Звонит телефон. Через какое-то время он затихает.
Снова звонок, и на этот раз трезвонят достаточно долго, чтобы у меня зародилась мысль потянуться к мобильнику. Но мои веки, голова, руки – все, что нужно, чтобы ответить, – будто свинцовые. Я не могу двинуть никакой частью тела, пока телефон надрывается с интенсивностью дизельной воздуходувки. Я почти смирилась с этим личным адом, но тут моя рука вдруг сбрасывает с себя невидимый груз и выстреливает навстречу звуку.
– Алло? – отвечаю я. – Нина?
– Это я, – глухо звучит голос Светы. – Мы тебя уже десять минут ждем. Ты где?
Я открываю глаза и вижу знакомые вещи: кровать в белых простынях, прикрытый банным халатом стул и цифровые часы на прикроватном столике, которые показывают, что уже 11:10.
– В гостинице. – Мой голос дрожит. – Я не думаю, что приеду, Света. Я, кажется, схожу с ума.
– Это мы с ума сходим из-за тебя, милая моя. Что опять не так? – Света никогда раньше не позволяла резкостей в мой адрес, и на глазах наворачиваются слезы обиды.
– Я не знаю. Вижу то, чего нет, но чувствую, что оно есть. – Я наблюдаю за тем, как слезы падают и оставляют светло-серые пятна на кровати.
На том конце повисает тишина, словно Света обдумывает, что сказать, – или беззвучно советуется с кем-то. Когда она заговаривает снова, ее голос звучит почти что нежно.
– Наташа, такое случается, когда скорбишь. Моя мама умерла несколько лет назад, и я месяцами слышала каждую ночь стук чашек и льющуюся воду. А на кухне никого. Но я могла поклясться, что мама заваривала чай. Была ли я не в себе? Или это у меня тек кран? Или это правда моя мама? Это могло быть и то, и другое, и третье, но я не плачу от неуверенности. Не важно, живешь ли ты насыщенной или даже самой обычной жизнью, – хотя бы один раз надо слететь с катушек.
Настает мой черед поглубже вдохнуть.
– Света, кто там с тобой?
– Твой партнер Тхэхён Ким, разумеется. И Вера Игоревна. Дмитрий Анатольевич предположил, что как педагог она подойдет тебе лучше всего, и Вера Игоревна согласилась. – Голос Светы немного ожесточается. Ее давно слегка задевал тот авторитет, который завоевала Вера Игоревна в роли моей учительницы, особенно с учетом того, что именно Света заметила меня и обеспечила мне поступление в Вагановку.
У Веры Игоревны много качеств, благодаря которым на многое можно закрыть глаза, но готовность разделить заслуги с коллегами в их число не входит. Пока я пускаю мысли на самотек, я слышу шорох на том конце, а затем – грубоватый голос бывшей преподавательницы.
– Наташа, хватит вести себя как девчонка. При всех твоих недостатках ты всегда была трудягой. Нет, работоспособность и была твоим единственным преимуществом. – Вера Игоревна выдерживает паузу. Когда я не отвечаю, она копает глубже. – Если ты не собираешься вкалывать, хватит тратить мое время, бросай балет и никогда больше не танцуй. Если ты не хочешь оставлять балет – приезжай сейчас же.
В этот момент мне абсолютно все равно, выпадет ли мне когда-нибудь еще шанс снова танцевать. Но тут до меня доходит, что Вера Игоревна уже пустила в ход самые жесткие угрозы и теперь ждет от меня реакции – и если я не сдамся и не подчинюсь ей, то ей уже нечего будет мне предъявить. В ее голосе звучат едва заметные панические нотки оттого, что она больше не имеет надо мной власти и что я могу послать все к чертовой матери. Непозволительно задевать гордость таких людей. Это как сказать матери, что никогда не любила суп, которым она тебя всю жизнь кормила.
– Буду через десять минут, – говорю я в трубку.
Когда я захожу в репетиционный зал, Вера Игоревна первой выходит мне навстречу. Кажется, она совершенно не изменилась с того момента, когда я пришла на просмотр в Вагановку. Бывают такие люди, которые, достигнув определенной черты в пожилом возрасте, уже не стареют до самой смерти. И по какой-то причине чаще всего ими оказываются учителя. Прическа Веры Игоревны оставалась неизменной столько модных сезонов, что приобрела прорывной шик или даже мрачное благородство. Вера Игоревна, как и всегда, вся в черном и мчится ко мне в танцевальных кроссовках, едва сгибая колени, словно ее несет лишь сила возмущения.
– Разочаровала ты меня, – ворчит она вместо приветствия. Мы не виделись более десяти лет. – Я тебя учила не опаздывать на репетиции.
– Простите, Вера Игоревна, – отвечаю я и, чувствуя, что нашей встрече чего-то не хватает, добавляю: – Рада, что вы в добром здравии.
Вера Игоревна бросает на меня недовольный взгляд и отворачивается. Меня окрикивает Света. За ней застенчиво плетется Тхэхён.
– Наташа, это Тхэхён, – говорит Света. Он улыбается, потирая левый локоть правой рукой.
– Знаю. Мы познакомились в Токио несколько лет назад. – Я протягиваю руку. Он поспешно пожимает ее и склоняет голову.
– Тогда не будем тратить еще больше времени. Наташа, давай быстренько разогреемся у станка. Тхэхён, ты пока поработай с Верой Игоревной, – строго объявляет Света, словно не хочет, чтобы все лавры достались Вере Игоревне.
Двадцатью минутами позже Света подключает телефон к аудиосистеме, звучит музыка. Я почти что вижу, как мелодия разливается из того угла и меняет атмосферу, пока всю комнату целиком не окутывает потусторонняя энергия. Это уже не зал в Мариинском театре. Это деревня вне времени и места. А я уже не Наташа. Я – Жизель, простолюдинка, беззаветно влюбившаяся в милого юношу.
Позже окажется, что этот молодой человек – переодетый граф Альберт, который уже помолвлен со знатной дамой. Узнав об обмане, я сойду с ума из-за вероломства и умру от разбитого сердца. Наступает ночь, и Альберт приходит ко мне на могилу в лесу. Виллисы – девушки, погибшие от предательства любимых, – окружат его и заставят танцевать до смерти. Однако мой дух покинет могилу и будет защищать Альберта до колокольного звона, возвещающего рассвет. Это мой мир, мой рок. Я настолько глубоко погружаюсь в историю, что не оцениваю тело, технику и артистизм Тхэхёна, а лишь вбираю в себя его силу и любовь.
Пока мы прорабатываем наше первое pas de deux, Вера Игоревна выкрикивает замечания, в основном мне, голосом крестьянки, бранящей упрямую ослицу:
– Мягче локоть, Наташа, у тебя после Парижа грязное port de bras… Следи за разворотом опорной ноги. – Под конец она замечает: – Не так ужасно, как я ожидала. Света предупреждала, что ты еще не распрыгалась.
Только тут я осознаю, что на чистом автомате выполнила парные grands jetés.
– Еще вчера я вообще не могла прыгать, – говорю я. По крайней мере, кажется, что именно вчера я была здесь в последний раз. Вера Игоревна разводит руками, будто это не имеет значения.
Когда и Тхэхён и я сгибаемся пополам и тяжело дышим, уронив руки на колени, Вера Игоревна объявляет конец репетиции. Вперевалку, со сгорбленными плечами и проседающими под собственным весом бедрами я подхожу к ней и Свете. Я ощущаю огромное облегчение, что не нужно держать осанку, и позволяю силе притяжения делать с моим телом все что угодно.
– Как твои ноги? – интересуется Вера Игоревна, стоя руки в боки.
– Прямо сейчас очень даже неплохо.
– Насколько я вижу, ничего страшного. Как долго ты не танцевала?
– Два года, Вера Игоревна.
Мой педагог усмехается.
– Видишь Тхэхёна? Восемнадцать месяцев назад он прямо на сцене порвал ахиллово сухожилие. И вот что он сейчас выделывает. – Собрав вещи, Вера Игоревна задирает подбородок и покидает нас.
Я поворачиваюсь и вижу, как Тхэхён без музыки отрабатывает печально известные тридцать два entrechats six из соло Альберта, столь же культовые для танцовщиков, как тридцать два fouettés Одиллии и Китри для танцовщиц. Это была коронная партия Саши. Точно так же как Жизель была моей визитной карточкой в классическом репертуаре.
Я предаюсь воспоминаниям, и то, что объединяло нас с Сашей, захватывает все пространство, придавая залу оттенок индиго, который заметен только мне. Мгла почти сразу же рассеивается, оставляя в центре одного Тхэхёна. Каждое его entrechat six такое же четкое и чистое, как предыдущее. Пока он прыгает, держа одну руку у сердца, а другую протягивая к Жизель, мое сознание заполняет музыка. Боже, он продолжает и после обязательных тридцати двух прыжков. Тридцать три, тридцать четыре, тридцать пять, тридцать шесть, тридцать семь, тридцать восемь, тридцать девять entrechats six, прежде чем он валится на землю, моля о пощаде Мирту, повелительницу виллис. Это утверждает меня во мнении, что главное качество Тхэхёна – благородство, которое не зависит от богатства, образования или даже красоты. В искусстве и в жизни благородство предполагает, что ты делаешь все, что должно, и потом еще что-то сверх того. Тхэхён демонстрирует это в каждом движении, жесте и взгляде. При этом благородство лишает его Альберта истинной тьмы. Получается легковесно и невесомо, подобно картине без подмалевки. Тхэхён еще не успел навредить кому-то или чему-то безвинному. Он не совершал непоправимых ошибок. Его не придавливает тяжесть стыда. Сила – его единственная слабость. В моем случае все с точностью до наоборот.
Однажды Алексей Аркадьевич сказал мне, что в жизни есть такие люди, которые обращают наши недостатки в достоинства. И добавил, что именно они были ему особенно дороги. Теперь я понимаю, что это можно сказать и о моей жизни.
– Он уникум, правда? – замечает Света, перехватывая лямку парусиновой сумки. – Он согласился пробыть в Петербурге еще неделю, чтобы порепетировать во время отпуска. А потом будет выступать в Мехико, Мадриде, Бергене и Сеуле до сентября.
– Мне жаль, что ему придется задержаться из-за меня, – говорю я. Танцовщики заняты весь сезон, который в Мариинке и Большом длится одиннадцать месяцев – самый жесткий график из всех театральных трупп в мире. С наступлением августа все, что хочется артистам, – уехать куда-нибудь и заняться чем-то, не требующим специальной обуви.
– Он сказал, что передохнет неделю в Мехико, а потом уже поедет в Европу, – добавляет Света. – У нас будет достаточно времени, чтобы поработать над твоими соло. Ты, я и Вера Игоревна.
– Я даже не подумала, чем вы все жертвуете ради меня, Света. – Я протягиваю руку и мягко придерживаю ее за плечо. – Надеюсь, я не стану для вас разочарованием. Я все еще ощущаю себя не в своей тарелке. Танец – исключение. А когда я оказываюсь одна, то впадаю в странное состояние и потом даже вспомнить не могу, сколько времени прошло. – По правде говоря, я даже из зала боюсь выходить. Прощаясь со Светой, я опасаюсь, что снова заблужусь в лабиринте собственных мыслей.
– Понимаю. Мы все пришли к выводу, что было ошибкой оставлять тебя одну. – Света выдерживает паузу и машет кому-то за дверью. – Мы здесь, – зовет она.
Входит Нина в майке, джинсах и кроссовках. Ее черные волосы распущены и падают на плечи.
– Поехали, – говорит она мне. – Заберем твои вещи из гостиницы и переберемся ко мне.
Все начинают говорить одновременно.
– А как же Андрей с детьми? У тебя же сейчас отпуск? – спрашиваю я.
– Нина, смотри, чтобы Наташа хорошо ела и спала. Ты – молодец. Я пошла. – Света кивает и покидает репетиционный зал.
– До свидания, Светлана Тимуровна. До встречи, Тхэхён. Собирайся, Наташа, я все расскажу в машине. – Мы обе машем Тхэхёну, который отвечает нам улыбкой. Он прервал свое занятие, чтобы попить воды.
Садясь за руль серебристой «Лады», Нина рассказывает, что Андрюша и дети уехали в Болгарию. Нина осталась, чтобы помочь мне восстановиться. Я интересуюсь, как она могла отказаться от поездки, и Нина смеется:
– Одна в квартире без мужа и троих детей! Это лучший отдых!
После «Гранд Корсакова» мы заезжаем в магазин. Пока мы кружим по рядам, я поражаюсь, сколько продуктов Нина мимоходом закидывает в тележку: пучки моркови, свеклы, шпината, укропа, блестящие помидоры, лимоны, кочан капусты, грибы, небольшой пакет картошки, батат, персики, замороженные ягоды, банки с фасолью, крекеры, пасту, каштановое варенье – последнее, с ее слов, «по приколу». Когда я протестую, что еды слишком много, Нина пожимает плечами.
– Я обычно закупаюсь на пятерых. Так что это даже мало. Ой, – и она хлопает в ладоши, – чем ты обычно завтракаешь?
– Каши или что угодно из твоих запасов, – отвечаю я. Ей, видимо, кажется этого недостаточно, и она заявляет, что сама разберется.
После магазина мы едем в пекарню.
– Посидишь в машине? Не знаю, как долго могу здесь парковаться, – говорит Нина, выходя из автомобиля. Через окна пекарни я вижу, как она занимает очередь и делает заказ. За прилавком стоит молодой человек в белой униформе, и мне приходится напрячь взгляд, чтобы разглядеть, насколько он привлекательный. Мои ожидания не оправдываются. Я представляла себе пекаря-брюнета с мощной челюстью, как у Андрюши. А вместо этого вижу бледного, долговязого паренька с волосами цвета ржавчины и выглядывающей из-под закатанного рукава татуировкой, намекающей на то, что в свободное время он, вероятно, катается на скейтборде и бренчит на гитаре. Молодой человек широко улыбается, вручая белый пакет Нине. Я даже со спины вижу, как она покраснела.
– Ни слова, – отрезает Нина, забираясь обратно в машину.
– А я и не собиралась, – отзываюсь я. – Хлеб здесь очень вкусный. И очень красивый.
Нина на секунду кривит губы, но почти сразу же начинает хихикать.
– Только не дразнись.
– Я не дразнюсь. Я о хлебе, – говорю я, сдерживая улыбку. – А ты о чем?
– Я серьезно, Наташа. Ты бы поняла, если… – Нина стонет и перефразирует свои слова, чтобы поберечь мои чувства. – В замужестве приходится время от времени выпускать пар. Ты будешь абсолютно несчастной, если станешь ожидать, что твой муж будет идеальным и что ты сама будешь идеальной.
Я не была в браке, но идея замужества напоминает мне о Саше. Мое тело вдруг обмякает.
– Все я понимаю, – тихо признаюсь я.
Нина сосредоточивается на дороге, и мы наконец добираемся до ее дома.
Квартира выглядит просторнее и чище без игрушек и детских вещей. Мы убираем продукты в холодильник, и, пока Нина занимается приготовлением ужина, я принимаю душ. Когда я выхожу, Нина уже нарезает помидоры для рагу из нута. Я притаскиваю из столовой стул, чтобы составить ей компанию.
– Как продвигается «Жизель»? – спрашивает она, не отрываясь от разделочной доски.
– В танце я все больше начинаю ощущать себя собой. А когда репетиции заканчиваются, в голове сумбур. Мне снятся необычные сны – сны наяву.
Нина прекращает резать и оборачивается.
– Что ты имеешь в виду, что за «сны наяву»? – Она невозмутима, но обеспокоена, слегка недовольна, но заботлива. Будто кто-то из детей вернулся домой с плохой оценкой в дневнике.
Я решаюсь все ей рассказать. Как меня посадили на обезболивающее и успокоительное после аварии; как я не могла сойти с коктейля таблеток; как я последние годы, вплоть до возвращения в Питер, прибегала к алкоголю, чтобы испытывать хоть какие-то эмоции; как я все спустила в унитаз; как я видела преследующих меня людей; как мне приснился кошмар про Дмитрия. К тому времени, как я заканчиваю рассказ, Нина уже забросила все ингредиенты для рагу, накрыла кастрюлю крышкой и села рядом со мной.
– Наташа, если хочешь – можем поехать в больницу. – Она накрывает мою руку своей. – Стыдиться тебе нечего. Любой человек, столкнувшийся с тем же, что и ты, чувствовал бы себя не лучше.
– Мне не до врачей – что тогда будет с «Жизелью»? И ты даже не знаешь, что произошло в Париже. – Из горла вырывается стон. – Я никому не рассказывала.
– Ты можешь мне довериться, Наташа. – Нина сжимает мою руку. – Я – твоя самая давняя, самая близкая подруга.
Но от слова «больница» мне становится не по себе. Если я все-таки расскажу ей, что произошло, не запрячет ли она меня в какую-нибудь психушку? Я убираю руку, и Нина не настаивает.
– Понятно. Ты не хочешь доверить мне свои тайны. Тогда я расскажу тебе свою тайну, и мы не сможем друг друга предать. – Опустив глаза, Нина убирает волосы за уши и кладет локти на стол. – Я с ним переспала. С пекарем. – От центра ее щек расползаются красные пятна.
– Как? Когда? – спрашиваю я с невольным энтузиазмом. Но тотчас же раскаиваюсь о своем ребячестве, когда мои глаза упираются в фотографию на полке: Нина и Андрюша в день свадьбы. – Как это случилось? И как его зовут? – интересуюсь я уже более сдержанно.
– Совершенно случайно. Вчера я сходила на класс, репетиций у меня в этом сезоне нет, дети уехали, так что я решила побаловать себя обедом в городе. Столкнулись с ним в ресторане. Вот все и завертелось.
– Ты его привела сюда? – уточняю я, и ее подбородок утвердительно дрожит. – Имя-то у него есть?
– Давай будем звать его просто «пекарем». Я не хочу, чтобы ты знала его имя. Чтобы это не стало чем-то большим, чем есть, – говорит Нина. – Так получилось.
– Если уж на то пошло, то в жизни всегда все получается «просто так», ведь так? – замечаю я. Нина морщится, словно я ее ранила. – Нет, я к тому, что многие вещи со мной тоже происходили случайно. Против моей воли и желаний.
– Без алкоголя тяжелый у нас получается разговор, – заявляет Нина, тихо хлюпая носом. – Но у меня ничего нет, да и тебе ничего нельзя.
– Помнишь, как ты ко мне пришла с водкой, когда нам было по десять лет? Я еще в ней ноги замачивала. – Я смеюсь. Нина поднимается, чтобы помешать рагу. – Даже представлять не хочу, что бы было, если б Лара сейчас добралась до алкоголя.
– Чего мы только не вытворяли. – Нина с улыбкой покачивает головой. Она ставит на стол три миски с рагу, приправленным петрушкой, с рисом и салатом, а также стаканы со свежевыжатым апельсиновым соком. Все просто, аппетитно и питательно. На самом деле я ничего вкуснее не ела и прямо заявляю об этом Нине. Поужинав, мы вместе моем посуду и завершаем вечер шоколадным тортом.
– Все еще не верю, что ты осталась из-за меня, Нина, – говорю я, подхватывая последний кусочек тортика вилкой.
– А на что тогда нужны друзья? – отвечает Нина. – Расскажешь, что случилось?
Я смотрю в потолок, а потом – в ее мягкое, приветливое лицо.
– Все началось задолго до Парижа. Во время моего дебюта в «Лебедином озере» с Дмитрием, – начинаю я. Нина усаживается поудобнее, устраивая голову на диванных подушках. – Это был второй сезон в Большом. Нас с Сашей поставили танцевать премьерный показ. А прима Большого Ольга Зеленко многие сезоны танцевала премьеру с Дмитрием. Поэтому она отключила телефон и сбежала к себе на дачу. Дмитрий вынудил нас с Сашей туда съездить, убедил, что единственный вариант – чтобы Ольга и Саша станцевали премьеру, а Дмитрий и я станцевали следующий спектакль. Несмотря на наши с Дмитрием натянутые отношения, я согласилась. И еще: за городом все ощущалось иначе. Я не чувствовала напряжения с Дмитрием и Ольгой, мы расслабились, будто были друзьями. И тогда же мы с Сашей стали любовниками…
Мы вернулись в Москву и пошли к Михаилу Алыпову. Представьте себе директора Большого театра, главу не только балетной, но также оперной труппы и оркестра, который столкнулся с четырьмя взбунтовавшимися премьерами и балеринами. Михаил Михайлович раньше видел во мне союзницу, а теперь уныло глядел на меня, пока Дмитрий оглашал наши условия. Но директор быстро сдался, поскольку в конечном счете он, будучи крайне благоразумным администратором, понимал, что с артистами, особенно крайне одаренными, следует обращаться деликатно.
– Le talent, ça n'existe pas… Sans égo. – Он выдохнул и снял трубку, чтобы сообщить о смене состава каскаду нижестоящих звеньев художественного персонала.
Следующие недели я репетировала Одетту и Одиллию с Дмитрием. Он удивлял меня во всем. Трудолюбием Дмитрий не отличался. Для меня привычно было приходить первой и уходить последней. Дмитрий же обычно являлся вовремя или задерживался на несколько минут, так что ему еще требовалось самостоятельно разогреться перед началом. Однако после разминки он всецело отдавался танцу. Чаще всего он выполнял все идеально с первого раза; если и были коррективы, то он сразу же их запоминал. Ему никогда не требовалось повторять движение более двух раз, чтобы понять, как его исполнить. Ни у кого другого такой способности я не замечала ни тогда, ни сейчас. В танце Дмитрий напоминал эрудита, которому достаточно взять незнакомую книгу, открыть ее на любой странице и вникнуть в смысл. Я же ощущала обязанность изучать каждую рукопись от корки до корки вне зависимости от природных данных.
Затем изменилось его отношение ко мне. Дмитрий, которого я знала раньше – злобный, грубый, высокомерный, – уступил место Дмитрию спокойному, рассудительному и обращенному в себя. Стало понятно, почему такой человек, как Ольга, которая никаких глупостей не терпела, считала Дмитрия одним из ближайших друзей. Дмитрий говорил разумные вещи – более того, он мне поведал бо́льшую часть того, что мне известно о «Лебедином озере». Между репетициями, пока мы пили воду и переводили дыхание, Дмитрий рассказывал мне о Чайковском, Петипа и Иванове, о самых известных солистах в истории постановок «Озера», о том, как Плисецкая протанцевала Одетту-Одиллию четыре десятилетия, с 1940-х по 1970-е годы.
Дмитрий также знал, что должны были передавать – эмоционально и метафорически – каждый жест, каждая поза и каждое движение. Где-то в 1990-е годы Юрий Григорович лично работал с Дмитрием над собственной версией «Лебединого озера», которую танцевала и я и которая до сих пор идет в Большом. Эта постановка имеет много преимуществ в сравнении с другими, но самое главное – замена Ротбарта на Злого гения. Во всех остальных версиях «Лебединого озера» злодей – сказочный маг в плаще до пола, который строит козни Одетте и Зигфриду, видимо ведомый исключительно врожденной склонностью ко злу. В постановке же Большого Злой гений выступает в черном верхе, в усыпанной каменьями золотой цепи, в трико цвета полуночной синевы и витиеватой короне. Он появляется в конце первой картины за спиной у принца Зигфрида и, подобно тени, подражает его движениям, но исполняет их в намеренно гротескном виде. Злой гений и гонит Зигфрида до зачарованного озера.
– В либретто сказано, что Злой гений олицетворяет Судьбу, – как-то заметил Дмитрий.
– Но разве зло не сокрыто в самом принце? – вставила я. – Корона, золотая цепь, подражание.
Дмитрий улыбнулся.
– Ты понравилась бы Юрию Николаевичу, – сказал он – первый и единственный комплимент, который он сделал мне.
Такая интерпретация мне нравилась и дарила новые силы. Это уже была не сказка, где подчеркивается, что добро и зло – неизменные абсолюты, это была аллегория на тему неоднозначности человеческой натуры – нашей способности, даже желания уничтожать то, что мы любим. Я это понимала на чувственном уровне. Эти откровения привнесли глубину в танец, пока я отрабатывала партии Одетты, безвинно проклятой королевы лебедей, и Одиллии, очаровательной самозванки. Мне уже не хватало совершенства каждого жеста, движения и линии или даже полного слияния с моими ролями. Я хотела показать через танец то, что, по моему мнению, Юрий Григорович стремился рассказать хореографией о человеческом бытии.
В день выступления я отдала все, что у меня было, танцу. В жизни каждого артиста наступает момент, когда приходится делать выбор: сохранить частичку себя или посвятить себя целиком искусству. Для меня этот момент наступил, и я заявила: «Возьмите меня всю без остатка». Это было чудесно, сокрушительно, мрачно и блестяще, подобно пропадающей во вселенской бездне звезде. В конце спектакля я плакала на сцене. Под нескончаемые «браво!» бельэтаж забрасывал меня цветами.
И потому ничто не предвещало беды, когда Саша поприветствовал меня на следующий день.
– Прости, Наташа, – сказал он, сжимая в руке газету. – Рано или поздно ты это увидишь, так что лучше, чтобы ты все узнала от меня.
Выхватив газету, я с колотившимся сердцем строку за строкой прочитала рецензию. Сразу стало очевидно, что ничего достойного похвалы в моем танце критикесса не нашла: все во мне было отвратительным, вульгарным оскорблением русского балета. Да еще и пропорциями я не вышла – мои стопы она нашла чудовищными. Закончила дама так:
«Из достоверных источников нам известно, что партию Леонова совершенно незаслуженно получила благодаря роману с Александром Никулиным. Это единственная причина, объясняющая стремительный взлет молодой прима-балерины, у которой нет таланта, одни амбиции».
Мои колени подкосились, и я осела на пол. Саша присел рядом со мной и сказал:
– Нельзя давать таким пустякам сломать тебя. Мерзяева – пустышка, старая карга, которую никогда не выпускали на сцену. Это удел большинства критиков. – Он указал на маленькую фотовставку. На ней была запечатлена пожилая женщина с носом картошкой, злой ухмылкой и топорщащимися во все стороны щупальцами осьминога волосами. – Честно? Судя по тому, как чудовищно несправедливо она с тобой обошлась, мне кажется, ей просто заплатили за разгромную статью. Обычная практика, – добавил Саша.
– Как думаешь, кто ей заплатил? И кто эти проверенные «источники»? – спросила я. – Про то, что мы вместе, знают только два человека.
Саша притих. Мы хранили наши отношения в тайне по возвращении в Москву. Так и должно было быть, ведь у нас все было серьезно. Мы действительно хотели защититься от слухов, ревности и зависти, хотели, чтобы у нас все получилось. Единственные, кого мы могли подозревать, были Дмитрий и Ольга – они видели, как мы держались за руки по дороге в город.
Долго гадать не пришлось. Уже в следующем интервью вездесущей Мерзяевой для «Правды» Дмитрий четко высказался на мой счет.
«Наталья Леонова способна к танцу, как свинья способна к охоте за трюфелями. Поразительное зрелище. Чувствуется дрессура, но в основном это природа. Но можно ли назвать это искусством?»
После этого я впала в тяжелую депрессию. У меня начались проблемы с едой и сном, а я и так пренебрегала и тем и другим многие годы. На занятиях и репетициях я не отводила взгляда от собственного отражения и не открывала рта. И – прежде всего – я игнорировала Дмитрия с когортой. Он выставил меня посмешищем перед всей труппой: притом что я формально числилась прима-балериной, я дала ему возможность попользоваться и осрамить себя, так что все глумились надо мной исподтишка. Я даже начала сомневаться в балете, лишившись фанатичной веры и желания ему преклоняться.
В следующие несколько сезонов моим единственным утешением был Саша, который поддерживал меня во всем. После интервью Дмитрия Саша держал меня за руку, когда мы заходили в класс, чтобы все видели, что мы вместе и что нападки на меня будут расцениваться как нападки на него. Саша настолько пользовался всеобщей любовью, что презрения в мой адрес сильно поубавилось, пусть даже из-за заботы о его чувствах, а не о моих. И еще Саша сделал то, что – я это хорошо понимала – стоило ему многого не только в творческом плане, но также в социальном и профессиональном: разорвал все связи с Дмитрием. Для Саши будто не составило труда сузить свой круг общения ради меня. В том, как я танцую, уверял он, есть что-то божественное, нечто, чего он ни в ком другом не видел. И он намеревался протанцевать со мной единственной до конца дней.
Вне репетиций и выступлений мы уединялись у меня на квартире, готовили друг для друга, принимали вместе ванну. Все еще ясно помню, как я лежала в его объятиях в воде. Его ноги, прижатые к плиточной стенке, обхватывали мои. В один из выходных мы устроили долгую прогулку, купили продукты и, вернувшись домой, закатили пир горой. Впервые в жизни еда стала для меня еще одним источником удовольствия, спокойствия и любви. Обычно готовил Саша, а я между починкой пуант изредка проверяла доходящий в духовке десерт. Остатки таких ужинов мы замораживали и растягивали на неделю. Потом мы смотрели какой-нибудь фильм или дремали – мы с Сашей наконец-то обзавелись кроватью, даже сами занесли ее наверх, протиснувшись в лифт и вжав животы, чтобы закрылись двери. В те дни счастье мое сияло чудесным золотым светом, подобно скрывающемуся внутри скорлупы желтку, который под заботливым теплом обращается в маленького птенчика.
Благодаря Саше я смогла отпустить гнев и отчаяние, с прохладной отстраненностью сосредоточиться на танце. Это была не совсем циничность, но я стала расчетливой – без идеализма и наивности. Раньше я полагала, что от меня требуется одно: исполнять долг перед искусством. И тогда я буду всегда защищенной. В самом танце так и было. Однако в мире за пределами искусства все устроено иначе.
Я продолжала усердно работать, но стала практичной, осторожной и стремилась бережнее относиться к себе даже в балете. И хотя такой подход казался мне подлостью, режиссеры и критики проявляли ко мне больше щедрости, чем когда я отдавала им свои душу и тело – когда я показывала им себя настоящую. Вместо этого я танцевала так, как они того желали. И это оказалось необычайно просто: они хотели от меня признательности, кроткости, сомнений в себе, деликатности, нежности и небольшой доли меланхолии. Саше разрешалась дерзость, за которую его воспринимали как пылкого и харизматичного артиста; я же обязана была прикидываться анемичной, чтобы меня не осуждали за честолюбие.
Постепенно я довела искусство воплощения этих ожиданий до такого уровня, что меня стали называть олицетворением русской души, новой Галиной Улановой. Мои прыжки сравнивали с полетом ангела – ни одна другая балерина не замирала в воздухе так высоко и так невесомо. Мои греческие стопы признали главной причиной моего величия в танце, великой победой над трагическим недостатком. Каждый сезон я открывала ведущими партиями: Аврора в «Спящей красавице», Маша в «Щелкунчике», заглавные роли в «Раймонде» и «Ромео и Джульетте» и Никия в «Баядерке» – одна из моих любимых. Я исполняла Эгину в «Спартаке» и Жанну в «Пламени Парижа» – старые боевые кони, которых Большой выводил на сцену, когда нужно было затмить конкурирующие коллективы. Меня не трогал очевидный патриотический налет советских балетов, но мне нравилось их исступление. Эти спектакли не предполагали изящества и светскости, они должны были быть энергичными и жертвенными, что представлялось более реальным опытом танца на сцене. В вечера, когда показывали такие постановки, рев зала напоминал боевой клич. И каждый раз на выходе меня окружала толпа поклонников, ожидавших фотографий и автографов. Настроить их против меня Дмитрий не мог, поскольку при всем лицемерии я сохраняла искренность с публикой, и зрители принимали и любили меня за это. В труппе с неприличной концентрацией звезд мирового масштаба никто не продавал билеты так, как я. Алыпов с удовольствием признавал этот факт, потому что мой успех был и его управленческим успехом. Моя ценность возросла, так что к четвертому сезону с Большим я зарабатывала больше денег, чем ожидала накопить за всю жизнь. Больше, чем Ольга. Больше, чем Дмитрий. Больше, чем Саша.
Однажды вечером мы вернулись домой после «Легенды о любви». Саша пошел на кухню разогревать остатки еды для позднего ужина. Все еще витая мыслями где-то далеко, как и обычно после выступления, я ждала, пока ванна наполнится. И когда я уже собиралась скользнуть в воду, зазвенел мобильный. На экране высветился номер, начинавшийся с «+33 6 xxx»… Я впервые приобрела смартфон, и гаджет услужливо подсказал, что звонок из Парижа.
– Добрый день, Наталья. – Мужской голос, говоривший на английском с французским акцентом. Имя он произнес как «Наталиа», и последний звук растворился в тишине, наподобие градиента на крашеной ткани. – Я – Лоран де Балэнкур.
Услышав имя, я выпрямилась. Когда-то основная заслуга Балэнкура сводилась к тому, что он числился одним из двух любимых партнеров Сильви Гиллем. Недавно его статус изменился: он был назначен главой балетной труппы Парижской оперы. Я не знала, как к нему обратиться: Monsieur, Лоран? Остановилась я на:
– Bonsoir.
– Не знал, что вы говорите по-французски. У вас прекрасное произношение, – заявил Балэнкур, переходя на родной язык. Мысленно я поблагодарила Веру Игоревну, под чьим напором я наряду с основными предметами превосходно выучила французский. – Ах, точно, в Москве же уже полночь. А вы после спектакля. Не буду тратить время на пустую болтовню. Звоню, чтобы выразить восхищение тем, как вы танцуете, Наталья. Vous êtes sublime. Vous êtes transcendante, – говорил он, растягивая все гласные звуки. – И я хочу, чтобы вы приехали в Париж.
– Вы хотите пригласить меня на гастроли?
– Non. Я вам предлагаю стать danseuse étoile à l'Opéra de Paris.
Тут мне пришлось сесть на край ванны. Я молча слушала, пока Балэнкур говорил о моей зарплате (двести тысяч евро), неограниченной свободе выступать приглашенной звездой с любыми труппами и на любых гала-концертах, возможности работать с талантливыми современными хореографами. Но все, что я видела перед собой, – печально известный своей замкнутостью мир Парижской оперы, труппу, в которой еще больше французского духа, чем в труппе Большого – русского, с роем артистов, которые с первого дня вертелись в этом улье. Я только сумела нащупать свой путь в Большом. Начинать все заново в новой стране с незнакомыми традициями и языком казалось крайне изощренной формой мазохизма. Я поведала об этом Балэнкуру, и он рассмеялся.
– Все не так плохо, как может показаться, Наталья, – вставил он. – Я всегда буду на вашей стороне. Уверяю вас, это станет сильным козырем. Знаете, почему Сильви любила работать со мной?
– Почему?
– Потому что я не боюсь женщин более талантливых, чем я. И, оказывается, это весьма редкое качество в нашем мире, а потому, вероятно, моя самая ценная черта. – Балэнкур выдержал паузу. Я услышала, как он садится в машину. – Place des Vosges, s'il vous plaît, – приглушенно сказал он водителю. Ехал к себе после спектакля. А я уже начала представлять себе, каково это – выходить из «Оперы Гарнье», ловить такси и глядеть на Сену за окном по пути домой.
– Pardon, – отозвался наконец Балэнкур. – Самое главное – я дам вам возможность быть собой. Сколько еще мужчин смогут вам это пообещать? Вероятно, это лучшие отношения, которые мужчина может предложить женщине, non? – Балэнкур удовлетворенно выдохнул. Он будто бы откинулся на заднем сиденье. В духе того, что я со временем стала воспринимать как галльское пышнословие, он заявил: – Все думают, что любить – это позволять человеку быть таким, какой он есть. Распространенное заблуждение! Любовь никого не делает свободным. Только искусство дарует нам свободу. – Он снова прервался, словно хотел осмыслить свое последнее высказывание с должной сосредоточенностью.
– Сильви могла выбирать себе партнеров, – сказала я. – Если у меня будет та же привилегия, то я перееду в Париж.
Тишина. Затем до меня донесся резкий вдох и медленный выдох, и я представила себе перышко белого дыма, вихрящееся во тьме салона автомобиля.
– Вы – как бы правильно выразиться? – требовательны. Вы должны понимать, что Сильви была исключительной. Такие, как она, рождаются раз в столетие, – проговорил Балэнкур. – Впрочем, и вы такая же.
Через месяц я уже летела в Париж с моим избранным партнером: Сашей.