолётов советских военно-вооружённых сил. И здесь он проявляет себя во всём блеске. В 1972 году уже в мирном небе он совершает ещё один подвиг, только на этот раз, увы, ценой своей жизни. Трагический случай обрывает жизнь легендарного лётчика.
В послевоенные годы Амет-хан Султан часто приезжал в родную Алупку. Интересно, что памятник ему поставили при жизни, и герой часто возлагал цветы к подножию собственного обелиска. По рассказам той буфетчицы – армянки, Амет-хан в юности какое-то время был влюблён в неё. Гумеру было интересно слушать рассказы об Амет-хане из уст этой армянской женщины. Он не раз подходил к памятнику Амет-хана Султана, подолгу вглядывался в изваянные скульптором типично татарские черты лица героя.
От центральной площади города поднимаются, будто причудливые ступени, улицы Алупки. Они тянутся далеко, словно опоясывая гору, и с одной улицы на другую можно перейти только через каменные лестницы. Между улицами густо растут южные деревья, разные цветы. За этими насаждениями – каменные дома, в маленьких садах которых жители умудряются выращивать урожаи винограда, хурмы, граната, инжира, айвы, груши, не говоря уже о цветах.
«Если в мире и существуют два рая, то один из них находится в Крыму», – подумал Гумер, в очередной раз обозревая красоты города и его окрестностей.
Пока Гумер любовался городом, вернулся бродивший где-то морской ветер и снова, как старому знакомому, потрепал ему волосы, пощекотал мочки ушей. Мужчина обрадовался баловню-ветру, ему вдруг захотелось как-то подзадорить невидимого вестника моря, даже посмеяться над ним, и он весело крикнул в воздушный поток первое слово, которое пришло ему в голову:
«Эй, ветер, а ты дурак?»
Ветер от такого непочтительного обращения с ним растерялся. Сразу поутих, а потом взвился в небо, стремительно упал, растормошил кусты инжира. Снова взмыл и раскачал высоченный, как минарет мечети, кипарис и ястребом вернулся к Гумеру, не зло, а озорно прилепив к его лицу пожелтевший лист каштана. Это было как бы ответом на легкомысленное восклицание мужчины. Внезапно у Гумера сжалось сердце, он взял в руки жёлтый листок и прошептал:
«Мама умерла, пожелтев, как этот лист каштана».
«Всё на свете перед смертью желтеет, – сочувственно прошелестел ему ветер, – и люди, и листья, и камни, и луна, и даже ветер. Только предсмертную желтизну ветра люди не видят, потому что мы – невидимы».
«Мама рано ушла из жизни. Никогда никому не желала она плохого, потому что была хорошим человеком…»
«А хорошие люди всегда умирают рано, даже если смерть настигает их в девяностолетнем возрасте. А когда умирают плохие люди, пусть даже в тридцатилетнем возрасте, всегда хочется сказать, что покинули этот мир как нельзя вовремя, и да будет их место в раю».
«Ты, наверное, хороший человек, ветер…»
«Я не человек, а ветер».
«Тогда будь другом, слетай в Татарстан. Там найдёшь маленькую речушку Тебеташ, что значит Каменное Дно. Вдоль этой речки расположено небольшое сельцо, утопающее в зарослях тальника. В этом ауле живёт девушка по имени Фалина, только что закончившая десятый класс. Будь моим вестником, добрым другом, посвящённым в мои тайны, и передай этой девушке от меня привет и вернись с ответом».
«Как же я её узнаю?»
«О-о!.. очень просто… Соедини вместе глаза Мирей Матье, профиль носа Нефертити, уголки губ Венеры Милосской, нежные ноздри Наташи Ростовой, подбородок несравненной Зулейхи, щёчки пушкинской Людмилы, чудесные ресницы ханши Сююмбике, брови луноподобной Зухры, лоб царицы Тамары, завиточки на висках индийских девушек, жемчужные зубы цыганок, розовощёкость русских девушек, чёлки грузинских, длинные косы татарских красавиц и добавь немного веснушек… Получится девушка, похожая на Фалину, хотя Фалина в действительности гораздо красивее…»
«Но ведь этой девушке в этом году исполнилось тридцать пять лет…»
«И мне столько же стукнуло…»
«Она давно живёт в городе…»
«Я тоже…»
«У неё уже двое детей…»
«А у меня один ребёнок…»
«Она замужем…»
«И я женат…»
«А раз так, для чего передавать привет? Вы всё равно не сможете быть вместе».
«Это значения не имеет. Я хочу продлить её жизнь».
«Каким образом?»
«Мой привет продлит её жизнь».
«А если она не примет твоего привета?»
«Значит, сократится моя жизнь».
«И ты не боишься этого?»
«Я боюсь, что она не примет моего привета».
Ветер утих. Гумер, испугавшись, как бы ветер не исчез совсем, инстинктивно задвигал по воздуху руками. Но вокруг не было ни единого признака ветра. Оказывается, он спрятался за кустом инжира, чтобы основательно обдумать просьбу Гумера. Спустя какое-то время ветер вновь пощекотал мочки ушей своего нового друга:
«Нет, – твёрдо ответил он, – я не могу передать привет этой девушке».
«Почему?»
«Потому что не смогу преодолеть горы Таврии, меня задержит скала Ай-Петри. А в Татарстане не может быть морских ветров, тамошние ветра простые – лесные, степные, полевые…»
«Гм-м… Тогда передай мой привет через обычные, простые ветра. Ты же с этими ветрами встречаешься в горах Таврии».
«Нет уж, – серьёзно ответил морской ветер, – в таких делах тебе не следует полагаться на ветра. В вопросах любви ветер не советчик и не помощник. И вообще, взывать в таком щекотливом деле о помощи – не мужское дело. В любви надо надеяться только на самого себя. Любовь расположена к сильным духом».
«Эх ты, морское ветрило! И ты мне это говоришь. Я сам себе эти слова много раз говорил. Но что же мне делать? В любви я не смог стать сильным духом, не смог…»
Гумер посмотрел на часы. Пора пить в столовой кумыс. В этом санатории просто помешаны на режиме, чуть опоздаешь – останешься и без кумыса, и без обеда, и без лекарств и всяких там процедур. К тому же об этом поставят в известность главного врача, тебя самого обвинят в нарушении внутреннего распорядка санатория. «И это справедливо, – подумал Гумер, – ведь мы сюда не отдыхать, а лечиться приехали».
В столовой Гумер попил превосходный кумыс из молока кобылиц, пасущихся на тучных лугах долины Чатыр-Тау (Шатёр-Гора). Этот напиток бывших кочевников привозили из Чатыр-Тау в санаторий точно по расписанию, по минутам. Наверное, поэтому в кумысном зале так остро пахло степными травами, конским потом, влажной землёй. «Напиток предков, – подумал Гумер о кумысе. – Уже в древности знали о целительной силе этого нектара степняков».
Два стакана кумыса взбодрили кровь, слегка разгорячили тело, и Гумер вышел на улицу в приподнятом настроении. Но действие кумыса прошло быстро, как быстро прогорает зажжённая спичка, и через несколько минут кровь в жилах текла по-прежнему и настроение, соответственно, снизилось до уровня обычного. Конечно, Гумер не точил лясы ни с какими морскими ветрами, всё это было плодом его воображения, просто таким образом он пытался разговаривать сам с собой. Это было способом утешить себя, одинокого, неприкаянного.
Гумер действительно ощущал себя страшно одиноким, даже сиротой. Правда, формально он был сиротой: лет пятнадцать назад умер его отец, а в апреле этого года скончалась и мать. Но для тридцатипятилетнего мужчины это сиротство не могло быть трагическим. Многие в этом возрасте становятся сиротами, но не считают это трагедией, ибо в их-то годы это принимается как естественное явление, смена поколений. В этом возрасте у человека, как правило, есть работа, семья, друзья, бытовые и душевные проблемы. В конце концов, в этом возрасте человек больше думает не о своём сиротстве, а о том, чтобы не оставить сиротами своих детей. Таким образом, Гумеру не надо слишком много думать о своём сиротстве, чтобы не выглядеть слабеньким и несчастным, не жалеть себя, любимого, и не вызывать к себе жалости.
Но что касается одиночества, то здесь всё верно: Гумер в самом деле чувствовал себя одиноким. Прошло больше недели, как он приехал в санаторий, но до сих пор ни с кем не познакомился, не подружился, не нашёл человека, пред которым можно было бы раскрыть душу. Он соблюдал строгий режим, лечился, а вот поговорить ему было не с кем. Правда, ему и не очень-то хотелось обнажать перед кем-то свою душу, у него даже как будто не было и тайны, которую можно бы доверить, скажем, вновь приобретённому другу, поэтому Гумер предпочитал одиночество пустым разговорам с кем-то. Наверное, по этой причине он поселился один в двухместной палате и попросил врачей по возможности не селить никого к нему. В октябрьском Крыму уже прошёл сезон активного отдыха, приезжающих поубавилось, и поэтому его просьбу удовлетворили.
И всё-таки…
Всё-таки полное одиночество, эдакое отшельничество вовсе не было желанным для Гумера. Кажется, и думается в одиночестве хорошо, и есть о чём поразмыслить, и в то же время тебя гложет чувство, как будто рядом кого-то не хватает. «Беседа» с морским ветром, конечно, внесла какое-то разнообразие в монотонное существование, но нельзя же всё время разговаривать с морскими ветрами, какими бы целительными или «разговорчивыми» они ни были.
В таком неопределённом настроении, с какими-то смятыми мыслями Гумер и смотрел на море, пока к нему почти неслышно не подошёл человек. Это был мужчина средних лет, широкоплечий, низкого роста, с какой-то несоразмерно маленькой головой. Посмотрев то на Гумера, то на море, он произнёс:
«Чёрное море…» Интересно, зачем он сказал заведомо известное?
«Да, Чёрное море», – почти машинально повторил Гумер.
«Пустяк», – вдруг ни с того ни с сего сказал Маленькая Голова.
«Что пустяк?» – опешил Гумер.
«Всё. И Чёрное море, и Крым, и мы, отдыхающие».
«Я, кстати, не отдыхаю, а лечусь».
«И это пустяк», – упрямо повторил Маленькая Голова.
«Что за бессмыслица?» – подумал Гумер.
«То, о чём вы сейчас подумали, тоже пустяк», – сказал человек, снова вводя Гумера в растерянность.
«Откуда вы можете знать, о чём я подумал?»
«Точно я вашу мысль не знаю, но всё равно – пустяк».
«Это правда», – согласился Гумер.
«Здесь невозможно не предаваться пустым мыслям. Это не то место, где думают всерьёз. Только в своём доме, на работе, там, где мы живём, можно думать серьёзно. А здесь просто проводят время, словно блох бездушно давят. Тут человек или флиртует, или пьёт горькую, или целыми днями предаётся пустым мыслям. Потому что других занятий здесь нет».
«Я лечусь», – повторил Гумер.
«Здесь полезно дышать целительным морским воздухом, а лекарства можно пить и дома».
«И это правда», – снова согласился Гумер.
«Здесь трудно человеку непьющему или не донжуанствующему».
«А культурные мероприятия в санатории?»
«Пустяк, большинство из них проводятся для галочки, для отчётности. Я здесь не могу лечиться, наоборот, болею от безделья и душевной маеты, если хотите – грусти. Плевал я на ваш Крым, завтра же уезжаю. Вернусь, поругаюсь с женой, и будто выздоровею. А здешнее безделье на казённые деньги меня угнетает, мне от этого ещё хуже становится».
Фу-ты, чёрт, что за нытик эта Маленькая Голова? Только его не хватало Гумеру, и так пребывающему в отнюдь не лучшем расположении духа. Да пусть уезжает, катится отсюда к чёртовой матери, мне-то что за дело? Можно было уехать и не портя человеку настроение.
Чтобы избавиться от этого человека, Гумер с деланным равнодушием слушал его словоблудие и молча смотрел на море. Маленькая Голова сразу почувствовал это, как-то странно посмотрел на Гумера, махнул рукой, сказал: «И это пустяк!» И отправился восвояси.
«М-мда… – подумал Гумер, – общение с таким человеком страшнее самого жуткого одиночества». Маленькая Голова действительно вконец испортил ему настроение. Гумер понял, что ему немедленно нужно что-то предпринять для поднятия настроения, и с этой мыслью он направился в центр Алупки.
В центре города находился небольшой тир, сколоченный из кусков старой фанеры. Хотя Гумер всегда обходил стороной такие неказистые и допотопные стрелковые «залы», на этот раз он зашёл туда. Когда-то Гумер довольно хорошо стрелял. После десятого класса он работал в сельской библиотеке, и его выбрали председателем ДОСААФ колхоза. Тогда ему частенько приходилось стрелять. Вот уже пятнадцать лет он не брал в руки никакого оружия, но всё же зашёл в этот богом забытый тир, потому что в эти минуты ему очень нужно было чем-то заняться.
Эти стрелковые тиры везде одинаковы! Как и в Казани, в Алупке тир представлял собой старую невзрачную постройку, на стенде которого виднелись сделанные на скорую руку и не похожие на себя изображения птиц, зверей, ветряной мельницы, висящего на проволочке самолёта, танка и прочих мишеней. На столе лежали старые пневматические винтовки с потёртыми и болтающимися прикладами. Из таких винтовочек даже олимпийский чемпион по стрельбе не смог бы дважды попасть не то что в одну точку, но даже в одну сторону. Такие тиры-близняшки не только не манили к себе потенциальных стрелков и будущих снайперов, но, наоборот, словно говорили всем своим внешним и внутренним видом: «Не вздумайте сюда заходить, не роняйте своего достоинства!» Когда Гумер зашёл в тир, там не было ни единой живой души, кроме, разумеется, старого «подавальщика пулек», дремавшего на своём расшатанном стуле. Гумер, ругнувшись про себя, хотел уже выйти из тира, и тут увидел массивную винтовку с оптическим прибором, прислонённую к спинке стула, на котором дремал старый «снайпер». Гумеру был хорошо знаком такой тип винтовок. Во время председательства в колхозном ДОСААФ его часто вызывали на районные собрания общества (для тех, кто забыл или не знает названия этого славного общества, напомню: «Добровольное Общество Содействия Армии, Авиации и Флоту», то есть в аббревиатуре ДОСААФ). На одном из таких собраний им и показали такую винтовку, а также позволили пострелять из неё. Для стрелков средней руки и тех, кого, подобно Гумеру, иногда охватывал снайперский пыл, эта винтовка была как нельзя кстати.
Вот и теперь эта винтовка пробудила в Гумере азарт стрелка, снайпера. Он попросил у служащего эту винтовку, проверил оптический прибор, мушку, прижал тяжёлый приклад к плечу, всмотрелся через оптический прибор в левый глаз жестяного петуха и, удостоверившись в хорошем состоянии оружия, купил десять пуль и одну мишень. Не хотелось ему стрелять из такого серьёзного оружия в какие-то безобразно вырезанные побрякушки.
Старый смотритель тира прикрепил мишень в середине стенда, отсыпал в прибитую гвоздём жестянку десяток пуль и снова уселся на свой скрипучий стул. Гумер снял с себя плащ, фуражку, повесил их на вешалку, загнал в ствол первую пулю, прижал приклад к плечу, бережно положил винтовку на левую ладонь, правой рукой взял винтовку за то место, где дуло соединяется с прикладом, нащупал пальцем курок, опёрся на левый локоть и замер, готовясь поразить цель. Эти точные и заученные, даже немного артистичные движения, которые мог выполнить только настоящий стрелок, доставили Гумеру истинное удовольствие. Точность, чистота, аккуратность движений пробудили в душе Гумера уверенность снайпера и даже чувство мужской гордости, силы. Он прильнул правым глазом к резиновому кружку, прикреплённому по краям ствола оптического прибора, снова пригнал приклад к плечу. В эту минуту он представлял собой единое целое с винтовкой, слился с ней, стал чувствовать её каждой клеточкой своего тела. Через оптическое стекло он нашёл мушку, посмотрел через эти два кружка – на круги мишени, которая была сделана специально для оптических винтовок. С первого по восьмой круги были белыми, девятый круг – чёрным, «десятка» – снова белой.
Итак, Гумер сначала нашёл мишень, потом его девятый круг и «десятку», после чего затаил дыхание… Пропорцию всех кружков – оптического, мушки и мишени, – и как всегда перед нажатием на курок посчитал про себя заветное, как заклинание: «Раз… Два… Три… Четыре…» Указательный палец правой руки плавно стал нажимать на курок.
В это мгновение старик-служащий вдруг схватил дуло винтовки своими волосатыми лапами, отчего тщательно собранные Гумером в надлежащий порядок все кружки словно разлетелись в разные стороны.
– Извините, – сказал старик, – я забыл вас предупредить: винтовка при выстреле бьёт немного вниз и немного влево, учитывайте это при стрельбе.
Гумер выдохнул задержавшийся в лёгких воздух и выругался про себя. Этот дед остановил его в самую сладкую для настоящего стрелка минуту, словом, испортил весь кайф. Но Гумер понимал, что не следует давать волю своему раздражению. Стрелять без настроения – всё равно что не стрелять, как если бы ты прикладом истреблял крапиву. И вообще, если мужчина не в настроении, он не должен брать в руки оружие, потому что в таком состоянии никогда не попадёт в «десятку». И опозорит тем самым и винтовку, и мишень, и, конечно, самого себя.
«Спасибо, что вовремя сказали, иначе первой же пулей я испортил бы мишень», – сказал Гумер прежде всего для того, чтобы успокоить себя. И действительно. Через минуту к нему вновь вернулось холодное спокойствие снайпера. Он даже обрадовался: «Вместо десяти удовольствий от прицеливания будет одиннадцать таких приятных, сладостных минут. А одно удовольствие, говорят, продлевает жизнь на несколько дней».
Гумер снова прицелился, на этот раз с учётом дефекта винтовки. Затем снова затаил дыхание и вместо счёта произнёс про себя: «Рожь… Пшеница… Овес… Ячмень…» И плавно нажал на курок.
Верно говорил старик! И вовремя! В самом центре «десятки» красовалась аккуратная, размером с копейку, чёрная дырочка.
Гумер торжествовал, но старался не демонстрировать свои чувства при этом угрюмом полусонном старике-служащем. Хвальба, открытая радость или торжество – чувства, не свойственные настоящему стрелку, не умещающиеся в рамки его морали. И всё-таки, следя за предельно хладнокровными движениями Гумера, можно было догадаться о его внутреннем состоянии. На этот раз в движениях явно просматривался артистизм…
Перед нажатием на курок Гумер стал считать: «Курица… Цыплёнок… Утка… Гусь!» Ура! Снова «десятка»!
«Шешме… Волга… Кама… Вятка…» – «десятка»!
«Уран… Метан… Пропан… Бутан…» – «десятка»!
«Яблоко… Вишня… Черёмуха… Рябина» – «десятка»!
«Десятка»… «Десятка»…
Настроение Гумера поднялось до наивысшей точки. Через столько лет и так стрелять! Он уже не артистичными, а по-снайперски точными движениями снова зарядил винтовку, со вкусом прицелился.
«Луна… Солнце… Цветок… Фалина…»
Что это? Едва он мысленно произнёс последнее слово, как рука дрогнула, и все кружки в оптическом приборе словно заплясали, закричали. Но курок уже был потоплен, и пуля ударилась в мишень.
«Чёрт побери!» Гумер положил винтовку на стол и вгляделся в мишень. Но кроме чёрных точек, отчётливо видных на белом кружочке «десятки», никакой другой отметины видно не было. «Ну вот, – опечалился Гумер. – Пуля попала в чёрную чёрточку девятого круга и поэтому отметина на черном фоне не видна».
Старик тоже почувствовал волнение Гумера, надел очки, посмотрел на мишень и сказал: «Не беспокойтесь, все пули – в «десятке».
«А вы подойдите поближе, – сказал удручённый Гумер, – одна пуля попала в «девятку».
Старик кряхтя сполз со стула, подошёл к мишени, присмотрелся и глухим голосом произнёс:
«Да, одна – в «девятке».
В голове Гумера пронеслось: «Фалина, милая, зачем же ты так?»
Однако у него ещё оставались два выстрела, и оба окончились «десяткой». Старик принёс Гумеру мишень. Пуля «Фалины» пробила чёрное кольцо «девятки», сделав аккуратное треугольное отверстие. Да, при имени Фалины сжалось сердце Гумера, рука невольно дрогнула. И вот – результат.
Гумер поцокал языком, словно сожалея о неудачном выстреле. И в этот момент за его спиной раздался чей-то мужской голос:
«Не беспокойся, Гумер, ты хорошо стреляешь. Девяносто девять возможностей из ста – это вовсе не плохо».
Услышав своё имя, он удивился и обернулся. В дверях тира стоял, покуривая сигарету, его знакомый Юра.
С этим душевным, открытым якутским парнем Гумер познакомился дня три назад в главном корпусе санатория, когда они ждали своей очереди к врачу. Юра привёз в Крым жену и трёхлетнюю дочку. Они сняли домик по соседству с корпусом, где жил Гумер. Юра в санаторий приходил только для того, чтобы принимать лекарства и показываться врачу. В ожидании своей очереди к врачу Юра, узнав, что Гумер приехал из Казани, обрадовался, будто увидел земляка, и рассказал, что в Якутии живёт много славных татарских джигитов. Они разговорились, и Юра позвал его в гости. Но Гумер понял это приглашение как жест вежливости и не посчитал нужным без всякой причины беспокоить семью, приехавшую в Крым отдыхать.
Юра давно уже пришёл в тир и наблюдал за стрельбой Гумера.
«Хорошо стреляешь», – повторил Юра.
«Да нет, это я так… от нечего делать…»
«Не набивай себе цену», – Юра погрозил Гумеру пальцем. Потом он взял в руки оптическую винтовку и сказал: – «Я думал, что из этой винтовки в Алупке стреляю только я да моя жена Лариса. Оказывается, есть ещё третий – ты. Очень даже хорошо, начнём между нами соревнование».
«Нет», – возразил Гумер. – «Я зашёл сюда так… нервы успокоить. Я вообще не стрелок, не снайпер, не спорт-смен и не охотник. Так, стреляю при случае… для души…»
«Если не считать девятой пули, ты классный стрелок».
«Пуля Фалины», – подумал Гумер.
А Юра уже купил у старика десять пуль и мишень, снял верхнюю одежду и приготовился стрелять.
«Девятая пуля – психологическая, – продолжил он разговор, заряжая винтовку. – Одна психологическая пуля из десяти – это не много. У меня, например, обычно бывают две такие психологические пули из десяти, иногда – даже три».
«Что это? Значит, у Юры три несчастных любви», – забавлялся своими мыслями Гумер.
«А ты не беспокойся, – продолжал Юра, прилаживая винтовку к плечу. – У каждого стрелка есть свои психологические пули, даже у мастеров международного класса. Мужчину вообще может вывести из равновесия любая мелочь. Скажем, начал нажимать на курок и вдруг вспомнил, что у тебя сигареты кончились, или припомнил, как тебя жена когда-то обругала. Даже вид этого сонного старика, смотрителя тира, может выбить тебя из колеи».
Гумер и не заметил, как сказал: «Причина психологии моей девятой пули более глубока».
Сказал и тут же пожалел об этом: зачем так откровенничать перед человеком, которого видел всего лишь второй раз в жизни?
Юра попал в «десятку», но пуля вонзилась в левый край кружка.
«Что за причина? – спросил Юра. – Или мировые проблемы решаешь?»
«Да», – ответил Гумер, не понимая, зачем он это говорит, от этого ещё более смущаясь. Пока Юра готовился ко второму выстрелу, он всё-таки обдумал свой ответ и нашёл его правильным. Потому что вопрос любви – это проблема общая для всех народов мира.
Третья пуля Юры попала в «девятку», остальные – в «десятку».
«Настроение хреновое, – пожаловался Юра, когда они вышли из тира на улицу, – жена послала за мясом, а в магазине мяса нет».
«Нашел причину для беспокойства», – хмыкнул Гумер.
«Конечно, по сравнению с твоей мировой проблемой моя проблема – так, пустячок. Однако в первую очередь думаешь о еде. Надо накормить жену, дочку, да и себя не забыть. В этом вопросе я не романтик, а практик».
Юра посмотрел на Гумера, прищурив свои и без того узкие глаза. В чёрных его зрачках заискрилось какое-то живое озорство. Он посмотрел на часы и сказал:
«Слушай. Как практический человек, я тебе вот что посоветую. Сегодня вечером или завтра утром я хоть из-под земли добуду мясо. А ты завтра утром не ходи в столовую санатория, а приходи к нам. Посидим поговорим, мы ведь ещё толком и не познакомились. Смотри, я приглашаю тебя во второй раз, не обижай отказом».
На этот раз Гумер посчитал, что неудобно, неэтично отказываться от вторичного приглашения, и они договорились встретиться в этот же день в семь часов вечера.
Три корпуса санатория расположены чуть ли не на краю горного ущелья, утопающего в зарослях южных растений и вечнозелёных деревьев. Эту живописную местность называют ещё маленькой Швейцарией. Недалеко от ущелья возвышается скала Ай-Петри, поэтому возле корпусов санатория нагромождены большие, с сельский дом, камни, валуны, глыбы, а дальше – высокие и голые скалы. Между скал и камней втиснуты заросли вечнозелёных растений, низкорослые и кривые крымские сосны. В некоторых местах эти камни, ползучие пышные растения и кусты расположены так причудливо и создают такие любопытные сочетания, что внутри них чувствуешь себя как в доме или по крайней мере в пещере или гроте.
Приехав в санаторий и поселившись в один из его корпусов, Харзан нашёл среди вышеописанных природных построек уютное гнёздышко. Он приехал в Крым не только для лечения, но и для продолжения начатой докторской диссертации. Чтобы работа и лечение сочетались лучше, он решил писать диссертацию на свежем воздухе и с разрешения врачей перетащил в своё «гнездышко» стол со стулом. Дело в том, что в этом санатории широко практиковался метод лечения больных при помощи самого климата Крыма, поэтому врачи не стали противиться просьбе Харзана работать на свежем воздухе.
В восьмом корпусе, где расположился Харзан, из десяти палат только две занимали женщины. Как во многих больницах и санаториях, большинство мужчин проводили свой досуг за картами или домино, тайком от врачей пили вино, вечерами смотрели по телевизору хоккей или футбол. Среди них были такие, кто не прочь завести кратковременные романы с дамами, но опасаясь местных врачей, сестёр и санитарок, старались заводить шашни с женщинами из других корпусов.
Харзан не обращал на них ни малейшего внимания: во-первых, ему не терпелось погрузиться с головой в любимую работу, во-вторых, он считал пустым времяпровождением игры в карты, домино или просматривание по телевидению футболов или хоккеев. Как большинство научных сотрудников институтов, Харзан по причине крайней увлечённости своей научной дисциплиной, был свободен от разных развлечений. Он даже не смог уделять достаточно времени чтению художественной литературы, посещению кино или концертов, поэтому в этом смысле так и остался с багажом студенческих знаний и представлений, плохо разбирался в новых направлениях литературы, искусства, не говоря уже о новых именах в этих областях творчества. Всё его время вот уже лет пятнадцать безжалостно пожирали бесконечные чтения сотен отечественных и зарубежных книг, журналов и статей по геологии, многочисленные лабораторные исследования, сочинение собственных трактатов и, наконец, педагогическая и общественная деятельность в институте. Харзан настолько привык к научному образу жизни, что разные минералы, камни, грязи и воды вполне удовлетворяли его интеллектуальные запросы и потребности, и он, собственно, был очень доволен такой жизнью.
Первый его брак не был удачным. Весёлая, игривая Светлана не поняла и не приняла его скучной научной или наукообразной жизни. Через несколько месяцев после свадьбы она поняла невозможность жить такой жизнью и сказала об этом мужу. Харзан, уже успевший идеализировать науку и жизнь в науке, заявил о невозможности удовлетворения претензий Светланы. Они разошлись тихо, без скандалов. Детей у них не было, делёж квартиры и имущества их не затруднил. Светлана помахала Харзану ручкой и уехала в другой город.
Вторая супруга Харзана – Рамиза тоже не совсем понимала научные проблемы мужа, но она понимала одно: её супруг занят какой-то сложной, серьёзной и нужной работой, и поэтому старалась создавать для него удобный быт, по возможности комфортные условия в доме. Женщина даже уважала такие черты своего учёного мужа, как немногословность, по-академически суховатый характер, детскую неопытность в быту, некоторую наивность и странность в поведении. Со временем она сумела полюбить мужа за его несколько странные привычки и воспитывала его как, например, своего младшего братика. Удивительно, но Рамиза относилась к мужу, как к наивному смышлёному мальчику, хотя сама и была младше его на тринадцать лет. Харзан знал про такое отношение к нему жены, и это его вполне устраивало, и он любил её именно за эти качества.
Две очаровательные дочки только упрочили их семейный союз и счастье.
И всё же Рамиза не могла обогнать духовный мир Харзана. Получившая образование в сельской средней школе, воспитанная в обыкновенной колхозно-крестьянской семье, женщина не стремилась ни к знаниям, ни к карьере. Закончив сельскую десятилетку, она поехала к родственникам матери, в сибирский город, где работала воспитательницей в детском саду. Вскоре она познакомилась с Харзаном, а потом они поженились. После этого всю свою жизнь Рамиза отдала мужу и детям. Смыслом её жизни, всего её существования стали муж и дети.
Поэтому Рамиза не смогла стать Харзану тем человеком, с которым он, к примеру, поделился или обсудил свои научные, творческие планы, и тем более не могла приобщить мужа к культурным достижениям человечества, то есть обогатить его духовно. Впрочем, Харзан и не нуждался во всём этом, ибо интересующая его научная проблема требовала к себе, видимо, такого напряжения, которое не отпустило бы его до последних часов, минут. Во всяком случае Харзан думал именно так.
Приехав в Крым, он не общался с людьми, не посещал спектакли, концерты и другие культурные мероприятия, целыми днями писал диссертацию в своих «каменоломнях», как назвал он причудливое сочетание древних камней разной величины и пышной растительности возле ущелья Куба. Вечера он посвящал прогулкам по черноморскому побережью, полной грудью вдыхая свежий, чуть солоноватый воздух. А ночью он спал без всяких видений – ярко отдыхал.
Жившие в двух палатах восьмого корпуса пять женщин, как и положено всем женщинам в мире, интересовались буквально всем в жизни окружающих их мужчин корпуса: их характерами, манерой поведения, с кем, когда, где проводит досуг, пьют ли сухое вино, водку или коньяк, сколько тратят денег, какую область искусства, спорта, кулинарии, вид моды предпочитают, какой тип женщин им нравится? У каждой из этих пяти женщин можно было выудить информацию в любом объёме и на любую тему о живущих в корпусе мужчинах.
Естественно, каждая из пяти женщин знала, что живущий уже три дня в санатории Харзан ни с кем не общается, что у него есть жена и две дочки, и что, несмотря на его пристрастие к танцам (особенно ему нравились классические танцы и вальсы), он не сделал ни единой попытки танцевать в клубе по вечерам, и вообще, несмотря на опыт двух браков, в женском вопросе он совершенно беспомощен и как-то старомоден, слишком сух и педант, ведёт академическую жизнь, пишет диссертацию в укромном местечке, наподобие каменного шалаша и грота, спрятанном среди пышной зелени Кубинского ущелья, а у себя на родине этот Харзан работает доцентом в институте.
За доцентство и равнодушие к женщинам эти пять женщин звали его «доцент-процент», именно с ударением на первых «о»: так им казалось уничижительнее, да и просто прикольнее. То же мне, женоненавистник! Это мы ещё посмотрим!
Интересная сторона вопроса заключалась в том, несмотря на то, что ко всем пяти женщинам так и «клеились» мужчины, приглашая своих пассий то погулять, то на экскурсии, в кино, рестораны, на танцы, дамы отвергали их ухаживания и почему-то интересовались Харзаном. Правда, некоторые из этих пяти женщин уже успели установить интимные отношения с мужчинами из санатория, а тридцатипятилетняя Зина, красивая, бойкая, разбитная, ждала любовника, который вот-вот должен приехать в Крым. От всех своих подруг по санаторию она отличалась ещё и своей начитанностью, любовью к литературе и поэзии, особенно хорошо знала психологию мужчин, слыла докой по этой части. Харзан, как говорится, был слеп, глух по отношению ко всем ухищрениям женщин, усиленно интересующихся его персоной. Вообще, он даже не думал, что в санатории может быть ещё какая-то жизнь, кроме лечения и его диссертации, ну и, конечно, любования природой Крыма.
Спустя две недели, как поселился Харзан в санатории, заинтересованность всех пяти женщин корпуса таким странным, «диким», одиноким, затворническим способом существующим объектом достигла такого градуса кипения, что они решили во что бы то ни стало совратить «доцента-процента», вскружить ему голову, охмурить. Это желание, словно положенные в тёплое место дрожжи, росло не по дням, а по часам. Ведь каждому человеку свойственно желание приручить к себе самое дикое, упрямое, не поддающееся воспитанию существо. Женщины восьмого корпуса хорошо знали, что Харзан и не реагирует на всякие там женские ужимки, томные взгляды, очаровательные улыбки, многозначительные прищуривания. Поэтому совращение «доцента-процента» было невозможно без заранее продуманного и тщательно разработанного плана. Зина сказала, что прежде всего нужно найти слабые, «мягкие» места «доцента-процента». Женщины сошлись на том, что самым слабым местом в характере их «жертвы» должна быть любовь к танцам. Затем была учтена его преданность науке, которую тоже можно было как-то использовать в реализации плана пяти гурий. Кроме того, выяснилась его любовь к природе, деревьям, птицам, зверькам. По Зининому плану, женщина, умеющая толково общаться с ним на эти темы, несомненно, должна привлечь внимание «доцента-процента». По второму пункту Зининого плана следовало узнать, в каких областях знаний «жертва» не сильна или вовсе бессильна. Одна из дам во время обеда с «доцентом-процентом» за пять минут выяснила, что тот довольно слаб в литературе, особенно беспомощен в поэзии. После этого Зина велела своим «девочкам» выучить хотя бы по одному из модных ныне стихотворений: это нужно было, чтобы вытащить «жертву» из сухого безбрежья металлов, кристаллов, жидкостей, грязей, кислот, щелочей и разных формул в прекрасный мир романтики.
По стратегическому плану искусниц сначала предполагалось завоевать доверие «жертвы», используя его любимые привычки, вообще, всё, что он любит и обожает, а потом соблазнить его, вовлекая в неведомый ему поэтический, романтический мир. После этого «доцент-процент» якобы само собой должен заинтересоваться пикантными дамочками, а потом, по замыслу Зиночки, останется пара шагов, то бишь трепетных телодвижений до интимных отношений. Но до того как претворить этот план в жизнь, уже возникли немалые препятствия. Дело в том, чтобы вызвать неукоснительное доверие «домогаемого мужчины», дамочкам самим неплохо бы хотя бы в азах освоить те науки, в которые влюблён и в которых поднаторел объект их вожделения. Но среди пятерых любвеобильных гурий не было, да и не могло быть той, чьи знания, а попросту говоря, абсолютная безграмотность в геологии и вообще во всех сферах знаний, оставляли желать лучшего. Поэтому, когда они говорили с «жертвой», избрали тактику, достойную самой царицы египетской Нефертити: не лезть на рожон, деликатно увиливать от его научных «словоблудий» и творческих замыслов, поскольку у наших прекрасных дамочек вообще не было в голове представления о какой-либо науке, тем более геологии. Поэтому они решили при разговорах с «жертвой» вообще не касаться научных тем, а если он сам затронет эту тему, следует ловко уводить беседу в другое русло. Что касается танцев, в этом вопросе дамы промаха не дадут: все они знали по несколько танцев и вальсов. Главный удар в атаке на «доцента-процента» приходился именно на танцы. Нужно было только каким-нибудь образом заманить, то бишь пригласить его на танцы, проходящие каждую субботу вечером на одной из летних площадок санатория.
«Стратегический» план женщин начал успешно претворяться в жизнь, причём не без помощи самого Харзана. Ему, вот уже две неделю писавшему диссертацию на свежем морском воздухе, немного поднадоел такой монотонный распорядок дня, и он решил в субботу сходить в кино. Сеанс начинается в восемь часов вечера. Все пять прекрасных «охотниц» весь день не спускали с него глаз. Узнав, что «жертва» собирается в кино, они упросили одного знакомого мужчину в корпусе разговориться с Харзаном так, чтобы он непременно опоздал на сеанс. Так и получилось: когда Харзан подошёл к клубу, билетные кассы уже закрылись. Опоздавший махнул в сердцах рукой и решил медленным, прогулочным шагом возвращаться в корпус. Именно в это время перед ним и возникли пятеро нарядных, накрашенных и прекрасных «незнакомок». Дамы шли по узкой тропинке. О чём-то весело переговаривались и будто бы в шутку перегородили Харзану дорогу. От дамской шутливой выходки Харзан растерялся, даже покраснел, как-то глупо улыбаясь и не зная, что сказать. Одна из дам со смехом спросила:
«Хелло, юноша! Что с вами случилось? Вы такой пасмурный…»
«Да вот… в кино опоздал», – промямлил Харзан.
«Это не беда, – нежно промурлыкала Зина, беря в свои руки осуществление «стратегического» плана. – Зато сегодня на летней площадке танцы будут. И оркестр вполне приличный. От имени женского коллектива восьмого корпуса мы приглашаем вас на танцы».
Харзан был человеком воспитанным и культурным. Ему неловко было отказать женщинам, и он с лёгкостью согласился пойти с ними на танцы. Конечно, он мог отказаться, сославшись, например, на неумение танцевать, но Харзан попросту не умел лгать. В конце концов, он всё равно сегодня вечером собирался в кино, так какая разница, если он пойдёт на танцы? Тем более ему как поклоннику танцев давно хотелось окунуться в мир музыки, ритма и пластики.
Дамы с облегчением вздохнули – удалась самая важная часть их стратегического плана.
Площадка для летних игр была окружена величественными кипарисами, пальмами, мимозами. Вдоль всего решётчатого ограждения вились лианы, какие-то другие ползучие растения. А над головой сияли южные звёзды.
Оркестр заиграл вальс. Харзан, деликатно склонив голову, пригласил на танец одну из дам. По взаимной договорённости, никто из пятерых дам-обольстительниц не должен был танцевать с другими мужчинами. Всё внимание – только на одного Харзана.
Первым вальсом Харзан остался не очень-то доволен. Во-первых, он ещё не переборол до конца смущение, робость и волнение, во-вторых, движения партнёрши были не совсем точны. На второй танец он пригласил Зину, и после первых же тактов почувствовал чуткость, гибкость и точность её движений. Руки женщины удобно лежали на его плечах, ножки скользнули легко и плавно, гибкая талия изгибалась в такт. Танцевать с ней было легко и приятно. Давно он не танцевал с таким удовольствием. Будучи искусным танцором, Харзан был весьма чувствителен к партнёрше. Редко, очень редко доводилось танцевать с дамами, не уступавшим ему самому в искусстве танца. И вообще, за последнее несколько лет он танцевал лишь с женой. Но Рамизу никак нельзя было назвать достойной партнёршей.
А Зина танцевала превосходно. Вернее, не только танцевала, но и умело, изящно подчинялась движениям ведущего партнёра, что и является одним из основных законов истинного танца. Партнёрша, умеющая полностью подчиняться воле партнера, считается одной из лучших танцовщиц.
Харзан по очереди танцевал со всеми пятью дамами. Но только Зина понравилась ему как партнёрша. Одна из женщин была выше него, а такая пара смотрится не эстетично, другая вовсе не умела подчиняться его движениям, третья вообще спотыкалась и с трудом довела танец до конца. Последняя из дам совсем не умела «кружиться», предпочитая «прыгать и скакать» в современных ритмах.
На очередной вальс Харзан вновь пригласил Зину. Они поплыли по залу, кружась в изящном и слаженном танце. Зина вдруг напрочь забыла и о своём «стратегическом» плане и о том, что через три дня к ней приедет богатый любовник. Ей доставляло невыразимое удовольствие опираться в танце на твёрдую и сильную левую руку Харзана, а другой рукой крепче держаться за его плечо, чтобы в упоении танцев чувствовать каждое движение партнёра. В середине вальса она так закружилась в сильных руках Харзана, что почти не ощущала пола. Она будто и не танцевала, а летела, летела, летела! «Я лечу! Лечу! Как хорошо!.. Хорошо!.. Не останавливайте музыку!.!» – пел внутри Зины голос. В этот момент партнёр остановил кружение и перешёл на медленный ритм. Несмотря на быстрое вальсирование, и Харзан, и Зина дышали ровно, хотя и горячо. Даже очень горячо. При медленном ритме рука Харзана легла на середину талии Зины… «Не забывать о стратегическом плане», – вдруг пронеслась в голове Зины шальная мысль, и она будто ненароком прильнула высокой, упругой грудью к партнёру. Сквозь левый карман пиджака хлынула горячая волна и прокатилась по всему телу Харзана, ещё не остывшего от быстрого кружения по залу. Какая-то неведомая сила заставила его теснее привлечь к себе Зину. Она не сопротивлялась, наоборот, поддалась осторожному движению Харзана вперёд, и в один момент их губы оказались настолько близки, что у обоих перехватило дыхание. Зина сделала маленький шажочек, так что в следующем танцевальном движении её щека коснулась горячих губ партнёра. Харзан, вероятно, подумал, что это вышло случайно, но тем не менее ему хотелось повторить эту «случайность». Он невольно нарушил ритм, и его губы на этот раз пришлись не в щёчку, а самый краешек пухлых Зининых губ. Партнёрша незаметно повернула голову налево, и вот их губы на мгновение встретились. Вернее, они коснулись, снова имитируя «случайность».
Да, на маленькой площадке, окружённой кипарисами, пальмами, мимозами и лианами, танцевали не только ноги, талия, грудь, губы Зины, но «танцевало» её сердце, воплощая в жизнь забытый «стратегический» план и едва не сводя с ума бедного «доцента-процента».
Кончился танец, и Харзан с Зиной подошли к тому месту, где стояли остальные дамы, но их уже и след простыл. Они целиком доверили Зине завершать план обольщения «доцента-процента». Сам Харзан, конечно, не догадывался об этом и про себя даже радовался, что дамочки ушли.
По дороге в санаторий Зина зябко поёжилась и обхватила свои плечи руками:
«Мне холодно…»
Харзан поспешно накинул на неё свой пиджак. Хорошо, что ночь не выдала шаловливо-озорного огонька в глазах Зины.
Уже шагов через десять она снова сказала:
«А мне всё равно холодно».
Харзан опешил. Приехали! Что нужно этой женщине? Не может же Харзан снять с себя ещё и рубашку. Правда, в таких случаях полагалось «согревать» даму в своих объятиях, во всяком случае, Харзан именно так и поступал с женой. Но Зина была ему совершенно посторонней женщиной. Если попытаться её обнять, можно нарваться и на пощёчину. И всё же Харзан осторожно положил руку на круглое плечо Зины. Женщина, словно ожидая этого, всем телом прильнула к нему. Её упругая грудь мягко ткнулась куда-то в подмышку Харзана. Он обнял женщину.
«Вам, наверное, тоже холодно, давайте вместе пиджаком укроемся», – прошептала Зина, хотя ей неудержимо хотелось смеяться. Ведь она в претворении в жизнь своего стратегического плана достигла значительного успеха уже в первый вечер.
«Нет, – тоже прошептал Харзан, – мне вовсе не холодно».
«Не говорите так, – возразила Зина. – Хоть мы и в Крыму, но сейчас уже ноябрь, а нам нужно поберечься от простуды».
И Зина, не покидая его объятий, ловким движением перетянула на Харзана пиджак. Теперь они стояли, обнявшись под одним пиджаком. Харзан чувствовал сквозь тонкую ткань упругое тело Зины.
«Как прекрасна южная природа», – прошептала Зина, после чего выразительно прочитала одно стихотворение Есенина из «персидского» цикла. В нём воспевались южная природа и чистая любовь.
Когда Харзан учился в институте, стихи Есенина ещё не были популярны в народе так, как теперь. Правда, он когда-то в юности прочитал всего Есенина, но толком не запомнил ни одного его стихотворения. Есенин в исполнении Зины произвёл на Харзана впечатление.
«А я вот не очень хорошо знаю поэзию», – смущённо признался он.
«Не может быть, – удивилась Зина. – Вам, творческому человеку, способному на научные открытия, сам Бог велел приобщиться к поэзии. Человек, не интересующийся поэзией, отстаёт от своего времени».
«Этого времени как раз хронически и не хватает».
«При желании на всё можно найти время. У вас или желания нет, или вы неправильно распределяете время».
«Желание есть, а вот распоряжаться временем, вероятно, не умею, тут вы правы».
«Конечно, права. А что думает на этот счёт ваша жена? На её месте я бы не уставала знакомить вас с новейшими достижениями в области литературы и искусства».
«Она и сама не особенно сильна в поэзии».
«А знаете, – вспомнила Зина, – на втором этаже нашего корпуса живёт один человек из Казани. Гумером зовут. Странный какой-то… Как и вы, не общается ни с кем. А сегодня днём выходил из тира вместе с якутом Юрой, который отдыхает здесь с женой и дочерью. Может, он спортсмен-стрелок? Хотя никогда не расстаётся с книжками. Вчера, например, у него в руках был двухтомник Есенина. А до этого читал книги на непонятном мне языке, наверное, на татарском. Словом, совсем не похож на любителя домино или карт. Может, нам вместе стоит проводить литературные вечера?»
«У меня своя работа. Боюсь, на литературные вечера времени не останется».
«А мы организуем эти вечера так, чтобы не мешать вашей работе. Вы же вечерами выходите подышать морским воздухом? Так что мы в это время соберёмся вместе и проведём вечер на берегу моря. Идёт?»
По правде говоря, Харзан тут же понял, как нужно было ему такое предложение. Ему действительно нужно было шагать в ногу с интеллектуально-творческой жизнью современности.
«Хорошо», – ответил он.
«Конечно, хорошо, – улыбнулась Зина. А знаете, вы завтра же познакомьтесь с ним, нам, женщинам, неудобно завязывать знакомство с мужчинами. Мне до сих пор стыдно, что пригласили вас на танцы от имени женского коллектива».
«Скромная женщина, – подумал Харзан. – И серьёзная, идущая в ногу со временем».
«Ладно, ладно, завтра же постараюсь с ним познакомиться», – согласился он и крепче прижал Зину к себе.
Удивительно, но Харзану казалось, что он уже давно знает Зину. Её гибкое тело было так послушно в его руках, а талия – так податлива… Они шли по тропинке как единое целое, тесно прижавшись друг к другу под пиджаком, и это казалось таким естественным. Вот сейчас он остановит Зину, повернет её к себе и крепко-крепко обнимет, может, даже поцелует в губы, и… и так оно и произошло. От долгого и страстного поцелуя перехватило дыхание. Харзан ласково гладил её спину, плечи, и Зина в этот момент напрочь забыла о всех своих «стратегических» планах обольщения. Ей было невыразимо хорошо с Харзаном. От жарких объятий и поцелуев она совсем потеряла голову, для неё исчезли такие понятия, как время, пространство, муж, жена, ребёнок, любовник… Во всём мире были лишь они одни – Зина и Харзан, и были их страстные объятия и поцелуи.
«Не будем спешить – прошептала Зина, едва придя в себя, – мы ведь совершенно незнакомые люди».
«Мы знакомые, даже очень знакомые, – прошептал Харзан, не выпуская Зину из объятий. – Мне кажется, что мы уже тысячу лет знакомы».
«И мне так кажется, – ответила Зина. – Но мы с тобой стоим на асфальтовой дорожке, на виду у всех. Неудобно как-то…»
Харзан, наконец, выпустил Зину из объятий, и они пошли к корпусу. Впереди, у Кубинского ущелья, горели огни восьмого санаторного корпуса. У входа Харзан снова надел свой пиджак, и они с Зиной вошли в вестибюль. Мужчины смотрели по телевизору хоккей. Харзан и Зина попрощались друг с другом и пошли в свои палаты.
– Ой, девчонки, пропала моя головушка! – воскликнула Зина, входя в палату к подругам. – Хотела его лишь соблазнить, подразнить, и не заметила, как сама оказалась в роли соблазнённой. Вскружил мне голову этот «доцент-процент», всю душу перевернул, просто моченьки нет, девчонки!»
– Что такое? – встревожились подруги. – Бабником, что ли, оказался?
– Да что вы? Как раз наоборот. Если бы бабником был, поиграла был я с ним немного да со смехом и бросила бы. Нет… Знаете, он мне будто юность вернул.
– Ты что, подружка, или в самом деле спятила? – накинулись на неё дамы. – А ну-ка, рассказывай всё подробнее.
– Да погодите вы, – вяло отмахнулась от них Зина и плюхнулась на кровать. – Сегодня ни о чём рассказать не смогу, в голове всё перепуталось. Завтра попробую всё объяснить.
– Ну ладно, подруга, не придуривайся, – грубовато одёрнули её дамы. – До завтра мы не дотерпим, лопнем от ожидания. Говори сегодня, не то спать тебе не дадим.
– Уйдите, девчонки, – всё ещё сопротивлялась Зина. – Дайте хоть полчаса подумать.
– Ни полчаса, ни одной минуты не дадим. Да что тут думать-то, господи! Расскажи, что между вами было, и дело с концом.
– Да не было ничего такого… Потанцевали, вернулись в корпус. Правда, по пути поцеловались».
– Целуется?! – то ли изумились, то ли восторжествовали дамы. – Чёрт побери! Конечно, поцелует, куда он денется? Будь хоть трижды «доцентом-процентом».
– Он не просто целует, девочки, – задумчиво произнесла Зина. – Я… Я просто умираю от его поцелуя!..
– Ха! Ничего удивительного! Нашла, от чего умирать… Подумаешь, один раз поцеловал. Да и что он за мужик, если даже целоваться не умеет? – заметила одна подруга, приехавшая из Иваново.
А Зина задумалась. Действительно, что происходит с ней? Правда, она не любит мужа, трепетно ожидающего в Рязани её возвращения и выздоровления. По сути, она живёт с ним, чтобы не быть совсем уж одинокой. Впрочем, их обоих связывает ещё и дочка, которая любит папу, а тот обожает и дочку, и Зину. Это ещё что! Скоро к Зине в санаторий приедет любовничек, в страстной любви которого она, кажется, не сомневается так же, как и в своей. Фу ты, чёрт! Почему же этот «доцент-процент» заставляет её думать не так, как она хочет? Ну почему, господи! Да ещё он ввёл Зину в какой-то полубожественный транс, которого она никогда в жизни не знала. Может, Зина до этого не знала и даже не догадывалась о истинной, настоящей любви? Вот это да!.. Но ведь она славилась среди женщин тонким знатоком мужской психологии. Она, конечно, не входила в число верных мужьям жен, да и возраст её подпирает. Значит, ей самое время познать настоящую, всепоглощающую любовь. Правда, многие обвиняют её в распущенности, и они в какой-то мере правы. Вот только сегодняшнее состояние объяснить и понять ой как трудно, девчонки. Ведь говорят, что распущенные, безнравственные женщины не способны на истинную, самоотверженную любовь. Но Зина считала сегодняшнее своё состояние, несомненно, признаком, началом бури настоящей любви. И всё-таки, будучи женщиной, она продумала продолжение своего «стратегического» плана.
Гумер хотел пересечь улицу, как вдруг увидел на автобусной остановке знакомую Маленькую Голову. Обладатель маленькой головы запихивал в автобус объёмистый чемодан. Гумер посчитал неудобным игнорировать своего странного знакомого и подошёл к остановке:
– Пустяк, – пробурчал Маленькая Голова, узнав Гумера, – да я вообще-то не про вас, просто хочу сообщить, что покидаю санаторий. По большому счёту, пустяк всё – и то, что я приехал в санаторий, и то, что покидаю его.
– Вы действительно хотите уехать?
– Уеду, вне сомнения. Здесь нечего делать настоящему мужчину возле женщин. А вот вы, уважаемый, как относитесь к этому?..
– Ну, как, как все представители мужского племени.
– Значит, вам здесь можно оставаться.
– Болезнь ваша, видимо, не очень опасная, поэтому уезжаете, – сказал Гумер, желая перейти к более серьёзной теме.
– Пустяк, и болезнь моя пустяк. Я сюда приехал лишь для того, чтобы полюбоваться местной живописной природой. Оказывается, пустяк, всё пустяк. Смотрите-ка, – сказал Маленькая Голова, прислоняясь к уху Гумера, – вы похожи на порядочного мужчину, не дай вам бог обмануться. Здешние дамы уж очень норовистые, темпераментные. Ещё раз повторяю – не обманитесь. Правда, с дамочками можно пофлиртовать, но, повторяюсь, не обманитесь.
Гумер никак не мог понять, что же хотел втемяшить в его голову этот странный тип – Маленькая Голова.
– Обманывать – это ведь сущий пустяк, – продолжал Маленькая Голова. – Обман он отлучает от жён, детей, семьи. Будьте внимательнее, стойки. Тверды.
– Я никак не могу понять ваши слова, – сказал растерянный Гумер.
– Вот пустячный человек. Говорю же, не обманывайтесь, в какие бы отношения вы не вошли с дамочками, не бросайте, ради бога, жену, детей, семью.
– Да я и не собираюсь бросать семью, – сказал Гумер, тяжело вздохнув. – Даже в случае расставания не всегда бывает виноватым некий третий человек.
– Пустяк, – снова сказал Маленькая Голова. – В случае расставания в этом деле обязательно встрянет и погубит семью наш же брат – мужик. Мне эта опасность не грозит, потому что к женщине я отношусь так, как этого она заслуживает, то есть как порядочный человек. Вы считаете, что это пустяк?
– Нет, напротив, я люблю людей, преданных своей семье.
– Вы лжёте, – сказал Маленькая Голова, смотря прямо на Гумера, – многие мужчины, да и женщины, чуть ли не презирают тех мужчин, кто верен своей жене и вообще порядочен в отношениях с дамами.
Гумер всё больше и больше сердился на этого человечка, беспрестанно толкующего и бубнящего о своём. Хорошо, что в это время подъехал автобус, и Маленькая Голова потащил свой объёмистый багаж в чрево машины.
– Вы похожи на порядочного человека, – пробормотал он, следуя за своим громоздким саквояжем – не обманывайтесь в лживых женщинах…
Как только он успел проговорить последние слова, дверь автобуса с треском захлопнулась. И эта дверь показалась Гумеру заткнутым ртом странного Маленького Головы.
– Так тебе и надо, – со злорадством подумал Гумер, – иди, катись своей дорогой, счастливого пути, несчастный, сухарь, педант…
Потом он перебежал через дорогу и направился к дому своего якутского приятеля Юры.
Когда Гумер пришёл, Юра уже сушил отменных крабов перед домом. Они были разложены на огромном валуне, нагревшемся от жарких лучей солнца. Юра выбрал краба покрупнее и протянул Гумеру:
На, держи этого красавца. Высушишь и повезёшь в Казань, в подарок своему сыну. Это превосходный образец черноморского краба, я их недалеко от пляжа выловил.
Краб действительно был великолепен. Давно мёртвый и уже наполовину высушенный, он тем не менее выглядел весьма грозно и даже гордо. Кривые клещи отточенными серпами тянулись вперёд, грузное тело приподнялось, покрытое иссиня-чёрной и крепкой бронёй, из амбразуры которой свирепо смотрели два выпуклых больших глаза. Он походил на неумолимый танк, готовый раздавить всё живое и неживое на пути к вражескому брустверу. Как ни странно, но лицезрение этого краба значительно улучшило настроение Гумера. Юра тут же заметил это и довольно сощурил свои и без того узкие якутские глаза. Потом он перевернул крабов брюшками наверх, под палящие лучи солнца, и крикнул жене через открытое окно:
– Лариса, накрывай стол, дорогой гость пришёл.
Потом он повернулся к Гумеру и торжественно объявил:
– Сейчас сухое вино пить будем.
За столом они познакомились поближе, узнали, кто где работает, чем интересуется.
Юра был геологом-золотоискателем. Девять месяцев в году он проводил в полевых условиях, а потом три месяца подряд отдыхал. Увлечённо рассказывал он Гумеру о трудных буднях золотоискателей, о необычайных происшествиях, о любимой им охоте. Видно было, как говорится, невооружённым глазом, что Юра был влюблён в свою работу и получал от неё огромное удовольствие. Поэтому, наверное, он и считал главнейшим и первейшим фактором в своей жизни труд геолога. На втором месте в его жизни стояли, соответственно, жена, дети, квартира, ковры и прочие неодухотворённые вещи.
Что касается Гумера, он, к сожалению, почему-то не смог похвастаться своей работой.
Гумер поступил на учёбу в институт гораздо позже своих сверстников и, кажется, вообще с опозданием появился на этот свет, с опозданием рос, формировался, развивался… В трудные послевоенные годы его отвели в первый класс с опозданием на два года. К тому же в шестом классе пришлось учиться два года из-за проклятой желтухи, которую он подцепил осенью. К тому же ослабленный организм не смог противостоять чесотке, притаившейся в теле мальчика ещё с военных лет. Всё тело было покрыто красными шелушащимися болячками, и чтобы справиться со сложным рецидивом, врачам потребовалось восемь месяцев.
Таким образом, Гумер закончил десятилетку в возрасте двадцати лет. В то время перед поступлением в институт принято было поработать на производстве года два-три. Во всяком случае такая инициатива приветствовалась и пропагандировалась во всех средствах массовой информации, не говоря уже о родительских собраниях и собраниях трудовых коллективов. Впрочем, большинство однокашников Гумера не поддались сему патриотическому почину. Плевать им было на трудовую школу, поэтому они и поступили после десятилетки в институты. А Гумер был юноша сознательный и после школы остался в родном колхозе: валил лес, работал грузчиком, помощником комбайнёра. В любой работе он был в передовиках, пользовался уважением начальства и односельчан. К тому же Гумер со школьных лет обнаружил склонности к литературному творчеству, любил поэзию, искусство, театр, и быстро организовал в колхозе кружок художественной самодеятельности. Он с таким рвением отдался этому делу, что уже через два года занял со своим коллективом первое место на районном смотре художественной самодеятельности. Руководство колхоза назначило способного парня заведующим сельской библиотекой, а молодёжь избрала его секретарём комсомольской организации и председателем ДОСААФ колхоза. Но Гумера ничуть не волновали все эти поощрения и знаки внимания, потому что он по-прежнему мечтал об институте. И он решился. Через три года после окончания десятилетки он поехал в Казань, поступил в институт, закончил его, да так и остался в Казани, стал работать. В то время ему было уже почти тридцать лет. Многие его однокашники уже на последнем курсе обзавелись семьями, а после института начали энергично делать себе карьеру, пробивались в жизнь, зубами выгрызали себе квартиры, дачи, льготы, одевали с иголочки своих детей и жён…
Впрочем, с женитьбой Гумер как раз не запоздал, напротив, он женился уже на втором курсе. И связал он себя узами Гименея вовсе не потому, что безумно любил жену или просто потому, что настала пора жениться. Нет… Он женился только лишь из-за Фалины.
Фалина…
Десятый класс они заканчивали вместе, в одном классе. Они так сильно любили друг-друга, казалось, они появились на этот свет только для того, чтобы сделать друг-друга счастливыми.
Любовь вспыхнула сразу, как порох. Впервые Гумер увидел Фалину в восьмом классе. Семья девушки долгие годы провела на чужбине, а недавно решилась вернуться в родное село. Продажа дома и участка в одном из райцентров Башкирии затянулась на месяцы, и родители решили отправить Фалину в деревню к родственнице, чтобы дочь продолжила учёбу в восьмом классе с сентября, а не появилась бы в школе в середине учебного года. Надо сказать, что эта родственница, живущая в своём доме одна, ежегодно сдавала комнаты девушкам из соседних сёл, где были только начальные или семилетние школы. Так что подружками Фалины стали ещё две девочки из соседнего аула, которым также предстояло учиться в восьмом классе. Так они встретились с Гумером. По правде говоря, сначала юноша почти не замечал Фалину. Подумаешь – приехала из Башкирии какая-то «пигалица» и пришла в их класс. Эта новость имела для него значение не больше, чем, например, весть о том, что одна из овец тётушки Хасбики, что на верхнем конце деревни, сломала себе правую ногу. Подобные «известия» для Гумера не имели никакого значения.
Началась учёба в восьмом классе. Гумер уже не был, как прежде, задумчивым, тихим, замкнутым мальчиком. Напротив, он стал озорным, лихим джигитом, эдаким сорванцом, сорвиголовой, но не просто озорником и проказником, а пылким и благородным юношей, способным за правду не раздумывая пойти на конфликт и с учениками, и с учителями, и с самим директором. Словом, вечная головная боль, переполох. Он не умел лгать, говорил всё напрямик, а не экивоками или намёками, не держал в себе зла, и все его чувства были написаны на его лице или передавались с его словами. Когда размеренный учебно-воспитательный процесс, привычно строгий режим школы вдруг неожиданно ломались, все знали: это очередные проделки неугомонного Гумера.
А режим в школе был действительно строгий, даже суровый. Время стояло трудное, послевоенное. Страна залечивала раны. Суровость времени отражалась и на школах, где мало места оставалось веселью, шуткам и озорству. Поэтому проделки жизнерадостного Гумера приходились не по нраву не только учителям, но и многим школьникам. Тем не менее многое юноше сходило с рук, ибо во время праздников он был незаменим. Никто, кроме него, не мог так проникновенно читать стихи и так умело, искромётно вести концерт. Серьёзные стихи он читал так, что мог выдавить слезу даже из жестокосердного человека, а шутливые вирши декламировал так, что слушатели задыхались и хватались за животы от смеха. Во время концерта Гумер не просто объявлял номера, но в кратких перерывах между номерами успевал рассказать что-нибудь интересное, да ещё так тонко пародировал кого-нибудь из учеников или даже учителей, что это вызывало лишь добрый смех, и никогда досаду со стороны объектов пародий. Он мог оживить даже заведомо скучный и пресный концерт, подготовленный группой чересчур законопослушных и «примерных» учеников.
К сожалению, и после праздничных концертов он продолжал «оживлять» однообразную школьную жизнь, что, конечно, часто вызывало негодование учителей. Проделки Гумера не могли не сказаться и на его успеваемости, так что юный озорник вовсе не относился к числу отличников. Не проходило и недели, чтобы его не вызывал на проволочку директор школы, а остальные педагоги не знали, как образумить сорванца. Но во второй половине восьмого учебного года Гумер сам постепенно стал меняться: всё чаще задумывался, уходил в себя и к концу учебного года его было не узнать. Бесстрашный сорвиголова превратился в тихого мечтательного, грустного юношу.
Причиной такой метаморфозы стала, конечно, эта «пигалица» Фалина. Он влюбился в эту девушку. И эти чувства натолкнулись опять-таки на жёсткие, ханжеско аскетические нормы школьной нравственности. Дело в том, что дружба, а тем более нежные чувства между мальчиками и девочками в школе считались не просто признаком вопиющей невоспитанности и распущенности, и не только нарушением школьного режима, более того, нарождающееся, чистое, хрупкое, трогательное чувство любви безапелляционно объявлялось в школе самым страшным преступлением против нравственности, настоящим позором.
Вот в каких условиях угораздило Гумера влюбиться в Фалину. Правда, он ещё не знал, что это странное чувство нежности, томления и тоски, переполнявшее его душу, называется любовью, да и не надо было ему об этом знать. Но вот уже два месяца он считает Фалину «своей», то есть чуть ли не «личной собственностью», как, например, сумку, пиджак, ручку или парту. Фалина отличалась от вышеперечисленных неодухотворённых предметов лишь тем, что Гумер, например, мог при желании раскромсать перочинным ножиком парту, порвать пиджак, сломать ручку или швырнуть сумку в какую-нибудь грязную лужу, а к Фалине он относился так трепетно, что даже боялся коснуться её, а не то, чтобы толкнуть или нагрубить. Напротив, он готов был порвать на лоскуты каждого, кто обидит или хотя бы попытается обидеть Фалину.
Гумер и не помнил, когда и как зародилось в нём такое чувство. Впрочем, что-то в памяти, кажется, осталось…
Дом, где Фалина жила с другими квартирантками, стоял на расстоянии десяти – пятнадцати дворов от дома Гумера. На правах одноклассника он иногда наведывался к девушкам, и вскоре они вроде бы подружились. Однако юноша, конечно, предпочитал проводить время с мальчиками, а не с тремя девчонками. Однажды зимним вечером один десятиклассник попросил Гумера познакомить его с Фалиной. И не просто познакомить, а по пути домой задержать её, отделив от двух подружек-квартиранток, а самому вовремя смыться. Получить такое задание от одного из лидеров старшеклассников было, конечно, почётно, тем более что его мог выполнить только Гумер, хорошо знавший девушек. Дело в том, что подружки были до того пугливы, что при малейшем приближении к ним парней с испуганным ойканием стремглав мчались домой. А вот его они не только не боялись, но и доверяли ему, и после танцев или кино старались идти домой вместе с ним. Поэтому Гумеру ничего не стоило задержать и передать «старшему товарищу» любую из трёх подружек. В нем ещё не было ни искорки будущих горячих чувств к Фалине.
На их улицу нужно было идти через пустырь, в летнее время превращавшийся в болото из-за вытекающих там родничков. Если летом здесь люди протаптывали множество тропинок, то зимой оставалась одна-единственная и плотно утрамбованная дорожка, по которой и шёл Гумер с подружками после танцев в сельском клубе. Заранее было уговорено, что он задержит Фалину за банями, в том месте, где тропинка соединяется с главной сельской улицей, а её подружек прогонит прочь. Школьный «авторитет» хотел во что бы то ни стало уединиться с Фалиной, причём не показываясь никому на глаза.
Возле бань Гумер, недолго думая, крепко схватил Фалину за локоть и оттащил её от подружек, которые почему-то лишь прыснули от смеха.
– Чего смеётесь? Марш домой! – грубо приказал им Гумер, и девчонки испуганно упорхнули с глаз долой.
Фалина стояла растерянная, ничего не понимая.
– Что с тобой, Гумер? Что ты делаешь? Отпусти руку, больно…
Гумер то и дело оглядывался, поджидая «авторитета». «Чего он там телится? – раздражённо подумал он. – Что я тут буду делать с этой пигалицей?»
Догадавшись по его взглядам, что Гумер ждёт ещё кого-то, Фалина взмолилась:
– Пожалуйста, Гумерчик, миленький, не позорь меня…
И сквозь неверный, скупой лунный свет увидел Гумер полные мольбы огромные глаза девушки. Господи, как она на него смотрела… как тихо и тепло сказала она ему: «Миленький»… Гумеру стало стыдно, он как-то сразу обмяк под молящим взглядом перепуганной девчушки, но ему не хотелось нарушать слово, данное тому веризиле-десятикласснику.
– Подожди, не дёргайся и не шуми, – как можно мягче сказал Гумер, увидев на тропе приближающийся к ним тёмный силуэт. Фалина тоже увидела чью-то фигуру и снова взмолилась:
– Ну, Гумерчик, будь другом, отпусти меня, я побегу домой, перед тётей нехорошо, стыдно, подружки уже дома, а меня до сих пор нет.
Фу ты, чёрт!.. И с чего это Гумер вдруг так раскис? Каждое слово Фалины болью отдавалось в сердце. Но слово нужно держать, ведь он мужчина, у которого слово – что кремень.
Подоспел школьный «авторитет», ухватил Фалину за другой локоть, цыкнул на Гумера: «А теперь проваливай отсюда!» И стал лапать испуганную девчонку. Та отбивалась, сопротивлялась как могла, угрожая:
– Прекрати! Что ты делаешь? Завтра же скажу директору!
Горе-ловелас пыхтел, безуспешно пытаясь обнять свою жертву, сопротивление которой всё возрастало.
Ба! Что это Гумер стоит здесь? Чего он тут забыл? Его дело сделано, он здесь уже не нужен.
Юноша засунул руки в карманы пальто и пошёл по улице неспешной, важной походкой «настоящего мужчины».
Ну и что? Подумаешь, она его пару раз «миленьким» да «Гумерчиком» назвала. Ну, посмотрела на него жалостливо, так что понятно, что струхнула. Да, струхнула. «А-а… Чепуха всё это!» – силился успокоить себя Гумер и прогонял из памяти образ Фалины с её молящими, широко открытыми глазами. Ему вдруг стыдно стало за эти мысли. Он стыдился самого себя. Ему казалось, что настоящему мужчине стыдно всерьёз задумываться о каких-то девчонках…
…Да, вполне вероятно, что первые искры большого чувства зародились в душе Гумера там, возле чёрных бань, замёрзших родников, на перекрёстке сельских тропинок. Да, наверное, так оно и произошло! Значит, в девятом и десятом классах они с Фалиной уже самозабвенно любили друг друга, не могли жить друг без друга, а их любовь росла и крепла с каждым днём и каждым часом! А потом? Разве потом Фалина не следовала за ним всюду – в Казани, Москве, Ленинграде, Средней Азии? Разве не лежала она между Гумером и его женой, согревая и заполняя холодную пустоту их взаимоотношений? Наконец, разве она, грубо схваченная и переданная двадцать пять лет назад какому-то недоноску, не прилетела вслед за Гумером в благословенный тёплый Крым?
Господи, к чему эти вопросы? Зачем вновь бередить старые сердечные раны?
И Гумер старался отвлечь себя от мрачных мыслей, от всеобъемлющей тоски, налегая на сухое вино и весело болтая со своим новым приятелем – таким душевным, жизнерадостным и в то же время таким практичным якутским джигитом Юрой, который очень скоро оставил в покое сухое вино и с удовольствием перешёл на крымский коньяк. Гумер продолжал тянуть болгарский «Старый замок», а его новый знакомый с пеной у рта рассказывал о своей любимой Якутии, о своей высокооплачиваемой, но очень трудной и очень интересной работе геолога. Свои разглагольствования Юра не забывал сдабривать глотками крепкого коньяка, и постепенно всё больше и больше пьянел. Гумер пил немного и больше слушал, чем говорил. Вот разговор зашёл о литературе, о писателях. Сибиряк оказался любителем художественной литературы, но жаловался, что в Якутии очень трудно найти серьёзную литературу, да и те книги, которые всё-таки попадают на прилавки магазинов, распродаются, пока геологи в поте лица на протяжении девяти месяцев ищут месторождение золота и других полезных ископаемых.
– В Казани тоже непросто найти хорошие книги, – заметил Гумер, – но всё-таки легче, чем у вас в Якутии.
– Слушай, ты же знаешь, я человек практичный, – перебил его Юра, – давай договоримся: ты мне из Казани пришлёшь хорошие книги, а я тебе отправлю медвежью шкуру.
– К чему такой широкий жест? – возразил Гумер. – Медвежья шкура теперь – вещь довольно редкая и очень дорогая. А книги я тебе и так пошлю.
– Знаю, знаю, – его собеседник хитро прищурил свои якутские глаза, – вся интеллигенция европейской части страны мечтает о медвежьей шкуре на стене или на полу своей городской квартиры. Лариса, как там медвежья шкура, которую мы оставили в зимнем охотничьем домике на берегу Ильмени?
– Да ты что! – Лариса укоризненно посмотрела на мужа. – Эта шкура даже не обработана.
– Ни черта ты не понимаешь! – хорохорился захмелевший Юра. – Для таких (он ткнул пальцем Гумера) людей эта шкура – всё равно что золотое руно для аргонавтов. Старую, вдоволь истоптанную медвежью шкуру с отрезанным ухом они вывесят на почётное место, рядом, например, с картиной Репина. Такие люди теперь очень падки до всяких ненужных безделушек типа оленьего рога, ослиного копыта, лягушачьей кожи, потрескавшейся от времени иконы, медных колокольчиков эпохи Тридевятого царства, рыбьего скелета, полусгнившей избушки на курьих ножках, ржавого подсвечника, давно забытых монет и разных вонючих трубок… Хобби! Экзотика! Они думают, что таким образом становятся ближе к природе. Гумер, возьми ручку и запиши, какие книги мне нужны. Во-первых, любые произведения Хемингуэя, Ремарка, Поля Сартра, а ещё хотя бы шесть томов «Всемирной истории искусства», для геолога и шести томов хватит.
Гумер записывал и думал: «Действительно, они, как это ни странно, не такие меркантильные, как мы, для которых верхом шика и в самом деле считается обладание роскошной медвежьей шкурой».
Уже темнело, Гумеру надо было возвращаться. Юра вышел его провожать. Стоял тёплый крымский вечер. Друзья дошли до раскидистого инжира, росшего на краю дорожки где-то на полпути между домом Юры и восьмым санаторным корпусом, где жил Гумер. Ему сразу пришёлся по душе этот якутский мужик – открытый, искренний и душой, и телом, и волей. Гумер даже завидовал ему, чувствуя себя по сравнению с ним каким-то ущербным что ли, мягкотелым… Он грустил, тосковал, маялся какими-то несбыточными надеждами. О чём грустить? О ком тосковать? И что это за маета такая непонятная? Вот и сейчас не удаётся полностью освободиться от мыслей и воспоминаний о юности, о Фалине. При первой возможности эти мысли лезут во все клетки мозга, натягивают каждый нерв.
– А почему ты не рассказываешь о своей жене, детях? – спросил вдруг Юра. – Сколько мы с тобой сидели, болтали, а ты ни слова о своей семье. Почему?
– Да не любят они меня, – отмахнулся Гумер, ему и так было тяжело на душе.
– Не говори чепуху! – сердито возразил сибиряк. – Может, ты не умеешь или не хочешь вызвать у них чувство любви к тебе? Может, денег в семью мало приносишь?
– Бывало, что и помногу приносил.
– Мало уделяешь им внимания? Про подарки, гостинцы не забываешь?
– В этом вопросе я не отличаюсь от других примерных мужей. Помню и про подарки и гостинцы. Из каждой поездки привожу что-нибудь интересное. Себе обычно ничего не покупаю, а им обязательно – модную одежду, фрукты, икру. Сын радуется, а вот жена почему-то к подаркам равнодушна. Да и радость сына, по сути, вызвана прежде всего предвкушением обильной деликатесной еды.
– Не пойму… – мотнул головой Юра, – как это можно не радоваться подаркам? Моя жена, к примеру, может зацеловать меня до потери пульса даже за какой-нибудь простенький платок.
– Хочешь, я проведу эксперимент? – предложил Гумер. – Скоро октябрьские праздники. Перед праздником один сосед по корпусу, тоже казанец, уезжает домой. Я попрошу его взять гостинцы для моей семьи: ну там, виноград, инжир, груши, гранат, словом, фрукты благословенного Крыма. Кроме того, я пошлю им поздравительную телеграмму. Вот увидишь: они и ответной телеграммы не пошлют, а письмо с выражением дежурной благодарности напишут не быстрее, чем через неделю.
– Не может быть! – удивился Юра. – Они напишут тебе письмо сразу же, в первый же день, как получат гостинцы. Твои близкие обязаны это сделать, даже если не любят тебя. Хотя бы сын напишет.
– Сын мой вообще не любит писать. Я уже две недели в санатории, а он ни одного письмеца не черкнул. А ведь в шестом классе учится, письмо смог бы написать.
– А вот этого не надо, – нахмурился сибиряк. – Нельзя обвинять детей.
– Нет, я не обвиняю, не корю его. Я ему через каждые три дня какой-нибудь гостинец или подарок отправляю. Во всяком случае, его мать могла бы уговорить или даже заставить его написать мне пару строк.
– Да-а-а… – удручённо протянул Юра. – Тяжело тебе с ними жить.
– В этом вся загвоздка, я уже и сам как-то приноровился не думать о них.
– Тогда почему ты всегда такой грустный, даже подавленный?
– Я думаю о другом человеке. К тому же я тяжело пережил смерть умершей недавно матери.
– Постой! И что ты за человек? – в сердцах воскликнул Юра. – Иногда тебя и мужчиной назвать трудно: становишься, извини, каким-то слюнтяем, тряпкой. Нет, в целом ты, конечно, неплохой мужик. Душа у тебя правильная, чистая, кажется, даже чище, чем у меня. Но есть в твоём характере некоторые черты, не свойственные настоящему мужчине. Не знаю, какое-то занудство, что ли… ну-ка, говори прямо: у тебя есть любовница?
– До женитьбы не было, а после… озорничал малость…
– Говори яснее: что значит «озорничал»?
– Да так. Ничего серьёзного, были женщины, которых я полушутя обнимал и целовал, а настоящих любовниц у меня две.
– Жена знает?
– Нет, в этом вопросе я осторожен.
– Слушай, – решительно мотнул головой Юра, – тебе нужна классная любовница. Нет, не такая, из-за которой бросают семью, а такая, которая выбьет из тебя хандру. И учти, что чуть-чуть пикантной информации можно слить и жене, потому что чувство лёгкой ревности в определённых случаях оказывает на жён положительное действие. А то твоя супруга, кажется, превращается потихоньку в бесчувственное бревно. Надо, надо плеснуть на неё бензинчика и чиркнуть спичкой ревности. Женщина в гневе лишь хорошеет.
– Меня как-то не интересует, будет она хорошеть или нет…
– Тьфу, тебя! Что делать с твоей хандрой? Хандра в тебе сидит, тысячу раз хандра смертная! – сокрушался Юра.
На другой день к Гумеру зашёл Харзан. Хотя Гумер с трудом знакомился с незнакомыми людьми, но с Харзаном довольно быстро нашёл общий язык. Ему пришёлся по душе этот спокойный, рассудительный мужчина.
Харзан был представителем малочисленной тюркоязычной народности, проживающей в одном из оазисов Туркмении. Эта народность имела несколько колхозов, выращивала хлопок, до сих пор носила старинные одежды предков и трогательно берегла вековые традиции и обычаи. Что касается Харзана, то он уже в детстве переехал с родителями в один из сибирских городов, где закончил татарскую школу, затем институт, аспирантуру, а сейчас возглавляет кафедру геологии этого института. Кандидатом наук стал во время учёбы в аспирантуре, продолжил научную и преподавательскую деятельность, теперь был занят написанием докторской диссертации.
Харзан не забыл сообщить, что жена его – татарка, и что они очень любят друг друга, живут в дружбе и согласии.
Гумер рассказал ему о себе: закончил библиотечный факультет института культуры, работает в одной из библиотек Казани, но работой не очень доволен.
Кажется, Гумер совершил ошибку, поступив в этот институт. Не сказать, что учёба на библиотечном факультете оказалась напрасной. Вовсе нет. Напротив, он с удовольствием окунулся в мир книг и знаний. В институте он научился многому, открыл для себя историю развития человечества с древнейших до нынешних времён. Но всё же он сознавал, что скромная работа библиотекаря никак не удовлетворит его глобальные запросы, не откроет перед ним тех возможностей, тех горизонтов, о которых он мечтал. Ещё в школьные годы он тайком от всех, от семьи, школы и друзей, начал вести нечто вроде дневника, или летописи, немалое место в котором занимали философские рассуждения. С годами этих записей становилось всё больше и больше, ширилась их тематика. На каждой тетради красовался порядковый номер – их уже были десятки. Иногда он листал старые тетради, перечитывал и как-то по-новому смотрел на события давно минувших дней, подмечая в то же время, как с годами совершенствовался его литературный стиль, углублялись знания о людях, набирался жизненный опыт. Через все эти тетради красной нитью проходило имя Фалины, вернее, тетради были записаны в форме бесед с ней.
В последние годы Гумер явно тяготился своей работой библиотекаря, его больше тянуло к своим заветным тетрадям, записям. Во всяком случае, вот уже больше четырёх лет работает он в библиотеке, и с каждым годом, отдаляясь от профессии, тянется к своим записям…
Но мужчина не знал, что ему делать с этими тетрадями. То есть он понимал, что его записи имеют определённую ценность и значение, но не совсем представлял себе уровень этой ценности. Научного значения они как будто не имеют, потому что в них много места уделяется судьбе конкретных людей, мыслям о любви, красоте и вечности, встречаются даже стихи собственного сочинения. Может, эти записи обладают литературной ценностью? Однако в них частенько встречаются те или другие рассуждения явно научно-психологического характера, например, описание научных взглядов на причину некоторых изменений в поведении человека, мысли о психологических опытах йогов и так далее. А это уже не похоже на образцы изящной словесности.
Гумер, с одной стороны, беспокоился за свои записи, а с другой, – стыдился их. Может, они выеденного яйца не стоят? Поэтому он и опасался показывать свои тетради кому-либо, берёг их как зеницу ока, как свою заветную тайну, которую можно читать и перечитывать только в одиночестве. Возможно, частые размышления в одиночестве и способствовали появлению в характере Гумера, как подметил Юра, «тысячекратной хандры»?
Вчерашняя беседа с Юрой оказала странное воздействие на Гумера. Беззаветная преданность сибиряка своей профессии, живые, образные, вдохновенные рассказы о геологах как-то взбудоражили его. Конечно, его взволновало не само геолого-разведочное дело, а скорее всего, любовь, преданность и полная отдача своему делу. Гумеру тоже захотелось всей душой прикипеть к какому-нибудь интересному делу, посвятить ему всю свою жизнь без остатка, почувствовать нужность в этой области. И вскоре какое-то внутреннее чутьё, интуиция, что ли, подсказали ему, что такое дело жизни, может быть, заключено в его заветных тетрадях. Однако в таком случае эти записи придётся «рассекретить» и отдать на суд читателей. Но как это сделать? Каким образом? Когда? Где? За этими главными вопросами вырос целый частокол вопросов, хищно изогнутых наподобие стальных крюков, стоявших на страже его тайны. Но вот теперь, во время беседы с Харзаном, Гумер почувствовал, как поддалась и покачнулась стена стальных крюков, и в ней появился просвет.
«Что, если дать почитать мои тетради Харзану?» – подумал он, спиной ощущая раздвинувшиеся крючья неразрешимых, казалось бы, вопросов. Забрезжила надежда.
Гумер, недолго думая, рассказал Харзану о своих многолетних записях, до сих пор хранимых в тайне от всех. Конечно, пришлось рассказать и о Фалине, имя которой пронизывало все тетради, и без которой, собственно, не могло быть этих странных записей.
Как только разговор зашёл о любви, Харзан слегка смутился и покраснел. Он вспомнил вчерашний вечер, проведённый с Зиной, и сердце его забилось от желания вновь увидеть её.
А в это время в одной из палат санатория четыре женщины с четырёх сторон тормошили свою подругу.
– Ну, рассказывай немедленно, подруга, вчера вечером ты попросила не беспокоить тебя до утра. Ну же, настало твоё утро. Будь добра, рассказывай всё как можно подробнее. Охомутала этого «доцента-процента» или нет?
Зина явно чувствовала себя, как говорится, не в своей тарелке. Во-первых, этот «доцент-процент» вчера разбередил, перевернул её душу, отчего она до сих пор не может прийти в себя. Во-вторых, сегодня пришла телеграмма от богатого любовника – завтра он прилетит в Алупку.
Телеграмма, которую Зина с нетерпением ожидала в течение двух недель, теперь уже не радовала её, напротив, приводила с смятение. Ей уже не нужен был любовник, кичащийся своим богатством, ей до умопомрачения хотелось снова встретиться с этим диковатым и неопытным «доцентом-процентом». В то же время она понимала, что нелегко будет ей отделаться от уверенного в себе любовника-богача, с которым они договорились провести в Крыму две сладкие недели.
Но теперь Зину даже тошнило от мысли о любовнике. Странно как-то получается…
Один-единственный неумелый поцелуй на ночной асфальтовой дорожке, залитой лунным светом, напрочь перечеркнул предстоящее удовольствие от общения с любовником: все эти дорогие подарки и шикарные рестораны, морские круизы с армянским коньяком, каспийской чёрной икрой и балыками, езда на такси по крымским городам, покупка в престижных магазинах всего, что пожелаешь, и так далее, и тому подобное… Разве возможно такое?
Это как-то не укладывалось в красивой Зининой головке. Если бы вчера днём ей рассказали о какой-нибудь женщине, променявшей богатого, щедрого и нестарого ещё любовника на какого-то хилого и бедного доцентика, одетого хуже, чем его студенты, Зина первой рассмеялась бы и назвала бы эту даму идиоткой, к тому же безмозглой.
Но сегодня ей самой не хотелось видеть богатого и щедрого любовника. Надоели ей и бесцеремонные подруги со своими нескончаемыми вопросами. В дополнение ко всему послышался осторожный стук в дверь. Так деликатно мог стучать, конечно, только «доцент-процент».
– Войдите! – хором закричали дамы.
Увидев в дверях Харзана, подруги переглянулись и прыснули от смеха, а Зина слегка покраснела, не забыв, впрочем, незаметным жестом удалить подружек из комнаты.
– Извините, я, кажется, побеспокоил вас, – сказал Харзан, видя, как Зинины подруги поспешно стали одевать тёплые куртки, чтобы оставить влюблённых наедине.
– Нет-нет, мы уже собирались к морю пойти, но только без Зины, – глуповато улыбнулись подружки.
– Ну что, переговорил с соседом? – спросила Зина, быстро взяв себя в руки.
– Да, он, кажется, весьма интересный человек, но с одного раза трудно понять.
– А завтра в Алупку прилетает мой муж, – резко сменила Зина тему разговора.
– Ваш муж?! – растерялся Харзан.
– Ну… не совсем муж, – поправилась Зина и кивнула головой на лежавшую на столе телеграмму.
Её слова не сразу дошли до сознания Харзана, а потом, поняв наконец их смысл, он почувствовал, как больно сжалось его сердце, – не от того, что Зина раскрыла своё истинное лицо, и не от ревности, и не от сожаления за вчерашний погубленный вечер… Впрочем, в какой-то степени эти чувства тоже имели место. Во всяком случае, Харзан вконец растерялся от этой новости.
– Но вы не беспокойтесь, – сказала Зина, чувствуя душевное смятение Харзана. – Я решила прервать с ним всякие отношения.
– Не говорите чепухи, – вдруг жёстко сказал Харзан, чувствуя в себе нарождающийся гнев. – Раз он отправил вам телеграмму, значит, вы знакомы давно.
– Да, вы правы, – тяжело вздохнула Зина. – Но я ошибалась, очень ошибалась, принимая его ухаживания.
Зина вдруг кинулась ничком на кровать и разрыдалась, содрогаясь всем телом.
– О-о, как я несчастна, боже мой, как несчастна!..
Харзан, растерявшись донельзя, стоял неподвижно, как истукан, хотя понимал, что неприлично так безучастно стоять, когда женщина плачет. Что-то нужно делать в таких случаях, как-то успокоить даму, сказать ей тёплые слова. Чёрт побери, в слезах эта женщина казалась ещё более красивой.
Харзан неловко подошёл к кровати, и его ставшие деревянными руки дотронулись до вздрагивающих плеч женщины.
– Успокойтесь, пожалуйста, не надо плакать, – сказал он каким-то мальчишеским голосом, будто старался успокоить собственную мать.
Зина села и протёрла полотенцем заплаканные глаза, жестом предлагая Харзану присесть рядом. Харзан присел и обнял женщину за плечи. Зина не противилась, напротив, с готовностью поддалась всем телом неумелому утешителю.
И вновь пробежали по нему волны вчерашней неги. Только сегодня она была ещё слаще, чем вчера…
Зина, наконец, успокоилась, пришла в себя и даже вспомнила, что нужно продолжать претворение в жизнь «стратегического» плана обольщения. Вернее, она теперь решила полностью изменить этот план и наполнить его, так сказать, новым содержанием, теперь её целью стало не заигрыванье с неуклюжим «доцентом-процентом», не игра в любовь, а сохранение и развитие вспыхнувшего вчера чувства. Зине уже не хотелось отпускать от себя «жертву». Правда, на этот раз Зина руководствовалась не законами женского тщеславия, а непонятной логикой чувств.
– Меня сегодня позвали в гости, – задумчиво сказала она. – Хотите, я и вас возьму с собой?
Помолчав немного, она добавила: «Если вам не совсем удобно идти со мной, можете позвать Гумера за компанию».
Тут же в её красивой головке созрел новый план. Среди медсестёр санатория была одна Зинина подружка – красивая, молодая, разведённая женщина, живущая одна в уютной двухкомнатной квартире. Летом одну из комнат медсестра обычно сдавала приезжим. В прошлом и позапрошлом годах Зина со своим любовником снимали комнату у неё. А теперь Зина надумала позвать Харзана в гости к этой медсестре, а заодно познакомить хозяйку квартиры с Гумером.
Харзан, конечно, не мог отказать Зине, и не только потому, что боялся её слёз, но и потому, что ему самому хотелось быть рядом с этой удивительной женщиной.
Оставалось уговорить Гумера. Впрочем, долго уговаривать его не пришлось. Гумер всё ещё находился под впечатлением от разговора с Юрой и согласия Харзана ознакомиться с его драгоценными рукописями. Во время обеда Зина поговорила с медсестрой, наметив планы на предстоящий вечер. Хозяйка квартиры должна была пригласить их в гости и постараться завлечь в свои сети этого вечно неприкаянного и грустного меланхолика Гумера. Медсестра знала, что завтра в Алупку прилетает любовник подруги, и хотела пожурить Зину за ветренность, но та не дала ей и рта раскрыть, лишь попросила слушаться её и организовать незабываемый вечер, а об остальном она поговорит с подругой позже, на следующий день, потому что для объяснений сегодня просто нет времени.
Гумер с Харзаном купили в магазине вино, фрукты, деликатесы и стали ждать вечера.
Таким образом, стратегический план Зины претворялся в жизнь ускоренными темпами и к тому же довольно успешно. Дом медсестры был расположен в живописнейшем месте города, среди зарослей лианы, виноградника, хурмы и гранатовых деревьев.
Войдя в дом, Зина представила гостям свою подружку:
– Знакомьтесь, это Лена, моя подруга, она украинка.
– Меня зовут Гумер, я татарин, – Гумер осторожно пожал нежную ручку Лены.
Женщина слегка зарделась от смущения.
Тут же были распределены обязанности по подготовке стола, и работа закипела весело, с шутками-прибаутками.
Застолье началось непринуждённо, весело. Зина с Леной, казалось, обладали неистощаемой фантазией, придумывали на ходу разные шутки, игры, развлечения. Харзан пьянел не столько от вина, сколько от близости Зины. Гумер радовался, что ему, наконец, удалось хотя бы временно прогнать свою «тысячекратную» хандру.
Они сидели парами по обеим сторонам стола, на котором красовались свежесорванные гроздья винограда, плоды хурмы, граната, тарелки с осетровой рыбой и шейками лангуста, а также разные вкусные блюда, приготовленные подружками. Среди бутылок с лучшими крымскими винами гордо белела и бутылка высококачественной очищенной водки.
После первого тоста – за знакомство – Гумер предложил музыкально-литературную игру. Каждый очередной тост должен сопровождаться исполнением песни на родном языке участников застолья. Поскольку все четверо были разных национальностей, песни должны звучать соответственно на четырёх языках. Сначала решили поднять тост за Зину, поскольку русский язык знали все присутствующие. Зина не заставила долго уговаривать себя и спела песню на стихи Сергея Есенина. «Отговорила роща золотая / Берёзовым весёлым языком…»
Песню тут же подхватили остальные участники застолья. Пели негромко, но с чувством, вкладывая душу в известные всем строки. «Да, Есенин бессмертен», – подумал Гумер.
Донельзя довольные совместно исполненной песней, дружно зааплодировали самим себе и закрепили чувство глубокого удовлетворения солидной порцией массандры.
Лена решила исполнить шутливую украинскую песню. Играя бровями и смотря прямо на Гумера, дивчина запела:
Ти ж мене пидманула,
ти ж мене пидвела.
Ти ж мене, молодого,
з ума-розуму звела…
Все рассмеялись и зааплодировали.
Настал черёд Гумера. Он воздержался от протяжной, как дыхание стены, мелодии, которая не вписалась бы в общий настрой застолья, а выбрал в меру протяжную и в меру жизнерадостную песню «Каз канаты» («Гусиное крыло»).
Каз канаты каурый-каурый,
Хатлар язарга ярый.
Уйнамагач та, көлмәгәч,
Бу дөнья нигә ярый…
(У гусиного крыла столько перьев,
Можно писать много писем…
Зачем нужен нам этот мир,
Если не играть и не смеяться…).
Сначала Гумер пел немного протяжно, но под конец всё ускорял и ускорял темп, а потом внезапно закончил петь. Кажется, получилось эффектно. Во всяком случае, слушатели качали головой и хлопали в такт песни, чутко уловив внезапную концовку и разразившись аплодисментами.
– Гумер, переведи хотя бы один куплет этой песни, – попросила Зина.
Гумер, разгорячённый вином, близостью женщины и песней, плутовато улыбнулся и сказал:
– В этой песне говорится, что на черта нам нужен Крым, если не веселиться и не смеяться.
Девушки рассмеялись и согласились, что песня как нельзя лучше подходит к сегодняшнему застолью.
Теперь все ждали выступления Харзана. Он пытался объяснить, что хорошо знает русские и татарские песни, но язык и песни своего маленького, затерянного в песках Туркмении народа почти забыл. Но его объяснения отвергались на корню. Всем хотелось услышать хотя бы одну песню неведомого пустынного племени.
– Хорошо, – задумчиво почесал голову Харзан, – в детстве мне часто приходилось слушать свадебные песни. Свадьбы у нас проходят по семь-десять дней и сопровождаются разными играми, плясками и песнями прямо посередине центральной улицы.
Стены маленького, спрятанного в южной растительности домика, вдруг… стали исторгать из себя звуки какой-то странной, непонятной мелодии, абсолютно чужой и для Лены с Зиной, и для Гумера, и в то же время абсолютно близкой им по духу. Слова песни были непонятны даже Гумеру, хотя и принадлежали какому-то, видимо, редкому и древнему тюркскому наречию. Гумер понял лишь то, что слова эти всё время повторялись. В этих напевах чувствовалась какая-то великая, почти космическая тайна, принадлежащая древнему и маленькому племени. «У любого народа есть свои, понятные только ему затаённые чувства, – думал Гумер, вслушиваясь в пение Харзана. – Ведь народы – всё равно как личности. У каждой личности, каждого индивидуума есть свои тайны, секреты, интимные чувства, ощущения и удовольствия, доступные только ему, как и чувство особой грусти и такой тоски, которая доступна опять-таки только ему одному. Такие же особые чувства и ощущения, конечно, более масштабные, свойственны и каждому народу. Правда, что великие творения народов, даже самых малочисленных, их песни, эпосы достойны быть переведёнными на мировые языки и включёнными в сокровищницу мирового искусства. Однако у каждого народа существует нечто непереводимое и тем не менее великое, непонятное и очень близкое, нечто таинственное и вдохновенное, трудно воспринимаемое и всё же очень человечное, нечто невероятное и в то же время обыденно простое… Вот мы сидим, слушаем пение Харзана, и его необычная, оказавшая сильное воздействие на всех песня как будто понятна нам. Но мы не способны понять её так, как понимает Харзан, потому что мы невольно сравниваем его песню с песнями своего родного или других народов. Слов нет, наши песни прекрасны. Разве народные песни бывают некрасивы?! Однако в напевах Харзана есть то, чего не встретишь ни у одного другого народа мира, кроме народа, к которому принадлежит Харзан. И эту особенность, своеобразие, изюминку не найдёшь ни в одном песенном фольклоре народов мира. Просто эти понятия несопоставимы, несравнимы. Такие нюансы и тонкости нужно чувствовать, впитать с молоком матери. Нельзя же понять то, что невозможно ни с чем сравнить…»
Песня закончилась, и наступила глубокая ошеломляющая тишина – настолько эта странная мелодия взбудоражила сердца слушателей. Затем, словно опомнившись, все трое дружно принялись аплодировать, а Зина, гордая за своего кавалера, нежно поцеловала его в лоб.
Застолье продолжалось. Зина рассказывала что-то интересное. Подвыпившая Лена подсела поближе к Гумеру, прильнула к нему так нежно, что кавалер невольно обнял её за плечи. Женщина чуть не замурлыкала от удовольствия.
А Гумер всё ещё находился во власти Харзановской песни. Вдруг ему стало стыдно перед этой песней. Стыдно перед Зиной и Харзаном, перед давно умершим отцом и недавно скончавшейся матерью, перед сестрой, братом, наконец… стыдно было и перед Фалиной за то, что он в чужом городе, в чужом доме, на каком-то чужом застолье обнимал какую-то чужую ему женщину.
Гумер внезапно поднялся из-за стола и стал одеваться.
– Ты куда? Что случилось? – удивилась Зина. Остальные тоже недоумённо посмотрели на него.
– Мне нужно вернуться в палату, – сказал Гумер, нахлобучивая на голову свою замшевую фуражку. – Спасибо за угощенье. До свиданья.
И уже в дверях он услышал приглушённый Ленкин голос:
– Он что, импотент?
До сих пор Гумер считал, что на свете нет ничего, что могло бы вызвать у него отвращение. А если что-то и вызывает чувство, похоже на отвращение, неприятие, брезгливость, то это, как правило, выглядит противоестественно лишь на фоне устоявшихся веками традиций, обычаев родного народа.
И всё же… Оказывается, есть на свете омерзительные вещи: грязные слова. От последних циничных слов Лены Гумера затошнило.
Настроение, конечно, было паршивым, но это была не та хандра, о которой говорил Юра. Скорее всего, Гумер ощущал в себе ещё не ясное и не совсем понятное стремление бороться с чем-то, нападать на что-то, вырваться поближе к чему-то светлому, радужному… Гумер обругал и Лену, и свою жену, и того отвратительного мужичка – Маленькую Голову, поспешно уехавшего из санатория; заодно обругал глупую луну на небе, растущий вдоль дорожки инжир, вообще, весь этот дурацкий мир. И только Фалину он не тронул. Ему хотелось быстрее прийти в палату, закрыться одеялом и думать, думать о Фалине.
Он так и сделал.
Он не стал зажигать свет в палате, хотя жил один и никому не мог помешать. Быстро разделся, постелил постель, уронил подушку и ненароком наступил на неё, чертыхнулся, вколотил её в изголовье кровати и лёг. Он уже понемногу начал успокаиваться, неприятная суета застолья отдалялась от него, и вскоре в его душе снова осталась одна лишь Фалина…
…Что же случилось после того, как возле чёрных бань он задержал и передал Фалину тому самоуверенному десятикласснику? Да-да, девушка тогда дважды позвала Гумера «миленьким» и смотрела на него широко открытыми, молящими глазами, в которых загадочно отражался лунный свет.
После этого…
Вот ведь как получилось! На следующий день среди учеников поползли слухи: «А вчера Гумер держал Фалину около чёрных бань на пустыре!.. Хи-хи!.. Оказывается, Гумер влюблён в Фалину!»
Гумеру было очень стыдно. Он ещё не знал всего значения слова «влюбился», ему было стыдно даже слышать это «позорное», по его мнению, слово. Да, подростки его возраста считали влюблённость чем-то постыдным, недостойным их внимания, чуть ли не срамом. Они предпочитали открыто третировать и презирать девчонок. Видя в этом своего рода признак мужественности, что ли… Если какой-то парнишка влюбится, он обязательно будет стыдиться этого непривычного, нового чувства, сделает всё, чтобы о нём не узнали другие.
А тут Гумера без всякой причины, совершенно несправедливо объявили влюблённым! Юноша рвал и метал. Он не на шутку рассердился на Фалину, считая её виноватой в распространении слухов, порочащих его достоинство.
Положим, стыд в себе он переборет, слухи дойдут до ушей директора и учителей? Если его высмеют прилюдно, на общешкольной линейке или на общем родительском собрании? Что тогда делать? Может, всё обойдётся как-нибудь?
Не обошлось. Не сбылись надежды на благоприятный исход, напротив, оправдались опасения.
Сначала его опозорила классная руководительница – сердитая, грубая деревенская баба, не имевшая ни малейшего понятия о педагогическом такте. Ещё в дверях класса она заорала:
– Может, ты ещё и жениться надумал, а? Приспичило, небось? Мы стараемся, чтобы твоя энергия на учёбу, на благое дело пошла. А ты свою энергию на девчонок расходуешь?..
Девчонки, естественно, захихикали, мальчики, поняв, что дело принимает серьёзный оборот, опустили голову и усиленно засопели носами.
Гумер не встал, а напротив, обхватил ладонями лицо и уткнулся в парту. А на первой парте сидела, не шелохнувшись, чуть не плача, Фалина с красным от стыда лицом.
Видя, что Гумер не послушал её и не встал, классная ещё более рассвирепела:
– Ага! Стыдно тебе? Надо было там, возле бань, стыдиться, когда обнимал Фалину, истекая слюной!..
И тут Гумер вдруг подумал: «Может рассказать всю правду, что было на самом деле? Рассказать – всё тут! В таком случае он может оправдаться и остаться почти чистеньким, а весь гнев «классной» обрушится на Фалину».
Однако беспардонная грубость, бестактность «классной» настолько уязвили Гумера, что его злость на Фалину почти улетучилась. Зато поднялась злость на «классную даму», эту мужланку-истеричку, на хихикающих одноклассников, на школу с её идиотским порядками, вообще, на всю учёбу. Словом, желание оправдаться пропало так же внезапно, как и появилось. К тому же это стало бы, с одной стороны, косвенным доказательством его слабости, а с другой, унизило бы, растоптало бы девичье достоинство ни в чём не повинной Фалины.
– Мы этот вопиющий проступок не можем оставить безнаказанным, – распалялась дальше классная фурия, – Фалина, завтра же принесёшь собственноручно написанное объяснение случившегося, а мы обсудим происшествие на педсовете. В истории школы такого позорного пятна ещё не было…
Фалина растерялась, съёжилась и тихо сказала:
– Я ни в чём не виновата.
Ясно было как день, что слухи распространили «подружки» Фалины, те две квартирантки, девчонки из соседнего села, которых поселила у себя её тётя.
По пути из школы домой Гумер подкараулил двух любопытных подружек и отхлестал их по щекам, пригрозив: «Если пожалуетесь на меня в школе, убью обеих, подкараулю в лесопосадке, когда в своё село пойдёте, и зарежу косой!» Насмерть перепуганные девицы заверещали: «Ой-ой-ой!.. Не скажем никому! Клянёмся! Только не убивай нас!»
Фалина объяснительной не написала, и её вызвали к директору школы. Фалина стояла на своём: «Я ни в чём не виновата».
Фалина…
…Так они начали защищать, выгораживать друг друга, хотя делали это скорее всего неосознанно, интуитивно, а о нежных чувствах между ними тогда вообще ещё говорить не приходилось. И всё же определённо можно сказать, что первая искорка нежных чувств к Фалине зажглась в душе Гумера в результате этого неприятного инцидента. Случай этот в школе вскоре был благополучно забыт, но с тех пор юноша стал ощущать в себе какую-то мягкость, а может, и нежность по отношению к Фалине. Осторожно, стараясь не выдавать себя, он стал искать глазами профиль Фалины, ловил её взгляды, ощущая в душе своей смутное томление. Осторожность его исходила вовсе не из-за боязни школьных порядков, а от застенчивости, юношеской конфузливости, стыдливости перед непонятным новым чувством.
Однажды произошёл случай, перевернувший душу Гумера. Было это в конце второй учебной четверти, в буранный декабрьский день.
За окном бесновалась метель, а в классе было тепло и тихо. На переменах Гумер не бегал по коридорам как угорелый, не дёргал девчат за косички, а читал очередную книжку: он уже тогда пристрастился к чтению. В тот день во время большой перемены он также читал книгу, сев подальше от шума и суеты за самую последнюю парту. Подняв голову, он вдруг заметил, что Фалина, облокотившись о подоконник, пристально смотрит на него. Щёки её порозовели, а глаза, не отрываясь, разглядывали Гумера. Вот их взгляды пересеклись, и сердце Гумера вдруг ёкнуло, ухнуло, а потом как-то сладко забилось. Они долго смотрели друг на друга. Гумер ласкал глазами волосы, лицо Фалины, дотрагивался до её губ, щёк, ресниц, бровей… Фалина смотрела на Гумера примерно так же, потому что он с удовольствием чувствовал её ласковые взгляды на своих щеках, губах, волосах…
Это было молчаливым объяснением, наивысшей формой объяснения в любви, великим, божественным, талантливым проявлением любви.
С каждым днём таких взглядов становилось всё больше и больше, они становились всё настойчивее и жарче. У таких красноречивых взглядов было одно бесспорное преимущество – из-за них не вызывали к директору, не оскорбляли, не распространяли гадкие слухи, не требовали письменных объяснений.
Но любовь требовала большего, значительно большего, чем молчаливые, хотя и страстные взгляды. Влюблённым так хотелось остаться наедине, дотронуться друг до друга, сказать друг другу заветные нежные слова… Но в классе, и вообще, на людях такие встречи были, конечно, немыслимы. Правда, в тот злополучный день, возле чёрных бань, Гумер держал Фалину за локоть и даже схватил её за плечи, когда она стала вырываться. Но это всё не то. Не так… Вот если бы сейчас он смог держать, обнять её за плечи…
Так, в нежных переглядываниях, прошли конец года, Новый год, началась весна, наступил ласковый май. Наконец Гумер собрал всё своё мужество и отвагу и стал по вечерам караулить Фалину возле её дома.
Впрочем, долго караулить ему не пришлось. В один из майских вечеров Фалина вышла из ворот дома и направилась в сторону школы. Она пересекла улицу, свернула на тропинку, которая шла через пустырь с родниками, мимо тех самых чёрных бань. Впрочем, это место было пустырём лишь зимой, а с весны до осени превращался в живописнейший уголок природы. Где-то за банями Гумер нагнал Фалину. Она испуганно обернулась.
– Фалина…, – выдавил из себя Гумер.
– А, это ты, Гумер.
Узнав Гумера, Фалина вроде успокоилась, хотя и начала дрожать какой-то мелкой дрожью.
– Фалина, соглашайся, – встал перед ней Гумер.
Фалина сразу все поняла, но принялась отговаривать своего друга:
– Не надо, Гумер, нам нельзя встречаться наедине, мы ещё молоды, нам надо закончить школу. Я боюсь, Гумер, уйди с дороги, я боюсь людской молвы. Если учителя узнают, житья нам не дадут, опозорят на всю деревню, уйди, не позорь меня и себя. И так мы однажды чуть не опозорились ни за что ни про что… Никогда не ходи за мной следом. Нам… нам ещё рано… И потом, не смотри так на меня в школе, мне ведь так нелегко…
И Фалина пошла дальше, а Гумер остался, неподвижный, как истукан. Он готов был провалиться сквозь землю. Найти бы какую-нибудь трещину, кратер в земле и провалиться глубоко-глубоко от всех этих людей… Зачем они нужны ему? Почему бы на этой земле не остаться лишь им вдвоём с Фалиной? Вот было бы здорово! Всегда и везде только вдвоём! В лесах – никого, в домах – пусто, в школах, канцеляриях, клубе шаром покати! Только коровы мычат в сараях, да петухи на заборах кричат. Тихо журчат родники, в домах сами собой наполняются водой казаны, выпекаются хлеба, тикают на стенах ходики. Фалина с Гумером идут по сельской улице, тесно прижавшись друг к другу, и никого не боятся, потому что нет больше никого, некому злословить в адрес влюблённых, придумывать о них грязные небылицы, отчитывать и тащить в ненавистный педсовет…
Говорят, что любовь – самое чистое, святое чувство. Это так. Однако в этом чувстве заложено и немало эгоизма. Иначе не приходили бы в голову Гумера подобные мысли.
С того дня Гумер стал ещё более замкнутым, подавленным, ушёл в себя. Теперь он даже в концертах не участвовал, только читал – и днём и ночью. В школьной и сельской библиотеках про Гумера говорили: «Мальчик книги не читает, а просто поедом ест. Он накидывается на книги, как саранча на посевы, книг на него не напасёшься, каждый день новую спрашивает».
Фалина и прежде не была открытой, а нынче и подавно сделалась тихоней из тихонь. К тому же отец её тяжело заболел, не мог передвигаться самостоятельно, поэтому решено было отложить возвращение родителей в родную деревню до выздоровления главы семейства, то есть до следующего года. С окончанием учебного года Фалина должна была на всё лето уехать к родителям в Башкирию.
«Неприятная новость», – мрачно подумал Гумер.
А вскоре и учебный год закончился. Не сегодня-завтра Фалина уедет к родителям. Узнав день её отъезда, Гумер решил во что бы то ни стало встретиться с девушкой и поговорить хотя бы с полчаса. Хотя бы минут пятнадцать. Две подружки-квартирантки на всё лето тоже вернулись в своё село. Значит, с Фалиной легче будет встретиться.
И вот Фалина пошла в клуб смотреть кино. Гумер встал, как часовой, у дверей клуба и вышел на улицу лишь тогда, когда на экране появились слова «Конец фильма». Когда зрители стали покидать клуб, он уже бежал по направлению к поляне родников, где стояли чёрные бани. В доме Фалины света не было, тётка по обыкновению ложилась спать рано. Гумер проворно перелез через ворота во двор и спрятался за поленницей. Вовсю светила луна, было светло почти как днём. За поленницами находилась каменная клеть древней, чуть ли не ханской кладки, за которой тянулось небольшое картофельное поле. Между ними зеленела маленькая лужайка, защищённая от любопытных взглядов. Туда и хотел Гумер позвать свою Фалину для решительного, как он думал, рандеву.
Послышались голоса возвращающихся из клуба людей. Девчата, как обычно, хихикали и жеманились, парни безобразно громко смеялись, кто-то из них попробовал затянуть песню, на соседней улице раздались звуки гармони. Кто-то приближался к воротам, Гумер сразу узнал лёгкие шаги Фалины. Он узнал бы эти шаги из тысячи, из тысячи тысяч шагов. Ах, быстрее бы она зашла, не дай бог, идущий из кино народ увидит их вместе, не дай бог, начнутся новые сплетни, кривотолки, ухмылки… тогда Фалина никогда не простит Гумера…
Едва калитка закрылись за Фалиной, Гумер выскочил из своего укрытия и попридержал щеколду на веранде, куда уже хотела войти Фалина.
– Не бойся, Фалина, это я, давай спрячемся, пока народ не пройдёт.
И он потянул её за поленницу. И вовремя: очередная группа молодёжи проходила мимо низенькой калитки двора, где спрятались влюблённые. Они стояли молча, с готовыми выскочить из груди сердцами. Рукав девичьего платья задел локоть Гумера, и юноша весь встрепенулся, задрожал.
«Ах ты, моя милая юность, – думал впоследствии Гумер об этих минутах. – Моё робкое, трепещущее сердце… Глупый, дрожащий, несчастный котёнок…»
Молодёжь прошла. И Гумер позвал Фалину на укромную лужайку. Девушка послушалась. Среди поленниц было страшновато, а то, что лужайку ниоткуда не было видно, девушка и сама знала. Луна по-прежнему светила, трава на лужайке отливала чистым серебром, прислонённые к стене дома остроконечные полена тянулись к небу, а тени от забора, окружавшего картофельный участок, боевыми копьями пронзали чуть ли не весь двор.
Гумер и Фалина стояли на серебряной лужайке и неотрывно смотрели друг другу в глаза. Потом девушка перевела взгляд на брови юноши, его нос, щёки, губы, вздохнула и как-то обречённо выдохнула:
– Всё. Я больше не могу!
Она прильнула к груди Гумера, и юноша обнял её за талию, прижал к себе крепко-крепко… Завертелись в небе луна и звёзды, засверкали булатные наконечники прислонённых к стене дома полен, задвигались взад-вперёд длинные копья-тени картофельного забора, а неказистая, вросшая в землю клеть превратилась в сказочный ханский дворец. В эти упоительные мгновения Гумер успел тысячу… нет, миллион раз подумать о том, что жить на этом свете, оказывается, очень даже расчудесно, и что это восхитительное тело и заключённая в него трогательная, нежная душа Фалины отныне олицетворяют для Гумера вечность этого блаженного бытия…
«Ах ты, моя юность, – думал позднее Гумер об этих сладостных минутах. – Ах ты, мой отчаянный герой, львиное сердце…»
Они обнимались долго-долго, пока у обоих не перехватило дыхание, а по телу не стали бегать электрические заряды. Они даже не целовались, потому что ещё не умели целоваться.
На другой день Фалина уехала к родителям в Башкирию, а Гумер стал работать в колхозе, как он делал каждое лето, начиная с пятого класса.
Фалина была категорически против писем. Боялась, что письма могут попасть в чужие руки, и стыда тогда не оберёшься. Гумер нехотя согласился с её доводами и с нетерпением принялся ждать начала сентября, чтобы весь девятый учебный год провести рядом с любимой. Фалина, надо сказать, корила Гумера за его плохую успеваемость, и тогда юноша поклялся, что станет учиться хорошо: ведь для него это – раз плюнуть. Неизвестно, сколько раз «плюнул» Гумер, но не прошло и двух месяцев с начала учебного года, как он подтянулся по всем предметам и учился только на пятёрки и четвёрки. Конечно, учителя не сомневались в способностях юноши, но всё же были очень удивлены резкой переменой в его учёбе и гадали, что же явилось причиной такой, несомненно, положительной метаморфозы.
Отец Фалины всё ещё не вставал с постели, и поэтому дом пока не спешили продавать, ждали, когда выздоровеет глава семьи.
Не желая, чтобы дочь часто меняла школу, решили, что Фалина будет заканчивать десятилетку в родном селе.
Влюблённые встречались, соблюдая меры чрезвычайной осторожности. За два месяца они встретились лишь семь раз. Гумер считал и не только считал, а описывал каждую встречу в толстой тетради, которую прятал в одной из щелей под крышей лабаза. Он получал большое удовольствие, перечитывая свои записи. Правда, он и так помнил до мельчайших подробностей каждую встречу, но одно дело – держать их в памяти, и совсем другое – запечатлеть их письменно. Гумер любил перечитывать свои записи, получая от этого несказанное эстетическое удовольствие. Первой из тех тетрадей, что Гумер дал Харзану, была именно та тетрадь, «прописанная» в одной из щелей под крышей лабаза.
Да, они встречались тайно, соблюдая изощрённые правила конспирации. Но разве можно утаить шило в мешке?! Тем более в деревне, где знают абсолютно всё, вплоть до имени владельца калоши, след которой обнаружен на вчерашней «лепёшке» коровьего навоза возле дома такого-то имярека. Тем более что со временем влюблённые осмелели и ослабили бдительность. Вернее, Фалина была по-прежнему осторожней, а Гумер в последнее время при каждой встрече норовил побыстрее заключить в объятия свою «Джульетту» и прильнуть своими жадными губами к её сладким устам. Вообще, юноша сам ни чуточки не боялся, что в деревне узнают про их отношения. От прошлогодней ребяческой робости не осталось и следа, и Гумер не только не стеснялся своей любви к Фалине, но гордился этим чувством. Теперь он не боялся ни директора школы, ни учителей, ни самого шайтана, но вынужден был подчиняться требованиям Фалины и встречаться с ней тайно, чтобы учителя, не дай бог, не узнали про их отношения и не попытались снова разлучить их.
А Фалина боялась. Очень боялась, просто отчаянно трусила. Страх поселился в её сердце. Страшно было от того, что о её «грехе» узнают родители, но ещё пуще боялась учителей. Уж если они узнают – пиши пропало. Она и сама не понимала, почему страх перед возможным разоблачением так глубоко проник в её сердечко. Всё-таки она была ещё юной, робкой девушкой, не обладавшей и маленькой толикой решительности Гумера, и панически боялась всенародной огласки их нежных отношений. Она, бедняжка, ещё не понимала, что кристально чистая, самозабвенная, всепоглощающая любовь никак не может и не должна быть причиной злословия и тем более сквернословия в её адрес. Но ведь она видела, что учителя думают иначе, совсем иначе, а их слова, их мнения очень важны и для сельчан, и для её родителей. Поэтому Фалина до дрожи в сердце боялась «разоблачения». Ей казалось, что, если кто-нибудь увидит, как она обнимается и – о, боже! – целуется с Гумером, весь мир тотчас же полетит в тартарары, а их проглотит преисподняя. И… всему придёт конец: и любви, и школе, и репутации чистой, невинной дочери, кончится, не успев начаться, её будущее. Все дороги перед ней будут закрыты. А имя её запятнается несмываемым позором.
И это произошло. Их увидели. Не просто увидели, а оказались свидетелями, как они обнимались и – о, боже! – целовались.
В тот день Гумер был особенно неосторожен. В школе состоялся праздничный вечер, посвящённый очередной годовщине Октябрьской революции. Сначала с докладом выступил преподаватель истории, затем состоялся концерт, подготовленный силами школьной самодеятельности, и наконец, танцы. И Гумер, и Фалина страшно волновались, потому что Гумер на концерте прочитал отрывок из своих записей. Отрывок назывался «Страсть». Он не представлял собой ни стихи, ни прозу, а скорее всего напоминал ритмическую прозу, наподобие горьковского «Буревестника». В юношеском произведении Гумера так и клокотала неуёмная энергия, решительность и сила. Отвага и стремление к новому, неизведанному. Вдохновенная, даже пламенная декламация юноши несколько насторожила учителей. Им показалось, что этот юный вольнодумец чего-то требует у них, на что-то претендует. Что-то оспаривает…
Впрочем, выступление Гумера имело несомненный успех у школьников, которые неистово аплодировали своему кумиру. И только Фалина понимала затаённый подтекст выступления, в котором утверждалось, что настоящая любовь сильнее всех сил на свете, что она должна освободиться от предрассудков, что извечное стремление к Прекрасному требует свободы чувства.
Начались танцы, и Гумер, всё ещё не остывший от волнения, черкнул записочку и, проходя мимо Фалины, незаметно, как искренне он считал, сунул бумажку в её руку. «Приходи в конец коридора, под лестницу. Жду», – было написано там. Фалина выждала минуты две-три и тихонько вышла из зала. Разве они с Гумером были в состоянии видеть ехидные ухмылки педагогов, следивших за каждым их шагом?! Выступление Гумера опьянило их обоих, но зато насторожило «классную даму», которая моментально приняла «боевую стойку».
Свет в конце коридора был выключен, чтобы там не баловалась малышня из начальных классов. Лестница вела на второй этаж, а под лестницей, естественно, стояла почти кромешная тьма. Гумер нетерпеливо потащил Фалину под лестницу.
– Не надо, Гумер, не дай бог, кто увидит, – зашептала Фалина. – Встретимся после танцев, у чёрных бань.
– Нет, Фалина, ты мне нужна сейчас, сию минуту, – лихорадочно шептал Гумер, крепко обнимая девушку… Губы сомкнулись в страстном поцелуе… Кипела в жилах молодая кровь… Две юные души остались вдвоём, и только вдвоём на этой огромной неуютной планете. Вернее, в крошечном уголке необъятной Вселенной встретились Душа с Душой…
И в этот миг из какой-то галактики, из какой-то враждебной планеты безобразные инопланетяне обрушились на хрупкие души и заверещали страшными голосами:
– Ах! Бессовестные! Бесстыдники! Греховодники! Так-то вам не терпится, что начали заниматься развратом в стенах родной школы? Ну-ка, посмотрите мне в глаза, бессовестные!
Влюблённые не успели отпрянуть друг от друга, когда «классная мегера» с навыками профессионального разведчика или контрабандиста неслышно подкралась почти вплотную к грешникам и резко включила принесённый заранее мощный карманный фонарик. Нарушители целомудренной морали были застигнуты врасплох и стояли, щуря глаза от яркого света. Трудно, ох, трудно было им в эту минуту.
На следующий день Гумера вызвали в кабинет директора школы. Он вежливо постучался, вошёл, сняв шапку. Директор, не вставая с места, потребовал:
– Ну, рассказывай всё, как было, и не смей врать.
В душе Гумера вдруг зажглась какая-то яркая искорка. Искорка надежды, веры в добро… Ему вдруг захотелось рассказать директору всё-всё о чистой любви – между ним и Фалиной, о том, что их любовь никоим образом не может угрожать нравственным устоям общества, и тем более никак не отразится ни на жизни школы, ни на учёбе и будущем Гумера и Фалины.
Более того, ему так захотелось посвятить директора в свои сердечные дела.
– Если я вам расскажу всё-всё без утайки, вы не станете всё это передавать другим? – нерешительно спросил он.
– Я не из тех, кто отличается болтливостью, – сухо ответил директор.
Какой ещё ответ нужен человеку, которому очень хочется верить? А когда очень хочется верить, то даже в отрицательном ответе можно услышать нечто ободряющее и располагающее к искренности. Разве не так?!
И Гумер рассказал обо всём. Директор молча слушал. Это был, вероятно, первый случай в истории школы, когда директор и ученик, что называется, беседовали по душам, как равный с равным, и это обстоятельство было настолько новым явлением в педагогической практике директора, в его морально-эстетических принципах, что директор сам невольно растерялся. Нет, он не сердился на Гумера, хотя чувствовал, что по своему положению, статусу и возрасту просто обязан рассердиться на юного Ромео. Однако какое-то внутреннее чутьё, интуиция, а может, инерция врождённой человечности удерживали его от того, чтобы разругать юношу в пух и прах.
– Я прошу вас, товарищ директор, только об одном, – сказал в заключение своего рассказа Гумер. – Чтобы вы разрешили нам продолжать наши встречи. А мы даём слово быть дисциплинированными, активно участвовать в общественной жизни школы, хорошо учиться.
Директор не знал, что делать с вдруг проявившейся в его сердце человечностью, а тем более не знал, как поступить ему в отношении Гумера, замешкался, а потом нехотя буркнул:
– Ладно, иди. И никому о нашем разговоре.
– Даже Фалине? – спросил уже в дверях Гумер.
Директор снова замолчал, не зная что сказать, потому что действительно не знал и не представлял, как можно ответить на такой, казалось бы, простой вопрос юноши. Вообще, в эту минуту директор не знал ни того, должен ли Гумер передавать их разговор Фалине или кому-нибудь другому, ни того, как вести себя с учеником в подобных «чрезвычайных» обстоятельствах. И это незнание настолько его угнетало, что он так и не ответил Гумеру, поспешив жестом выгнать его из кабинета.
Ф-фу ты, чёрт! Какой-то несмышлёный пацан поставил кучу неразрешимых вопросов перед самим директором! Поняв, что ему самому не разобраться в этой круговерти, директор решил вынести этот вопрос на повестку дня ближайшего педсовета, и это было его ошибкой. Большой ошибкой. Так думал позднее Гумер, да и директор, наверное, спустя некоторое время признал в душе свою ошибку.
Но тогда Гумер, сам того не зная и не осознавая того, нарушил незыблемое правило педагогики и уничтожил ту дистанцию, которая непременно существовала между учеником и директором школы. А между учеником и директором даже при всей демократичности обязана соблюдаться хотя бы та минимальная дистанция, которая не должна нарушаться ни при каких условиях. На умении соблюдать эту дистанцию и строится авторитет директора. Эта дистанция, как незаменимая собака, ревностно охраняет статусы директора и школьника, и если невзначай стереть эту таинственную дистанцию, убить этого «ценного пса», авторитет директора тут же летит ко всем чертям.
Гумер эту дистанцию уничтожил. Он ненароком, не нарочно убил «ценного пса» директорского авторитета и превратил директора в своего сердечного собеседника, поверителя своих тайных дел. Нет, он не стал игнорировать авторитет директора, а просто и бесхитростно, причём не понимая этого, попытался вернуть этот авторитет на своё законное место, то есть в саму директорскую совесть и честь, по большому счёту, в истинную педагогику его души. На такой поступок Гумера толкнула сама жизнь, вернее, та сила, которая исходила из его эссе «Страсть» – воинствующая сила любви.
И в то же время Гумер никак не мог до конца уничтожить естественную дистанцию между учеником и директором. Хотя бы потому, что директор стоял выше ученика по многим параметрам: по возрасту и положению, по знаниям, по жизненному опыту. Директор – наставник, ученик – подмастерье. Директор перед учеником – словно аксакал перед ребёнком, душа которого ещё податлива, как тесто, как тёплый воск. Эту разницу никак не преодолеть, эта разница априори определяла почтительное, уважительное отношение ученика к директору. Однако в таких тонких материях, как человечность, духовность, директор совсем не обязательно должен быть выше, богаче своего ученика. Также нельзя со своей уверенностью сказать, что директор, например, любил свою жену или другую женщину сильнее, чем Гумер обожал свою Фалину. Для того чтобы достоверно установить это, нужно проверить и испытать силу любви обоих. В этом отношении директор мог быть настолько выше своего ученика, насколько и ученик мог быть выше директора. В конце концов, что, если Гумер умеет любить сильнее, чем директор? Юноша полагал, что уж в этом вопросе между ним и директором не должно быть никакой субординации, никакой дистанции. Правда, Гумер после разговора с директором ввиду своего очень уж юного возраста вряд ли думал именно так, как теперь, лёжа на кровати в санаторном номере крымского города Алупки. Однако, как бы ни было, Гумер в тот день после беседы с директором вышел из школы, окрылённый надеждой и искренней симпатией к директору и вообще ко всем учителям. Ему хотелось любить всех на свете. «Действительно, – думал Гумер, – наши учителя, несмотря на их суровость, а иногда и грубость, в сущности, люди замечательные, и зря я воротил от них нос, потому что и классная руководительница, если подумать, в душе своей женщина добрая и хорошая, нужно только понять её…» О, как радовался тогда Гумер! В тот же вечер он рассказал Фалине о разговоре с директором, о своём признании. Однако Фалина не разделяла радости своего любимого, напротив, ещё больше испугалась и ожидала беды.
– Боюсь я, Гумер, – сказала она. – Ты, кажется, совершил большую ошибку.
В тот вечер разговор между ними как-то не клеился, не складывался, может, из-за разности в их настроениях? И речка Тебеташ, у излюбленного изгиба которой они обычно встречались, не журчала так весело, как прежде, а придорожные заросли лопухов и мать-и-мачехи выглядели как-то печально. Грустно светила луна, печально мерцали звёзды. Поленья, приставленные к стене дома Фалины, уже не сверкали своими наконечниками, уныло застыли некогда проворные копья-тени от картофельного забора, и ханский дворец вновь превратился в невзрачную, вросшую в землю клеть…
Опасения Фалины оправдались довольно скоро. Их вопрос был вынесен директором на собрание педсовета. Правда, он не стал собирать учителей специально только ради этого вопроса, который считал не достойным отдельного внимания, а просто напросто в конце очередного педсовета поднял и этот вопрос, коротко рассказав о разговоре с Гумером и его просьбе разрешить дальнейшие свидания с Фалиной. Учителей, естественно, охватил благородный гнев и справедливое возмущение. Ох, как они возмущались! Как негодовали! Так, что предыдущие «важные» вопросы уменьшились до размера пескарей, и в омуте педсовета осталась плавать одна лишь зубастая щука под названием «Вопиющий проступок Гумера и Фалины». Тем не менее мнения педагогов диаметрально разделились. Немногочисленные трезвые головы призывали к терпимости и осторожному, взвешенному решению вопроса. Они говорили, что учеников держат в слишком суровых рамках, что не мешало бы сделать послабления. Подчёркивалось, что дружба с Фалиной благотворно подействовала на Гумера, поведение и успеваемость которого значительно улучшились. Но большинство педагогов решительно высказалось за принятие жёстких санкций против «нарушителей морали и нравственности». Впрочем, последнее слово оставалось за классной руководительницей, ведь она лучше знала своих подопечных.
– Что мы делаем, товарищи?! – вскинулась «классная мадам». – Куда катимся? Ведь никто из вас не видел, как они… как они… целовались! А я видела! Да, я всё видела своими глазами, видела эту мерзкую, пакостную сцену разврата в стенах нашей школы! От их, с позволения сказать, поцелуев растаял бы и Северный Полюс, но не я, классный руководитель и педагог со стажем. Я осталась твёрдой и непреклонной, как скала, потому что являюсь в первую очередь педагогом, наставником. А те из вас, кто растаял, раскис от вида развратных объятий и поцелуев этих двух отщепенцев, рискует поставить позорное пятно на своей репутации педагога. Да-да!.. Моё предложение такое: объявить им обоим строгий выговор перед лицом всего коллектива на общешкольной линейке! Если моё предложение не будет принято, даю голову на отсечение, что на будущий год наши школьницы будут приходить в школу со своими младенцами.
Кое-кто из учителей выразили недовольство: «Не передёргивай!..» «Эх, куда тебя понесло, однако!» Но их высказывания потонули в общем гуле: «Правильно!.. Верно!.. Точно сказала!.. Согласны!..»
Директор по обыкновению старался нащупать «золотую середину», и это ему, кажется, вполне удалось. Во всяком случае, сам он думал именно так. Словом, решили строгий выговор от имени директора не выносить, но «пропесочить» сладкую парочку на общешкольной линейке, что было равносильно прилюдному позору.
Гумер за всё время «экзекуции» даже не покраснел. От вмиг утерянного доверия к директору и учителям душа его словно окаменела, что не принесло, однако, никакого вреда его любви к Фалине. Ему было как-то всё равно: знают или не знают люди о его чувствах к Фалине, сплетничают в деревне о них или нет, смеются или, наоборот, завидуют. Всё ему было, как говорится, по барабану. От всех этих перипетий его любовь лишь крепнет.
Но Фалине приходилось туго. Ей было очень тяжело, будто кто-то злой и жестокий рубанул топором по самым нежным девичьим чувствам. На линейке девушка плакала не переставая, глаза её опухли от слез, грудь болела, сердце ныло. Классный руководитель в открытую обвинила её в том, что она не сохранила своей девичьей чистоты, девичьей гордости, и что до окончательного падения ей остался всего лишь один шаг. Теперь Фалина во всём винила Гумера, а себя ругала лишь за то, что согласилась пойти в тёмный угол коридора, под лестницу, где её караулил искуситель. В день общешкольной линейки Фалина даже не захотела встретиться с Гумером. Гумеру с трудом удалось задержать Фалину прямо у ворот её дома.
– Какого чёрта ты обо всём рассказал директору? – выговаривала ему Фалина. – Отчитался перед ним как пятилетний малыш перед отцом. Ну не дурак ли? Я не верю тебе, и ко мне больше не подходи, наши пути разошлись, ты растоптал самое святое, самое дорогое, что нас связывало.
После таких горьких слов удерживать Фалину не имело смысла. Гумер всю ночь ворочался, не мог заснуть, весь день ничего не ел, не пил, не слушал учителей, да и в школу пошёл только для того, чтобы увидеть Фалину. Он снова замкнулся в себе, осунулся, похудел, почернел от горя, ожесточился сердцем…
«…Вот когда началась у меня та хандра, которую Юрий назвал «тысячекратной», – думал Гумер, по-прежнему лёжа на кровати в своей санаторной палате. – Не просто хандра, а именно тысячекратная, высочайшая точка, пик, Джомолунгма вселенской хандры».
Но главная хандра, оказывается, была ещё впереди. Надо сказать, что после окончания десятого класса, когда Гумер стал работать в колхозе, а затем в сельской библиотеке, он понемногу стал «оттаивать», приходить в себя. Он снова стал активным общественником, возглавил художественную самодеятельность, комсомольскую организацию и общество ДОСААФ колхоза. Но теперь уже причиной его «оживления» была не Фалина, а Танзиля. Что касается Фалины, она после девятого класса насовсем уехала в Башкирию. Отец её так и не смог оправиться от болезни, и мать решила не испытывать больше судьбу и остаться там, где они свили себе гнездо. Она писала в школу письма, интересуясь учёбой дочери, и однажды, получив более-менее подробный отчёт о «похождениях» Фалины, не на шутку перепугалась и поспешила привезти дочку под своё крылышко, пока та окончательно не сбилась с дороги. Однако было бы несправедливым сказать, что Фалина напрочь забыла Гумера и совсем к нему охладела. Хотя после «позора» на общешкольной линейке они не оставались наедине, всё-таки учились в одном классе и не могли не общаться ежедневно. Гумер, огорчённый «изменой» подруги, казался отречённым от всей окружающей его мирской суеты, но по-прежнему запоем читал книги и продолжал вести свои записи, которых набралось уже целых три толстых тетради. Как и раньше, книги он читал даже на школьных переменах. Иногда во время чтения он чувствовал знакомую теплоту взгляда, но когда поднимал голову, Фалина успевала отвести взгляд в сторону. Гумеру так хотелось задержать на себе её взгляды, что он часто сидел, уставившись в одну и ту же строчку из книги и, не поднимая головы, нежился и нежился в тепле её глаз. А когда Фалину вызывали к доске, он сам жадно ласкал её взглядом.
Вечерами он не раз проходил мимо дома девушки, свистел под её окнами, звал её, но она не отзывалась и не выходила к нему казалось, её даже в доме не было.
Так незаметно прошёл учебный год. Фалина уехала, а Гумер остался наедине со своим горем и безрадостным будущим. В десятом классе Гумер написал несколько писем Фалине. Она ему иногда отвечала, и каждое такое письмо бросало Гумера то в пожар, то в холод… А последнее…
«Гумер, мне очень тяжело, – написала она. – Я никогда никого не смогу уже полюбить так, как любила тебя. Я ведь знала, что ты после той злополучной школьной линейки, где нас выставили на посмешище, каждый день приходил к нашим воротам, свистел под моими окнами. Ты звал меня, и я ночами плакала от любви к тебе, но выйти к тебе не решалась. Боялась, что снова нас увидят и высмеют окончательно. К тому же от мамы приходили тревожные письма. Оказывается, она через классную руководительницу узнала о наших с тобой отношениях и очень расстроилась. Мама умоляла меня порвать отношения с тобой и приехать к ней, не думать о юношах, пока не закончу школу, не позорить честь нашей семьи, нашего рода, нашей деревни. Она знает, что я теперь тоскую по тебе, и ругает меня за это, требует, чтобы я забыла тебя, чтобы все силы отдала учёбе. Мне не хочется расстраивать маму, я люблю и жалею её, хотя и тебя не могу забыть. Но я боюсь даже заикнуться о поездке в гости в деревню. Чтобы не подумали, что это я из-за тебя хочу туда поехать. Давай прекратим наши отношения, Гумер, и не будем писать друг другу письма, забудем друг друга, может, от этого нам обоим полегчает. Это моё последнее письмо, и ты тоже больше не пиши. Меня, наверное, за многое можно ругать, я не всегда была права, но хочу чтобы ты вспоминал меня только добрыми словами, хранил в памяти только светлые и чистые моменты нашей любви, наших чувств. Я буду вспоминать тебя только добром, ты останешься для меня самым чистым, хорошим, тёплым и дорогим воспоминанием. Прощай. Постарайся найти среди девушек ту, которая тебе понравится. Последняя моя просьба – найди такую, которая будет лучше меня…»
О, эти письма юности! Наивные, искренние, немного смешные со своим стремлением к преувеличению, чистые, как девичья слеза.
После «последнего» письма Фалины Гумер забросал её отчаянными письмами. Подруга поначалу «стойко» не отвечала, но через два-три месяца не выдерживала и писала очередное «последнее» послание. Таких «последних» писем было четыре, которые стали бесценными свидетельствами трогательной любви обоих адресатов.
С грехом пополам окончив десятилетку, Гумер с облегчением вздохнул. У него ещё не было никаких планов на будущее, они появились позднее, благодаря теперешней жене Танзиле.
Но почему Гумер приехал в Крым без Танзили? Почему он и в этом черноморском оазисе думает прежде всего о Фалине? Гумер представляет, как они с Фалиной гуляют по черноморскому побережью, купаются в море, даже не плавают, а лежат, чуть покачиваясь на солёных морских волнах, как будто загорают на пляже, подставляя солнцу то один, то другой бок. И море держит их, не даёт утонуть. Другие купальщики пробуют также полежать на поверхности моря, но очень скоро начинают тонуть. А Гумер с Фалиной не тонут, посмеиваясь над потугами подражающих им купальщиков. Вот юноша озорно стал кувыркаться на морской глади. Перевернулся раза три с эдаким задором, ухарством. Фалина следует за ним, но кувыркаться не спешит, с улыбкой наблюдая за своим возлюбленным. Вдруг из Алупского парка прилетели на море два павлина и принялись склёвывать принесённые волнами мелкие, величиной не более горошины, кораллы-бусинки. Павлины клюют жемчужины и с улыбкой смотрят на Гумера и Фалину, хотя клювы у этих величественных птиц, казалось бы, вовсе не приспособлены для человеческих улыбок. Впрочем, влюблённые не обращают никакого внимания на птиц, потому что накрылись очередной пенистой волной, как пуховым одеялом, и сладко заснули. И было им очень-очень хорошо. Но вскоре их разбудили резкие крики павлинов, и Гумер с Фалиной, обнявшись, вышли на берег. А на берегу их ждала… Танзиля, которая подарила им – о, боже! – букет белых крымских роз…
Так думы Гумера постепенно перешли в необычайный сон. Прошло, наверное, не более часа, как он вернулся с неудавшегося для него застолья, и за это короткое время в его голове пронеслась вереница мыслей, которых хватило бы на несколько лет, и проплыл сон, длившийся, кажется, целую вечность.
На следующий день Гумер встретился с Харзаном в кумысной. Харзан был человеком умным и тактичным, и не стал спрашивать причину поспешного бегства Гумера с пирушки. Наоборот, он завёл разговор о себе самом:
– Кажется, я здорово влип, приятель, – сообщил он. – Пропала моя головушка, связали меня, как говорится, по рукам и ногам. Кажется, не скоро удастся выйти из этой игры.
Гумер понял Харзана с полуслова. Понятно, что отношения между Харзаном и Зиной зашли довольно глубоко.
Это действительно было так. Вчера Харзан с Зиной остались ночевать во второй комнате Лениного дома. Зина решила окончательно порвать с богатым любовником, а чтобы он, приехав, не докучал и не домогался её, «молодые» решили завтра отправиться в однодневное автобусное путешествие, организованное администрацией санатория.
Простившись с Харзаном, Гумер решил навестить Юру, и вскоре они, вчетвером, взяв его жену Ларису и дочь Наташу, пошли в тир. Гумер на этот раз стрелял плохо, Лариса набрала девяносто девять очков, а Юра, наконец, достиг цели в сто очков и очень радовался этому, получив к тому же в подарок специальный диплом Алупкинского комитета ДОСААФ. Юра то и дело порывался «обмыть» диплом, но его благие порывы были на корню пресечены благоверной. Да и Гумер не особенно поддержал идею «обмыть», то есть, как говорят в этом случае, не проявил мужской солидарности. После чего Юра предложил пойти к морю добывать крабов. Все согласились, особенно радовалась маленькая Наташа.
У Юры был свой способ ловли крабов. Дело в том, что эти безобразные существа, похожие на огромных пауков, очень подвижные и в то же время осторожные. Но вот что удивительно: они чрезвычайно падки на такие лакомства, как чуть подпорченная колбаса, мясо, рыба, то есть «деликатесы с душком». При запахе протухшего куска мяса краб напрочь забывает об осторожности и бросается на добычу. Обычно крабы обитают среди прибрежных камней, служащих им местом укрытия. В случае опасности краб тут же прячется под ближайший камень.
Юра выходит на крабовый промысел с двумя кусками прочной проволочки. Одну из них, изогнутую, как кочерга, он заранее суёт под камень, где зарылся краб. На другой кусок проволоки, прямой, как спица, он насаживает кусок колбасы «с душком» и этой лакомой наживкой выманивает членистоногого из норы. Одурманенный запахом колбасы краб начинает вылезать из норы, протягивая серповидные мощные клещи, потом перешагивает с виду безобидную проволоку, которая вдруг приходит в движение и кривым, как у кочерги, концом вытягивает всего его из норы. В быстроте Юра ничуть не уступает крабу: быстрым движением хватает его за шейку, после чего пленник лишь бессильно щёлкает своими клешнями. Но если не успел схватить его за шею, пеняй на себя: клешни у краба острые. На Юриных пальцах до сих пор видны два-три шрама, оставшиеся от схватки с более проворными, чем он, крабами.
Краболовному таланту Юры больше всех радовалась его дочь Наташа. От радости она начала визжать, хлопала в ладошки, подпрыгивая на валуне.
«Я из дочки настоящую охотницу сделаю, так ведь, Наташенька? – разговаривал с дочерью Юра так, как обычно разговаривают якуты, то есть обращаясь к своим детям, будто их рядом нет. – Когда она станет большой, будет охотиться на оленя. В одиночку, конечно. Если бы она была мальчиком, то, став джигитом, пошли бы и на медведя, ну а для девицы, пожалуй, и олень сойдёт, так ведь?
– Нет, – категорически возражала дочь, грозно хмуря брови. – Мальчиком я быть не хочу, но всё равно пойду на медведя, когда вырасту.
Да, Наташе не хотелось быть мальчишкой. Она не любила пацанов, считая их хулиганами, бандитами, в общем, плохими людьми, терпеть не могла мальчишек, ругая их при каждом удобном случае так, как могут ругаться только якуты: с презрительной гримасой на лице, нахмуренными гневно бровями и каким-то по-особому возмущённым наклоном головы. Отец знал неприязнь дочери к мальчишкам.
– Ну-ну, – ухмылялся он. – Не ломай ты так брови, а то лицо станет некрасивым, и джигиты не будут любить тебя.
– Пусть только попробуют не любить! – грозила пальчиком Наташа. – Я их – пух-пух! – застрелю! Когда я стану большой и буду охотником, я всех их – пух-пух! Застрелю!
– Людей нельзя – «пух-пух», – выговаривала ей мать.
– А почему они меня не любят? Пусть любят! Мальчишки пусть меня не любят, а джигиты – пусть непременно любят!
Мальчишек Наташа считала бездельниками и неумехами, а джигитов, естественно, настоящими мужчинами и охотниками. Ну а охотники должны любить её. Это же так просто. Ведь она также станет охотником. Отец так говорит, а его слово – закон.
Глава семейства ловит крабов, мать с дочкой болтают ни о чём и обо всём, Гумер с улыбкой наблюдает за ними, думая: «Вот счастливая семья. Они находят радость и удовольствие от общения друг с другом».
– Эти крабы – точь-в-точь моя жена, – снова ухмыляется Юра. – Хитрые, осторожные, проворные. И всё-таки заглатывают мою приманку, хы-ы!..
– Уйми язык, – спокойно отвечает Лариса, – не то краб его тебе отрежет.
– Не обижай папу! – безапелляционно заявляет Наташа. Она всегда и во всём принимает сторону отца.
– А мой сын, наоборот, всегда встаёт на сторону матери, и они вдвоём набрасываются на меня, – грустно подумал Гумер.
Юра ловко подцепил очередного краба. Наташа вновь завизжала и запрыгала от восторга, но на этот раз, потеряв равновесие, упала и ударилась головой о камень. Из ранки хлынула кровь.
– Доченька! – вскрикнул Юра, швырнув прочь краба, и бросился на помощь дочери.
Мать при виде окровавленной головы дочки замерла в страхе и побледнела. Наташа кричала и била кулачками о песок. Гумер достал из кармана чистый носовой платок и протянул Ларисе. Но платок не помог остановить кровь. Юра поднял ребёнка на руки и побежал в санаторий к врачу. Он бежал так, как, наверное, никогда не мчался вслед за преследуемым оленем, и всё же девочка потеряла много крови и была без сознания. Лариса плакала навзрыд. Врачи колдовали над Наташей, обработали и перевязали рану, привели её в чувство.
– Ребёнку нужен полный покой, – сказал врач, – но у нас в санатории нет детского отделения.
– Ничего, – ответила Лариса, – мы сняли домик. Отлежится там».
– Но ей нужен медицинский уход, – возразил Юра.
И тут Гумер вспомнил, что Зина по специальности была детским врачом, о чём она, в частности, сказала при знакомстве на вечеринке.
– Не беспокойтесь, среди пациентов санатория есть детский врач, она будет ухаживать за Наташей, – сказал он.
Родители с дочкой отправились домой, а Гумер пошёл искать Зину.
Потом, уже обо всём договорившись с Юрием, они с Зиной вернулись в санаторий.
– Ты уж не обижайся на меня за вчерашнее, – сказала вдруг Зина. – Просто я хотела тебе приятное сделать. Лена – женщина хорошая, скромная, чистая, аккуратная, и тайну хранить умеет.
– Как будто корову продаёт, – с раздражением подумал Гумер, но промолчал, не желая обидеть женщину, согласившуюся помочь дочери Юры и Ларисы.
– Да ничего, – успокоил он её. – Просто такой уж я человек, странный немного, может, малость не от мира сего.
– Это точно, – с улыбкой подтвердила Зина. – Вы с Харзаном какие-то… ненормальные, действительно, не от мира сего. Мне с Харзаном интересно, потому что он не такой, как все.
Зина говорила довольно откровенно.
– Я мужчин знаю хорошо, – как ни в чём ни бывало продолжала она. – Но такого любовника, как Харзан, ещё ни разу не встречала. Все мои прежние мужчины были… Ну, как бы это объяснить… опытными любовниками, потому они и похожи друг на друга, как одноклеточные существа. А Харзан совсем-совсем не похож на таких мужчин. Кажется, что ему всё ещё не больше семнадцати. С ним я ощущаю себя молоденькой девушкой, эдакой наивной дурочкой. И поэтому мне очень хорошо с Харзаном. Я смеюсь над собой, и в то же время я влюблена, я влюбилась, как семнадцатилетняя девчонка, я потеряла голову, я пьяна от любви…
Гумер не удержался от колкости:
– В семнадцать лет влюблённые обычно не спят в одной постели.
– Ха… Но нам же в действительности не семнадцать, а уже под сорок, дорогой, – невозмутимо ответила Зина. – Приехать в санаторий и… если в твоём теле ещё теплится огонёк… В общем, не надо упускать возможности.
– Харзан тоже так думает?
– Да что ты?! Он думает совсем иначе. Он по уши влюблён в меня. Если бы не это, он так и остался бы бесчувственным чурбаном. А вообще, он до сих пор как бы раскаивается, считает и себя, и меня изменниками, предателями. От общения с ним я сама становлюсь эдакой праведницей. Ведь я чувствую, что уже ни с кем, кроме Харзана, не смогу встречаться. Отныне у меня не будет ни одного любовника, Гумер. Я вернусь домой и постараюсь любить только мужа. Харзан сделал со мною что-то необыкновенное: я люблю его, и в то же время скучаю по мужу. Странно…
Слова Зины заставили Гумера не на шутку призадуматься. Он представлял себе Зину как женщину, мягко говоря, не очень строгих правил. Однако, судя по её глубоким суждениям, всё не так-то просто… Да, жизнь – сложная штука.
Зина всё своё умение, всю душу отдавала уходу за маленькой Наташей, и поставила её на ноги уже в через неделю. Девочка так привязалась к своей сиделке, что ни за что не хотела с ней расставаться.
Зина была педиатром от Бога. Она относилась к больным детям как любящая мать. Её нежное воркование, мягкие движения, лучистые глаза и обаятельная улыбка волшебным образом действовали на ребёнка, который часто даже не замечал, что ему сделали перевязку или укол или уговорили выпить «вкусное» лекарство.
А вечерами Зина с Харзаном пропадали в доме Лены. Зина уже давно забыла о своих «стратегических» планах, ибо в них отпала необходимость.
Харзан уже более недели не посещал своё «логово» в Кубинском ущелье. В первые дни знакомства с Зиной он ещё приходил сюда, честно пытался работать над диссертацией, но усилия его были тщетны: он даже над простейшей формулой думал с полчаса. Мысль его явно развешивалась, становилась как бы двухэтажной. Причём диссертация лежала на первом этаже, а на втором этаже возвышалась Зина. Душа, конечно, стремилась наверх, к Зиночке. Промучившись так дня два, Харзан запер недописанную диссертацию в «дипломат» и решил, что в Крыму надо отдыхать, а не работать, снять психологическую нагрузку, развеяться. Такое решение во многом было самооправданием.
Через неделю после октябрьских праздников Гумеру пришло письмо от жены. Оно было написано девятого ноября. Супруга сообщала, что посылку с гостинцами получили, что у них всё хорошо, новостей нет. Письмо, как обычно, было бесстрастным, лаконичным, сухим, будто нехотя написанным. Предложения были настолько вымученными, что почти физически ощущались героические усилия жены по их составлению. В них не было ни одного живого слова, даже упрёка, зато так и сквозило равнодушием.
Почти все пациенты санатория получили к празднику от своих близких поздравительные телеграммы, открытки, письма, денежные переводы или даже посылки, которыми они хвастались друг перед другом. Юра, приходивший в санаторий пить лекарства и кумыс, видел всё это. Заметил он и то, что Гумер не получил ни телеграммы, ни письма, но тактично промолчал.
Когда ноябрь перевалил за свою вторую половину, Юра засобирался в дорогу: срок его путёвки заканчивался. И он с семьёй через Москву возвращался в свою родную Якутию. Гумер провожал их до автобусной остановки. На лбу маленькой Наташи белел шрамик.
– Мне редко встречаются такие замечательные люди, как ты, – сказал ему перед расставанием Юра. – Хотя ты любишь предаваться хандре, из тебя всё-таки выйдет человек. Впрочем, я неправильно выразился: в тридцать пять лет поздновато делать из тебя человека, лучше сказать, что из тебя выйдет толк, и ты ещё сотворишь нечто необыкновенное. Я это чувствую. У меня нюх охотника. Я тебе верю, как самому себе. А с женой тебе отношения нужно налаживать, дорогой. Ты попробуй её растормошить, кровь её разогнать, в конце концов, пробуди в ней ревность, только до развода дело не доводи. Правда, люди сейчас разводятся довольно легко и живут себе припеваючи, не обременённые семьёй. И всё-таки наши предки не одобряли разводы.
Автобус увозил Юру с семьёй, и Гумер долго махал им вслед рукой, пока не скрылось из виду прилипшее к окну личико Наташи, улыбающейся по-якутски на всю вселенную…
Через несколько дней и Харзану придётся упаковывать чемоданы. Гумеру было немного не по себе. Он от всей души привязался к Юре и его семье. Успел он привязаться и к Харзану, но тот в последнее время предпочитал наслаждаться общением с Зиной. Гумер подозревал, что Харзан даже не заглядывал в его заветные тетради, и это удручало его, но спросить об этом стеснялся. В конце концов, какое дело Харзану до воспетой в каких-то тетрадях незнакомой девицы Фалины?
Гумер ещё больше ушёл в себя, замкнулся. Но это состояние не было приступом его обычной хандры, а скорее всего, напоминало тревогу в ожидании какого-то большого события, и эта тревога определённо связана с переданными Харзану тетрадями. Гумер за эти дни не раз перебирал по памяти свои записи. И в тот вечер, когда он покинул застолье и вернулся в палату, записи снова поплыли в его памяти одна за другой… Пока где-то не прервались… Где же они прервались? Ах, да, Гумер стал засыпать и увидел сон… А мысли в тот момент остановились почему-то на Танзиле…
Танзиля… Она после окончания Арского педучилища приехала преподавать в школу, где учился девятиклассник Гумер. Она была красивой, умной, терпеливой, покладистой девушкой. Не зря говорят, что если тебе нужна максимально правдивая характеристика на интересующего тебе человека, пошли его хотя бы на три-четыре месяца в деревню, а сам внимательно слушай и записывай, что о нём говорят сельчане. Их оценка будет самой верной характеристикой, самым точным психоанализом, самым живописным портретом. Слово сельчан – что неписаный закон. Для них хороший человек – и есть хороший, а плохой – и есть плохой.
Танзилю сельчане единодушно причислили к «хорошим людям». Однако они не знали и даже не предполагали по своей наивности, что Танзиля мастерски умеет скрывать от посторонних отрицательные черты своего характера. К ней как нельзя верно подходила народная пословица про железный амбар, внутри которого каменный амбар, внутри каменного – деревянный, а внутри деревянного амбара – сундук о семи замках. И этот сундук не могли открыть даже деревенские мудрецы. Никто не знал и не догадывался о тайнах Танзили. Эти тайны начинали открываться лишь Гумеру. В то время, когда Танзиля только-только начала работать в школе, она для Гумера была никем, пустым местом. Ему было всё равно, пришла в школу Танзиля или Фатыма, или ещё кто-то… Общаться они начали в кружке художественной самодеятельности, руководство которым доверили Танзиле как самому молодому преподавателю. Гумер декламировал стихи. Надо сказать, что хотя у девушки не было способностей, но она продемонстрировала прекрасные организационные навыки. Сладкими речами, дружеским расположением она вовлекла в кружок многих учеников.
Однако наскоро сколоченному коллективу не хватало художественного руководителя, который смог бы хоть как-то приобщить школьников к искусству. Несмотря на то что Танзиля неплохо пела, довольно прилично танцевала и обладала навыками художественного чтения, она не могла, не умела научить этому других. Бог явно обделил её талантом режиссёра.
Когда, казалось, что ничего не омрачало счастья Гумера и Фалины, Гумер с удовольствием тащил на себе всю режиссёрскую работу в кружке. Особенно удавались ему песни и художественное слово, а вот с танцевальными номерами не всё было гладко. Когда Фалина уехала, а Гумер снова ходил как в воду опущенный, работа кружка и вовсе распалась, и концерты, подготовленные Танзилёй, выглядели пресными, неинтересными.
Закончив школу, Гумер, в отличие от своих сверстников, не стал увиваться за девицами, и всё же, вероятно по инерции, ходил в клуб, отдавая кружку художественной самодеятельности свою тоску по утраченной любви, свои почти неизрасходованные чувства. Он заучивал новые песни, стихи, обучал других тому, что знал и узнавал сам, передавая им пламень своих чувств. Получив последнее письмо от Фалины, Гумер понял неотвратимость расставания с любимой, и это потрясло его. Он знал, что отец Фалины умер, а мать поклялась не покидать могилы мужа и передумала возвращаться в родное село. Она хотела, чтобы дочь поступила в институт. Мать Фалины почему-то проклинала Гумера, поставив перед дочерью жёсткое условие: или она забывает напрочь своего возлюбленного, или лишится также и матери. Конечно, Фалина не могла идти против воли горячо любимой матери, и сообщила об этом Гумеру, прося его больше не писать ей, так как она всё равно не будет читать его письма. А в конце письма советовала ему найти какую-нибудь хорошую девушку, потому что она, Фалина, уже познакомилась с одним молодым человеком. Но Гумер своим любящим сердцем понял, что ни с каким молодым человеком его любимая и не думала знакомиться, а написала ему об этом, чтобы он оставил её в покое. Но над её советом познакомиться с какой-нибудь девушкой юноша задумался. Действительно, может, познакомиться с какой-нибудь местной красавицей, которая поможет ему забыть о Фалине? Может, хватит переживать разлуку?
Трудно всё время жить с ощущением необратимой потери. Ведь ему ещё жить и жить, работать, учиться, найти себя в этом мире. Надо хотя бы задуматься о выборе настоящей профессии. Чтобы прокормить себя, помочь родителям, обзавестись собственной семьёй, в конце концов. В этой жизни есть ещё много красивого: хотя бы любимые им песни, стихи, искусство и, конечно, ждущие своего звёздного часа тетради, переселившиеся из лабаза в ящик письменного стола. Хотя бы ради этих тетрадей стоило жить и творить.
Так думал тогда Гумер, а вскоре нашёлся и человек, с кем он мог поделиться своими мыслями, горестями, надеждами… Этим человеком и оказалась Танзиля. Гумеру нравились в ней такие черты, как сдержанность и задумчивость, спокойствие и скромность. Этими чертами девушка словно напоминала ему его самого. Возглавив художественную самодеятельность в колхозе, он стал привлекать к концертам и Танзилю. Немало видных парней пыталось ухаживать за красивой учительницей, но Танзиля всем говорила, что занята и ждёт своего наречённого. В конце концов джигиты постепенно охладели к ней, поэтому после репетиций Гумеру частенько приходилось провожать Танзилю до дома. Девушка не уставала говорить ему о необходимости продолжить образование, так как в будущем стране нужны будут высокообразованные специалисты. Постепенно Гумер стал привыкать к Танзиле, а иногда, оставшись наедине с ней, даже забывал о Фалине. Вскоре Гумера назначили заведующим сельской библиотекой. В то время Танзиля имела уже достаточно высокий авторитет в школе, избиралась партийным агитатором, членом избирательной комиссии. Обязанностей у неё прибавлялось, старательности – тоже. По вечерам девушка частенько засиживалась в библиотеке, готовясь к очередной лекции или докладу. Таких людей в селе было, в общем-то, немного, а в библиотеке – и того меньше. Книголюбы приходили сюда в основном для того, чтобы сдать прочитанную книгу и взять новую. Так что по большей части Гумер и Танзиля оставались в библиотеке одни. Гумер стал уважать Танзилю за её усидчивость, стремление к знаниям, рассудительность, она была ему ближе всех среди других учителей. Порой он ловил себя на мысли, что начинал скучать по Танзиле даже днём. Когда девушка подолгу не появлялась в библиотеке, он сам шёл в школу, чтобы увидеться с ней. В выходные дни Танзиля уезжала к родителям в соседний район, и тогда Гумер особенно тосковал по ней.
Танзиля переписывалась со всеми студентами по педучилищу.
Почти все её подруги в течение одного года повыходили замуж, и это вызывало в девушке чувство ревности и обиды. Именно тогда Гумер впервые ощутил что-то нехорошее в поведении своей новой подруги. Оказывается, Танзиля завидовала замужеству своих подруг. Это как-то не укладывалось в голове Гумера. Как можно завидовать счастью своих подруг? Впрочем, юноша тогда не придал этому особенного значения, вернее, не стал глубоко над этим задумываться. Напротив, он ещё сильнее привязался к Танзиле, их отношения развивались стремительно, и наступил день, когда они без всякого объяснения бросились в объятия друг друга. По иронии судьбы это случилось под той самой злополучной лестницей в конце школьного коридора, где находился класс, в котором преподавала Танзиля. Молодая учительница имела обыкновение допоздна засиживаться в классе над газетами и журналами. Гумер обычно дожидался её, а потом провожал до дома, взяв под руку или за талию. В тот вечер, когда Танзиля, выключив свет, запирала дверь классной комнаты, Гумера вдруг бросило в жар, и он заключил девушку в объятия. Танзиля не противилась, хотя сама и не отвечала на ласки. Гумер одной рукой крепко прижал девушку к своей груди, а другой рукой осторожно поднял её подбородок и нежно поцеловал в губы. Танзиля послушно принимала его ласки. Гумеру было так хорошо в эту минуту, что он даже не вспомнил о Фалине.
После этого им стало казаться, что они уже давно живут вместе. При каждом удобном случае Гумер заключал Танзилю в объятия и страстно целовал, и вновь она не противилась, хотя и не отвечала на его ласки, воспринимая их как должное, как само собой разумеющееся. Но Гумер и этому был безмерно рад. Свои чувства к Фалине он вспоминал теперь как ребячество, мальчишество, и думал, что любит Танзилю настоящей, мужской любовью. Из поездок в райцентр он всегда привозил ей подарки, хотя его возлюбленная не приходила от этого в восторг и лишь вежливо благодарила. Гумер эту сдержанность принимал за скромность и воспитанность.
Танзиля не радовалась даже тогда, когда уговорила, наконец, Гумера поступить на библиотечное отделение Казанского института культуры, хотя и потратила на эти уговоры много времени и усилий.
Гумер сдал вступительные экзамены успешно и счастливый, окрылённый вернулся в село. Сообщив радостную весть, он пылко обнял Танзилю, и вновь она отнеслась к новости более чем сдержанно. Она даже не поздравила его, и просто сказала: «Ладно, хорошо». И продолжала терпеливо и послушно принимать его ласки. В этот же год Танзилю перевели преподавать в школу соседнего села.
На первом курсе Гумер писал ей пылкие письма, получая сдержанные и сухие ответы. «В деревне всё нормально. Я преподаю, участвую в общественных делах…» Во время очередных каникул Гумер сделал ей предложение, и Танзиля, восприняв это как обычное явление, спокойно дала согласие, и вскоре они тихо, скромно расписались в загсе, став мужем и женой. Гумер по-прежнему учился, а Танзиля преподавала, время от времени навещала его родителей. Именно тогда она, почему-то втайне от мужа, поступила на заочное отделение пединститута. Вернее, Гумер даже не узнал, что жена поступила в институт. И вновь он посчитал это за проявление скромности. Действительно, зачем кричать об этом на каждом углу? Ведь учёба только началась. Когда родился сын, Танзиля взяла академический отпуск, а Гумеру велела не отвлекаться и продолжать учёбу.
Он закончил институт, когда сыну исполнилось четыре года, и стал работать в одной из библиотек Казани. Танзиля училась на четвёртом курсе. Гумеру надоела такая жизнь «на два фронта», и он предложил жене переехать в Казань, тем более, что ему как молодому специалисту и к тому же человеку семейному выделили из какого-то полузабытого фонда однокомнатную квартиру без всяких удобств в древнем, оставшемся, вероятно, ещё со времён царя Гороха, доме. Таким образом, семья, наконец, воссоединилась.
За годы учёбы в институте Гумер развился духовно и умственно, накопил немало знаний, слыл одним из лучших студентов-общественников. Но по своей природе Гумер оставался человеком чувства. Он очень любил жену и сына, не особенно обращал внимания на уже привычную ему сдержанность и даже сухость Танзили в отношении к нему. Надо сказать, что Танзиля была образцовой женой, матерью, хозяйкой. В доме всегда была горячая, вкусная еда, царили чистота и порядок. Всюду виден был пусть скромный, но достаток, несмотря на довольно скудный семейный бюджет. В ребёнке она души не чаяла, лелеяла, закармливала его. Словом, всю свою душу, все свои усилия и энергию она отдавала сыну, учёбе и наведению уюта в этой лишённой всяких удобств лачуге. Она очень хорошо относилась и к мужу, по-прежнему была к нему скорее равнодушна, чем испытывала хотя бы слабое подобие пылких чувств, и по-прежнему терпеливо и послушно принимала его ласки, но ни разу сама его не обняла и не поцеловала. Если, например, Гумеру вздумалось бы оставить жену без ласки на протяжении целой недели или даже месяца, она вряд ли даже заметила бы отсутствия близости. Причём её никак нельзя было обвинить в чёрствости, в отчуждённости по отношению к мужу. Она ежедневно общалась и разговаривала с ним. Никогда не грубила ему, всегда и всем была как будто довольна. Она была всего лишь равнодушной к нему, и Гумеру иногда казалось, что незыблемость равнодушия возведена у жены чуть ли не в ранг религии, фетиша. Постепенно и сын стал относиться к отцу с равнодушием, достойным материнского, хотя между матерью и сыном отношения были весьма нежными, они любили друг друга, могли день и ночь болтать, играть, смеяться. А с отцом сын почти не играл. Что только не предпринимал Гумер, чтобы развеселить сына. Какие только игрушки ни покупал, но сын по-прежнему молча и равнодушно взирал на родителя. Правда, купленным игрушкам он радовался и возился с ними, пока они не теряли для него новизны, но радовался сын именно игрушкам, и когда отец пробовал присоединиться к игре, ребёнок оставлял в покое игрушку или уносил её подальше от отца, чтобы играть с ней одному или с матерью.
Постепенно Гумер стал тяготиться такими отношениями в семье. В нём снова начинала поднимать голову тоска, вселенская хандра. Ему хотелось хотя бы немного ласки, нежности, семейной неги. По ночам ему чудилось, что кто-то нежно целует его в губы. Ласково обнимает его за плечи. И вот в его душу откуда-то издалека, из-за невидимого горизонта начала возвращаться Фалина. Она появлялась всё чаще и чаще. И Гумер стал ощущать на своем лице её ласковые взгляды. Он, закрыв глаза, нежился в лучах этих взглядов. Мужчина не раз сравнивал Танзилю с Фалиной, и это сравнение было, конечно, не в пользу жены. Словом, через несколько лет почти полного забвения Фалина снова завладела сердцем Гумера, который теперь снова жил ради неё, ради любви к ней. Записи в тетрадях оживили его воспоминания, разбередили душевные раны, воспламенили погасшие было чувства, возвратили и преклонение перед силой Великой Любви.
Войдя в переписку со многими друзьями и односельчанами, Гумер узнал, что Фалина вышла замуж за хорошего человека, родила двух детей, живёт с семьёй и матерью в одном из городов Башкортостана. Но странное дело: Гумера почему-то не интересовала нынешняя, теперешняя Фалина. Он заинтересовался её судьбой не ради былой любви, а просто для наведения справок. Да, Гумер любит Фалину, но любит её прежнюю, ещё школьницу, старшеклассницу. Любит ту Фалину, которая умела любить его не только губами и руками, но и взглядом. Гумера не удовлетворяла работа в библиотеке, хотя он от работы не отлынивал и не занимался очковтирательством. Он умел и любил находить общий язык с абонентами, помогал им находить нужную литературу, и в библиотечной книге жалоб и предложений было уже немало записей с выражениями благодарности в его адрес. Но Гумеру казалось, что эта работа сковывает его возможности, что его талант, способности, знания не расходуются здесь даже наполовину. Он понимал, что ему можно и нужно приложить силы и в другой, более важной области, но не знал, в какой. Когда-нибудь Гумер всё-таки уйдёт из библиотеки, которая станет для него лишь ступенькой на пути вверх, к новым высотам. Так думал Гумер.
Странно, но и семья стала казаться Гумеру чем-то вроде временного явления, переходного этапа… К чему? Ему казалось, что вот-вот произойдёт нечто грандиозное и коренным образом изменит его жизнь, а Танзиля с Гумером с улыбкой расстанутся.
Стоп!.. А ребёнок?.. Сын?..
Этот вопрос продолжал буравить мозг Гумера. Он уже тысячу раз задавался этим вопросом и тысячу раз не смог найти на него ответ. Он даже пробовал в душе обратиться с этим вопросом к Фалине, на что она погрозила пальчиком и сказала: «Не вздумай оставить ребёнка сиротой!» Гумер повторил – опять же в душе – этот вопрос Танзиле, и супруга, пожав плечами, равнодушно обронила: «Поступай, как хочешь!..» Ничего себе! Вот так ответ! Получается, что родная мать как будто не озабочена участью своего сына, а совершенно посторонняя женщина готова защитить чужого ребёнка. Неужели эти две женщины и в действительности способны на такие ответы?..
Между тем сын учился уже в шестом классе, но не удосужился черкнуть хотя бы пару строк отцу, лечившемуся в далёком причерноморском санатории.
Домой Зину провожали в конце ноября. Через три дня после её отъезда Харзан зашёл в палату к Гумеру, держа под мышкой стопку тетрадей. При виде заветных тетрадей Гумер встрепенулся. Харзан молча положил на стол тетради.
– Гумер, – сказал он. – Заранее извиняюсь, если буду чересчур многословен. Как педагог я привык и люблю раскрывать мысль полностью.
– Не беда, – кивнул головой Гумер. – Я весь во внимании.
– Пока оставим в стороне эти тетради, вернёмся к ним попозже. Сначала хотелось бы поделиться с тобой некоторыми мыслями. Мне трудно говорить с тобой со всей откровенностью, потому что в вопросе любви, а значит, и в вопросе нравственности, ты человек чрезвычайно чистый, и вправе, учитывая мои отношения с Зиной, причислить меня… ну, скажем, к недобродетельным мужчинам.
– Нет, я не могу и не вправе давать такие однозначные оценки. Человеческие взаимоотношения слишком сложны. Чтобы вот так просто определить: это – добродетельно, а это – нет. Не думай, что я до такой степени сухой моралист.
– А ты меня не оправдывай, Гумер. Мои отношения с Зиной не таковы, я совершил измену по отношению к Рамизе и детям. Я почувствовал свою ошибку ещё во время первого танца с Зиной и шёл на измену, можно сказать, сознательно, за что никогда себя не прощу. Зина очаровала и ослепила меня своей нежностью, одухотворённостью. В то же время именно благодаря этим качествам она открыла мне глаза на некоторые важные вещи. За эти полтора месяца, проведённые с Зиной, я совсем по-другому, по-новому стал видеть собственный образ жизни. Она пробудила во мне желание лучше знать истоки духовного богатства человека, окунуться в волшебный мир поэзии, литературы, искусства. Теперь я смогу, не изменяя любимой науке, ни в коем случае не во вред ей, приобщиться к сокровищницам мировой культуры. Более того, я постараюсь привлечь к культуре и Рамизу, уговорю её поступить в институт и получить высшее образование, как бы это ни было трудно. Я приложу все силы для того, чтобы и детей приобщить к миру искусства, культуры. Вот какие желания пробудила во мне Зина. Ты, наверное, удивишься, если я скажу, что она помогла мне ещё сильнее полюбить свою жизнь и детей. Может быть, она и не хотела этого, но я невольно сравнивал Зину и Рамизу и убеждался, что Рамиза на голову выше, лучше её, что я люблю Рамизу и буду счастлив только с ней. Однако я совершил ошибку, сравнив таким прямым способом мою жену с другой женщиной. Не так надо испытывать жену. Ведь я и до встречи с Зиной должен был понимать, что не следует отрываться от мира искусства и становиться сухим «доцентом-процентом», и что жена моя – чистейший ангел, и что ей надо учиться дальше, и ещё много чего я должен был понимать, но, увы, не понимал, не знал, не видел: хоть режь меня на кусочки. А почему так получилось? Потому что я, как и всякий ребёнок, не родился эдаким ангелочком, а рос, уже имея в генах и крови следствия многих ошибок и бед человечества. В нашем воспитании наряду с любовью, самоотверженностью и добрыми делами неизменно и незримо присутствуют следы чьих-то давних проступков и предательств. Я отнюдь не хочу таким образом оправдываться, Гумер. Да и как мне оправдаться перед Рамизой? Это невозможно. Она никогда не простит мне измену. Поэтому я вынужден совершить по отношению к ней двойное предательство: ничего не сказать о моей связи с Зиной. Это будет моя первая и последняя ложь. Рамиза никогда не узнает о моём падении, хотя в народе и говорят, что шила в мешке не утаишь. Но эта поговорка к данной ситуации не подходит. Народ выдумал эту поговорку из лучших побуждений, но, к сожалению, в жизни она далеко не всегда срабатывает. В этом бездонном мешке под названием «Жизнь» валяется много проржавевших или полностью сгнивших шил, одно из которых отныне будет моим и тихо-тихо сгниёт. Так будет лучше и для меня, и для Рамизы, и для детей.
Жизнь моя идёт своим чередом, и моя измена не выбьет её из накатанной колеи. А вот твоя жизнь, Гумер, намного сложнее. Не сердись, я буду говорить прямо и только правду. Попробуй рассудить трезво и ответить на вопрос: кто же ты такой? Работа тебя не удовлетворяет, то есть ты своим трудом не приносишь обществу той пользы, которую мог бы принести. Твои отношения с семьёй довольно прохладны. У тебя нет испытанных в горе и радостях друзей, ты вбил себе в голову образ Фалины как некой чудотворной иконы и по-язычески преклоняешься перед ней…
Гумеру показалось, что его ударили вдруг дубиной по голове… Нет!.. Он не позволит так отзываться о Фалине!
– Харзан, – сказал Гумер, стараясь сохранить спокойствие, – ты можешь что угодно говорить обо мне, но, пожалуйста, не трогай Фалину.
– А я её и не трогаю, упаси Аллах! – ответил Харзан. – Её уже никто тронуть не может, ни ты, ни я, ни кто-либо другой, потому что у реальной Фалины есть семья, муж, дети. Я же имею в виду вымышленную Фалину, вернее, выдуманный тобой образ. Да, к ней ты испытываешь великую любовь. Но эта любовь, какой бы чистой она ни была, не приносит счастья ни тебе, ни твоей семье. Она бесполезна и для общества. Я бы ещё мог оправдать эту любовь, если бы она помогла тебе, скажем, в воспитании хотя бы одного ребёнка.
Но… В этом месте нашей беседы я вынужден возвратиться к твоим тетрадям, вернее, дополнить, продолжить ими наш разговор. Если рассматривать тебя в контексте с тетрадями, ты, Гумер, – удивительная личность. И да упадут мои слова зёрнами в плодородную почву – из этих тетрадей может получиться замечательная книга, которая станет глотком свежего воздуха для затравленных тяжёлой жизнью людей: книгой, утверждающей силу Великой Любви, учащей воспринимать жизнь во всей её гармонии… Но тебе придётся ещё много поработать над этой книгой… И если ты, не жалея своих сил, времени, мучаясь ночами в поисках золотой иголки в стогу словесного сена, действительно сможешь гармонично собрать эти образы воедино, в одну книгу, считай, что твоя доселе сумбурная, утомительная, начавшая киснуть жизнь прожита не зря. А ты сможешь это сделать, Гумер, в твоей душе осталось ещё много неистраченной силы…
Гумеру вдруг показалось, что устами Харзана сама Фалина наставляет его на путь истинный. Да-да, именно так! Он как будто слушал голос самой Фалины!.. Во всяком случае, не перед этим же Харзаном развесил он свои уши…
Харзан уехал через два дня, и Гумер остался совсем один. Проводив Харзана, он вернулся в палату, долго о чём-то думал и решил написать Танзиле письмо. Взял чистый лист бумаги и написал сверху отдельной строкой: «Здравствуйте, Танзиля и сын!» Потом он снова надолго задумался, вздохнул и продолжил: «Танзиля, пожалуйста, не удивляйся этому письму. Обстоятельства и наши с тобой отношения сложились таким образом и достигли такой критической точки, что нам, думаю, нужно как минимум год отдохнуть друг от друга. Пусть предстоящий год станет своего рода испытанием для нас. Кроме того, врачи утверждали, что для моих лёгких очень полезен крымский климат, так что и в этом смысле мне лучше до поры до времени остаться в Крыму. Через неделю заканчивается срок моего пребывания в санатории, а вчера я нашёл себе работу разнорабочим в Алупкинском парке. Сообщи моим коллегам и начальству по работе, чтобы не удивлялись тому, что я со своим высшим образованием согласился на такую неквалифицированную работу. Есть у меня ещё масса накопившихся дел, о которых пока не могу сказать. За год, может быть, и сын по мне соскучится. Насчёт алиментов и прочего не беспокойся, половину заработка буду отсылать вам. А пока прощайте».
Гумер сложил лист вчетверо, засунул его в почтовой конверт, лизнул языком по липкой полоске и заклеил конверт. Аккуратным почерком вывел адрес, фамилию, имя и положил письмо в карман, чтобы по пути на обед опустить его в почтовый ящик. Всё это он проделывал в каким-то холодным спокойствием, после чего вышел на балкон. Несмотря на близость декабря, погода стояла тёплая. Взгляд Гумера упал на растущее прямо перед балконом каштановое дерево с двумя мощными стволами, и хотя каштаны уже два месяца как облетели и стояли голыми, лишившись своей золотисто-жёлтой кроны, он почему-то шепнул как заклинание:
«Не желтейте, каштаны… Не старейте…»
1976–1977, Крым, Алупка – Ялта