Подойдя к мастерской и уже взявшись за ручку двери, я внезапно остановилась, предчувствуя, что между мною и Джакомо непременно возникнут такие же ужасные отношения, какие существовали между мною и Астаритой. То чувство покорности, трепета и слепой страсти, которое Астарита питает ко мне, я сама испытываю к Джакомо; и хотя я отдавала себе отчет в том, что если я хочу заставить его полюбить меня, то должна вести себя совсем иначе, тем не менее, находясь рядом с Джакомо, я никак не могла отделаться от чувства зависимости, стеснения, беспокойства. Чем объяснялось такое унизительное состояние, сама не знаю; знай я это, я бы постаралась преодолеть его. Однако чутьем я понимала, что мы разные люди, я была тверже Астариты, но слабее Джакомо. И как что-то мешало мне любить Астариту, так и Джакомо что-то мешало полюбить меня. И как любовь Астариты ко мне, так и моя любовь к Джакомо началась несчастливо и закончится еще несчастливей. Сердце бешено колотилось в моей груди, мне не хватало воздуха, и я, еще не видя Джакомо и не говоря с ним, уже боялась сделать опрометчивый шаг, обнаружить перед ним свое беспокойство и свое желание понравиться ему и тем самым снова и безвозвратно потерять его. По-моему, самое страшное проклятие любви заключается в том, что она никогда не бывает взаимной: когда любишь, то не любят тебя, а когда любят тебя, то не любишь ты. Почти никогда сила любви и страсти двух влюбленных не бывает равной, хотя к этому идеалу стремятся все люди, каждый своим путем. Я знала это, и именно потому, что я любила Джакомо, он не любил меня. И я знала также, хоть и не желала себе в том признаться, что, как бы я ни старалась, что бы ни делала, никогда мне не удастся заставить его полюбить меня. Все эти мысли промелькнули в моей голове, пока я в нерешительности и волнении стояла у двери мастерской. Я чувствовала себя выбитой из колеи, готова была совершить самые ужасные, самые глупые поступки, и это в высшей степени сердило меня. Наконец я решилась и вошла.
Он все еще стоял в той самой позе, в которой я увидела его в щель: спиной к двери, прислонившись к столу. Но, услышав мои шаги, он обернулся и, окинув меня долгим внимательным я критическим взглядом, произнес:
— Я шел мимо и решил зайти… Может быть, не следовало этого делать?
Слова он произносил медленно, будто, прежде чем выговорить фразу, хотел хорошенько приглядеться ко мне. Я с тревогой ждала конца осмотра, боясь, что покажусь ему сейчас совсем другой, менее привлекательной, чем тот образ, что жил в его памяти и привел его ко мне после столь долгой разлуки. Но я осмелела, вспомнив, что несколько минут тому назад, смотрясь в зеркало, я показалась себе очень красивой. Я проговорила прерывающимся от волнения голосом:
— Ничего подобного… ты поступил очень хорошо… я как раз собиралась идти обедать… давай пообедаем вместе.
— А ты узнаешь меня? — спросил он чуть насмешливо. — Знаешь, кто я?
— И ты еще спрашиваешь, — глупо вырвалось у меня, и, прежде чем успела подумать и сдержать свой порыв, я, глядя на него с любовью, схватила его руку и поднесла ее к губам. Он смутился, а я обрадовалась. Я спросила тревожным и ласковым голосом: — Почему ты пропал, как в воду канул? И как тебе не совестно!
Покачав головою, он ответил:
— Я был очень занят.
Я совсем обезумела. Поцеловав его руку, я прижала ее к своей груди и сказала:
— Слышишь, как бьется мое сердце?
А сама в это время кляла себя в душе, понимая, что не должна так вести себя и говорить подобные слова. Лицо его досадливо сморщилось, и тогда я, испугавшись, быстро произнесла:
— Пойду надену пальто, я сейчас же вернусь… подожди меня.
Я была так взволнована и так боялась потерять его, что в прихожей поспешно заперла входную дверь, а ключ вытащила, так что, если бы он даже захотел уйти, пока я одевалась, ему бы это все равно не удалось. Потом я вошла в свою комнату, приблизилась к зеркалу и кончиком носового платка стерла краску под глазами и губную помаду. Затем снова подкрасила губы, но только чуть-чуть. Я вышла в прихожую за своим пальто, с минуту я постояла в растерянности и только потом вспомнила, что повесила его в шкаф. Я снова вернулась в комнату, сняла пальто с вешалки и надела его. Снова взглянув на себя в зеркало, я решила, что у меня слишком вызывающая прическа. Я быстро причесалась и уложила волосы так, как я носила их тогда, когда была еще невестой Джино. Пока я причесывалась, я клятвенно обещала себе, что с этой минуты буду подавлять восторженные порывы и строго следить за всеми своими поступками и словами. Наконец я была готова. Я вышла в прихожую, заглянула в мастерскую и позвала Джакомо.
Мы собрались уходить, но я заперла входную дверь на ключ, а потом от волнения забыла ее отпереть и таким образом сама себя выдала.
— Боялась, что я сбегу, — прошептал он, пока я в смущении искала ключ в сумочке. Он взял ключ у меня из рук и сам открыл дверь, покачивая головою и глядя на меня с выражением дружеской укоризны. Мое сердце забилось от радости, я сбежала за ним по лестнице, взяла его под руку и с тревогой спросила:
— Ты на меня не сердишься?
Он ничего не ответил.
На улице, залитой ярким солнечным светом, мы под руку пошли мимо домов и лавок. Идти рядом с ним казалось мне таким счастьем, что я совсем забыла о своих клятвах; и когда мы проходили мимо домика с башней, я сжала его пальцы, как бы повинуясь чьей-то чужой воле. Кроме того, я заметила, что все время забегаю вперед, чтобы заглянуть ему в лицо.
— Знаешь, я очень рада тебя видеть, — сказала я.
Скорчив свою обычную смущенную гримасу, он ответил:
— Я тоже рад. — Но в голосе его никакой радости не ощущалось.
Я до крови закусила губы и отдернула свою руку. Он, казалось, даже не заметил моего жеста и с рассеянным видом продолжал глядеть по сторонам. Но возле городских ворот он в нерешительности остановился и отрывисто бросил:
— Послушай, я должен тебе кое-что сказать.
— Говори.
— Я, по правде говоря, не думал заходить к тебе… и надо же случиться, что я как раз остался без гроша… поэтому давай-ка лучше распрощаемся. — И с этими словами он протянул мне руку.
Сначала меня охватил ужас. В растерянности я подумала: «Он сейчас уйдет от меня», и от страха потерять его я решила: единственное, что я могу сделать, — это повиснуть у него на шее и со слезами заклинать остаться. Но через минуту мои планы изменились: я решила воспользоваться тем самым предлогом, за который ухватился он, чтобы уйти от меня. Я подумала, что расплачусь за обоих сама. Мне даже понравилась эта мысль: платить за него, как другие платили за меня. Я уже не раз говорила о том чувственном трепете, который я испытывала, получая деньги. Теперь я обнаружила, что тратить их не меньшее удовольствие. И когда сталкиваются любовь и деньги — неважно, получаешь ты их или отдаешь, — то вопрос упирается не только в чистую выгоду.
— Да ты не беспокойся… я заплачу… смотри… у меня есть деньги! — горячо воскликнула я, открывая сумку и показывая ему ассигнации, которые положила туда накануне вечером.
— Но так не годится, — разочарованно сказал он.
— Да какое это имеет значение, ты вернулся, и я просто хочу отпраздновать твое возвращение.
— Нет… нет… лучше не надо. — Он хотел попрощаться со мною и уже собрался уходить.
На сей раз я взяла его за руку.
— Пойдем-ка и не будем больше говорить об этом. — Я решительно направилась к остерии.
Мы сели за тот самый столик, за которым сидели в прошлый раз, и все было как прежде, только теперь лучи зимнего солнца проникали сквозь стеклянную дверь и освещали столики и стены. Хозяин принес нам меню, и я заказала обед уверенным и покровительственным тоном, именно так вели себя мои кавалеры со мною. Джакомо тем временем сидел молча, опустив глаза. Я забыла заказать вино, так как сама его не пила, а потом, вспомнив, что в прошлый раз он пил, я снова позвала хозяина и приказала подать литр вина.
Как только хозяин удалился, я открыла сумку, вытащила бумажку в сто лир, сложила ее вчетверо и, оглядевшись по сторонам, протянула под столом своему спутнику.
Он вопросительно посмотрел на меня.
— Это деньги, — шепнула я, — после обеда расплатись.
— А-а, деньги, — произнес он медленно, взял купюру, развернул ее на столе, оглядел, потом снова свернул, открыл мою сумку и положил туда деньги. Все это он проделал с иронической серьезностью.
— Ты хочешь, чтобы я сама заплатила? — спросила я смущенно.
— Нет, платить буду я, — спокойно ответил он.
— Но зачем же ты тогда сказал, что у тебя нет денег?
Он помолчал, а потом с обидной откровенностью ответил:
— Я не случайно зашел тебя навестить… дело в том, что я уже около месяца собираюсь прийти к тебе… но, когда я встретился с тобою, мне опять захотелось уйти… вот я и решил сказать, что у меня нет денег… я надеялся, что ты пошлешь меня к черту, — он улыбнулся и провел рукой по подбородку, — но, очевидно, я ошибся.
Так он проделал со мною нечто вроде эксперимента. Я для него ничего не значила, или, вернее сказать, влечение ко мне боролось в нем с довольно сильным отвращением. Впоследствии я узнала, что эта его способность притворяться с целью испытать меня является одной из главных черт его характера. Но в ту минуту я растерялась, не зная, радоваться мне или огорчаться его обману и его поражению. Я машинально спросила:
— А почему ты хотел уйти?
— Потому что я понял, что не питаю к тебе никакого чувства… вернее сказать, испытываю только влечение, которое испытывал мой друг к твоей приятельнице.
— Ты знаешь, — спросила я, — что они сошлись?
— Да, — презрительным тоном ответил он, — вот уж действительно два сапога пара.
— Ты не питаешь ко мне никакого чувства, — сказала я, — и не хотел приходить… а все-таки пришел.
И хотя мои надежды на любовь не оправдались, что я, в сущности, предвидела заранее, я все-таки не без удовольствия уличила его в непоследовательности.
— Да, — ответил он, — потому что таких, как я, обычно называют слабохарактерными.
— Ты пришел, и этого мне довольно, — сказала я твердо.
Я положила руку на колени Джакомо, а сама внимательно смотрела на него и видела, что мое прикосновение волновало его, даже подбородок дрожал. Я почувствовала радость, но в то же время понимала, что, хотя его сильно влечет ко мне, он недаром, по его собственным словам, целый месяц раздумывал, в нем все-таки жило еще что-то враждебное мне, против чего я должна направить все свои усилия, побороть и уничтожить эту неприязнь. Я вспомнила, каким колючим взглядом он окинул мою голую спину в тот раз, когда мы впервые остались одни. Очевидно, тогда я совершила ошибку, поддавшись его замораживающему взгляду: стоило мне приложить еще немного усилий, и я погасила бы отчужденность этого взгляда так же, как сейчас смогла погасить и согнать с его лица гордое выражение.
Придвинувшись к столу, как будто собиралась говорить с ним вполголоса, я нежно гладила его колени, а сама тем временем, радостная и довольная, следила за его лицом. Он вопросительно и недовольно смотрел на меня своими огромными, черными, блестящими глазами с длинными, как у женщины, ресницами. Наконец он произнес:
— Если тебя устраивает то чувство, которое ты во мне вызываешь, ну что ж, дело твое…
Я сразу отпрянула назад. И в это время хозяин поставил на стол приборы и еду. Мы принялись молча и вяло есть. Потом он заметил:
— На твоем месте я попытался бы уговорить меня выпить вина.
— Зачем?
— Когда я пьян, то охотнее выполняю чужие желания.
Его фраза: «Если тебя устраивает то чувство, которое ты во мне вызываешь, ну что ж, дело твое», обидела меня, а последнее признание убедило меня, что все мои усилия напрасны. В отчаянии я воскликнула:
— Я хочу, чтобы ты делал только то, что ты считаешь нужным… если хочешь уйти, пожалуйста, уходи… вон дверь!
— Для того чтобы уйти, — ответил он шутливо, — я должен быть уверен, что я действительно хочу этого.
— Может, уйду я?
Мы смотрели друг на друга. От горя я говорила решительным тоном, что, кажется, взволновало его не меньше моих недавних ласк. Он с трудом выговорил:
— Нет, останься.
Мы снова принялись есть. Потом он налил себе большой бокал вина и залпом выпил его.
— Видишь, — сказал он, — я пью.
— Вижу.
— Скоро я опьянею и тогда, пожалуй, буду объясняться тебе в любви.
Его слова больно ранили мое сердце. Казалось, больнее и быть не может. Я взмолилась:
— Перестань, перестань мучить меня!
— Я тебя мучаю?
— Да, ты смеешься надо мной… сейчас я прошу тебя только об одном: не обращай на меня внимания… Я питаю к тебе слабость… но это пройдет, а пока оставь меня в покое.
Он молча выпил второй бокал вина. Я испугалась, что обидела его, и спросила:
— Что с тобой? Ты на меня сердишься?
— Я? Наоборот.
— Если тебе нравится смеяться надо мной, пожалуйста, смейся… я просто так сказала.
— Я вовсе не смеюсь над тобой.
— И если тебе приятно говорить мне гадости, — настаивала я, чувствуя, что желаю одного: без всяких уловок и хитростей малодушно покориться ему, — говори, не стесняйся. Я все равно буду любить тебя, даже сильнее, чем прежде… если бы ты избил меня, я стала бы целовать руку, которую ты поднял на меня.
Он внимательно и как-то странно взглянул на меня, очевидно, мое чувство смутило его. Потом он сказал:
— Хочешь, уйдем отсюда?
— Куда?
— К тебе домой…
Я была в таком отчаянии, что почти забыла причину, вызвавшую это отчаяние; и его неожиданное приглашение, последовавшее в самом начале обеда, скорее меня удивило, чем огорчило. Рассудком я понимала, что вовсе не любовь, а смятение, рожденное моими словами, заставляет его поскорее покончить с обедом.
— Тебе не терпится поскорее избавиться от меня, не так ли?
— Как ты догадалась? — спросил он.
Но эти слова, чересчур жестокие, чтобы быть правдой, неизвестно почему ободрили меня. Я ответила, опустив глаза:
— Есть вещи, которые говорят сами за себя… давай только кончим обед… а тогда пойдем.
— Как хочешь… но я опьянею.
— Можешь пьянеть… мне же лучше.
— А вдруг мне станет плохо… и тогда вместо любовника у тебя на руках окажется больной, за которым еще придется ухаживать.
Прикрыв ладонью его бокал, я имела неосторожность обнаружить свой страх.
— Тогда не пей.
Он рассмеялся и сказал:
— Вот ты и попалась.
— Почему попалась?
— Не бойся… От такого пустяка мне не будет плохо.
— Я ведь о тебе же беспокоюсь, — смиренно произнесла я.
— Обо мне беспокоишься… ах-ах-ах!
Он по-прежнему подшучивал надо много. Но в насмешках его было столько обаяния, что они меня мало задевали.
Он спросил:
— А ты почему не пьешь, скажи-ка?
— Не люблю вина… а потом после одной рюмки я пьянею.
— Ну так что же? Будем оба пьяные.
— Но пьяная женщина выглядит просто отвратительно… я не хочу, чтобы ты видел меня пьяной.
— Почему?.. Что же здесь отвратительного?
— Не знаю… Противно смотреть, как женщина качается, говорит глупости, делает неуклюжие движения… даже жалко становится… я и так жалка, я это знаю, и знаю, что ты тоже считаешь меня жалкой… А если я выпью и ты меня увидишь пьяной, то потом никогда больше не сможешь смотреть на меня без отвращения.
— А если бы я приказал тебе пить?
— Тебе, вероятно, хочется унизить меня, — сказала я грустно, — единственным моим достоинством является то, что меня нельзя назвать неуклюжей… ты действительно хочешь, чтобы я лишилась и этого достоинства?
— Да, я хочу, — порывисто сказал он.
— Не знаю, какое тебе от этого удовольствие, но если ты так хочешь, налей мне вина. — И я протянула свой бокал.
Он посмотрел на бокал, потом на меня и вновь разразился смехом.
— Я пошутил, — сказал он.
— Все-то ты шутишь.
— Итак, ты утверждаешь, что тебя нельзя назвать неуклюжей? — начал он снова после минутного молчания, внимательно глядя на меня.
— Во всяком случае, так говорят.
— Значит, по-твоему, и я так думаю?
— Откуда я знаю, что ты думаешь?
— Давай выясним… что, по твоему мнению, я о тебе думаю и какие чувства к тебе питаю?
— Не знаю, — тихо сказала я, объятая страхом, — конечно, ты не любишь меня так, как я тебя люблю… пожалуй, я нравлюсь тебе, как может мужчине нравиться женщина, которая недурна собой.
— Ах, так ты воображаешь, что недурна собой?
— Да, — с гордостью подтвердила я, — я даже знаю, что красива… но что мне пользы от этой красоты?
— Из красоты не следует извлекать пользу.
Мы кончили обедать и осушили по два бокала вина.
— Вот видишь, — сказал он, — я выпил и не пьян. — Но блеск его глаз и беспокойные движения рук противоречили этим словам. Я посмотрела на него, вероятно, с надеждой. Он продолжал:
— Ты хочешь идти домой, а?.. Венера, связанная со своей жертвой…
— Что, что?
— Ничего, одна строка, к слову пришлась… эй, хозяин!
Он всегда вел себя чуть-чуть вызывающе, но умел все обратить в шутку. И теперь он весело спросил у хозяина, сколько с нас причитается, сунул ему в нос деньги, не поскупившись на чаевые.
— Это вам.
Потом выпил остатки вина и последовал за мною.
Мне хотелось как можно скорее дойти до дома. Я знала, что он вернулся ко мне неохотно, знала, что он презирал и ненавидел себя за то чувство, которое против воли погнало его ко мне. Но я надеялась на свою красоту, на свою любовь к нему, и мне не терпелось поскорее сразиться этим оружием с его враждебностью. Я чувствовала, что мною вновь овладела задорная решимость, я верила, что моя любовь победит его отвращение, порыв моей страсти сломит его упорство и он тоже полюбит меня.
Я шла рядом с ним по опустевшей в это послеполуденное время улице.
— Обещай мне, — начала я, — что когда мы придем домой, ты не попытаешься сбежать.
— Обещаю.
— И ты должен пообещать мне еще одну вещь.
— Что именно?
Я колебалась несколько секунд, а потом сказала:
— В прошлый раз все было бы хорошо, если бы ты не смотрел на меня в ту минуту таким взглядом, что мне стало стыдно… обещай мне, что никогда не станешь так на меня смотреть.
— Как «так»?
— Не знаю… таким неприятным взглядом.
— Я не умею смотреть по заказу, — ответил он спустя минуту, — но, если хочешь, я вовсе не буду на тебя смотреть… закрою глаза… ладно?
— Нет, не надо, — твердо возразила я.
— Тогда как же я должен смотреть на тебя?
— Как я на тебя, — ответила я, взяла его за подбородок и, продолжая идти рядом, показала, как надо смотреть: — Вот так… с нежностью.
— Ха-ха… с нежностью!
Когда мы поднимались по темной и грязной лестнице нашего дома, я невольно вспомнила светлый, чистый, белый дом Джи-зеллы. Я сказала как бы про себя:
— Если бы я жила не в этом домишке и если бы не была такой жалкой, как сейчас, я нравилась бы тебе, конечно, больше.
Он вдруг остановился, обхватил меня за талию обеими руками и искренне сказал:
— Напрасно ты так думаешь… уверяю тебя, это неправда.
Мне показалось, что в его глазах промелькнуло что-то похожее на симпатию. Он нагнулся и стал искать губами мой рот. От него сильно пахло вином. Я не терплю запаха винного перегара, но в ту минуту этот запах показался мне таким невинным, приятным и даже трогательным, как будто он исходил из уст неопытного мальчика. Кроме того, я поняла, что мои слова помогли мне невольно нащупать его слабое место. В ту минуту мне показалось, что я зажгла в его душе искорку любви. Впоследствии я поняла, что, обнимая меня, он не столько повиновался страстному порыву, сколько из самолюбия вынужден был терпеть этот своего рода духовный шантаж. Потом я часто нарочно прибегала к этому способу, обвиняя его в том, что он презирает меня за мою бедность и за мое ремесло, и всегда таким образом я добивалась своего; и чем дальше, тем все яснее понимала, что Джакомо человек разочарованный во всем и крайне нерешительный.
Но в тот день я еще не знала его так хорошо, как узнала позднее. И этот поцелуй обрадовал меня, как будто я одержала решительную победу. Я ограничилась тем, что слегка коснулась его губ как бы в благодарность за его поцелуй и, взяв его за руку, сказала:
— Ну, бежим скорее наверх!
Я весело и порывисто тянула его вверх по лестнице. Он молча позволил тащить себя.
Почти бегом я влетела в свою комнату, волоча его, как куклу, за руку с такой силой, что он ударялся о стены коридора. Едва мы очутились в комнате, я сразу же подтолкнула его в угол, прямо на кровать. И тут только я впервые заметила, что он был не только пьян, как и предсказывал, а пьян так сильно, что ему вот-вот станет плохо. Он сильно побледнел, с рассеянным видом тер свой лоб, а взгляд его был мутный и сонный. Все это я поняла в одну секунду, и меня сразу охватил страх, что ему и в самом деле станет худо и таким образом наша вторая встреча кончится ничем. Двигаясь по комнате и снимая с себя одежду, я в душе горько раскаивалась, что позволила ему пить. Но любопытно то, что мне даже не приходило в голову отказаться от его столь желанной для меня любви. Наоборот, я надеялась только на одно: что ему не так уж плохо, он не останется холоден к моим ласкам и что если ему будет дурно, то только после того, как мое желание осуществится. Я любила его по-настоящему, но так боялась потерять, что любовь моя становилась эгоистичной.
Итак, я притворилась, что не замечаю его опьянения, и, раздевшись, села возле него на кровать. А он как вошел, так и оставался одетым. Я стала снимать с него пальто, а сама разговорами отвлекала его, чтобы он не вздумал, чего доброго, уйти.
— Ты мне еще не сказал, сколько тебе лет, — начала я, стягивая с него пальто, а он послушно поднимал руки.
Спустя минуту он ответил:
— Мне девятнадцать лет.
— Значит, ты младше меня на два года.
— А тебе двадцать один?
— Да, и скоро исполнится двадцать два.
Мне никак не удавалось развязать его галстук. Медленно, неловким движением он отвел мою руку и сам развязал узел. Потом руки его опустились, и я сняла с него галстук.
— Какой у тебя старый галстук, — сказала я, — я тебе куплю другой… какой цвет ты любишь?
Он засмеялся, и я снова с радостью услышала его приятный и милый смех.
— Похоже, что ты хочешь взять меня на содержание, — сказал он, — то собиралась заплатить за обед… теперь собираешься подарить мне галстук.
— Глупыш, — ласково сказала я, — тебе-то что? Мне приятно подарить тебе галстук… а тебе от этого вреда не будет.
Я сняла с него пиджак и жилет, он сидел на краю постели в сорочке.
— А можно мне дать девятнадцать лет? — спросил он.
Ему нравилось говорить о себе, это я сразу поняла.
— И да и нет, — ответила я нерешительно. Я знала, что мои слова ему приятны, — особенно выдают тебя волосы, — добавила я, гладя его по голове, — у зрелых мужчин волосы не такие густые… но по лицу тебе можно дать больше.
— А сколько бы ты дала мне?
— Лет двадцать пять.
Он замолчал и закрыл глаза, как бы погрузившись в забытье. Я вновь испугалась, что ему плохо, и начала торопливо снимать с него сорочку, а сама тем временем говорила:
— Расскажи мне еще что-нибудь о себе… ты студент?
— Да.
— А что ты изучаешь?
— Право.
— Ты живешь с родителями?
— Нет… моя семья живет в провинции, в С.
— А ты где? В пансионе?
— Нет, в меблированных комнатах. — Он отвечал механически, с закрытыми глазами. — На улице Кола ди Риенцо, двадцать, комната восемь, у вдовы Медолаги… Амалии Медолаги.
Теперь он был обнажен до пояса. Я не могла сдержать желания погладить рукою его грудь и шею.
— Почему ты сидишь так? Тебе холодно? — спросила я.
Он поднял голову и посмотрел на меня. Потом рассмеялся и хриплым голосом сказал:
— Ты думаешь, что я ничего не замечаю?
— О чем это ты?
— О том, что ты преспокойно раздеваешь меня… Я пьян, но не так сильно, как ты думаешь.
— Ну и что же тут плохого? — ответила я смущенно. — Я тебе просто помогаю, раз ты сам не раздеваешься.
Он, казалось, не слышал моих слов.
— Я пьян, — продолжал он, покачивая головой, — но прекрасно знаю, что делаю и зачем я здесь… я не нуждаюсь в помощи, смотри.
И внезапно резким движением худых рук, придававших ему сходство с марионеткой, он расстегнул пояс и стал снимать брюки и все остальное.
— Я знаю также, чего ты ждешь от меня, — прибавил он, обняв меня.
Он сжимал меня своими сильными и нервными руками, на его лице появилось какое-то лукавое выражение. Позднее я не раз улавливала это выражение даже в те минуты, когда он, казалось, должен был бы отрешиться от всего на свете. Это доказывало, что он неизменно сохраняет ясность рассудка, что бы он ни делал, и это, в чем я, к несчастью, убедилась впоследствии, мешало ему по-настоящему любить меня.
— Ты ждешь вот этого, не так ли? — спрашивал он, все сильнее сжимая меня в объятьях. — И вот этого, вот этого…
И каждый раз после слова «этого» он принимался тискать меня, целовать, кусать, щипать там, где я этого меньше всего ожидала. Я со смехом вырывалась, стараясь защититься, и была до того счастлива видеть его таким, что не замечала, насколько искусственным и наигранным выглядело его поведение. Он причинял мне боль, как будто мое тело было для него предметом ненависти, а не любви. И в его глазах, казалось, горело не желание, а скорее злоба. Потом его страстный порыв угас так же внезапно, как и вспыхнул. Вероятно, опьянение снова одолело его, и он, закрыв глаза, растянулся на постели во всю свою длину, а я лежала возле него с таким странным ощущением, будто он и не двигался, не говорил со мною, не дотрагивался до меня и не обнимал, будто ничего не было и все только должно произойти.
Потом я долго неподвижно стояла возле него на коленях, волосы спускались мне на глаза, я смотрела на него и время от времени робко касалась кончиками пальцев его длинного худого тела, прекрасного и целомудренного. У него была белая кожа, и сквозь нее просвечивали кости. Плечи у него были широкие и худые, бедра узкие, ноги длинные, грудь покрыта волосами. Он лежал на спине, от этого живот ввалился и лобковая кость резче обозначилась под туго натянутой кожей. В любви я терпеть не могу насилия, и поэтому действительно мне показалось, что между нами ничего не было и все еще впереди. Потому я стала ждать, пока тишина и покой вернутся к нам после этого неестественного возбуждения, и когда я обрела свое обычное спокойное и ясное состояние духа, то осторожно, подобно тому, как в жаркие дни медленно входят в ласковое, тихое море, опустилась возле него, продела свои ноги между его ног, обняла его за шею и прижалась всем телом. На сей раз он не пошевелился, не проронил ни слова. Я называла его самыми нежными именами, дышала ему прямо в лицо, окутывала теплым и плотным покровом своих ласк, а он лежал на спине неподвижно, как мертвый. После я поняла, что эта безучастность и пассивность являлись у него высшим доказательством любви, на какую он был способен.
Поздно ночью я приподнялась на локти и стала смотреть на него с таким пристальным вниманием, что даже сейчас, спустя много времени, в моей памяти отчетливо встает эта грустная картина. Он спал, зарывшись головой в подушку, то обычно гордое выражение лица, которое он, видимо, старался любой ценой сохранить при всех обстоятельствах, теперь исчезло: сон придал искренность его чертам, осталась только молодость, свежесть и наивность, скорее приметы возраста, нежели свидетельство душевных качеств. Но я вспоминала, каким видела его совсем недавно: насмешливым, враждебным, равнодушным, ласковым, полным желания, и меня грызла тоска, тревога и неудовлетворенность, ибо эта насмешливость, эта враждебность, это равнодушие и это желание, все это — он сам, и это отличает его от меня и прочих людей и исходит из глубины души, которая до сих пор оставалась для меня далекой и непонятной. Я не требовала, чтобы он объяснял мне свои поступки, изучая и разбирая их, как части какого-то механизма, мне просто хотелось понять истинные мотивы этих поступков, которые я наблюдала в момент нашей любви, увы, мне это не удавалось. В той небольшой части его души, которая ускользала от меня, был он весь, а та, бóльшая часть, видная мне, не имела для меня никакого значения, да и была мне ни к чему. Мне были ближе и понятнее Джино, Астарита и даже Сонцоньо. Я смотрела на Джакомо, и мне было больно, что моя душа не смогла соединиться с его душою так, как только недавно соединялись наши тела. Моя душа овдовела и горько оплакивала упущенную возможность. Может, был момент, когда душа его раскрылась, и тогда хватило бы одного жеста или слова, чтобы можно было войти в нее и остаться там навсегда. Но я не сумела уловить этот момент, а теперь было слишком поздно, он уже спал и снова отдалился от меня.
В то время как я смотрела на него, он открыл глаза и, не меняя позы, спросил:
— Ты тоже спала?
Мне показалось, что голос его изменился, стал доверчивее и задушевнее. И у меня вдруг появилась надежда, что во время его сна между нами каким-то таинственным образом выросла близость.
— Нет… я смотрела на тебя.
Он помолчал немного, потом продолжал:
— Я хочу попросить тебя об одном одолжении… но могу ли я положиться на тебя?
— Что за вопрос!
— Ты должна оказать мне услугу: подержи у себя дома несколько дней сверток, который я тебе дам… потом я приду и возьму его и, возможно, принесу еще один.
В другое время я проявила бы интерес к этим сверткам. Но в ту минуту меня больше всего занимали наши отношения и он сам. Я подумала, что это может послужить прекрасным поводом для нашей встречи, что я должна угодить ему, а если я буду задавать вопросы, он раскается и возьмет свои слова обратно. Я ответила беспечно:
— Только и всего?
Он опять долго молчал, как бы раздумывая, потом спросил:
— Ну, так согласна?
— Я тебе уже ответила, да.
— А тебя не интересует, что находится в этих свертках?
— Если не хочешь говорить, — ответила я, стараясь казаться безразличной, — значит, у тебя есть на то свои причины… и я тебя не спрашиваю.
— Но почем ты знаешь… может быть, это опасно?
— Ну и пусть.
— А вдруг там краденые вещи, — продолжал он, перевернувшись на спину, и в его глазах загорелся ребяческий задорный огонек, — а вдруг я вор?
Я вспомнила Сонцоньо, который был не только вор, но и убийца, вспомнила, как сама украла пудреницу и платок, и мне показалось странным это совпадение: он хотел выдать себя за вора передо мной, которая сама воровала и водила знакомство с ворами. Я ласково погладила его и сказала:
— Нет, ты, конечно, не вор.
Он нахмурился, он всегда был болезненно самолюбив и странно обижался на самые неожиданные вещи.
— Почему? Я мог бы быть вором.
— У тебя не такое лицо… конечно, всякое бывает, но именно ты не производишь впечатления вора.
— Почему? Какое же у меня лицо?
— У тебя лицо такого человека, какой ты есть на самом деле… Лицо юноши из хорошей семьи, студента.
— Это я сказал тебе, что я студент… но я мог быть и кем-то другим… И в действительности так оно и есть.
Я не стала с ним спорить. Ведь у меня самой, подумала я, не написано на лице, что я воровка, и мне вдруг страшно захотелось сказать ему, что мне приходилось воровать. Это искушение объяснялось главным образом его странными словами. Я всегда считала, что воровство достойно порицания, и вот нашелся человек, который, казалось, не только не осуждал подобные вещи, но даже находил в них что-то положительное, и это было для меня неразрешимой загадкой. Поколебавшись немного, я сказала:
— Ты прав… Я не считаю тебя вором, так как уверена в том, что ты не вор, а что касается лица, оно тут ни при чем, ты мог бы быть вором… не всегда по лицу можно узнать, что из себя представляет человек… например, я: разве я похожа на воровку?
— Нет, — ответил он, не глядя на меня.
— А вот я как раз воровка, — спокойно сказала я.
— Ты?
— Да, я.
— Что же ты украла?
Моя сумка лежала на тумбочке, я взяла ее, вынула пудреницу и показала ему.
— Вот это я взяла в одном доме, где была как-то раз, а однажды в магазине я украла шелковый платок и отдала его маме.
Не нужно думать, что я сделала эти признания из бахвальства. В действительности меня толкало желание приобрести в его лице близкого человека и сообщника; когда нет ничего лучшего, то даже признание в преступлении может сблизить людей и вызвать любовь. Я заметила, как лицо его внезапно стало серьезным и он внимательно посмотрел на меня. И тут я вдруг испугалась, что он осудит меня и, пожалуй, решит больше не встречаться со мною. Я поспешно добавила:
— Но ты не думай, что я горжусь этим… я уже решила вернуть пудреницу… сегодня же верну ее… правда, платок я не могу отдать обратно… но я раскаялась и дала себе слово больше не воровать.
В его глазах зажегся обычный лукавый огонек. Он посмотрел на меня и внезапно разразился смехом. Потом схватил меня за плечи, повалил на постель и начал щекотать меня и награждать шлепками, приговаривая с ласковой насмешкой:
— Воровка… ты воровка… ты воровка… воровка… воришка… воришка.
Я не знала, обижаться мне или радоваться. Но его состояние возбуждения в какой-то мере волновало меня и было мне приятно. Все-таки лучше, чем его обычное холодное безразличие. И я хохотала, извиваясь всем телом, потому что боюсь щекотки, а он настойчиво продолжал щекотать меня под мышками. Но при этом я прекрасно видела, что его лицо, склонившееся надо мною, искажено злобой, по-прежнему замкнуто и отчужденно. Потом он резко откинулся назад, на спину и сказал:
— А я вот не вор… совсем не вор… и в этих свертках не краденые вещи.
Ему, видимо, не терпелось сказать, что спрятано в свертках, и я поняла: в нем говорит тщеславие. В конце концов, это чувство мало чем отличалось от того, которое толкнуло Сонцоньо признаться мне в своем преступлении. Несмотря на то что все мужчины разные, у них есть много общего, и в глазах женщины, которую они любят или с которой просто близки, они всегда стараются показать себя в выгодном свете, будто совершили или готовы совершить бог весть какие важные и рискованные дела. Я сказала ласково:
— Ты, видно, умираешь от желания рассказать мне, что в этих свертках.
Он обиделся:
— Глупая… вовсе нет… но я обязан предупредить тебя, что в них, а ты уж решай сама, возьмешь ты их или нет… Так вот: в этих свертках материалы для пропаганды.
— Что это значит?
— Я принадлежу к группе людей, — тихо начал он, — которые, как бы это тебе объяснить… не любят нынешнее правительство… даже ненавидят его и хотят как можно скорее покончить с ним… в этих свертках находятся листовки, напечатанные тайно, в них мы объясняем людям, чем плохо это правительство и каким образом можно его свергнуть.
Я никогда не интересовалась политикой. У меня, как, наверное, у многих людей, никогда не возникал вопрос, хорошо или плохо нынешнее правительство. Но я вспомнила Астариту и его частые непонятные разговоры о политике. Я с тревогой воскликнула:
— Но ведь это запрещено… ведь это опасно!
Он посмотрел на меня с нескрываемым удовлетворением. Наконец-то я сказала ему те слова, которые ему приятно было услышать и которые льстили его самолюбию. Он напустил на себя излишне серьезный вид и подтвердил многозначительным тоном:
— Верно, это очень опасно… Теперь решай сама, сделаешь ли ты это для меня или нет.
— Но я имела в виду, что это опасно для тебя, а не для меня, — живо возразила я, — если опасно для меня, я согласна.
— Смотри, — предупредил он, — это и в самом деле опасно… если их у тебя найдут, попадешь в тюрьму.
Я взглянула на него, и внезапно меня охватило сильное, непреодолимое волнение. Не знаю, было ли это волнение вызвано его словами или какой-то иной, неясной мне причиной. Глаза мои наполнились слезами, и я прошептала:
— Но неужели ты не понимаешь, что для меня это не имеет ровно никакого значения? Я пошла бы и в тюрьму… что тут такого? — Я тряхнула головой, и слезы побежали по моим щекам. Он удивленно спросил:
— Почему ты плачешь?
— Прости меня, — сказала я, — это ужасно глупо… сама даже не знаю почему… может быть, потому, что хочу, чтобы ты понял, как я люблю тебя и что готова для тебя на все.
Я еще не понимала тогда, что не следует говорить ему о своей любви. На лице Джакомо появилось то смущенное выражение и та отчужденность, которые я не раз наблюдала впоследствии. Он отвел взгляд и быстро пробормотал:
— Ну, ладно, договорились… через два дня я принесу сверток… а сейчас мне пора идти, уже поздно. — С этими словами он вскочил с постели и начал торопливо одеваться.
Я так и осталась сидеть на постели все еще во власти пережитого волнения, с мокрыми глазами, немного стыдясь не то своей наготы, не то своих слез.
Он быстро оделся, подняв с полу разбросанные вещи. Потом подошел к вешалке, снял пальто, надел его и подошел ко мне. Взглянув на меня с милой детской улыбкой, которая мне так нравилась, он сказал:
— Потрогай-ка вот тут.
Я увидела, что он показывает на карман пальто. Он наклонился так, чтобы я могла дотянуться до него рукой. Под тканью кармана я нащупала какой-то твердый предмет.
— Что это такое? — удивленно спросила я.
Он улыбнулся с довольным видом, опустил руку в карман и, пристально глядя на меня, медленно вытащил большой черный пистолет.
— Пистолет! — воскликнула я. — Но зачем он тебе?
— Как знать, — ответил он, — всегда может пригодиться.
Я растерялась, не зная, что думать, да он и не дал мне времени на размышление. Он положил оружие обратно в карман, нагнувшись, коснулся губами моих губ и сказал:
— Договорились, да?.. Я приду через два дня.
И не успела я опомниться, как его уже не было.
После я часто вспоминала это наше первое любовное свидание и горько упрекала себя за то, что не сумела понять, какой опасности подвергался он, занимаясь политикой. Правда, я никогда не имела над ним власти, но, если бы я знала все то, что открылось мне позднее, я по крайней мере помогла бы ему советом, а если бы и это не подействовало, то просто была бы рядом, чтобы поддержать его сочувствием и твердостью духа. Виновата, конечно, была я, или, вернее сказать, мое невежество, но ведь оно было результатом моего положения. Как я уже говорила, я никогда не интересовалась политикой, ничего в ней не смыслила и думала, что политика не имеет никакого отношения к моей жизни, будто все события разворачивались не вокруг меня, а где-то на другой планете. Когда я читала газету, то пропускала первую страницу, на которой печатались политические новости, ничуть меня не интересовавшие, а просматривала хронику, где сообщалось о происшествиях и преступлениях, которые по крайней мере давали хоть какую-то пищу моему уму и воображению. По правде говоря, моя жизнь напоминала существование тех светящихся рыб, которые, по словам ученых, живут на самом дне моря, почти в полном мраке и ничего не знают о том, что творится наверху, где сияет солнечный свет. Политика, как, впрочем, и многое другое, чему люди придают немалое значение, доходила до меня словно из далекого и незнакомого мира и казалась еще более смутной и неясной, чем солнечный свет мог показаться простейшим животным, обитающим в подводных глубинах.
Впрочем, виноваты были не только я и мое невежество, но и сам Джакомо с его легкомыслием и тщеславием. Если бы я почувствовала, что в нем, помимо тщеславия, жило что-то другое, как это и было на самом деле, то я, вероятно, действовала бы иначе и постаралась, правда, не ручаюсь, насколько успешно, понять и вникнуть в то, чего я не знала в силу своего невежества. И тут уместно отметить еще одно обстоятельство, которое определило в какой-то мере мою беспечность: у меня создалось впечатление, что Джакомо постоянно разыгрывал скорее полукомическую роль, чем действовал всерьез. Казалось, он из кусков лепил своего идеального героя, в которого, однако, сам до конца не верил, и еще мне представлялось, что он все время почти механически старается подогнать свои поступки под образ этого героя. Эта бесконечная комедия производила впечатление игры, правилами которой он владел превосходно; но, как бывает в игре, он брался за дело слишком серьезно и одновременно внушал себе без всяких на то оснований уверенность, что для него все еще поправимо, что в самый последний момент, даже в случае поражения, его противник простит ему проигранную партию и дружески пожмет руку. А может быть, он действительно забавлялся, как забавляются чем попало дети благодаря присущему им неукротимому инстинкту; но противник его, как оказалось впоследствии, играл всерьез. Итак, когда партия была окончена, Джакомо внезапно остался безоружным и был выведен из игры, схваченный мертвой хваткой.
О всех этих и о других вещах, к сожалению еще более печальных и не менее сложных, я много думала впоследствии, стараясь разобраться в том, что же произошло. Но в тот день мне, конечно, и в голову не могло прийти, что эта история со свертками в какой-то мере повлияет на наши отношения. Я радовалась, что он вернулся, радовалась, что смогу оказать ему услугу и что мне наверняка представится случай увидеть его снова, а дальше этого мои мысли не шли. Помню, что смутно и мимоходом я подумала о его странной просьбе, а потом, тряхнув головой, сказала: «Все это ребячество» и стала думать о другом. Впрочем, я была так счастлива, что если бы даже захотела, то не смогла бы сосредоточиться на серьезных вещах.