К книге
Путь через ночьЧАСТЬ ВТОРАЯ. Глава четвертая
50%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Глава четвертая
8

1

Часы в проходной отбивали последние удары, когда Татьяна повесила на доску номерок. Чуть не проспала, ругала она себя. Вот был бы срам.

Шум машин успокоил ее. Кажется, никто не видел, как она вбежала, на ходу бросила пальто в раздевалке, даже волосы не поправила — выбиваются из-под косынки. Неужели Клавдия осердилась, что Татьяна подошла минутой позже положенного времени? Она взглянула на Татьяну с болью и раздражением, отвернулась, отошла к другой машине. В этот же момент рядом появилась Варвара Петровна. Тоже посмотрела на Татьяну странно, словно собиралась сказать: оказывается, ты совсем не такая, как я думала. И еще одно лицо увидела Татьяна, лицо Агнессиной ученицы.

— Пойдем-ка, баба, — сказала Варвара Петровна, уводя Татьяну за собою.

В конторке все было по-прежнему: стол, два стула, настольная лампа под серым металлическим абажуром. Здесь Татьяна разговаривала с Варварой Петровной перед тем, как перейти из закусочной на комбинат. И еще раз, когда та вернулась из Москвы, с сессии Верховного Совета. Но сегодня Татьяне казалось: что-то капитальным образом изменилось в конторке, хотя все предметы были на своих местах. Может, ей передалось волнение Варвары Петровны, потому Татьяна и чувствовала себя не совсем спокойно.

Войдя, Варвара Петровна плотнее прикрыла дверь, достала папиросу. Вздохнула. Села на стул. Кивнула Татьяне:

— Садись.

С минуту она курила, глядя на стол, как бы обдумывая предстоящий разговор. Потом сказала:

— Поговорим начистоту, по-бабьи. С Василием встречаешься?

— Встречаюсь, — ответила Татьяна. Уж не случилось ли чего с ним?

— Давно?

— Да как сказать? Давно, вроде.

— Еще у нас не работала?

— Да. Однажды… он домой меня проводил из закусочной. И ушел. Сразу же. Это первый раз.

— Понятно. До поездки на целину.

— До поездки, — подтвердила Татьяна. — А что с ним?

Вместо ответа, она опять спросила:

— Ночевал он у тебя?

Татьяне не хотелось говорить об этом, но от Варвары Петровны она не могла скрыть ничего. И сказала: ночевал. Как Дарья Ивановна уехала. Несколько раз. Варвара Петровна кивнула, мол, так я и знала. Папироска погасла, она покрутила ее в руке, сунула в пепельницу. Достала другую, прикурила. Татьяна не выдержала молчания, спросила:

— Что же с ним, скажите?

— Что с ним, — неохотно ответила Варвара Петровна, — ничего. Жив, здоров. А вот с другими, кое с кем, плохо. Очень плохо, баба.

— Отчего же плохо?

Варвара Петровна пристально посмотрела ей в глаза и недовольно проговорила:

— Отбила ты его у подруги у своей. У Клавдии Нестеровой. Подловато поступила, откровенно говоря.

Татьяна не сразу осмыслила ее слова.

— Свадьбу уже готовили, сговорились обо всем, и на тебе! — другая сосватала. Хоть бы девка, или незамужняя, — била и била ее словами Варвара Петровна, оглушая, заставляя онемело смотреть на тлеющий кончик папиросы. — Никогда не думала, не ждала от тебя этакой…

Слезы застлали свет, и Татьяна схватилась руками за лицо, как бы защищаясь от ударов.

— Поверить не могла, когда мне рассказали. Чтобы ты, такая тихая, рассудительная женщина и вдруг спуталась… мужик же у тебя, ребенок! И мужик-то где, сама понимаешь. Подло, баба, другим словом не назовешь.

Она еще что-то говорила. Лицо Татьяны пылало от боли и стыда. Ее заваливали, давили слова, от них невозможно было прикрыться руками. Она смутно слышала, как кто-то позвал Варвару Петровну, та что-то ответила, потом сказала Татьяне: «Посиди», — и вышла, с натугой прикрыв дверь. Она сидела так, пока вернулась Варвара Петровна: кажется, очень долго.

— Как же это получилось, Танюха? — она первый раз назвала ее сегодня по имени.

Кто его знает как. Татьяна опустила руки, поглядела на стол и стала говорить. Сначала встретились. Случайно. После ходили на железнодорожную линию. Просто так. Потом с Леной. И еще раз, перед тем как он на целину поехал. Сама не знает, как все получилось. Теперь поздно говорить. Только она никогда не думала, что Василий любит другую, хоть кого. Тем более — Клавдию. Она сроду бы с ним слова не проговорила, если б знала, что сделает Клавдии больно. Понятно, с ее стороны вышло очень подло, но разве она знала? Встречалась, разговаривала, хоть бы он словом намекнул, что есть другая. Вчера только стал было рассказывать. Она сама не разрешила ему говорить, дурная была от ласки.

— Да, — проговорила Варвара Петровна.

Снова слезы застлали глаза. Они выбивались, как вода из родника, разыскавшего дорогу на поверхность, и остановить их было немыслимо. Если разобраться, то уж не такая она подлая, как сказала Варвара Петровна, как, видно, думает и Клавдия. Конечно, это страшно нехорошо, но разве она отбивала Василия у Клавдии? Сам он появился, привлек душевностью, вниманием, заставил мужа забыть. Жениться предлагал. И Лена к нему привязалась, не меньше, чем к родному отцу. Даже больше.

— Что же теперь делать? — спросила она, боясь взглянуть в глаза Варвары Петровны.

— Ума не приложу, — ответила та, вздыхая.

— Бросить его?

— Любишь? — спросила Варвара Петровна.

— Люблю.

— Это сложнее. — Она хотела сказать: хуже, да куда уж может быть хуже, чем есть. — Тяжело бросать.

— Пусть, что будет, — всхлипывая, проговорила Татьяна.

— Смотри сама. Третий в таких делах плохой советчик.

— Больше его близко к дому не подпущу. Если б знала… как же я теперь Клаве скажу? Учить она меня начала.

— Перейдешь к Насте Свистелкиной. Она не хуже Клавдии знает дело.

И это, оказывается, было уже решено. Значит, Клавдия видеть ее не хотела, не то, чтобы работать вместе. Снова тугой комок подступил к горлу.

— Довольно, довольно, — строго сказала Варвара Петровна. — Еще зайдет кто, нехорошо. Вытри слезы. Ну, не будь бабой, держи себя. Чего ревешь, никто не обидел, сама накуролесила.

— Как я выйду отсюда, вся…

— Сейчас иди домой. Я скажу кому надо. Иди. Подумай не спеша, обмозгуй, после поговорим… Вытри слезы, как корова дойная разревелась. Из-за Клавдии я завела разговор, а то на кого хочешь вешайся, мне какое дело. Сама баба, понимаю, что такое двадцать пять лет.

Конечно, все дело в Клавдии, думала Татьяна, входя домой. Не раздеваясь, она села на диван, с грустью и ненавистью посмотрела на постель. Еще сегодня на рассвете на этих подушках лежал человек, которого она совсем считала своим, наивно, как девчонка. Он и в самом деле был своим. А для Клавдии тоже? Она вспомнила, как Клавдия говорила, вероятно, о Василии: «Сейчас у меня хороший есть. Покажу как-нибудь. Холостой, обходительный. На Новый год свадьбу сделаем, если квартиру дадут. Договорились полностью. Не хочу я его сюда тянуть, в свою одиночку, разлюбит еще чего доброго…» Берегла, хотела, чтобы все красиво было. «Мне уже двадцать шесть», — сказала тогда Клавдия. Неужели и к ней Василий ходил так же, как к Татьяне? Все может быть. Боль ревности закружила голову. «Нет, нет, — заговорила Татьяна вслух, словно клятвенно обещая кому-то, — хватит! И так я зашла слишком далеко, надо покончить с дуростью. Пусть возвращается назад, хватит. Набралась позора на весь комбинат. Хорошо хоть Дарьи Ивановны нет, без нее все случилось. А то был бы какой срам — невозможно!»

Собственный голос отвлек ее.

— Хватит, — более громко повторила Татьяна, вставая с дивана. — Скоро пересуд, освободят Гришу, а я тут… Боже мой! А вдруг он узнает? Что же тогда будет?

Это вызвало озноб в теле. С мужем беда случилась, а жена и рада: любовь закрутила!.. Нет, нет, они в тот же день уедут обратно, в деревню, хоть ночью.

Она сняла пальто, затопила печь, прибрала в комнате. Налила в таз воды, принялась мыть полы, словно стараясь убрать все следы преступления. И увидела под кухонным столом перчатки Василия. Старые, кожаные, подбитые внутри мехом, они вызвали раздражение. Она швырнула их к порогу, но потом переложила на табуретку, не решаясь выбросить с мусором во двор.

Был еще полдень, когда Татьяна закончила работу по дому. В окно постучали и она увидела Афанасия Петровича. Он вошел, стараясь казаться веселым, но Татьяна безошибочно определила тревогу в его глазах.

— Забегал на комбинат, — сказал Афанасий Петрович, — да сообщили, что вы приболели, в известном смысле, Татьяна Ефимовна.

— Что вам приспичило вдруг? — спросила она, нарочно грубо, чтобы не затягивать разговор.

— Деловые обстоятельства, примерно сказать. Интерес от лица правления по поводу дальнейшего положения мужа вашего. Кое-какие сообщения появились.

— Пересуд будет? — прямо спросила она.

— Вы уже в некотором курсе, — закивал он. — Намечается такое обстоятельство. На будущей неделе, возможно.

— Что же от меня требуется?

Афанасий Петрович положил шапку на стол, сел. Замысловато извинился, что сел без приглашения, и повел речь о предстоящем суде. Он жалеет, что такой хороший шофер невинно страдает за чужое дело. Собственно и дела-то нет, как такового. Все работа завхоза, Кузьмы Мироновича. Это он продал пшеницу. Григорий говорил ему, Афанасию Петровичу как-то, да дела, некогда оказалось сразу проверить.

Подбирался Афанасий Петрович к сути дела долго, окольными путями, внимательно следя за Татьяной. Григорий показал на суде, будто не успел доложить председателю, что возят хлеб не туда, куда нужно, хотя такой разговор и был. Надо, чтобы и на этом суде он сказал так же. Видно, его привезут на суд, пусть Татьяна подскажет мужу. А об остальном беспокоиться нечего, Афанасий Петрович сумеет отблагодарить.

Она только поддакивала, не понимая зачем председателю потребовалось новое подтверждение Григория о непричастности Афанасия Петровича. И пообещала сказать, если удастся встретиться с мужем.

— Будете поставлены незамедлительно в известность о его прибытии, — пообещал председатель. — Самолично постараюсь.

Уходил он с меньшей тревогой в глазах. Проводив Афанасия Петровича, Татьяна снова задумалась, зачем ему нужно новое показание Григория. Но ничего определенного, что хоть немного объяснило бы просьбу председателя, она не придумала. Потрясенная утренним разговором с Варварой Петровной, она подозрительно отнеслась и к приходу председателя. Ей казалось, что вокруг нее стягивается невидимый круг, из которого она вряд ли сможет выбраться. Она почувствовала острую боль под сердцем, села на диван, стараясь не шевелиться. Подумала: схватит когда-нибудь вот так — и конец. Как месяц назад помощника мастера — Ивана Егоровича. Никто не думал, что у него сердце больное. Пришел человек на работу, разговаривал, смеялся. Сел на ящик, побледнел — и все. Враз, как трава под косой.

Она не помнила сколько времени просидела, держа руку на груди, у сердца. Не могла бы сказать, задремала или просто была в забытьи и какой нужен был шум, чтобы вернуть ее в сознание. Но именно шум заставил сначала открыть глаза, прислушаться, затем вскочить и посмотреть в окно. Татьяну удивило сборище людей на улице — взрослых и детей. Затем она увидела красные туловища пожарных машин. Вероятно, случился пожар и, судя по тому, что люди и машины стояли у дома Дарьи Ивановны, пожар был рядом, у кого-то из соседей. Она набросила пальто и выскочила во двор. Через забор увидела раскиданную крышу сделанной весной пристройки к дому Полины; закопченные дымом стропила, куски кровельного железа, смытый водой снег на крыше дома. Видно, беду удалось заметить и остановить еще до приезда пожарных, и машины разворачивались, собираясь уходить обратно. Татьяна открыла калитку, заглянула во двор. Рослый лейтенант милиции и еще один милиционер выпроваживали на улицу любопытных. На Татьяну они не обратили внимания, посчитав за родственницу хозяйки или живущую в этом доме, — она так и была, как вышла, в одном пальто, наброшенном на плечи. Выпроводив всех на улицу, лейтенант милиции сказал:

— Самсонов! Поддерживайте порядок. Я сейчас вызову скорую помощь.

— Слушаю! — ответил милиционер, закрывая за лейтенантом калитку.

Что случилось? — подумала Татьяна, перебегая двор. В сенях пахло гарью и на полу собралась лужа воды, растасканная ногами людей во все стороны. Лежало опрокинутое ведро, куча стекла от разбитой бутылки. В комнате оказался не меньший беспорядок, чем в сенях. Стол задвинут к плите, сломанная табуретка, белье кучей у окна. Следы мокрых сапог. Несколько человек сидели, как в зале ожидания, всяк по себе, молча, не глядя друг на друга. Дуги и — у стола, опустив голову на ладонь; проповедник — слева от двери. Двое других — оба из ближних соседей Полины, и еще один, совсем незнакомый — у окна.

Полину она заметила после того как посмотрела на мужчин. Она лежала на кровати со связанными ногами и руками. Не понимая, что с нею, Татьяна подошла ближе, увидела ее странно смеющееся лицо, быстро бегающие глаза, услышала сбивчивое дыхание.

— Свершилось! — выкрикнула Полина, испугав Татьяну резким голосом. — Убегают… убегают, глядите!.. Все глядите, все! И черти и ангелы бегут, как мыши! — она задергалась, пытаясь освободиться от полотенец и простыней. Незнакомый мужчина встал, подошел к кровати, сел, придавил ноги Полине. — Кровь! — снова закричала она. — Кровь… морем течет… цветами вспыхивает, — дико расхохоталась. — Наденьте на меня туфли!..

Проповедник что-то забормотал вслух, видно, религиозное.

— Заткнись, — сказал ему незнакомый мужчина. — И так ее сумасшедшей сделали.

Татьяна все поняла: Полина сошла с ума! Она в страхе отступила от кровати, на то место, где только лишь сидел незнакомый мужчина, бессмысленно глядя, как Полина снова начала метаться, пытаясь освободить руки. Она повернула голову, обвела взглядом дом, не заметив ни Татьяны, ни других и на миг притихла, закрыла глаза. Но лишь на миг. Тут же снова забилась. Закричала что-то совсем непонятное, бессмысленное. Глаза ее округлились, стали необычайно большими.

Все молчали. Где же девочка, вспомнила Татьяна о Наде. И увидела ее за плитой, в самом углу. Надя выглядывала оттуда, но в глазах ее жило больше любопытство, чем страх. Похоже было, что она ко всему привыкла и даже сумасшедшая мать не в силах напугать ее дикими воплями.

Под окном просигналила машина. Вошли мужчина и женщина в белых халатах, за ними рослый лейтенант милиции. Врачи подошли к Полине, переглянулись между собой, кивнули, попросили мужчин помочь отнести ее в машину. Лейтенант спросил, кто хозяин дома. Дугин неуверенно ответил:

— Мы, — и кивнул на Надю.

— Опечатывать не надо?

— Нет.

— Тогда оставайтесь, — проговорил лейтенант и вышел.

И они остались, трое чужих в чужом доме — Татьяна, Дугин и проповедник. Еще Надя, единственная хозяйка, жилища и наследница. Она вылезла из угла, робко подошла к Дугину. Видя, что ее не гонят, Надя прижалась к нему.

— Великое свершение произошло на глазах наших, — ни с того, ни с сего вдруг заговорил проповедник, словно открывая словесный шлагбаум, — знамение Христа верующим. Бог послал нас в шумный мир века сего, чтобы быть светом и солью для него. И не для того, чтобы наш свет был под сосудом, но на подсвечнике. И соль наша должна быть не в солонке, а в гуще людей, указывая неверующим истинную дорогу к богу. Да восславим имя его, творца и спасителя!..

Татьяне так захотелось крикнуть: «Заткнись!» — как грубо остановил проповедника незнакомый мужчина.

— Мир смуты и суеты увел ее в пропасть греха…

Как же она так, подумала Татьяна, с чего же с ума сошла? Выживет ли теперь? Ее собственная боль, которая еще два часа назад была неизбывной, не казалась такой уж большой по сравнению с несчастьем Полины. С несчастьем Нади, оставшейся без матери.

— Да восславим Христа за свершение! — проговорил проповедник, поднимая глаза к потолку.

— Чему радуетесь? — хмуро сказала она.

— Свершению, сестра! — ответил он, не спуская глаз с потолка.

— Что в больницу увезли?

— Все в руках бога!

— Теперь в руках врачей.

— На милости бога, — возразил проповедник.

— Черта с два!

— Не говори таких слов, сестра, не тешь беса. Из-за таких вот, как ты, и гибнут души его детей.

Это разозлило Татьяну. Женщину увезли в больницу, вероятно, сегодня же отправят в сумасшедший дом. Дочь осталась без матери. В доме холод, грязно. А он: из-за таких вот гибнут дети христовы! Как попугай, как…

— Из-за вас таких вот гибнут люди, — сердито сказала она, глядя на проповедника. — Накаркаете, а человек верит.

— Богохульствуй, богохульствуй, я не стану спорить с тобой.

— Понятно, когда крыть нечем!

— Тешь беса, испытывай любовь мою ко всевышнему.

Татьяна сорвалась с места, шагнула к нему:

— Вы довели Полину до сумасшествия! Вы! Света боитесь, людей боитесь… сами себя боитесь! Чего же прячетесь за занавески, коли считаете себя чистыми, святыми? Идите, расскажите народу о своей вере! Нет, вы не пойдете, побоитесь. Да где у вас и вера-то, в чем она? Хоть бы икону для смеха повесили, а то молитесь на потолок, на паутину в углу, дурманите себя. Был бы бог, он бы не допустил, чтобы дите без матери осталось. А с ним что сделали? — кивнула на Дугина. — Из дому выгнали, дочь отобрали. Разве это вера? Только прикрываетесь богом. Посмотрите на нее, — показала на Надю, — как она к отцу прижалась… Вы бы с удовольствием весь мир разогнали, будь ваша власть. Да руки коротки. Только на дураках и живете. Попадет к вам человек — и конец ему. Чучелом становится, потом с ума сходит. Забыли, что ли, как живую девчонку хоронили? Тоже чуть на тот свет не отправили. А она вырвалась от вас, не захотела помирать. Где же ваш бог был в то время?

Дугин поднялся, взял на руки Надю, собираясь уйти, но тут же сел. Протянул руку:

— Остановитесь, Татьяна Ефимовна!

— И вам не по нутру мои слова? — с обидой сказала она. — Вы же взрослый человек, Николай Михайлович, жизнь понимаете. Как же вы-то даете дурманить себя? Помните, говорили мне о Полине. Поверила я вам всем сердцем. И что же? Врали, выходит?

— Ни одного слова не соврал вам, — снова поднялся Дугин. — Все по чести.

— По какой чести, по религиозной? Или вы уже отучились правду от лжи отличать? Эх, Николай Михайлович! На войне, наверно, были, горе человеческое видели. А теперь спрятались за молитву.

— Остановитесь! — закричал он, снимая с рук Надю. — Я, если сказать… — и осекся, умолк, трудно посмотрел в сторону. — Не мучайте, Татьяна Ефимовна.

— Не своим делом занимаетесь, — вклинился проповедник. — Надо пострадать, чтобы понять человека.

Снова острая боль кольнула под сердце, Татьяна схватилась рукой за грудь. «Надо пострадать, чтобы понять человека», — застряли слова в голове. И нахлынуло все, враз, горой: детство, смерть матери, тяжелое житье у чужих людей, арест Григория, разговор с Варварой Петровной о Василии, позор перед Клавдией… Неужели она не страдала, не плакала, не ходила шальной от беды? Да сам-то он знает, что такое человеческое страдание? О боге только толкует, о небесной жизни, а…

— Уйдите! — с болью выкрикнула она, стараясь устоять на ногах. — Уйдите отсюда!..

Он взглянул на нее с удивлением, но поднялся.

— Идите же, божий человек! — гневно обрушилась Татьяна. — Не место вам в этом доме. Не вам о чужих страданиях говорить — разве вы поймете в них что-нибудь.

— Я хотел как брат… — несмело сказал проповедник.

— Уходите-е! — закричала Татьяна. Ей казалось, если он сейчас не уйдет, немедленно, то она сойдет с ума, как Полина. Она была готова броситься на него, выгнать, ударить — что угодно, лишь бы не видеть прозрачного тощего лица, горящих глаз. Видно, страшна она показалась в боли и гневе, проповедник попятился, махнул рукой, отстраняясь от приближающейся Татьяны, и поспешно вышел.

Со стуком захлопнулась дверь. Этот стук как бы порвал на ней путы, которыми невидимо связывала ее боль. Но тут же стала уходить и сила. Голова закружилась, плита внезапно поплыла в сторону. Татьяна успела повернуться, шагнуть к кровати и упала.

2

Слезы лились и лились, а на душе у Татьяны было пусто, как в высохшем колодце, опаленном степным жаром, но темном и холодном на дне.

— …Бомбили деревню, в первый день войны. Я на покосе был, — не повышая, не понижая голоса, говорил Дугин, словно рассказывал о чужой жизни. — Пал на коня, помчался. Пригорок, а за ним и деревня. Дым, вижу, столбом к небу… Словом, бомба угодила между хатой и сараем. Всех насмерть — Татьяну мою, сына Володю и матушку, царствие им небесное! А я с косой стою: как был на покосе, так и прихватил литовку, зачем — не знаю. Раскопали их, похоронили — соседи помогли. Враз остался один, ровно у меня сроду ни одного близкого человека не было. В тот же день — ночью уже — в военкомат пошел. Без повестки.

— Взяли. Через сутки на фронт. В матушку-пехоту. Трудная эта служба, все на передовой да на передовой. А я радовался: в огне варюсь, месть свою на врагов посылаю каждый день. Поначалу желал, чтоб убили… как мне после войны одному жить? Да ничто не брало. Царапало только. Горе меня от пуль берегло, судьбу мою особо от остальных держало. Сколько солдат пришлось похоронить, четырех командиров своих, а я все воюю. И все на передовой!.. Год так. Тут меня царапнуло уже по заказу. Три месяца койку протирал в госпитале. Мог бы под списание подойти, врачи говорили, да куда мне идти, к кому? Слезами вымолил направление — и опять на передовую. Не поверите: песни пел, когда к линии фронта ехал! Удивлялся, как это мне поначалу о смерти думалось. Пусть враги за меня помирают, хоть каждый день, а мне некогда, месть еще не всю израсходовал.

— Какую месть? — спросила Надя, заглядывая ему в глаза.

— Ты ее не знаешь, — ответил он. — И знать не дай бог. Тяжело с нею. Велико тяжело.

— Так вот, Татьяна Ефимовна, опять грязь месил, под солнцем горел, огнем коптился, — продолжал Дугин. — Пришлось еще — почти на два месяца, — передых сделать, на ремонте побыть. И опять воевал. Месяц за командира отделения управлялся. И тут произошло… Вспомнить страшно.

Надя плотнее прижалась к Дугину, но он снял дочь с колен, сказал ей:

— Пойди, поиграй. Что тебе интересного в том. Пойди.

Она послушно отошла, села у печи, подобрала под себя ноги.

Дугин помолчал, вспоминая, на чем остановился. Сам себе кивнул головой.

— Вот и произошло. Бились мы однажды на одном месте семь дней и ночей. Сопка была. То немец ее возьмет, то мы одолеем. И опять он теснит, а мы силу собираем. Ранило меня в руку… Бились, словом… Взяли последний раз, ночью темной, как сейчас помню. Укрепились. Известие в штаб послали. Все по чести. А к утру, видим, обратно отступать требуется. Танки подогнал он, немец этот, пехоту за ночь подбросил. Пока разглядели, он и окружил нас. До рукопашной дошло. Только все бесполезно, его раз в десять было больше, немца-то. И взяли нас, кто живой остался. В плен увели… Теперь это прошлое дело, но помню все: застрелиться хотел, была такая минутная возможность, не больше. Поднял автомат к лицу, а меня словно кто-то за руку схватил: сдурел, что ли, говорит. Ты же еще не всю месть свою отдал, живи, грызи их зубами за Татьяну Ефимовну, за Володю, за солдат своих, что сам хоронил, глаза им закрывал навечно. Поживи, помереть всегда времени вдосталь!.. Пока это подумалось, у меня и автомат выбили из рук, и в общую кучу оттолкнули.

Не опишешь всего, сколько пришлось мук натерпеться, — все еще словно о чужой жизни, рассказывал он, не спеша, без волнения. Потом слова Дугина, казалось Татьяне, были как бы отшлифованы и ложились ровно одно к другому, рядышком. Большой дорожкой, как на телеграфной ленте. Начало ушло далеко, но все еще виделось отчетливо. — Попал я в лагерь. Работали на канале, рыли землю… грязь, холод, в воде по колена, как только терпели — ума не приложу. Больше года. На людей стали непохожи — тени одни! И однажды убежали. Трое. Знали, недалеко чешская граница, туда и подались. Три недели скрывались, траву ели, пока наткнулись на хутор. Речь не немецкая, слышим; выходит, чехи. Пробрались ночью во двор, открылись перед хозяином. Так, мол, и так, из плена. Хочешь — губи, хочешь — милуй, все равно смерть уже на спину дышит. Не выдал. Четверо суток в хлеву продержал, одежду собрал. Потом переправил в другое место. Тоже на хутор. Как раз осень, уборка урожая. Стали мы как бы батраками. Хозяин добрый, говорит: переждать надо, война скоро кончится, домой уедете.

Так бы мы и прожили, Татьяна Ефимовна, потому что немцы к хозяину с уважением относились: сын его офицером был, награды имел от немецкого командования. На фронте воевал. Верили хозяину, что только чехи у него батрачат… Сын-то и подвел нас. Приехал домой на сутки с дружком, с немецким офицером. Смотрим, идут к нам по полю два эсэсовца. Подошли, что-то спрашивают. Опять спрашивают, на другом языке. И тут немецкий офицер как закричит на нас по-русски: «Большевики, сволочи, из плена бежали!» — и за пистолет. Видим, крышка! Сказал я ему тогда всю правду в глаза, что не нам, а ему с его фюрером крышка подходит. Бей, говорю, собака, завтра за нас и твою поганую голову снесут. Хозяин подбегает, чуть в ноги не падает сыну. А тот налил кровью глаза, ничего не признает. Один из нас, Вася Клименко, — совсем молодой был, лет двадцати — заплакал. Я ему: перед кем плачешь? Они же покойники, только видимость!..

Так-то, Татьяна Ефимовна, и вышло. Отвезли они нас в село, километров за двадцать, сдали в комендатуру. Сидим в подвале, ждем смерти. У Васи Клименко мать осталась, все о ней говорил. А у третьего из нас — четверо детей, жена портниха. Он про детей вспоминал. Только мне не о ком было говорить. Убьют — и вся наша фамилия изойдет… Утром отпирают дверь — двое: офицер и солдат. Офицер, видать, с похмелья, икает, крутит носом. Солдат в очках, шинель как на колу висит. Тотальный, вроде. Посмотрел офицер, кивнул Васе — выходи! Пожали мы ему руку, мол, держись, два раза не помирают. Сидим вдвоем, ждем своей очереди. Часа через два приводят Васю обратно, вместо него моего соседа вызывают. «Где ты был? — спрашиваю. «Могилу копал, — говорит Вася. — На всех троих. Половину выкопал, устал, немец недоволен». Того, третьего, так и не привели в подвал. Опять Васю вызвали. Потом и меня. Вышел я на свет, Татьяна Ефимовна, в глазах боль от солнца. Офицер увидел на мне ремень, показывает: сними. Снял. Отдал. К чему он мне? Тут кто-то из комендатуры крикнул: «К телефону, господин обер-лейтенант!» Ушел он, солдата со мной оставил. Потом выскочил, подбежал, сказал солдату: «Отведи туда же!» — и в машину, укатил. Срочное, видать, стряслось.

— Убили тех?

— Ясное дело, куда же больше!.. Повел меня солдат, в спину автоматом тычет. Свернули от комендатуры в переулок, вышли за село. Синь такая небесная, солнышко, листья на деревьях золотом покрашены. Иду и думаю: хоть бы в бою погиб, а то так, при понятии всей земной красоты помирать! Бежать бесполезно, солдат автомат на взводе держит, сразу прошьет. Хоть ребят своих увижу, думаю, в одну могилу с ними ляжу. Поднялись, значит, на бугорок, после в ложбинку спустились. Смотрю, свежая земля кучей…

Татьяна лежала не шевелясь, потрясенная рассказом Дугина. Слез больше не было, только щемящая боль у сердца. Слушая, Татьяна представляла переулок, огороды, багрянец урючин и позолоту тополей, нити сверкающих на солнце паутин уходящего бабьего лета, густую тишину, которая окутывала кучу свежевырытой земли. Но представление рисовало не чехословацкое село, а ее родную Каменку.

— В плену я научился толковать по-немецки, плоховато, правда. Смотрю на солдата и говорю ему: «За что же ты меня убивать хочешь?» А он зыркает очками, как сыч, разглядывает меня. Спрашивает: «Дети есть?» — «Нет, — говорю. — Был сын, бомба убила. И жену. И мать. Всех сразу». — «Командир?» — «Ефрейтор — говорю. — В пехоте служил». Помолчал немец, а глаз не спускает. Солнышко, помню, как в праздник. Птицы поют. Лесок рядом, травка… Да-а. Подошел я к яме, вижу оба мои друга лежат, лицами вниз. У Васи на гимнастерке пятно кровавое, видать, в спину били, сквозным. Такое зло меня взяло, до исступления. «Давай, — говорю, — собака, стреляй, все равно по мне плакать некому. Будешь подыхать — вспомнишь, как храбрился над безоружным. Бей!» А он, Татьяна Ефимовна, молчит. Потом по-русски мне: «Работа… работа!» — и на лопату показывает, мол засыпай могилу. Ничего не пойму. Он снова: «Работа, русс, работа!» Неужели, думаю, самому заваливать неохота? А куда же он меня намерен деть?.. Очухался он, видать, и по-немецки: мол, засыпай скорее, да беги, пока господин обер-лейтенант не вернулся. Господи, боже мой! — схватил я лопату и изо всех сил стал землю сгребать. Немец как шарахнет очередь из автомата, в сторону, будто меня убил. И посмеивается, с опаской в сторону села поглядывает. Ему из кустов все видно, а из села не разберешь. Зарыл я, Татьяна Ефимовна, больше половины могилы, он шепчет: беги! И побег я, без огляда. Откуда сила только бралась, километров десять без передышки мчал… Неделю так, все на восток, к своим, домой. Много прошел. Если бы по прямой линии, так уже и до фронта добрался бы. Приходилось петлять, села обходить.

— И выбрались, Николай Михайлович?

Он вздохнул, посмотрел на Надю, горько усмехнулся:

— Выбрался из одного пекла. Да попал в другое. Нарвался на патруль. Думал, крестьяне, а оно полицаи. Схватили, допрос устроили. Сразу видят — не местный житель. Э-эх! — махнул рукой. — Правду говорят: кому повеситься, тот не утонет. Признали меня за беглого — у немцев много работало русских. Один говорит: пристрелить его надо. Двое других — против. Сдали меня в комендатуру… Чаек поставлю, Татьяна Ефимовна? А вы не вставайте. Страсть испугался, когда вы грохнулись на пол. Еле поднял на постель… Поставлю, пожалуй, Надя тоже попьет.

Поднялся, прошел к плите, поворошил угли. Налил в чайник воды. Положил дров в плиту, долго сидел перед нею — раздувал огонь. Встал, подумал, вернулся к Татьяне.

— Вот и судьба, будь ей неладно. Снова попал я в лагерь и досидел до самого прихода наших. Кое-как дотянул: исхудал, желудком измучился, бородищей зарос, не хуже старца. В мертвецкой работал, покойных таскал на сжигание. Но дотянул, дождался! Освободили нас за месяц до дня Победы. Не верил, хоть что делай! Вымыли нас, бельишко дали, накормили и, вроде бы, домой, прямой дорогой.

— Сколько мучений-то! — вздохнула Татьяна. — Как же, Николай Михайлович, после всего перенесенного в религию ушли? Вы же такое повидали.

— Повидал, Татьяна Ефимовна, не гневлю бога ложью. Можно сказать, заживо на том свете побывал. В геенне огненной… Вот вы с вопросом поспешили, о религии заметили. Расскажу, конечно. Только чуток позже. Я сегодня ровно на духу, ничего не таю, во всем открыт перед вами. Судите, как справедливость подскажет.

Доставили нас через границу. Но не сразу домой, а… — замялся, подыскивая подходящее выражение, — проверку сделали. Кто, откуда, как попал в плен, сколько пробыл. Это понятно, были единицы, которые добровольно ушли к немцам. Надо проверить. Дошла очередь до меня. «Дугин»? — «Я», — отвечаю. Такой-то части, полка, дивизии. Прочие вопросы задают. Отвечаю как было: домой же возвратился, на землю родную. И тут один говорит: «Что же ты не застрелился? Струсил, к фашистам захотел?»

Это Дугин сказал уже не тем ровным, почти безразличным голосом, как говорил обо всем, что было до возвращения на родину, — словно о чужой жизни. Как говорил о смерти своей, когда его вели на расстрел. Он сказал о себе: неожиданно взволнованно, с тоской и глухой болью, как говорят о потере самого близкого человека, когда слезы уже выплаканы, но прикосновение к ране вызывает невыразимое мучение.

— Нет, говорю, не сам я пошел, случайно попал. И рассказал подробно, как вам сейчас. Ничего не утаил. Выслушали. Спрашивают: «Как же это тебя немецкий солдат добром отпустил?» А так, говорю, видно, душу имел человеческую. Немцы тоже люди, не все Гитлером довольны, — так, мол, думаю. Как я мог все это объяснить?.. Не поверили. «Врешь ты все от начала до конца. Тысячи людей ни за что расстреляны, а тебя помиловали!..» А как проверишь, правду я говорю или нет? Васю Клименко и второго моего друга по несчастью — убили. Немца того тоже не найдешь. Вот я и пострадал. Крутили, крутили меня, да… в Сибирь, за колючую проволоку. За что? — почти выкрикнул он. — За что, скажите?.. Что в яме той рядом с Васей не сгнил, дохлой кониной питался в лагере немецком, лишь бы выжить? Не был я врагом!

И опустил голову, закрыл ладонью глаза, видно, вспоминая, как все это было. Потом убрал руку, но головы не поднял. Заговорил в раздумье:

— Какого-то другого Дугина упоминали в разговоре. Власовца, будто… Так-то вот и получилась у меня очная ставка с жизнью. Голова пухла от дум: как же ты, жизнь, за чужого приняла? Неужели с кем другим спутала? Дугин я, тот же самый, что и до войны был, посмотри хорошенько. Неровен час, снова какая заваруха случится, кто-то решит напасть, ты ведь, жизнь, опять мне винтовку в руки дашь, на передовую пошлешь. Так за что же сейчас так измываешься?

Нет, не отчаялся я и тогда, не сдался. Разберутся, думаю, установят личность. Хотя и было отчего отчаяться. Амнистию объявили, воров, убийц повыпустили, а нас как забыли! Нет нас, вроде, Дугиных на свете… И все же верил: вспомнят! Не один я такой. Русский человек все перетерпеть может, что ни придумай. Это особый человек, Татьяна Ефимовна. Из корня вырубленный, смолистый… Извините, взгляну чаек, плита как разошлась!

Огонь открытой дверки осветил его большое лицо, широкие плечи, и рыжие волосы на голове стали ярче, словно подернулись искрами. Чайник закипал, Дугин поднял его, набросил на пылающую пасть плиты два кружка, поставил чайник. Знающе подошел к шкафчику, прикрепленному на стене, взял баночку с чаем, бросил в чайник заварку. Постоял, взглянул на Надю. Улыбнулся чему-то.

— Что такое человек? — возвращаясь к Татьяне, спросил он. — По религии — божья тварь. Как птица, как червь какой. На самом же деле человек сложнейшая штука. Должен все уметь, все знать и, главное, во что-то верить. В себя, понятно, в друзей. Но должна быть и выше вера — в бога или в безбожие. Человек без веры, что небо без звезд. Пустота. Ведь я был безбожником. Но в лагере, видать, появилась у меня трещинка. Пустяковая — от обиды, от боли. В нее религия и просочилась. Как вода сквозь подопрелый кирпич. Было там несколько баптистов. Поразило меня: работа тяжелая, еда неважная, а они хоть бы раз пожаловались, недовольство выразили. Стал я с ними разговаривать. Чепуха, конечно, что за бога страдаем, но день за днем толкуем, толкуем, и захотелось мне тоже стать таким — спрятаться от жизни. Стал молитвы учить. Случится тяжело на душе, читаю про себя молитву, отвлекаюсь. Так оно начало в привычку входить. Правда, нет-нет и прорвет: что же ты дурака из себя строишь? Если есть бог, то уж кого другого проглядел бы, а тебя, Дугин, заметил. Сколько тебе на долю выпало — на десятерых хватит. Ты же солдат, стыдно тронутым прикидываться… Раздумаюсь, хоть петлю на шею набрасывай. А под боком молитва. Вытаскиваю скорее, как курящий кисет с табаком. Начинаю тарахтеть: «Господи! Спаси меня и помилуй. Сохрани мне разум и силу, отведи от меня несчастье и болезни. Только ты, единый и праведный, видишь, как тяжело мне…» Смотришь, вроде и легче. Спор с собою забылся, отвлекся. А потом опять: «Зачем же меня, спасать от несчастий и болезней, кому я нужен? Часовому на посту лишь. Да пням, что корчевали».

— Уморил я, Татьяна Ефимовна, разговором, — оправдываясь, добавил он.

— Что вы, я такого еще никогда не слышала. Как же дальше вошли в веру, Николай Михайлович?

— Так и вошел. Болеть стал часто. Вызвали на комиссию, потом другой раз. И списали. Куда податься? Переписывался с теми баптистами и рискнул к ним. Хоть знакомые люди, переночевать пустят. Прибыл. Встретили. И застрял. Вскоре на Полине женился… Она тогда только начинала к религии приобщаться.

— Чайник кипит! — крикнула Надя.

Дугин вздрогнул от окрика. Посмотрел на девочку с грустью, словно хотел сказать: не уберегли мы с тобой мать, не уберегли.

— Как же теперь, Николай Михайлович? — Татьяна поднялась с кровати, села, измученная тяжестью рассказа.

— Кто знает как! — устало проговорил он. — Надо как-то жить.

— С богом? Самому сойти с ума, как жена ваша сошла?

Он ответил не сразу. Подумал. Сказал неопределенно:

— Жизнь покажет.

— Она и так немало показала. Должна была научить.

Чай пили молча. Надя ни разу не вспомнила о матери; последнее время ей было несладко в этом доме. «Куда же теперь девочку, — думала Татьяна. — Дугин живет один, говорил как-то. Оставить здесь — нельзя, мала еще. Отмыть ее, человеческий облик вернуть…»

И предложила:

— Пойдем ко мне, Наденька?

— Пойду, — согласилась та без размышлений.

Дугин облегченно вздохнул, он тоже думал как быть с девочкой.

— Иди, иди, Надюша, к Татьяне Ефимовне. Она добрая женщина. Захочешь когда, ко мне придешь. Мама заболела… скоро поправится. Поживи у Татьяны Ефимовны. Жаль вот, Лены нет дома, а то бы играли вместе.

— Лена к весне вернется, не раньше, — сказала Татьяна.

Она все еще была под впечатлением рассказа Дугина и, когда закончили чаепитие, собрались расходиться, не утерпела, высказала ему, что думала:

— И религия ваша, Николай Михайлович, убийственная, и верующие все собрались по несчастью. Кого жизнь обидела, кого стороной обошла… сами вы себе бога выдумали. А радость-то какая от этого? Все равно живете без покоя.

Он пристально посмотрел на нее, но промолчал. Не потому, что не хотел спорить. Татьяна будила в нем то, что он отчаянно скрывал многие годы от себя — правду. Он боялся, как бы совсем не оказаться на распутье.

Волнения этого большого, насыщенного событиями дня не прошли бесследно. Дома у Татьяны разболелась голова, а к ночи появился жар. Она с трудом нагрела воды, искупала Надю, постирала ее белье. Когда уложила девочку на диван, где раньше спала Лена, ей стало совсем тяжело. Подушка казалась твердой, в висках отчаянно стучало, и глухая тоска дышала на нее, как нелюбимый муж, с которым вынуждена спать в одной постели.

3

Конец недели тянулся утомительно долго. Настя Свистелкина отказалась от ученицы, которая «отбила» у Клавдии парня. Отказалась и другая ткачиха, Мария Попова, хотя Татьяна знала, что Мария недолюбливала Клавдию. Ученица Агнессы, эта маменькина дочка, оскорбительно молодая девчонка, сказала в буфете, что и она не стала бы работать рядом с такой, открыто кивнув на Татьяну. После переговоров Татьяну определили к хмурой, немного глуховатой Надежде Праховой. Она отнеслась к новой ученице с совершеннейшим безразличием. Ничего не показывала, ничего не говорила, только изредка поглядывала на нее, словно хотела уточнить, та ли это Высотина, о которой и до Надежды дошли разговоры ткачих. Глуховатая Надежда не все поняла и считала, что Татьяна уже вышла замуж за дружка Клавдии. На сторону Клавдии встало большинство женщин в цехе. Это Татьяна видела по тому, как сторонились ее, старались отмолчаться, когда она обращалась к кому-либо. Если бы не поддержка Варвары Петровны, ей следовало бы немедля попроситься в другой цех, либо уйти из комбината. Но Варвара Петровна в первых числах декабря уезжала на учебу. Татьяна со страхом думала, как она останется без этой строгой, но по-матерински доброй покровительницы.

Василий не показывался три дня. Был ли он дома, знал ли обо всем, что произошло? Татьяна не хотела его видеть, не хотела слышать ни оправданий, ни клятв, ничего на свете. Возвращаясь с работы, она запирала калитку, зная, что Дугин может войти в дом через двор Полины. И он приходил каждый вечер. Садился у стола в кухне, глядел на свою дочь, брал ее на колени, скупо спрашивал и так же скупо отвечал ей. Полина еще находилась в больнице. После того как ее увезли, на второй день Дугину разрешили навестить жену. Но она не узнала его. Незадолго перед свиданием, как сказал врач, ей было «плохо», она сидела на койке в плотной полотняной рубашке с длинными рукавами. Окна в палате были забраны решеткой из металлических прутьев.

— Как тюрьма ее палата, — сокрушался Дугин.

В субботу он пришел раньше обычного. Когда Татьяна возвратилась с работы, он сидел уже с Надей, выложив перед нею кучу вещей и угощений.

— К себе зову! — заявил он. — Ботиночки с калошками купил, платочек, пальтишко. Великовато пальтишко малость, да подрастает девонька, сил набирается. На другой год самый раз выйдет. Из большого не выпадет, как говорится.

Татьяна тоже обрадовалась, что Дугин намерен забрать девочку. Она оказалась слишком молчаливой, и когда Татьяна приходила домой, то всегда видела ее на том месте, где она оставалась утром. Словно Надя была живой куклой, неспособной передвигаться без помощи людей. К тому же в воскресенье Татьяна собиралась ехать к Лене. Но, пожалуй, главным в этой радости было то, что Татьяне хотелось побыть одной. Чтобы поплакать, если придут слезы, или посидеть молча, бездумно глядя перед собою. Надя все время была свидетелем.

— Хочешь к отцу, Надюша? — спросила Татьяна.

— Пойду, — ответила девочка.

— Вы уж смотрите за нею, Николай Михайлович! — помогая одевать, говорила Татьяна. — Мала еще. Сама ничего не попросит, если не позовешь.

Она уже ложилась в постель, когда раздался стук в окно. Это был Василий. Татьяна узнала его. Понятно, она тотчас опустила штору, не сказав ни слова. Он опять постучал. Татьяна не ответила. Стоило ей заговорить, она даже через окно обрушилась бы на него со словами обиды и гнева, боли и ненависти, потому промолчала, когда он постучал и в третий раз. Выключила свет, села на диван, давая понять, что никакая сила не заставит ее открыть дверь, впустить его, о чем-то толковать.

Прошло несколько минут. Видно, Василий успел дойти до магазина, ругаясь в душе или улыбаясь над ее детским поступком. Он может встретить Татьяну на улице, по дороге на комбинат, в самом комбинате, если захочет. Там от него не отгородишься шторой или дверью. Но и там, подумала она, прислушиваясь к тишине, он не заставит выслушать свои извинения.

Стук оборвал мысли. Он донесся со двора, в кухонное окно. Видно, Василий перелез через забор, или вошел в калитку смежную со двором Полины. Раз пришел, он не откажется от намерения поговорить с ней. Он будет стучать всю ночь и добьется своего. Не лучше ли открыть дверь и высказать ему в лицо свою боль и презрение. Как ждала она его каждый день, сколько думала! Пусть выслушает все и никогда не приходит, не встречается ей на пути.

Она встала с дивана, включила в кухне свет и открыла дверь.

Когда Василий вошел, и она увидела его лицо, глаза, тугой ком подкатил к горлу, лишил голоса. Она упала бы, если б Василий не подхватил, не усадил на табуретку. Но и после этого Татьяна не сразу разобрала, что он говорит, о чем.

— Да, все против. И Варвара Петровна, Клавдия, ее подруги — все против нас с тобою. И мать моя. Она уже знает… Я вернулся из рейса, был в аварии и… лучше бы мне не возвращаться…

Наконец она начала понимать отчетливее.

— Я не могу без тебя, Таня. Пусть весь мир против нас… пусть будет что угодно, я не отступлюсь. И если ты меня станешь гнать — бесполезно. Я уйду от тебя, но не затем, чтобы вернуться к Клавдии. С нею все кончено. Она не плохая, но это была не любовь.

Во рту у нее было сухо и горько, как от полынной пыли. Вот чем закончилась игра в любовь — мужней женщины, дурной деревенской бабы — слезами! Слезами на виду у человека, который, быть может, говорит ей о своих чувствах вовсе не от избытка их, но чтобы оправдать себя, обелить в ее глазах. Мать его все знает! — великая откровенность. Она должна была раньше знать, коли они уже с Василием не просто знакомы, а жили, как… Как кто? Муж и жена?..

— Хочешь, — говорил он, — давай уедем. Хоть куда! Везде место найдется…

Уедем! Словно она одинокая, сумасбродная какая-то, чтобы ринуться, кто знает куда. В город, к тетке мужа перебралась и то натерпелась горя. Хорошо, люди добрые попали, помогли, совет дали. Нет, Вася, пустые это разговоры, только время тратить, мечтой тешиться. Пустое все, Вася, если ты и вправду согласен куда-то уехать.

— Не могу я без тебя, пойми, Таня!

Ничего, Вася, не случится. И Таня забудется, как забылась Клавдия. Другая встретится, понравится, привяжет к себе. Жизнь как река, смотришь — свернула, пробила себе новое русло и бежит, будто ни в чем не бывало.

— Чем хочешь поклянусь! Всегда буду с тобой.

Не клянись, не надо, Вася. Не бери тяжести на совесть. Зачем такие слова!..

— Ты меня совсем не слушаешь, — сказал он, пытаясь пододвинуться. — Совсем не слушаешь.

Она посмотрела на него и кивнула: да, не слушаю.

— Скоро же ты меня позабыла!

Это вернуло к действительности.

— Подумай, Таня!

— Уйди! — с болью сказала она, готовая снова разреветься. — Уйди… Муж у меня!

Василий опустил голову, взглянул под ноги. А когда посмотрел на Татьяну, понял, что нет таких слов, которые могли бы оказаться равными против «муж у меня». Третьего из них выбросить было невозможно. Он не присутствовал, не вмешивался в отношении Татьяны и Василия, но он неизменно жил в этом доме, был равноправным членом семьи и, при случае, его имя — только имя! — оказывалось решающим голосом.

Татьяне казалось, что теперь все кончено, Василий никогда больше не придет, и она перед Клавдией в какой-то мере оправдана. Он от нее сразу пойдет к Клавдии, все может быть, она не испытывала ревности. Так или иначе, он рано или поздно станет встречаться с Клавдией, либо еще с кем, ей нет надобности следить за его поведением. Решение было принято, приведено в исполнение, и ей стало легче. Впервые за эти сумасбродные дни она не думала о будущем. Как-то все наладится. Пересуд будет, возможно. Григорий вернется…

Что же потом?.. Бежать, немедленно бежать в деревню! И не вспоминать о городе, обо всем, что было здесь. Выбросить из памяти, забыть, как дурной сон.

Утром она спешно собралась к Лене. Погода стояла морозная, и ветер сердито метался по стылому снегу, налетал на прохожих, безжалостно отбирая у людей остатки домашнего тепла. На автостанции Татьяна растворилась в большой толпе, с трудом достала билет до Ивановки. Говорили, где-то прошел снегопад, видать, в предгорье, дорогу перемело, потому автобус в сторону Ивановки идет только первым рейсом. Она окончательно поверила этому, когда в машину набилось пассажиров больше положенного. Дорога тянулась однообразно, автобус надсадно гудел, содрогался, взбираясь на подъемы, но Татьяна почти не замечала шума и скрипа, бродящих в машине разговоров. Ей было легко, что она нашла силы порвать с Василием.

Дарья Ивановна ждала Татьяну. Старушка Фиса немедленно усадила гостью за стол, рассказала почти все, что могла бы сказать и Дарья Ивановна. Лена лечится. Ножка у нее забинтована и в дощечках, — делают вытяжку, догадалась Татьяна. Проведывает ее Дарья Ивановна каждый день. Носили… — шел перечень Фисиных лакомств, заготовленных в зиму.

— Сегодня еще не ходили, — проговорила Дарья Ивановна, сумев проскользнуть в просвет Фисиного повествования о Лене. — Тебя ожидали. Чего мы одни явимся?

— Вместе пойдем! — поддержала Фиса.

Лена встретила мать с болезненной радостью. Ткнулась лицом в грудь и ни за что не хотела отрываться. Пожаловалась, что с гипсом ей больно, спит только на спине, гулять не разрешают даже по комнате. А остальные девочки выходят на крыльцо, когда хорошая погода. Пусть мама попросит тетю Елизавету Прокофьевну, чтобы разрешила вставать.

— Попрошу, — пообещала Татьяна, с волнением слушая Лену. Кажется, у нее и голос стал другой, тоже по-больничному тихий, глуховатый. — Скоро ты совсем поправишься.

— Через полгода, — ответила Лена.

— Может, и раньше.

— Не-ет, — протянула сна, прищелкнув языком. — Я знаю.

— Какие здесь хорошие игрушки, — Татьяна взяла с постели плюшевого зайчонка.

— Это насовсем мой! — похвалилась Лена.

— Откуда он у тебя?

— Дядя Вася привез!

Татьяна оглянулась: не слышала ли Дарья Ивановна.

В комнате, кроме больных девочек, подружек Лены по палате, никого не было. Старухи остались в коридоре, чтобы не мешать встрече Татьяны с дочерью.

— Когда он приезжал?

— Вчера. Мокрый весь, грязный-прегрязный!

— Ты говорила о нем тетке Дарье? — и поймав ответное: нет, — поспешно добавила: — Не говори, Лена. Дядя Вася уехал далеко, никогда больше не вернется.

— Куда далеко?

— Даже не знаю. Очень далеко. — Она заметила в глазах Лены откровенное огорчение. И попыталась успокоить: — Не нужен он нам, пусть едет. Правда?

— А мне нужен, — ответила Лена, отворачиваясь от матери.

Вошла врач. За нею как-то боком протиснулась в дверь Дарья Ивановна и вкатилась Фиса. Разговор пошел о зиме, о снеге, но Лена так и осталась хмурой, словно она достаточно наговорилась с матерью, устала и хотела отдохнуть.

— Серьезная у вас девочка, — сказала врач Елизавета Прокофьевна, когда Татьяна вышла из палаты. — Я удивилась, как она вчера бросилась на шею тому мужчине, который приезжал с вами первый раз. Он такой грязный пришел, знаете, ужас! А она — на шею! Оказывается, авария случилась. Он шофер?

— Водитель, — ответила не без ехидства Дарья Ивановна, оказавшись свидетелем случайно раскрытого секрета.

— У них машина перевернулась, — любезно пояснила Елизавета Прокофьевна, раздражая Татьяну разговором о Василии.

Она еще раз зашла к Лене, на несколько минут, попрощаться. Пообещала приехать в следующее воскресенье. Спросила, что ей привезти, и удивилась просьбе: старую куклу с отбитыми пальцами и совсем отклеившимися волосами.

Снова все втроем зашли к Фисе. Дарья Ивановна спросила, нет ли от сына писем. Татьяна рассказала, что соседка Полина сошла с ума. На это Дарья Ивановна ответила, мол, так ей и надо. Одной шмакодявкой меньше.

— Когда вернетесь, тетка Дарья? — спросила Татьяна.

— Мне и здесь неплохо, — ответила она. — Ничего с домом не стряслось? Протапливай кажен день.

— Топлю.

— Водитель-то ходит?

— Нет, — с обидой в голосе сказала Татьяна.

— Шофер-то тот? — немедля встрепенулась Фиса. Видать, она была достаточно посвящена Дарьей Ивановной в семейные дела. — Не ходит, значит?

— А что ему-ходить! — грубовато ответила Татьяна. — У него свой дом есть.

— Чужая баба вкуснее кажется, — хихикнула Фиса.

— Все на один лад, — примирительно заключила Дарья Ивановна. — По одной мерке кроены.

Видно, не раз придется мне услышать такое, подумала Татьяна. Что же, пусть говорят. Не всякое пятно враз отстирывается.

4

— Письмо тебе, Высотина!

Дежурный в проходной комбината знал по фамилии почти всех ткачих. Он работал уже несколько лет.

Татьяна взяла письмо, недоуменно посмотрела на незнакомый почерк. Тут же нетерпеливо разорвала конверт.

«Уважаемая тов. Высотина!

Я обещал сообщить вам, как только выяснятся обстоятельства по пересмотру дела вашего мужа. Новое судебное рассмотрение, составом выездной сессии областного суда, назначено на 3 декабря. В связи с тем, что по делу в качестве обвиняемых привлекаются дополнительные лица, рассмотрение дела состоится в селе Каменка».

Письмо было от следователя.

За подписью стоял постскриптум:

«Мой телефон 42-58. Звонить лучше всего в начале рабочего дня».

Татьяна молча спрятала конверт в карман и вышла, даже забыв поблагодарить дежурного.

То, что пересмотр дела уже назначен и состоится скоро, всего через неделю, это непонятно радовало. Татьяна достаточно подготовила себя к тому, что все окончится хорошо. Однако было совсем не ясно, почему дело намечено рассматривать в Каменке? И кто эти «дополнительные» лица? Завхоз Кузьма Миронович? Он — одно лицо. А в письме сказано: в качестве обвиняемых привлекаются дополнительные лица. И не совсем обдумав это, вспомнила другое, которое стало более главным: дело будет разбираться в Каменке, в ее селе. Как же она туда поедет? Не то, что дорога дальняя, вдруг Гришу не оправдают? Как она перенесет это на виду у всего села?

— Будешь ходить сонной, сроду ничему не научится, — впервые сделала замечание своей ученице Надежда Прахова.

— Я письмо получила, — сказала Татьяна.

— Назаводила ухажеров, работать некогда… Вставай к машине, не то мне такая помощница не нужна.

Татьяна промолчала. Ссориться с Надеждой она не могла, это окончилось бы новым изгнанием, и трудно сказать, кто бы еще согласился взять ее в ученицы. Татьяна полагала, что Клавдия настроила ткачих и ждет случая, чтобы публично выступить в защиту Надежды, либо кого другого. Понятно, против Татьяны.

После работы она позвонила по телефону следователю. Но, видно, в прокуратуре никого не оказалось, на звонок не ответили. Она выкроила несколько минут следующим утром. Следователь, как ей сказали, куда-то вышел. Раньше она определенно рассказала бы о предстоящем суде Варваре Петровне, посоветовалась с ней. Но теперь не осмелилась, хотя Варвара Петровна, вроде, относилась к Татьяне как и прежде. После разговора о Василии она как бы забыла обо всей этой истории.

Советчиком оказался Дугин. После того как он увел Надю, Дугин на некоторое время запропал. И появился как раз в нужную минуту. Рассказывая о первом суде, о переезде в город, она доверительно, как близкому, выложила все, включая и дружбу с Василием и разрыв с ним, пока дошла до предстоящего суда, на котором будет пересматриваться дело мужа. Она говорила ему так же чистосердечно, как в свое время поведал ей Дугин грустный рассказ о своей жизни. Слушал он не перебивая, боясь потревожить течение слов неуместным вопросом или сочувствием, глядя на Татьяну тем плохо уловимым страдальческим и вместе с тем как бы радостным взглядом, как во время встречи у магазина.

Выслушав, он кивнул головой, вроде, подтверждая: так я и знал. Но сказал другое, совсем малоуместное для данного случая:

— На все бог, Татьяна Ефимовна.

Ей показалось, что Дугин не понял ее.

— Что же мне делать, Николай Михайлович? — спросила она.

— Молиться, сестра, — довольно серьезно ответил он.

— Какому же богу? — проговорила Татьяна, думая, что он ответил двусмысленно. — Следователю или самому судье?

— Нашему единому богу — Иисусу Христу.

Нет, он не смеялся. На лице Дугина появилась некая торжественность. В душе он радовался, что встретил сестру по несчастью.

Татьяна не могла знать всех событий, происшедших со времени болезни Полины. Нервное расстройство соседки началось давно. Еще старый проповедник — брат Михаил, заметил слепую приверженность Полины к религии и, собираясь сделать ее «пророчицей», стал готовить к разрыву с мужем. «Святая» должна была, по его словам, стоять выше всех сестер и братьев. Осененная божьим знамением, она как бы становилась непосредственной связной между богом и людьми, получив высшее соизволение предсказывать другим грядущие события. И Полина готовилась к этому. Она отказалась от связи с Дугиным, предложила уйти ему из дому. Затем просто выгнала, когда Дугин пытался остаться. Но проповедник побоялся сразу отобрать и дочь. Пусть Полина сначала привыкнет жить без мужа, затем легче справиться с одиночеством. Чтобы смягчить разрыв, Дугин имел право приходить в дом жены, но уже на положении «брата» по вере. Однако и здесь проповедник все предусмотрел. Обычно Дугин приходил, когда собирались на моление, он не имел возможности поговорить с Полиной наедине.

По преемственности от пресвитера Михаила эту линию проводил и новый пресвитер — брат Кондратий. Он вряд ли мог найти лучшую «пророчицу». И стал внушать Полине, что дочь ее — ненужный свидетель в доме, отвлекает Полину от постоянного общения с богом. Но не говорил, что делать с Надей; отдать ли ее в другую семью, либо отправить к отцу. Жестокая случайность чуть было не помогла решить эту «проблему», волновавшую и проповедника и Полину. Надя бегала по двору раздетая, простудилась, заболела воспалением легких. Полина поняла это как знамение свыше, волю бога забрать ее дочь к себе «непорочной невестой Христа». Брат Кондратий помог ей уверовать в это. Дугина проповедник привлек как свидетеля, который мог бы рассказать другим о чуде «свершения» — вознесении души ребенка. Обстановка вокруг больной девочки была так мрачна, что спаслась она действительно чудом, благодаря Татьяне.

Полина уже тогда была не в здравом рассудке. Когда она пригласила Татьяну шить платье, болезнь ее устрашающе прогрессировала.

Все происходило на глазах Дугина. Временами в его сознании появлялись нотки протеста, но он тут же глушил их молитвами. Не только потому, что был верующим. После того как Полина отказалась от Дугина, по настоянию пресвитера, община построила ему новый дом. Ко всему прочему Дугин нигде не работал. В лагере он научился столярному делу и с годами стал хорошим столяром. Делал шифоньеры, буфеты, этажерки, письменные столы. Община не утруждала его добыванием леса, продажей изделий. Кто-то привозил доски, кто-то забирал продукцию, продавал, отдавал ему деньги. И Дугин боялся оторваться от общины. Это означало бы потерять спокойную жизнь, остаться без жилья, без заработка. Но страшнее всего было потерять семью. Не только его уход из общины, но всякое свободомыслие окончательно оттолкнуло бы от него Полину, а он все еще не терял надежды снова жить с ней вместе. Для пресвитера же Дугин был отличной рекламой: живой страдалец советской власти. Его рассказы о войне, особенно о жизни в лагере, вызывали слезы даже у мужчин.

Понимая крепость обоюдных обязательств, брат Кондратий не боялся, что Дугин может выйти из повиновения. Потому так внешне спокойно оставлял его с Татьяной, когда она вступала в спор. Но от лишних соблазнов оберегал. Посоветовал взять Надю к себе, чтобы Дугин реже заходил к Татьяне. Несколько дней подряд поручал ему то навестить больного, то подменить его, пресвитера, и выступить с толкованием глав евангелия. При этом подбирал такие тексты, где речь шла о соблазнах мирских, о том, сколько разных искушений стоит на пути верующего. Эти последние дни снова вернули Дугину «святость» и, слушая Татьяну, он подумал, что ее тоже можно вовлечь в число верующих. Потому и сказал: «Молиться надо, сестра».

— Не то говорите, Николай Михайлович, — ответила Татьяна. — Судебные дела бога не касаются.

— Во всем он. Во всем. И в любви он дал вам испытание.

— Ну уж это бросьте, — недовольно проговорила Татьяна.

— Поверьте мне!

— Да вы что, Николай Михайлович, всерьез?

— Только по-серьезному, никак иначе не понимайте.

— Я к вам за советом, а вы… кто знает что говорите, — сказала Татьяна, жалея, что так доверчиво рассказала ему о себе.

— Не обижайтесь, — просительно посмотрел Дугин. — От чистой души. — И перешел к другому, что сейчас больше всего волновало Татьяну. — Не надо ездить на суд. Какой толк? Будете присутствовать или нет — ничего не изменится. Все в руках… — запнулся, хотел сказать — бога, сказал: — власти.

Это послышалось искренне. От ее присутствия на суде в самом деле ничего не изменится.

— Как же я узнаю про результат?

— Будет сообщение, известят.

— Кто? — торопливо спросила она.

— Оттуда, из колхоза.

— Никого там у меня нет, Николай Михайлович, — вздох вырвался сам собой.

— Муж напишет.

— Нет, нет, все это плохо.

— Как же тогда? — И неожиданно предложил: — Давайте я поеду. Кому какое дело, почему окажусь на суде? Там меня никто не знает.

Это был хотя и единственный, вместе с тем наиболее удачный выход. Развивая мысль, Дугин добавил, что вернется в тот же день, если суд окончится скоро. Будет поручение к мужу, он сумеет передать. А по поводу подробностей расскажет после, все до последнего слова. Татьяна была ему благодарна.

— Скажу, что вы приболели, не смогли поехать. А я, мол, по соседству живу, решил поинтересоваться. По вашему желанию, понятно.

— Спасибо, Николай Михайлович, спасибо вам! — Словно гора свалилась у нее с плеч. — Какой вы добрый!

— Жаль мне вас, Татьяна Ефимовна, — сказал он с грустью, теряя выражение слащавой покорности, как несколько минут назад, когда говорил о боге. — Если разобраться, то и у вас очная ставка с жизнью получилась. По-другому чем у меня произошла, но тоже мало радости.

— Очная ставка? — переспросила Татьяна, словно впервые слышала эти слова и не совсем отчетливо понимала их значение. — Какая же у меня очная ставка? Никто меня не трогает, живу как хочу. А то что с Василием, это от меня зависело.

Короткая радость совсем померкла, когда он случайно или умышленно, предательски стал будоражить забытое:

— Народ, говорите, избирал вас депутатом своим. Беда не беда случилась, но депутат исчез, выехал. Поинтересовался кто: куда депутат девался? Нет. Хотя бы в райисполкоме. Пусть ради учета… Только разговоры, Татьяна Ефимовна, про заботу о живом человеке. И правление колхозное на таком же уровне получилось. Утверждали, поди, когда звеньевой назначали? Определенно утверждали. А сняли втихомолку… Орден имеете, тоже надо учитывать. А учли? Опять-таки нет.

— Я сама уехала! — возразила Татьяна.

— Понятно, — согласился Дугин. — Только при определенных обстоятельствах. — И свел к страшному: — Вы все о власти хорошо говорите. А что они с вами сделали?

— При чем власть? — испуганно взглянула Татьяна.

— Кто как не она ведет.

— Не-ет, Николай Михайлович, власть не трогайте! Власть ни при чем. Лишку берете.

— Кто же тогда повинен?

— В чем? Что мы сами себе места найти не можем? Мы и повинны. А власть не надо сюда подсоединять.

Так как начал, он и закончил разговор вдруг полным согласием:

— Не надо — не будем. К чему такие речи. Дело у нас впереди. Зайду я к вам загодя, как ехать соберусь. Третьего суд? Не забуду.

После его ухода на душе у Татьяны остался неприятный осадок, словно Дугин занес на сапогах что-то нехорошее, и теперь надо основательно проветривать комнату.

5

Весь день Надежда Прахова не замечала Татьяну. Лишь в конце смены остановилась рядом, поглядела с сожалением.

— Не пригласила или ты сама отказалась?

— Кто?

— Варвара Петровна.

Татьяна не поняла вопроса.

— В два с чем-то поезд отходит, — пояснила Надежда, показывая на стенные часы. На них было без четверти четыре. — Многие провожать пошли.

Только теперь стало ясно: Варвара Петровна уехала! Потому ее не было весь день. Потому вместо Клавдии, Насти Свистелкиной, Агнессы работали их сменщицы.

— В Иваново! — многозначительно тряхнула головой Надежда. — С Гагановой повстречается. Она у нас такая, наша Варвара.

Уехала!.. Не сказала, подумала Татьяна, совсем не слушая Надежду. Не захотела, чтобы я ее провожала. Клавдия отправилась, Агнесса, они давно с нею. А я… Назло Надежде она ответила, что сама не пошла провожать. Шесть месяцев, не шесть лет, скоро вернется.

— Может, тогда и директором станет. Такая хоть куда! — не совсем веря Татьяне, что она сама не пошла, проговорила Надежда.

Постыдилась меня, шли в голову слова обиды. За Клавдию сердится. Но боли не было, наоборот, она восприняла отъезд Варвары Петровны почти безразлично. Не Клавдия, а именно Варвара Петровна казалась ей судьей и, пожалуй, лучше, что она какое-то время не будет с ней встречаться.

Ветер лениво гнал поземку. На переезде дети сооружали снежную горку.

— Тетя Таня! — подбежал Степан. — Я вас сколько времени жду.

— Зачем?

— Отойдемте немного, — оглянулся он на ребят. И когда отошли шагов на десять, расстегнул пальто, вынул из кармана брюк записку. — Вот! — подал радостно. — А пуговица опять у меня! — На его ладони сверкнула та самая медная пуговица с якорем в центре, которую Степан отдал в день знакомства Василию, как бы в память за подаренный перочинный ножик. Увидев пуговицу, Татьяна догадалась, от кого записка, сухо сказала «спасибо» и хотела идти. Но Степан остановил ее. — Там он, — показал в улицу, — ждет вас тетя Таня. Сказал: буду недалеко от дому.

Ей не хотелось встречаться с Василием. Татьяна свернула в узкий переулок и вышла на площадь почти у автобусной остановки. Стоять на ветру было бессмысленно, к тому же Василий мог тоже оказаться на площади, увидеть ее. Когда подошел автобус, Татьяна вошла в него, села, совсем не думая куда она поедет. Ей просто надо было убить время, где-то проболтаться час — полтора. Безразличие, с каким она восприняла отъезд Варвары Петровны, стало еще как бы ощутимей; она сидела, не слыша разговоров, не замечая стуков и тряски автобуса, бездумно глядела в окно на отступающие дома, встречные машины. Кто-то сходил на остановках, кто-то садился сбоку и впереди нее, спорил с кондуктором — это шло стороной, не поддаваясь ясному восприятию. Только названия остановок — Школьная, Некрасова, Парковая, — вырывались из общей массы звуков, словно сигналы рожка стрелочника, сообщающего, что путь и дальше открыт. Таким сигналом прозвучало название остановки: «Гастроном». Но когда донеслось: «Следующая — Больница», Татьяна, еще не зная зачем, поднялась, стала пробираться к выходу. Только после этого мозг отработал: в больнице Полина, надо навестить ее. Не потому, что хотелось узнать о здоровье соседки. Это посещение тоже как бы входило в сумму обязательств перед Дугиным. Специально поехать Татьяна не нашла бы времени, ей и в голову не приходило такое.

День оказался неприемным. Дежурная няня в проходной больницы посоветовала прийти в воскресенье. Татьяна молча села на скамейку. Тишина, тепло, белый халат на няне, все это еще больше окутывало Татьяну спокойствием и, когда няня спросила, кем Татьяна приходится больной, она ответила без всякого интереса: просто знакомая.

Видно, няню удивил такой ответ, удивило то, что Татьяна не ушла сразу же, когда ей сказали, что день неприемный, а тихо села на скамейку, словно собираясь здесь, в проходной больницы, дожидаться приемного дня. Няня кому-то позвонила. Назвала фамилию больной. По односложным «да» и «нет» и заключительному «хорошо», трудно было догадаться, с кем говорила няня и что ей отвечали. Но скоро появилась сестра, снова спросила Татьяну о родственных отношениях с Полиной, дала халат и повела за собой.

Их встретил полный, медлительный в движениях и в разговоре врач, с задумчивыми темными глазами. Он тоже захотел узнать, кем доводится Татьяна больной. Ответ Татьяны, кажется, его вполне удовлетворил: соседка. Затем он расспросил Татьяну о жизни Полины, ее родне и она рассказала все, что знала. Врача заинтересовал рассказ. Он не перебивал Татьяну и задавал вопросы так осторожно, что она ни разу не подумала, надо ли на них отвечать подробно.

Врач разрешил Татьяне повидаться с Полиной в его присутствии, предупредив при этом, что болезнь еще не прошла и Полина может не узнать Татьяну. Не следует огорчаться. Она и это приглашение приняла равнодушно, не проявив ни радости, ни страха. Проходя длинным, удивительно светлым коридором больницы, Татьяна испытывала только усталость, словно она сама была больна и врач вел ее на короткое или длительное лечение.

Кажется, Полина не сразу узнала Татьяну. Когда отворилась дверь в ее палату, Полина сидела на кровати, сжимая и разжимая ладони рук. Приход людей отвлек ее от этого занятия. Она мельком взглянула на врача и пристально посмотрела на Татьяну. Потом отвернулась, поправила рукой подушку, поднялась. У нее был вид человека, обвиняемого в преступлении, которого он никогда не совершил. При этом человек никак не мог доказать свою невиновность, оттого смирился, смотрел на других без надежды на помощь. Татьяну поразил ее спокойный усталый взгляд, взгляд обреченной, терпеливо ожидающей исполнения приговора. Затем в глазах Полины мелькнуло что-то просящее. Она подошла к Татьяне, нерешительно прикоснулась к руке.

— Где Надя?

— Дома она, — поспешила ответить Татьяна.

— Дома, — повторила Полина, косо взглянув на врача.

— Ничего она, Надя, — добавила Татьяна, лишь бы не молчать под пристальным взглядом Полины. — Здорова, бегает.

— Бегает… ты приведи ее ко мне, посмотреть хочу.

— Ладно, приведу, — согласилась Татьяна. — Большая она, чего не привести.

— Большая… — она словно с трудом осмысливала слова, но отвечала правильно. — Пусть наденет платье со цветочками… в котором маленькая бегала.

— Скажу ей.

— Береги ее, — Полина нахмурила брови, — пусть не выходит на улицу. Утонуть может. Воды-то кругом…

Врач шепнул Татьяне:

— Пойдемте, довольно.

Но Полина успела взять ее за рукав:

— Береги, — заговорила торопливо, — не пускай к отцу… ни к кому не пускай. Я вчера велела тебе…

— Больная! — громко проговорил врач, заставив Татьяну вздрогнуть от неожиданности. — Ложитесь в постель.

Рука у Полины безвольно опустилась. Окрик этот, видно, хорошо был ей знаком. Так и не договорив, она покорно повернулась, пошла к постели.

В коридоре врач сказал мужчине в белом халате, вероятно, санитару, как подумала Татьяна, что больной может быть плохо, пусть он понаблюдает. И добавил несколько слов не по-русски.

— Если сможете, — попросил врач Татьяну, когда они вернулись в его кабинет, — приведите девочку. Дочь больной, — уточнил он. — Как видите, болезнь отступает. Мы даже не намерены отправлять больную в специальную лечебницу. — Ему очень хотелось подчеркнуть, что Полина чуть ли не накануне полного выздоровления. — Возможно, через недельку — две мы переведем ее в общую палату. Сейчас она хорошо кушает, это очень важно!.. Навещайте ее. Если вас не станут пропускать, звоните мне, — и назвал номер телефона, который Татьяна тут же забыла.

Только дома она вспомнила о записке Василия. Достала из кармана пальто, хотела порвать, но раздумала, прочла начало:

«Тебе тяжело, Таня. Скажи, что надо сделать, я готов на все. Разреши зайти хоть на минуту или давай встретимся в другом месте. Пусть после этого наступит конец нашей любви, но нам необходимо поговорить. Прошу тебя…»

Он уже наступил, этот конец, Вася, подумала она, разрывая листок пополам. Неужели ты еще веришь во что-то? Пустое все, выдуманное. Сами себя обманываем. От такой любви, как наша, люди не бросаются под поезд, не теряют рассудок. Да и можно ли это назвать любовью? Не будь меня, ты писал бы такие письма Клавдии. Или еще кому.

Она подошла к плите, положила скомканные кусочки бумаги и подожгла, словно опытный преступник, уничтожающий улики. Бумага от огня вздрогнула, зашевелилась, казалось, хотела что-то сказать, но пламя быстро охватило ее, оставив от любви маленькую кучку пепла.

Предыдущая главаГлава 8 из 16Следующая глава