К книге
Город ночных птицКартина первая
48%
Картина первая
12

По пути обратно в город Нина спрашивает, не хочу ли я зайти к ним на ужин. Плохо оставаться одной, замечает она. Когда я ничего не отвечаю, Нина укрывает наши колени своим шарфом, рассеивая прохладу кладбища, которая будто проследовала за нами в такси. Нина всегда была окружена людьми, заботящимися о ней, и отвечала им тем же. Таковы осины в лесу – огромный единый организм с общей корневой системой. Деревья последовательно воспроизводятся из того самого саженца, который положил начало колонии десятки тысяч лет назад. Трудно даже себе представить, как уютно, должно быть, осинам, у которых, насколько об этом способны судить люди, корни, возможно, бессмертны. Любовь, которая бежит по венам Нины, столь же древняя, как первая осина. Это чувство перешло к Нине от родителей, и теперь она передает его собственным детям. Она делится небольшой ее частичкой и со мной, но я не ее крови. Я благодарю Нину за приглашение и выхожу из машины напротив гостиницы.

После визита горничной комната обрела чистоту и освободилась от пустых стаканов. Мои глаза устремляются к прикроватному столику, и я замечаю, что пропала баночка с лекарством. Паника. Ну как же можно было по глупости оставить ее на виду? Я сбрасываю подушки на пол и разбираю аккуратно прибранную кровать. И только потом замечаю лекарство у раковины в ванной. Оно спряталось за помадой и увлажняющим кремом. Я хватаю пузырек и трясу его. Я не могу быть уверена, все ли таблетки на месте, но по звуку кажется, что баночка такая же полная, как прошлой ночью. Я крепко держусь за нее, как царевич за Жар-птицу в сказке, и иду на балкон.

Я открываю застекленные двери и выхожу на выложенное плиткой узенькое пространство, не столько полноценную террасу, сколько повисший снаружи здания кармашек. Уличный торговец продает какие-то разноцветные, сверкающие, вертящиеся штуковины, которые, кажется, к тому же летают. Повсюду снуют туристы, вертя головами в разные стороны и не глядя перед собой. Прогуливаются две парочки подростков, крепко держась за руки.

– Ни пуха, Машка! – кричит одна из девчонок, и Машка сразу же откликается, чтобы не спугнуть удачу:

– К черту! – Подходящая фраза не только в качестве доброго пожелания, но и для большинства жизненных ситуаций. Эти слова могут означать, что ты что-то сделаешь, а может, и не сделаешь.

Бездомный мужчина вытянулся на ночь под навесом, пристроив в изголовье бутылку спиртного и ополаскиватель для рта.

Блестящее розовое устройство поднимается вровень со мной и замирает, подобно колибри, а затем проваливается во тьму. Как и большинство человеческих придумок, это шумная, уродливая, низкопошибная и совершенно бессмысленная вещица. Подростки восхищенно улюлюкают и покупают игрушки у продавца. Я откупориваю пузырек и вытряхиваю одну, две, три, четыре, пять таблеток. Кажется, это достаточно опасная доза. На всякий случай шесть. Семь. Восемь. Девять. Десять. В одном квартале с нами в Париже жила дизайнер одежды, молоденькая подружка очень старого и известного рок-звезды. И вот как-то вечером девушка вдруг ни с того ни с сего покончила с собой. Никто не понимал причин случившегося, хотя в прессе муссировались неуверенные предположения о том, что ее ателье погрязло в долгах. Состояние ее бойфренда оценивалось в полмиллиарда евро, так что подобные версии звучали неубедительно. Теперь-то я все понимаю. Наверное, она тоже смотрела на улицу с балкона и осознавала, что разницы в любом случае нет. Исчезновение таких людей, как Нина, этих осинок нашего мира, не пройдет незамеченным. До меня же никому нет дела, я такая одинокая, что меня и не хватятся. Влюбленные парочки подростков, похоже, устроили соревнование, чьи игрушки взлетят выше. Розовая и фиолетовая штуковины норовят приземлиться на моем балконе. Я делаю шаг назад и закрываю двери с криком:

– Да пропади все пропадом!

Зажатые в кулаке таблетки я несу в ванную и бросаю в унитаз. Не успев как следует понять, что творю, я закидываю все содержимое баночки туда же и смываю. Таблетки не уносятся вниз все сразу, так что я снова спускаю воду, и последняя пилюля какое-то время драматично крутится по чаше перед тем, как присоединиться к своим друзьям в потустороннем мире. Я воображаю, что напоследок она заходится в крике «про-щай-й-й-й…» тем тоненьким голоском, который должен быть у таблеточек. И я начинаю хохотать. Смех звучит так взвинченно, что я сразу же пугаюсь, но остановиться не могу. Из глаз текут слезы, и тем не менее я продолжаю хохотать. Тело вытрясает из себя остатки веселья, и я осознаю, что не смеялась два с чем-то года. Должно быть, я временами улыбалась, но я не могу припомнить, чтобы мне что-то казалось смешным. Смешинки, которые копились во мне все это время, словно разом взорвались и вырвались из меня. Тело кажется пустым, но это ощущение мне даже нравится. Я ложусь на постель с сожалением, что так неистово обошлась с аккуратно заправленными уголками, и стараюсь заснуть.

Не спится.

Каждый раз, когда я открываю глаза, часы сдвигаются на час. Мое сердце уподобляется тикающей бомбе, и я кладу на него трясущуюся руку. У меня уже ломка? Или это все в моей голове? Я возвращаюсь в ванную и заставляю себя выпить несколько стаканов воды. В темноте меня посещает гнетущее ощущение, что если я загляну в зеркало, то увижу что-то ужасное, не поднимая головы, вижу – слезы падают в раковину. Как мне страшно, как мне страшно, как мне страшно…

И снова солнце, нагло встревающее во все мои дела. Я думала, что еще вечером закрыла двери на балкон, но сейчас они широко распахнуты, а занавески хлопают крыльями на утреннем ветру. Я лежу поверх груды простыней и не могу вспомнить, как прошел остаток ночи. Надо в душ, надо на занятие со Светой. Спотыкаясь, я иду в ванную, и, вопреки всему, горячая вода вновь вселяет в меня надежду. Если я останусь жива сегодня и не сломаюсь, то, наверное, со мной все будет в порядке. Чтобы подбодрить себя, я даже наношу крем и крашу губы помадой, хотя мне стоит больших усилий смотреть в зеркало. В правом глазу виднеется лопнувший сосуд размером с зернышко граната.

В ресторане я беру тост с джемом и апельсиновый фреш. Мое сердце снова тикает, и я начинаю отсчитывать дыхание. Вдох на десять счетов. Выдох на десять счетов. За годы выступлений каждый раз, когда я выходила на сцену, сердце готово было выпрыгнуть из груди. Но я знала, как извлечь пользу от этого всплеска адреналина, и даже радовалась ему. Он позволял мне летать. Будто желая наказать меня за те испытания, которым я его регулярно подвергала, теперь мое сердце бесконтрольно колотится. Allegro. Presto. Prestissimo.

Я выхожу из гостиницы и останавливаюсь на углу, чтобы поймать такси. Шайка ворон собралась на другой стороне улицы, их перья блестят на солнце, подобно черным опалам. Птиц подкармливает бомж, которого я видела прошлой ночью, тот самый, с водкой и ополаскивателем. Я замираю. Я его видела когда-то. Давным-давно. По спине бегут мурашки. Кто-то играет со мной злую шутку. Кто-то гораздо более властный, чем я, и явно не из добрых побуждений. Не подмигнул ли мне, часом, этот знакомый незнакомец? Я забегаю в лобби гостиницы и перевожу дыхание, держась за спинку кресла. Кто-то касается моей руки. Я вскрикиваю.

– Наталья Николаевна! Простите, не хотел вас напугать. – Управляющий гостиницей так обеспокоен и расстроен, что его брови изгибаются перевернутой галочкой. – С вами все хорошо? Хотел убедиться, что вы в порядке.

– Игорь Владимирович. – Я с трудом могу говорить. Я так рада его видеть. – Вы можете вызвать мне такси до театра? И подождать со мной, пока оно не приедет?

– Конечно, Наталья Николаевна. Вы, главное, не волнуйтесь. – Он похлопывает меня по локтю и уходит. Через несколько минут управляющий возвращается со стаканчиком навынос. – Чай с малиновым вареньем. Успокаивает нервы.

Когда подъезжает такси, мы вместе выходим на улицу. Бездомный пропал. Как и вороны.

– Игорь Владимирович, а вы не видели бомжа на другой стороне улицы? Он был там несколько минут назад.

– Никого не заметил. Он вас побеспокоил? – спрашивает Игорь Владимирович, открывая дверь машины. Я мотаю головой, и он улыбается. Управляющий верит, что я не лукавлю и что никакого мужчины не было и нет. Два противоречивых факта могут уживаться в его реальности, совсем не тревожа его, и я хватаюсь за эту версию событий.

– Наталья Николаевна, знаю, что часто это говорю, но, если я хоть чем-то могу быть вам в помощь, – скажите. Чистая правда, – обнадеживающе заверяет он.

– Спасибо вам, Игорь Владимирович, – отвечаю я, забираясь в такси. – Я это тоже искренне говорю.

Я приезжаю в театр с опозданием на десять минут. Света, поджав губы и скрестив руки на груди, ждет меня. Однако ее раздражение уступает место беспокойству, когда она видит, как я выгляжу.

– Что у тебя с глазом, Наташа?

– Ничего. Плохо спала, – отвечаю я. – Вчера Нина свозила меня повидать маму. Мне… немного тяжело это далось.

Света хмурится и качает головой, и я не могу понять, злится ли она еще на меня.

– Ох, Наташа. Долго я ждала, когда ты это сделаешь, – наконец произносит Света, обнимая меня. Когда она отстраняется, мое плечо, на которое она положила голову, остается влажным.

– Света, раз уж я сделала что-то достойное одобрения, могу ли я попросить тебя кое о чем? – спрашиваю я. Она приподнимает брови. – Музыка. Мне нужна музыка, Света. Только так я смогу лучше танцевать.

Света легко соглашается. Я включаю «Баядерку» на телефоне, и мое сердце сразу же восстанавливает нормальный ритм. Moderato. Andantino. Под руководством Светы я выполняю упражнения на полу, а затем у станка. С музыкой все дается вдвое легче, чем раньше. Даже Света это отмечает.

– Думаю, через несколько дней ты будешь готова поработать на середине зала.

– Нет, Света, – заявляю я. – Давай начнем завтра.

Она щурится в наигранном неодобрении, но ее губы дрожат в предвкушении.

По окончании класса Света приглашает меня пообедать. Я качаю головой.

– Хочу кое-что проверить. – Пока я иду к лифту, сердце снова разгоняется. Я чувствую, что стопы и лодыжки распухли и покраснели. Обезболивающее действие музыки уже прошло. В первый раз за сегодняшний день я жалею, что в благородном порыве выбросила таблетки.

Звякает и открывается в притихший коридор лифт. Путь за кулисы мрачен и пуст. Странно, ведь обычно здесь полно людей, готовящихся к вечернему спектаклю. Крашеные задники с канделябрами и сатиновыми пологами выглядят столь же утомленно и блекло, как красавица после двух часов ночи. Занавес поднят, так что, выйдя на сцену, я вижу полуосвещенный зрительный зал с голубыми бархатными креслами.

Я ложусь на спину и прикрываю глаза. Голой кожей рук и спины черный линолеум ощущается мягким и ласковым.

Шаги замирают примерно в метре от моих бедер.

– Удобно так на полу лежать? – Голос игривый, но ненахальный. Почти нежный. Открывая глаза, я с трепетом понимаю, что передо мной Александр Никулин. Он улыбается в расслабленной манере человека, сознающего свою власть и не прибегающего к ней из вежливости. Свет озаряет его и задает резкий силуэт, разделяющий мир на Александра и все остальное.

Сцена Большого театра огромна. Необъятна. Я приподнимаюсь, чтобы сесть, и хмурюсь, стараясь скрыть свое волнение от того, что мы с ним наедине. Он продвигается вниз по сцене и начинает исполнять grand pirouettes с такой беззаботностью, что я почти что сомневаюсь, заговаривал ли он вообще со мной. Может быть, я ослышалась или он вообще ничего не сказал.

Но он заговаривает со мной снова.

– «Такой удобной, самой удобной во всей Солнечной системе, во всем мироздании сцены, как в Большом, нет нигде!» – пропевает Никулин, обращаясь к пустым сиденьям, покрытым красным бархатом.

– Плисецкая, – отзываюсь я, и Никулин резко оборачивается. Нет, объясню поточнее. Тело его все еще остается повернутым к залу, а шея слегка отклоняется назад так, что лицо, выгравированное золотым сиянием софитов, оказывается в профиль. В сравнении с его непринужденным совершенством мой голос звучит сухо, а тело кажется обыкновенным. Возможно, именно поэтому он покидает сцену и не отвечает мне.

Как только он уходит, словно из ниоткуда появляются, перешептываясь, остальные конкурсанты. Многие из них знакомы мне по Большому, академии или труппе. Приехали и иностранные танцовщики. Здесь представлены Германия, США, Украина и Япония. Камеры следуют за нами повсюду, как летучие мыши. Репортаж, дополненный драматичной музыкой и двуглавым орлом, потом будут показывать по телевидению. Корреспонденты приглушенно вещают:

– Международный конкурс артистов балета отличается не только тем, что проходит на легендарной сцене, но и особой строгостью жюри. В прошлый раз члены жюри не присудили первую премию среди женщин-солисток, третью премию среди женщин за pas de deux, а также первую и вторую премии среди мужчин за pas de deux. За всю историю конкурса Гран-при присуждали всего четыре раза…

Однако ни шум, ни волнение меня не отвлекают. Мои мысли сконцентрированы на одном только Никулине. Я сознаю, что танцую всего лишь для того человека, которого хочу обыграть. Я хочу, чтобы он пал на колени и почувствовал себя хоть чуточку поверженным, подобно тому как из-за него чувствовала себя я. Я хочу, чтобы он трепетал, ощущая одновременно страх, зависть и экстаз. И я понимаю, что, вопреки постыдным намерениям, на сцене разыгрывается нечто божественное. Забудем все, что утверждается о невозможности совершенства в мире. Я знаю, что оно существует, потому что в этот момент совершенство – это я.

За мной наблюдают из зала, из-за кулис и через телевизионные камеры. Страх, зависть и экстаз питают меня, подобно мертвым листьям, брошенным в костер. Все смотрят на меня, за исключением Никулина, который пропадает после своих соло и не следит за другими артистами. Возвращается он только на церемонию награждения. И, когда объявляют о присуждении Гран-при и со сцены звучит имя «Наталья Леонова», аплодисменты со всего мира, цветы, даже призовые деньги кажутся ничем в сравнении с тщательно сохраняемой невозмутимостью Никулина. Тот факт, что он старается казаться столь непроницаемым, свидетельствует, насколько я его поразила. Он не может больше игнорировать меня. Я задела его за живое.

Я привезла с собой в театр чемодан, чтобы сразу после церемонии уехать на ночном поезде в Питер. Сняв грим и сменив пачку на джинсы, я стала ловить такси на Петровке. Встала на тротуаре, у края потока машин. Теперь, когда эйфория успела пронестись по всему телу, она сменилась странным меланхоличным оцепенением. Я только что пережила самый счастливый момент в жизни, и мне некому было позвонить, чтобы разделить его. Я чувствовала гордость, представляя, как мама узнает из новостей о произошедшем, но настроения общаться с ней у меня не было. Позвонить Сереже и Нине – людям, которых я любила с первых своих шагов в балете, я не могла. Даже моя одержимость танцем и тоска по Никулину постепенно затухали. На их месте разрасталось ощущение такой всепоглощающей пустоты, что я чуть не забыла свое имя, а заодно и причину, по которой стояла в красном свете стоп-сигналов машин.

Истинная расплата за достижение того, чего желаешь всем существом, – как только ты получаешь желаемое, понимаешь, что тебе этого мало.

Я заглянула внутрь себя и обнаружила бесплодное, выжженное пространство, Сахару, бесконечно простирающуюся под прохладно-голубыми звездами. Я представила, будто потерпела кораблекрушение во время бури и после многих дней плавания на деревяшке пристала к необитаемому острову. Лишь два слова срывались с моих пересохших губ, покрытых соленой корочкой: «Дальше что?» Стараясь не упасть от нахлынувшего изумления, я стала разглядывать глянцевые черные окна автомобилей. Под коралловым светом фонарей и витрин ЦУМа я выглядела уставшей, но – впервые осознанно ощутила это – красивой.

– Поздравляю, Наталья.

Я дернулась, ожидая увидеть Никулина, но тут же поняла, что передо мной пузатая фигура Михаила Алыпова, директора Большого театра. Нас мельком представили друг другу во время конкурса, однако я была наслышана о нем еще до встречи. В 1970-е годы он получил театроведческое образование, сразу попал в администрацию ряда региональных театров, пока наконец не занял ведущий пост в Большом. И потому никто из формально подчиненных ему людей – оперных певцов, танцовщиков, музыкантов и художественных руководителей трупп – не уважал его по-настоящему. Некоторые за глаза называли его «обезьяной» не только из-за оттопыренных ушей, но и потому, что он, подобно приматам, умело лавировал, ловко перепрыгивая на лианах от одной выгодной возможности к другой. Но, разумеется, на публику все артисты пресмыкались перед ним как самым могущественным человеком в русском театре.

– Добрый вечер, Михаил Михайлович, – сказала я, крутя свой чемодан. Он улыбнулся, и его массивные щеки, словно выполняя малоприятный, но необходимый экзерсис, подтянулись к топорщащимся ушам.

– Покидаете нас? Почему не остались на ночь в гостинице, отдохнули бы и уехали домой утром?

– У меня билет на ночной поезд, – ответила я.

На этот раз Михаил Михайлович отказался от извечного жеманства и неприкрыто загоготал.

– Наталья, вы всего за одну ночь заработали три миллиона рублей. Вам больше не нужно беспокоиться о том, что опоздаете на поезд. К тому же я могу вам возместить билет. Пойдемте в «Метрополь». Нельзя побывать в Москве и не зайти туда.

Выбора не было, и я приняла приглашение. Мы миновали Петровку и подошли к «Метрополю». Дореволюционная гостиница занимала огромную площадь. «Метрополь» напоминал отель «Гранд Корсаков», только, как и все в Москве, в увеличенном масштабе. Управляющий баром узнал Михаила Михайловича и сразу же повел нас к угловому столику.

– Я всегда здесь сижу. Это был столик Прокофьева, когда он жил в гостинице, – пояснил Михаил Михайлович и заказал у управляющего бутылку «Периньона». Шампанское вскрыли с безразличным хлопком, напоминавшим шлепок чиновничьей печати о бумагу. Ни Михаил Михайлович, ни я никак на это не отреагировали. Управляющий разлил «Периньон» по бокалам, а официант расставил перед нами тарелки с блинчиками, икрой и сметаной. Мы с Михаилом Михайловичем подняли бокалы и пробормотали какие-то тосты.

– Не знала, что Прокофьев здесь останавливался, – сказала я. И сразу добавила: – Я люблю его.

– Правда? И что же вам в его музыке нравится, Наталья Николаевна? – заинтересованно спросил директор, вытирая салфеткой рот.

– Ирония. – Я заметила, как чуть расширились под тяжелыми веками глаза Михаила Михайловича. – То, что он говорит в своей музыке, отличается от того, что он подразумевает. В его произведениях много двойственности. Будто ум разделен на две половинки. Так же бывает и в жизни, не находите?

Михаил Михайлович задумался.

– Очень даже может быть. Мне сложно об этом судить, ведь я на самом деле не творю искусство. Я творю артистов. – И с самодовольной ухмылкой добавил: – А также уничтожаю. Иногда это неизбежно.

Я посидела в тишине, думая о том, по какому пути он решил пойти со мной. До меня вдруг дошло, что я ужинаю с главой Большого в «Метрополе». Притом что с Иваном Станиславовичем из Мариинского мы даже чай вместе никогда не пили. Мои щеки обожгло пламенем.

Будто бы ничего не заметив, Михаил Михайлович сказал:

– Мне в Прокофьеве импонирует, что он – гений. Он не был дипломатом. Стравинский, Шостакович – все они его ненавидели, но в конечном счете они его уважали. Часто замечаю, что именно это происходит с людьми на самом верху.

Я не осмелилась сказать то, что думала. Впрочем, директору и не нужно было мое поощрение, он был уже достаточно разогрет «Периньоном».

– И да, я знаю, что говорят у меня за спиной. Прокофьев и его оппоненты были композиторами, пианистами – самыми рациональными деятелями искусства, и даже у них чуть ли не до рукопашной доходило. Вы думаете, артисты балета эмоциональны? Представьте себе, что вы – объект презрения ста пятидесяти оперных певцов. Поразительно драматичные люди артисты.

Мы посмеялись и покачали головами.

– Тогда не обижайте их, Михаил Михайлович, а то они вам как запоют в ответ! – вставила я, и директор загоготал, хлопая по столу.

– Так и знал, что мы найдем общий язык, Наташа. Мы с вами не такие уж разные, как вам кажется, – проговорил Михаил Михайлович, когда выдохнул последние слабые отголоски смеха. – Я не коренной москвич. Сын литовских крестьян. Никто меня не брал под крыло. Но я был умнее, собраннее и готов к жертвам более чем кто-либо в моем окружении. – Он прервался, чтобы сделать глоток шампанского, и я кивнула. – И в конечном счете я, можно сказать, выиграл. – Директор улыбнулся. – Вот в чем тайна успеха, Наталья, как вы сами убедились этой ночью. Такие потрясающие мгновения случаются не просто так, они возникают благодаря волевым усилиям и труду. Но такие шансы не появляются в жизни много раз. Так что выслушайте меня. Я хочу, чтобы вы пришли к нам в Большой, стали прима-балериной. Вам это нужно, чтобы танцевать так, как вы того заслуживаете. В душе вы не петербуржская балерина. Вы высоковато прыгаете, много вертитесь, слишком уникальны. Соответственно, вы не подходите Мариинке и при этом идеальны для Большого. И замечу, что это не моя идея.

– А чья же? – поинтересовалась я.

Михаил Михайлович ткнул пальцем в потолок.

– На ваш талант обратили внимание на самом верху. На самом-самом-самом верху.

Я не знала, что думать. Практически залпом опустошила бокал шампанского. Напиток заполнил пустоту во мне, подобно дождю в пустыне.

– Вы хотите сказать, что сделаете из меня звезду? – спросила я в основном оттого, что директор вроде бы ожидал от меня какую-то реакцию.

Михаил Михайлович протянул мне руку через стол, и я приняла ее.

– Звезд делают, а гений рождается сам по себе. Звездой вам еще предстоит стать. Но гениальной вы были всегда, – заметил Михаил Михайлович, сжимая мою ладонь.

Ту ночь я провела в «Метрополе». Номер мне оплатил директор Большого театра. За все последующие годы гастролей я никогда не спала в более удобной кровати, чем в тот первый раз. Я долго отмокала в обжигающе-горячей воде в мраморной ванне, а потом зарылась в мягчайшие простыни и подушки, напоминавшие многослойный торт. Я была так счастлива, что заснула с улыбкой на лице. Никогда не думала, что такие мгновения – клише из фильмов – случаются в реальной жизни.

На следующее утро я вернулась в родной город самолетом – снова за счет Михаила Михайловича – и приехала в Мариинский. Иван Станиславович сидел в кабинете, наблюдая сразу за несколькими репетициями по камерам. Когда я вошла, он развернулся в кресле и мягко сказал:

– Браво, Наташа. Отлично справились.

– Иван Станиславович, я ухожу в Большой. Алыпов предложил мне договор примы, – заявила я, не тратя время на пустую болтовню.

Непоколебимое лицо Ивана Станиславовича дрогнуло, но к нему сразу же вернулось самообладание.

– Это вы так торгуетесь? Хорошо. Я готов предложить такой же договор у нас.

– Нет, вы меня не переубедите, – сказала я. – Решение принято на высшем уровне.

От последнего замечания Иван Станиславович вспыхнул. Он мог вынести некоторую долю сопротивления, но в разумных пределах. Он предпочитал сам прощаться с артистами, а не оказываться брошенным. Но самым большим ударом стало то, что Алыпов из Большого устроил заговор и обыграл его в битве за власть. Ивану Станиславовичу ничего больше не оставалось, кроме как предупредить меня:

– Уйдешь сегодня, и обратно дороги не будет. Я сделаю все, чтобы нога твоя сюда не ступала.

И, хотя никаких дружественных чувств к Максимову я не испытывала, от этой угрозы у меня сжалось сердце. Мне стоило огромных усилий удержаться от слез. После отданных театру четырех лет и сотен выходов на сцену я ничего не значила ни для Мариинского, ни для его главы. Когда я достаточно оправилась, чтобы заговорить, мой голос прозвучал убедительно равнодушно.

– Если у меня будет выбор, то больше никогда ноги моей здесь и не будет.

– Что ты здесь делаешь, Наташа? – Я слышу голос Нины и открываю глаза. Она нависла надо мной. Лучи софитов образуют ореол над ее головой. Позади Нины я вижу рабочих сцены, разворачивающих декорации, и проверяющих лампы осветителей – они готовятся к вечернему спектаклю.

– Закончила репетиции, пришла за тобой, а Света сказала, что ты на сцене. – Нина подтягивает меня за руку. – Я домой, не хочешь поужинать с нами? Тебе не помешает. – Я киваю, потому что не могу придумать ни одной отговорки.

Нина выводит меня через служебный вход на улицу, где нас уже ожидает в серебристой «Ладе» Андрюша. Он выпрыгивает с водительского места с криком:

– Наташка, сколько лет, сколько зим! – И заключает меня в душевные объятия, которые меня удивляют. Не думала, что он так мне обрадуется.

– Целую вечность не виделись, – говорю я, и он еще разок сжимает меня, прежде чем отпустить. – Андрюша, а ты все так же хорош собой.

В юности и ранней зрелости человек обладает той красотой, которой его наделила природа. После тридцати внешность зависит от того, что он дарует миру и себе самому. В школьные годы и на первых порах в труппе Андрюша отличался почти небывалой красотой. Теперь же его глубоко посаженные глаза, легкая улыбка и подтянутая фигура – все стало как-то шире и более открыто, чем раньше, – подтверждают мою догадку, что он щедр и с собой и с другими, добр, предан и трудолюбив, и при этом любит свою работу.

Андрюша встречает мой комплимент с улыбкой без единого намека на тщеславие, которое своим вниманием я часто вызываю в мужчинах.

– Спасибо. И ты отлично выглядишь, Наташа. – Андрюша быстро целует жену и открывает дверь машины. – Петя, перебирайся назад. Лара, подвинься, освободи место брату. Люда, садись маме на колени. Наташа, а ты – рядом со мной. – Андрюша бросает на меня извиняющийся взгляд за то, что обратился ко мне, словно я одна из его ребятишек.

Первое, что я замечаю у детей, – чистая и нежная кожа, напоминающая свежевыпавший ночью снег, который лежит нетронутым слоем и сверкает в лучах утреннего солнца. В детстве Нина точно так же казалась не от мира сего, хотя с годами это качество и пошло на убыль, затихнув едва слышным шепотом.

Семья с ворчанием роится в машине, подобно пчелкам в улье, и вот мы уже едем. Машина прорезает себе путь в розовато-лиловой ткани ночи. Мне всегда нравилось колесить по городу с наступлением сумерек. Все уродливое скрывается, все прекрасное подсвечивается, все многообещающе проносится мимо. Но умиротворенность длится недолго. Андрюша все спрашивает у Пети и Лары, поздоровались ли они с тетей Наташей, а они настойчиво уверяют, что поздоровались (хотя не поздоровались), Люда так проголодалась после гимнастики, что вот-вот закатит истерику, и все сидят несчастные, пока Нина не дает им поиграть в игры на своем и Андрюшином телефоне. Повисает блаженная тишина, пока мы не добираемся до дома и дети не разбегаются по комнатам.

– Я уже приготовил тесто для пиццы. Скоро поставлю в духовку. Девочки, хотите чего-нибудь, пока будете ждать? – спрашивает Андрюша, подбирая куртку Люды с пола и убирая ее в шкаф.

– Чаю только. Я заварю. – Нина уходит на кухню. Люда следует за ней, хныча по поводу разбитой коленки. Старшие дети вышли из своих комнат и теперь дерутся за пульт. Петя хочет посмотреть матч: игроки петербуржского «Зенита» против заклятых соперников – московского ЦСКА. Лара заявляет, что ее очередь выбирать, а она хочет посмотреть «Холодное сердце».

– Папа, это же важная игра, а Лара уже видела «Холодное сердце»! – кричит в сторону кухни Петя. Мальчику одиннадцать, и он – копия юного Андрюши, когда я впервые увидела его в Вагановке.

Восьмилетняя Лара готова разрыдаться.

– Это! Мой! Вечер! – вопит она, сопровождая каждое слово ударом по плечу брата.

– Хорошо, десять минут игры, десять минут мультика – и так до тех пор, пока мы не сядем ужинать, – звучит вердикт Андрюши с кухни.

Появляется Нина с чайным подносом. Мы садимся и молча пьем чай, пока дети угрюмо смотрят десятиминутными урывками футбольный матч и историю о зачарованной королеве. Квартиру наполняют жизнеутверждающие ароматы оливкового масла и помидоров. Дети умоляют дать им поесть пиццу в гостиной. Андрюша некоторое время ведет переговоры насчет того, какую программу смотреть (наконец договариваются о «Холодном сердце»), и все садятся за стол. Ненадолго восстанавливается перемирие, но посреди ужина Петя убегает в гостиную, чтобы переключить канал, и обнаруживает, что за последние десять минут «Зенит» забил гол. Он громко сокрушается об упущенном моменте, а когда к тому же ЦСКА в заключительную десятиминутку забивает целых два гола, обыгрывая Петербург, он совсем расклеивается и, роняя крупные слезы, убегает к себе. Андрюша вздыхает и идет за сыном, пока Нина убирает со стола. Она жестом предлагает мне посидеть, но я помогаю перенести тарелки к раковине.

– Моя очередь мыть посуду – Андрюша готовил. Но я не в состоянии сейчас этим заниматься, – вздыхает Нина, уводя меня прочь от грязных кастрюль и противней. – Пойдем поговорим в моей комнате.

Только прикрыв дверь, Нина падает на кровать, даже не включая свет.

– Прости, у меня не жизнь, а хаос.

– Очень даже живенько у вас. – Я сажусь на пол. Нина хлопает возле себя на кровати. – Все в порядке, на ковре удобно, – заверяю ее я.

– Поднимайся. Все равно мы на этой постели ничем таким не занимаемся.

Это меня удивляет. Нина всегда говорила о сексе исключительно деликатно, даже когда мы были подростками. Я прыгаю на кровать и ложусь рядом.

– Не помню, когда у нас последний раз был секс. И дело не в том, что мне совсем не хочется. Я могу представить себе ситуацию, когда бы я была к этому готова. Но она так и не наступает. Полный бред, да?

– Абсолютно разумно, – говорю я. – А какие ситуации?

Нина бросает взгляд на дверь и придвигается ко мне поближе.

– Есть одна пекарня, куда я захаживаю. Шеф-кондитер там молодой парень, он всегда в чистой белой форме, дает мне пробовать выпечку. Что совершенно излишне. Не знаю, то ли все дело в аромате свежего хлеба, тех булочках, которые он сует мне в сумку, или в том, что это единственное место, где я не танцовщица, мать или жена, а просто Нина, но этот парень кажется мне очаровательным. – Мы хихикаем, и Нина поспешно добавляет: – Но, конечно, я не собираюсь заводить с ним интрижку.

– Андрюша сегодня приготовил пиццу. Зуб даю, что он был бы не против сыграть для тебя роль пекаря-красавчика.

– Он отличный папа. – Улыбка исчезает с губ Нины. – И использует это против меня. Из-за травмы и пропуска целого сезона изображает героя, жертвующего всем ради семьи. Ну а как насчет того, что я три сезона не выступала, пока была беременна? – Она глядит в потолок. – Только умоляю: давай обойдемся без «я же тебе говорила».

– Я и не собиралась.

– Я никогда не думала, что стану первой солисткой в двадцать, как ты. Но меня расстраивает, что я уйду из театра второй солисткой. У меня же был талант. Все могло сложиться иначе. – Она прикрывает лицо руками. – В детях очень мало от меня. Только и слышно: «Папа у нас такой и папа у нас разэтакий». Петя хочет играть в футбол, Лара помешана на поп-звездах. Люда интересуется танцами, но только время покажет, что из всего этого получится.

– Нина, ты уж меня извини, что я тебе об этом говорю: они – вылитая ты. – Я улыбаюсь, но Нина неумолима.

– Я к тому, что жизнь больше, чем семья, – бросает она.

Дверь распахивается, и мы резко садимся на кровати. Это Люда, мини-балерина в колготках и с уложенной в пучок косичкой. Она вклинивается между нами, и Нина притягивает ее к себе. Они подходят друг другу точь-в-точь как обнимающиеся солонки и перечницы в музейных сувенирных магазинах по всему миру.

– Мне пора домой. Уже поздно.

– Андрюша тебя отвезет.

– Не нужно. Я вызову такси. – Я наклоняюсь и обнимаю Нину вместе с Людой, которая, как котенок, извивается в объятиях. Я беззвучно шепчу Нине: – Ролевые игры. – Та хихикает и прикрывает уши Люды руками.

Я прощаюсь и выхожу на тротуар. В жилом комплексе в такой поздний час никого. Не по сезону холодный ветерок пронизывает меня насквозь и срывает все еще зеленые листья с ветвей. В один миг чувство уюта дома Нины сменяется ощущением потерянности. Я раньше не бывала в этой части города. Сердце сильно колотится под хлопковым топом, который еще утром казался теплым. В мыслях – мешанина, в теле – дрожь, все, что мне приходит в голову, – выудить разогревочный свитер из сумки. После этого я сажусь на корточки и сжимаюсь в комок. Это уже не просто страх травмы, провала или зависимости, это переутомление. Ледяная стена высотой с небо, по которой мне придется карабкаться голыми руками. Я чувствую ту же усталость, что и пробежавший марафон бегун, которому говорят: «Теперь снова». И снова, и снова, и снова.

Вибрирует телефон. Когда я вытягиваю его из кармана, яркий экранчик кажется живым существом, истинным другом. Сообщение от Дмитрия.

«Не хочешь выпить?»

Я вспоминаю, что примерно сорок восемь часов в организм не поступало ни капли алкоголя. Предвкушение разгорается сверкающим угольком у меня в животе.

«Хочу, где ты?»

Михаил Михайлович пригласил меня поужинать, чтобы отметить мою первую неделю в Большом театре. Мы сидели перед горкой птифуров и говорили об искусстве. Как и большинство мужчин такого типа, Михаил Михайлович предпочитал демонстрировать познания, а не делиться тем, что лично ему казалось интересным или трогательным.

– Разве Баланчин не исключителен? Он стал первым хореографом, полностью убравшим из балета сюжет. У него балет – чистое движение, – объявил директор, смакуя кулебяку с итальянскими трюфелями.

– Я не думаю, что танец – только движение. Искусство не может быть абстракцией. За ним всегда что-то стоит, – возразила я, но директор, похоже, не обратил внимания на мое замечание.

– А как же музыка? Например, тот же Моцарт.

– Особенно Моцарт! У него много символизма. Он всегда писал о любви в ля мажоре, – сказала я, отправляя в рот кусочек торта, украшенный съедобным золотом. К моему легкому разочарованию, по вкусу он мало чем отличался от обычного шоколадного. – Любое движение или поза в балете вызывают то же внутреннее чувство, как ля мажор у Моцарта.

– И что же тогда символизирует в балете любовь? – спросил Михаил Михайлович, даже не пытаясь скрыть скепсиса.

– Много чего, но показательнее всего… – Я встала, чтобы продемонстрировать. Правая нога вперед, левая рука наверх, правая рука сбоку, голова назад. – Effacé devant. В нем есть нежность. Видите?

Я села. Михаил Михайлович откинулся в кресле и улыбнулся, протягивая «хм…» в знак согласия.

– Не понимаю, почему люди пытаются отделить форму от смысла, почему они помешаны на «чистоте». Будто искусство – только то, что на поверхности. То, что ясно с одного взгляда, – антитеза искусства. Искусство – то, что глубже, – добавила я.

Михаил Михайлович положил локти на стол, потянулся вперед и сказал:

– Знаете, кого вы мне напоминаете?

– Кого?

– Дмитрия Островского. Вы уже познакомились? Он у нас премьер.

Я уже успела постоять с ним на общем классе, но лишь передернула плечами.

– Дмитрию тоже свойственна всепоглощающая страсть ко всем видам искусства в целом, а не только к танцу. Так я понимаю, кто из артистов по-настоящему велик. Не встречал никого, кто знает больше о музыке, живописи и истории, чем Дмитрий. Как и у вас, у него есть свои покровители наверху. Поэтому в последние годы он стал довольно неуправляемым. Даже со мной. Советую вам по возможности подружиться с ним, – пояснил директор. Я кивнула. – По крайней мере, не превращайте его во врага. Он убийственно мстителен, – добавил Михаил Михайлович, снимая с башенки клубничку и целиком заглатывая ее. – Вероятно, сказывается башкирская кровь.

Я улыбнулась, с трудом сдерживаясь, чтобы не рассказать Михаилу Михайловичу, что произошло в начале недели, на моем первом классе с труппой Большого.

В каждой балетной труппе действуют собственные правила. В Мариинском классы проводились отдельно для солистов и кордебалета, мужчин и женщин. Когда я поняла, что в Большом классы смешанные, я поступила так, как поступила бы любая благоразумная артистка: я подождала, пока все заняли привычные места у станков, и, после того как балетмейстер показал комбинацию на plié, кинулась к пустому месту у стены, далеко от зеркала. Концертмейстер начал играть, но балетмейстер вышел в центр зала с поднятой рукой, напоминая гаишника, останавливающего поток машин.

– Наташа, – сказал он, указывая на меня. Все глаза устремились ко мне вслед за его пальцем. – Что вы делаете? Ведущие солисты в центре.

Я понимала, какой станок он имел в виду: тот, который занимали звезды, в том числе Александр Никулин, отступивший на пару метров, чтобы освободить мне место. Танцовщик за Никулиным, с черными волосами, красивыми стопами и удивительно длинными руками и ногами, и был Дмитрий. Он нахмурился, когда я встала у станка рядом с ними. Остальные ведущие солисты старались не смотреть в мою сторону. Так я поняла, что мне еще долго придется обедать в одиночестве. Ужин с Михаилом Михайловичем стал в принципе первой трапезой, которую я разделила с кем-то с момента переезда в Москву.

Но невелика потеря. Очень часто я вспоминала о том, что за целый день пила только чай, да еще иногда, если у меня было время, перекусывала фруктами под конец репетиций. Еда, как и сон, друзья и все остальное, меня не беспокоила. В отличие от танца. Я редко общалась с мамой, которая злила меня своим безразличием по поводу Большого. Она поздравила меня с повышением, но не могла взять в толк, почему я не захотела остаться в Мариинке, которой, с ее точки зрения, мы обе были многим обязаны. В первые несколько созвонов из Москвы я попыталась убедить ее порадоваться за меня.

– Приезжай, когда хочешь. Я куплю билеты и поселю тебя в «Метрополе». Это знаменитая гостиница, – заявила я, довольная тем, что могла позволить себе устроить ей роскошный прием. – Ложа в Большом и ужин в «Метрополе» – проведешь время, как самые искушенные москвичи!

Но в последовавшей долгой паузе я легко представила себе, как мама напряглась, прижав плечи к ушам.

– Ладно, – не без труда проговорила она. – Я не особенно путешественница… Посмотрим. Постараюсь к тебе приехать.

После того разговора мы еще несколько раз без конкретики обсуждали перелеты и билеты на поезд. Но мамин голос звучал так вымученно, что я перестала уговаривать ее ко мне приехать. Проведя почти всю жизнь наблюдая за родителями сверстников, я поняла, что мама сильно отличалась от них. Дело было не в том, что она меня не любила или была плохой матерью. Она была хорошей матерью, воспитывала меня, как умела, несмотря на свою неловкость, робость, вечную загруженность и угрюмость. К маме были применимы любые неприятные эпитеты, которые противопоставляются таким чертам, как мудрость, интеллектуальность, непринужденность, природная нежность и заботливость, – то есть те черты, которыми в разной степени обладали родители моих друзей. Тяжелые первые шаги в материнстве будто бы отравили его навсегда для нас обеих. Я полагала, что частично мама была рада разделявшим нас часам езды на поезде.

Но, хотя я сожалела насчет прохладцы в отношениях с мамой, друзей я отпустила с куда меньшим чувством вины. Память о Сереже первой отправилась на дно. Он молил, чтобы мы сохранили наши отношения, но то утешение, которое я обрела в одиночестве, лишь доказывало, что у нас ничего бы не вышло. Теперь он казался мне братом больше, чем когда-либо прежде, даже когда мы были детьми. И мне стоило держать это в тайне; даже такой скромный и добрый человек, как Сережа, никогда не простил бы мне подобные мысли, если бы они стали ему известны.

Я вспоминала о Нине, когда случалось что-то забавное, невыносимое или прекрасное. Несколько раз в выходные я, лежа в кровати с телефоном в руке, думала, не позвонить ли ей. Однако в краткий период между свадьбой и Гран-при Нина решительным образом избегала встреч со мной. В те редкие моменты, когда я видела ее между классами и репетициями, они с Андрюшей тихо переговаривались, склонив головы. Раньше, когда они только встречались, я безо всяких колебаний встряла бы в разговор, но теперь между ними возникла сокровенная интимность, которая ограждала их от окружающего мира. Мы не просто поссорились – после замужества Нина разом пересмотрела ценности и приоритеты. На одной чаше весов была ее семья, то есть Андрюша, на другой – все остальное, в том числе и я. Виноватой по этому поводу она себя не чувствовала. Напротив, ее лицо сияло агрессивной гордостью человека, который получил от жизни то, что хотел. Незадолго до моего отъезда Нина высунулась из своего брачного гнездышка, чтобы пожелать мне «ни пуха», однако я имела все основания полагать, что к перемирию приложил руку Андрюша. Наше прощание получилось таким скомканным и неестественным, что лишь напомнило обо всем утраченном. Со временем я прекратила спрашивать себя, стоило ли мне связаться с Ниной, и приняла, что наступило время всем нам – Сереже, Нине и мне – научиться жить собственной жизнью.

Без особого сожаления я позволила танцу заполнить то пространство, которое прежде занимали мои друзья. Ритуальные подъемы с кровати, умывания, кипячение воды, растяжки, латание одежды, ломка пуантов, хождение на классы, репетиции, ванны с сульфатом магния, втирание мазей и бинтование ступней перед сном. Я будто бы впала в транс, подобный тому, который испытывает влюбленный на пике страсти. В некоторой степени я посвятила себя служению исступленным часам, проведенным на сцене.

Моя самоотдача стоила того: я никогда не танцевала лучше. Даже Никулин отметил это, когда мы стали вместе репетировать мой дебют в партии Китри в «Дон Кихоте». Нельзя сказать, чтобы Никулин относился ко мне с теплотой или дружелюбием, но волей-неволей он начал проявлять уважение. Каждое утро он оставлял возле себя свободное место у станка. Когда я проходила мимо него в коридоре, он, всякий раз в сопровождении разных девушек из кордебалета, кивал. Хотя мое помешательство Никулиным, а точнее Сашей, как я теперь называла его, заметно поугасло после конкурса, я все же, даже не желая того, запоминала имена и лица этих девушек. Они, в свою очередь, замечая, что я обращала на них внимание, без слов демонстрировали ощущаемые ими раскаяние, гордость или смесь этих двух чувств. Видимо, полагали, что я им завидовала. Но это было не так, ведь Саша никогда не был с кем-то, кто казался мне лучше меня самой. Более того, ни одна из танцовщиц и близко не могла сравниться с его красотой. Рядом с этими девушками Саша напоминал волка, выгуливающего мосек.

Как-то в сентябре, всего за несколько недель до премьерного показа «Дон Кихота», я пришла на репетицию и застала Сашу за разговором – но не с одной из артисток кордебалета, а с Дмитрием. Они смеялись. Увидев меня, Дмитрий приподнял брови и вышел без единого слова. Я села на пол и стала натягивать пуанты. Саша подошел ко мне с извиняющейся улыбкой.

– Как ты? – спросил он тем расслабленным голосом, который на контрасте с властной осанкой производил обезоруживающее впечатление. Это напомнило мне тот день во время конкурса, когда я лежала на сцене, а он цитировал Плисецкую. Я все еще спрашивала себя, произошло ли все это наяву или мне почудилось.

Я переключила внимание на завязывание лент на щиколотках.

– Работаю. Остались мелочи, которые надо отрепетировать, но мы их добьем, – заявила я.

Саша согнул колени и сел на корточки, уперев локти в бедра.

– Я о том, как ты после переезда в Москву? Обустроилась?

Я подумала о почти пустой квартире рядом с театром, в которой разместил меня Михаил Михайлович. У меня на кухне не было ничего, кроме чайника, – ни кастрюль, ни сковородок. На полу все еще лежал матрас. У меня не было времени сходить и купить себе кровать.

– Я о таких вещах не думаю, – сказала я.

Саша вздохнул и сел рядом, вытянув ноги перед собой и опершись на ладони. Затем он встретился со мной взглядом и улыбнулся. Это был редкий момент открытости и близости за многие недели совместных репетиций, которые сопровождались безукоризненной профессиональной учтивостью. И, хотя я уже успела привыкнуть к внешности Саши, я снова ощутила его физическую красоту – он будто не был рожден земной женщиной, как все мы, а разом сотворен из бедренной кости какого-нибудь бога.

– У тебя нет мебели в квартире, еды в холодильнике и друзей, – заявил он. – Со мной было то же самое, когда я впервые попал в Москву.

– Мне казалось, что ты учился в академии при Большом.

– Я туда перевелся. Я родом из Донбасса. Вырос в деревне у бабушки и дедушки. Мы ели то, что выращивали. У нас в школе был педагог по танцу, и она меня заставила ходить на балет, чтобы девочкам было с кем танцевать. Через пять лет я как-то попал сюда, но окружающие меня не приняли. Учителя называли «хлопчиком с Украины». – Он остановился и прочистил горло, словно сказал больше, чем хотел.

– Ну, это же не помешало тебе стать звездой, – заметила я, прикидываясь, что мучаюсь с обувью. – И теперь все набиваются тебе в друзья.

Саша ухмыльнулся, демонстрируя резцы, которые были чуточку островаты для идеала. Все-таки в нем было что-то человеческое.

– Мне поначалу было одиноко в труппе. Но Дмитрий меня поддержал. Под его пятой весь театр, и мне стало значительно легче.

– Дмитрий – добрый человек? – спросила я, припоминая плохо скрытое презрение на его лице, когда он покидал репетиционный зал.

Саша на мгновение растерялся, будто сказанное мной было верхом наивности. Он покачал головой.

– О Диме можно много всего сказать, но «добрым» я бы его не назвал. Он может быть щедрым, но не из дружбы или преданности, а только по собственному желанию. Он как царь, который рубит голову крестьянину, которому еще вчера даровал богатство. Настоящих друзей у него нет, но все склоняются перед ним, как подсолнухи перед солнцем.

Я вспомнила, как Дмитрий танцевал на классах: поразительный размах, гибкая спина, завораживающая плавность даже в простых комбинациях. Все на него глазели, а он не смотрел ни на кого. На меня ни разу даже мельком не взглянул.

– Кажется, он тебе не нравится.

– Напротив, нравится. Он очень театральный. Когда у него хорошее настроение, он прекрасен. Я ему нравлюсь.

Я недоверчиво повторила:

– Ты ему нравишься.

Саша поспешил добавить:

– А мне нравишься ты.

Тут в репетиционный зал зашел Юсупов, педагог Саши, мы подскочили и стали поправлять свою одежду. Не заговаривая с нами, Юсупов резво пересек комнату и запустил диск на стереосистеме, и вот мы уже танцевали pas de deux.

Поскольку у меня еще не было собственного репетитора, Юсупов был для меня ближайшим аналогом наставника в труппе, где взаимоотношения между педагогами и танцовщиками были особенно близкими, почти священными. Ему было всего около сорока пяти, но к этому возрасту он успел стать не только одним из главных репетиторов Большого, но и прославленным на всю Россию артистом. Пшеничные волосы, остриженные под горшок, и крупный орлиный нос крючком придавали его облику средневековую кротость. Вопреки относительной молодости и неправильным чертам Юсупов держался с максимальной деловитостью. В его глазах была такая серьезность, что он казался вечно печальным.

Поначалу я не понимала, почему Саша не захотел работать с кем-то более влиятельным. Репетиторы не просто преподают хореографию, но и задают направление развития всей карьеры. Некоторые указывали подопечным, в какое время тем следовало спать, когда и что есть, как одеваться и даже с кем встречаться. Многие репетиторы отстаивали интересы протеже перед администрацией. Однако вскоре я поняла: Саша уважал людей за то, какие они есть, а не за то, что они могли ему дать. В каком-то смысле он, как и Юсупов, обладал чувством собственного достоинства, и потому им было легко в компании друг друга. Когда Саша разучивал новые прыжки или вращения – а именно это в Большом, в отличие от Мариинского, ценили в танцовщиках, – Юсупов иногда грустно улыбался, напоминая вдовца на выпускном сына. Для меня же, как и для всего остального состава театра, не считая Михаила Михайловича и со временем Саши, Юсупов оставался закрытым.

Всего два дня до моего дебюта. Мы только завершили дневную репетицию, последнюю перед генеральным прогоном на сцене. Юсупов вытащил диск, кивнул нам и направился к двери. Перед выходом он вдруг резко повернулся и окликнул меня:

– Наташа, отдыхай. И не забывай о еде.

Я кивнула, и репетитор вышел. Убедившись, что он ушел, я стянула тренировочную пачку и осела на пол. Ступни у меня были красные и распухшие, когда я высвободила их из пуантов, и я отбросила влажные бумажные полотенца, которые смягчали соприкосновения пальцев с полом. Я чувствовала себя окаменевшей, опустошенной, казалась себе растянутой двухвекторной стрелой, которой бесконечно стреляли в обоих направлениях. Затем в поле зрения появилась еще одна пара ног, и я услышала голос Саши:

– Он прав. Когда ты в последний раз ела?

Я задумалась.

– Я съела банан с ореховым маслом.

– Утром?

По правде говоря, это было после вчерашней вечерней репетиции. Но я кивнула, чтобы успокоить Сашу.

– Сама знаешь, что так нельзя, – сказал Саша. – Пошли поужинаем.

Я запротестовала, но он меня прервал:

– Мы оба знаем, что тебе больше нечем заняться. Нет у тебя ни планов, ни друзей.

– У меня есть друзья – только они все в Питере, – заявила я. Тут же пришло осознание, что я не вспоминала о них много недель, и я неожиданно ощутила морозец посреди теплого сентября.

– А в Москве у тебя есть я. – Саша протянул мне руку, и я поднялась.

Когда мы выходили через служебный вход, нас обдало влажным воздухом. Белые и красные петунии флажками колыхались на площади. Дороги были забиты машинами. Мы повернули к Охотному Ряду и пошли в сторону Александровского сада, над которым куполом вилась золоченая полуденная пыль. По пути мы заглянули на Красную площадь и полюбовались луковками собора Василия Блаженного, сиявшими теми же яркими цветами, которые видишь на картинах Кандинского. Где-то неподалеку мужчина, подыгрывая себе на гитаре, исполнял песню Виктора Цоя:

Солнце мое – взгляни на меня, Моя ладонь превратилась в кулак, И если есть порох – дай огня. Вот так…

Саша тихонько подпевал. Он заметил, что я смотрю на него, и снова улыбнулся. Глаза у него были цвета теплого меда, и меня вдруг настигло непреодолимое желание оказаться с ним в прохладной, затемненной комнате, прилечь и выспаться. Мы лежали бы в постели в полумраке, нас обдувал бы легкий ветерок, долетавший из открытых окон. Мы не танцевали бы, а наконец насладились бы покоем. Мы просто были бы. Я отвернулась, чтобы он не прочел мои мысли. Однако тоска волнами накатывала на меня, пока он вел нас к грузинскому ресторану на Старом Арбате.

Предыдущая главаГлава 12 из 25Следующая глава