Григория арестовали перед рассветом.
Все произошло неожиданно просто. Татьяна слышала, как всплакнула прихваченная морозом калитка и после минутной тишины вдоль ограды прохрустели чужие шаги. Потом раздался чужой стук в дверь. Не требовательный, чтобы немедля открыли, но достаточно настойчивый. Не представляя, кто бы мог стучаться в ночное время, она поднялась с кровати, прошла в кухню, откинула крючок. Стылый воздух лизнул голые ноги. Но вздрогнула она не от холода, а когда различила в полутьме милицейскую фуражку, заиндевелый воротник полушубка и после лицо участкового уполномоченного. Она не вскрикнула, не отступила назад, а молча смотрела и смотрела на это лицо и на фуражку, понимая, что приход ночного гостя вряд ли к добру.
Дальше было так, словно она заранее условилась обо всем с уполномоченным милиции. Он опустил воротник полушубка, отер подбородок ладонью руки, и готовый к исполнению обязанностей, кивнул головой в сторону комнаты, как бы спрашивая, мол, хозяин дома? Она ответила тоже кивком: да, спит. Тогда участковый пошарил рукою в кармане, достал коробку спичек, легонько потряс ею у уха — не пустая ли, протянул Татьяне. Она снова кивнула, прошла к столу и зажгла лампу.
Григорий спал. Рослый, кряжистый, он занимал почти всю кровать и, взглянув на него, Татьяна невольно подумала: как она умещалась рядом с ним, на самом краешке. Поверх одеяла лежала его большая, тяжелая рука, волосатая от запястья, с пальцами, как корни старого дерева — темными и узловатыми. Но странно, рука ей показалась вдруг чужой. Словно это был незнакомый человек, который по чистой случайности оказался этой ночью в ее доме, в ее постели, и было стыдно будить его при участковом. В то же время она слишком хорошо знала этого человека. Она знала очень многое о нем, если не все, что было в его жизни, и потому чувство стыда было не совсем таким, каким должно быть, когда в жизнь двоих неожиданно входит кто-то посторонний. Может, потому на какое-то время и муж показался чужим, что с приходом уполномоченного он уже как бы не принадлежал ей одной.
Все это пронеслось в голове слишком быстро, за какие-то доли минуты, пока Татьяна зажгла огонь в лампе и подошла к кровати. Так вспыхивает молния, прочерчивая на небе удивительной четкости рисунок и тут же стирая его, погружая небо в еще большую темноту.
Григорий открыл глаза и недовольно прищурился — свет бил ему в лицо. Неужели утро? Он привык к тому, что жена постоянно вставала раньше и включала радио. Тогда он просыпался, поворачивался на бок, клал ладонь под щеку и несколько минут глядел, как она торопливо причесывается, надевает платье, собирает на стол, будит дочь, полусонной заплетает ей косички. Он тоже вставал, умывался, прислушиваясь как поет на плите чайник, натягивал брюки, сапоги и шел к столу. Случалось, будила она его и так — тихо, когда надо было кого-то спешно отвезти в районную больницу и колхозный фельдшер неизменно посылал родственников больного за Высотиным. Или когда — как прошлой весной — разливалась Каменка и топила птицеферму…
Он прикрыл глаза ладонью и только тогда увидел участкового милиции. Услышал, как тот сказал, слегка кашлянув и стараясь придать голосу служебный характер:
— Одевайся… пойдем.
Восемь дней подряд возил Григорий колхозную пшеницу на городскую мельницу, вставал ни свет ни заря, валился в постель часто уже за полночь, измаялся, хотел хоть раз за все дни отоспаться — и опять надо куда-то ехать или идти. С трудом он заставил себя подняться, опустил босые ноги с кровати, пригладил ладонью волосы на голове. Потом встал, сел к столу на табуретку, сунул в рот папироску.
— Одевайся, — снова проговорил участковый.
В голосе его не было ни добра, ни зла. Напускная служебность никак не шла к его широкому добродушному лицу, к чуть раскосым глазам, к белесым бровям, и милицейская фуражка, с красным околышем и потускневшей кокардой, была как бы с другой головы, одолженная на время ради официального прихода к Высотиным.
Григорий не любил пространных разговоров, чувствовал тяжесть, если кто-то пытался объясняться подробно: раз человек пришел, стало быть нужен, что зря толковать. Оделся, ополоснул руки, лицо. Жена подала полушубок и шапку.
— Ты… — сказала она, несмело взглянув в сторону участкового. И умолкла на полуслове.
— Не знаю, что там стряслось, — хмуро ответил Григорий, догадываясь, о чем она хотела спросить. — Долго не задержусь.
Он сунул руку в карман, нащупал ключ от автомашины и упругие корочки шоферского удостоверения. Взял папиросы, спички. Взглянул на спящую дочь. Переступил с ноги на ногу.
— Баню бы к вечеру сготовить, — сказал глухо, застегивая полушубок. — Или ладно, обожду… завтра суббота.
Он хотел еще сказать, чтобы она сходила к Лабутиным, попросила паяльную лампу, кабана вечером резать придется у старухи Герасимовой и… председатель обещал денег выписать, в райпотребсоюзе лес есть, доски, самый раз для пола в новый дом. По весне достраивать надо, сколько еще в этой развалюшке жить… углы подопрели, плесень пробивается. Но ничего не сказал, — к чему это при постороннем человеке. Даже о шали умолчал, что купил ей вчера в городе. Завхоз денег одолжил, у него она и осталась в сумке, забыл взять. Добрая шаль, оренбургская, пуховая…
— Ладно, — проговорил еще раз. — Пойду.
Снова прохрустели шаги вдоль стены, простуженно прохрипела калитка. И только тогда Татьяна поняла, что совсем неспроста явился ночью участковый, увел Григория. Если что приключилось неотложное, мог бы сказать, намекнуть как-то, чтобы не думалось. А то стоял, молчал, ждал, когда оденется… и ушел молча. Может, порядок у них такой в милиции, чтобы лишних разговоров не ронять попусту, да ведь не с машинами — с живыми людьми дела ведут, пусть бы и отойти от порядка, самую малость хотя.
Она долго стояла в нерешительности посреди комнаты, думая и думая, для чего так спешно вызвали мужа. И не нашла ничего подходящего, что могло бы помочь решить загадку; поправила волосы, убавила в лампе свет, легла в постель.
Кажется, она задремала, даже видела сон, как снова скрипнула калитка и следом открылась дверь. Татьяна сбросила одеяло, выскочила навстречу мужу. Но в кухне никого не было. Дверь в самом деле оказалось приоткрытой: проводив Григория, она забыла набросить крючок. Морозный воздух клубился у порога, полз торопливо в дом.
Она закрыла дверь, прислушалась. Потом подошла к окну, отодвинула занавеску. Подышала на заиндевелое стекло, протерла испарину ладонью. Посмотрела на улицу. Все было тихо. Изредка слабо доносился ленивый собачий лай да из трубы дома старухи Герасимовой в стылое небо поднимался прямой столб дыма.
Больше она не смогла заснуть. Одолели думы. Они наплывали, стелились, как туман над рекой по осени, рвались в клочья и так же невидимо исчезали, как и приходили — непонятно, безмолвно. И если бы посмотреть со стороны, все они были грустные, эти думы, даже неизвестно отчего. Кондратенко пожаловался на Григория? Навряд ли. Дело давнее, считай, забытое… Свадьба шла, старик Лабутин сына женил меньшего. Подвыпил Кондратенко, давай приставать к Татьяне: пошли плясать! Отказалась она, недолюбливала Кондратенко — бабник известный и вид у пьяного такой, словно он всех облизывать подрядился. Отказалась, а тот силой ухватил ее за руку. Подошел Григорий. Понятно, слово за слово, поцапались да и разошлись бы, если б Кондратенко не сказал: «Я твою бабу еще в девках знал лучше тебя. Чего нос дерет?» Григорий не стерпел, ударил его. А брат у Кондратенко председателем райисполкома. Вызвал Григория в район, постращал… два года прошло с той поры. И еще было. Гуляли на Новый год. Разошелся председатель колхоза, захотел шик показать. Застелил кузов коврами, насадил полно людей, прихватил гармониста и дает команду: «Вези, Высотин, нас в район! Пусть позарятся, как каменцы советские праздники справляют». «Не могу, Афанасий Петрович, не в форме я, выпивши, — отказывался Григорий. — По инструкции не положено». А тот: «Приказываю тебе от лица правления!» — «Хоть десять раз приказывай, не подчинюсь!». Поспорили. А народ пьяный — круглый дурак: кричат, подзадоривают. Сел Григорий в кабину, хотел вместо района прокатить компанию по деревне и ссадить, лишь бы дело в такой день до скандала не доводить с председателем, человеком крутого нрава. Свернул в переулок и угодил в яму. Машина свалилась набок. Обошлось, ничего, никто не пострадал. И случись тут проезжать по деревне районному автоинспектору! Куда несло его — один бог знает. Протокол сразу же, права шоферские потребовал. Председатель горой встал за Григория. Говорит: «Силой заставил, начальничеством своим. При народе заявляю, при последствиях аварии: всю вину принимаю на себя, в лице правления. Так и занеси в протокольную часть…»
Это было все. Другого она ничего не припомнила о муже. Работал много, о доме заботился. Одно лишь: часто выпивал с дружками.
Скоро невмоготу стало ей одной в доме, тяжело. Словно кто шубой накрыл с головой, воздух забрал. Хотела она дочь перенести к себе в постель, встала… сунула ноги в валенки, набросила платок на голову, пальто надела и забыла про дочь. Вышла во двор. Вспомнила, что телку пора поить, взяла ведро, подержала, поставила у сеней. Снова о муже подумала.
Густое тусклое небо висело по-над деревней давно не стиранным мятым пологом. Оно окутывало, глушило все, и редкие звуки, казалось, пригибались к самой земле, чтобы хоть немного проползти по упругому насту.
Чьи-то торопливые шаги за калиткой насторожили Татьяну.
Через минуту они заглохли. Татьяна выглянула за угол дома. Ее, видать, заметили.
— Не спишь? — донесся голос.
— Нет, — ответила она.
— Собака привязана?
— Без собаки живем… нечего ей караулить.
Женщина немного повозилась у калитки, отыскивая запор, толкнула ее ногой и вошла вслед за Татьяной в дом.
— Ну, рассказывай, — приказала она низким грудным голосом, по-хозяйски садясь у стола. Толстая, пухлая рука ее, с золотым кольцом на среднем пальце, протянулась к лампе, выкрутила фитиль. — Чего сидишь в потемках, как… — и, не найдя что еще сказать, сердито добавила: — Поздно, милаша, прятаться. Все открылось, до последних подробностев.
Не только лицо Пелагеи Степановны — рыхлое, словно отечное, с сочной бородавкой под нижней губой, но и грузное тело, как бы с силой втиснутое в узкое пальто из серого драпа, выражали крайнее возмущение.
— Не таись, милаша, не разыгрывай святую.
— Что рассказывать-то? — с непонятным страхом проговорила Татьяна.
— А все, от начала до окончания. Все как было.
Татьяна хотела ответить, что ничего, собственно, не было особенного и ей даже непонятно, что требует от нее тетка Пелагея. Но подумала о приходе участкового уполномоченного, замялась, промолчала.
Видя ее замешательство, Пелагея Степановна испытующе посмотрела и перешла в наступление.
— Милиция была?
— Была.
— О чем спрашивала?
— Ни о чем.
— Так-таки ни о чем?
— Нет.
— Не валяй дурака, милаша, меня не проведешь!
— Ей богу, не вру.
— Таишься, вижу. Тебе хуже будет… Арестовали твоего?
— Гришу? — переспросила Татьяна. — Не знаю.
— Как не знать, когда милиция прямо из дому человека зацапала! Тут и знать нечего.
— Должно быть, по делам каким… — Слово «арестовали» еще не приходило ей в голову. Бывало и раньше, правда, редко, заходили к Григорию то уполномоченный — тогда другой был, не этот, что ушел с мужем. — то автоинспектор. Иногда пили чай, потом уходили вместе. Но не арестовывали, а так, уходили по каким-то делам. Потом Григорий возвращался.
— Обыск делали?
— Какой?
— Ну, в сундуки, еще куда заглядывали?
— Зачем же?
— Не делали, выходит?
Татьяна медленно покачала головой.
— Интересно! — озадаченно сказала тетка Пелагея.
— Куда у нас заглядывать, — пожала плечами Татьяна. — Чемодан только, а так… каждую копейку на дом.
С теткой Пелагеей внезапно что-то произошло. Руки ее опустились, скользнули между колен. Спина согнулась, и в глазах образовалась пустота. Она стала похожа на человека, дико уставшего после долгой и утомительной дороги, измученного и безвольного, чудом сидящего на табуретке. Казалось, стоило ей сделать малейшее движение, и она свалится прямо на пол, не сможет шага шагнуть, чтобы лечь на кровать. Но это длилось недолго. Почти под самым окном залаяла собака, тетка Пелагея встрепенулась, странно прокралась к окну, чуть отодвинула занавеску. Потом резко повернулась, шагнула к Татьяне, ухватила ее за руки.
— Слушай, милаша, — заговорила торопливо, жадно заглядывая в глаза, — дело-то не совсем правильное. Худо может обернуться, попомни. У меня тоже были эти, из милиции. Двое. Шарили по всему дому. Дуру нашли, разложу я им все по лавкам!.. Про твоего мужика расспрашивали: что да как, да где он и почему дома, а моего нет…
— Где же твой Кузя, тетка Пелагея?
— Кто его знает! С Григорием ездил, еще не вернулся… Не в том дело, милаша. Сдается мне, еще придут к тебе из милиции. Так ты прикинься, вроде ничегошеньки не ведаешь и знать не знаешь что и почему. Мол, дома я сижу, не в курсах всяких мужицких дел. Какай тебе радость подробничать с ними, пусть катятся своей дорожкой.
— К чему ты это, тетка…
— Не придуривайся, — грубо перебила она Татьяну. — Мне очки нечего замазывать. Кто заварил кашу, тот пусть и расхлебывает. Хоть бы свою калеку пожалели, — покосилась в сторону спящей Лены.
Словно иглой кольнула она в душу Татьяны. Лене шел третий год, когда она упала, ушибла ногу и почти месяц пролежала, в больнице. Ножка стала сохнуть. Врачи признали туберкулез кости. Начали лечить. Прошел год, а здоровье девочки почти не улучшалось. Татьяна стала привыкать к мысли, что Лена останется увечной, но калекой — это звучало слишком страшно. Скажи так кто другой, Татьяна набросилась бы на того человека, закричала, что Лена никогда не будет калекой, просто останется больной, а может, еще и вылечат ее. Но на тетку Пелагею только с болью подняла глаза:
— Уйди… не трожь меня.
— Жить в твоей землянушке не останусь, — немедля ответила та, — уйду. Но попомни… — и опять потускнела, на виду обмякла, опустилась на табуретку. Челюсть у нее странно отвисла и открытый рот стал похож на нуль, приплюснутый по бокам.
Это превращение Татьяна отчетливо заметила. И подумала, что надо было сказать что-то другое. Не впервые ей говорят о дочери: калека. Пора привыкнуть. Что особенного, если Лена в самом деле больна, ходит на костыле, худая стала. Правда ведь это.
— Обидела ты меня, — готовая помириться, сказала Татьяна.
— А? — переспросила гостья, как бы не расслышав слов или не понимая их значения. — Дай воды.
Но когда взяла кружку, отпила глоток, Татьяна снова увидела знакомый тяжелый блеск, плохо скрытый в прищуренных глазах.
— Если что, милаша, — заговорила, ставя кружку на стол, — то помни: мой Кузя с твоим сообща были. Пущай что будет, но в ответствии оба встанут. Тебе надо больше помалкивать… Я сама разузнаю, как дело начнет определяться. У меня там, — мотнула головой в пространство, имея в виду район, возможно, что и повыше, — имеются связи. Поняла? Ничего не знаешь, ни-че-го не ведаешь. В одну дудку со мной. Им ведь, всем этим расследователям, только попадись на крючок, за язык всю душу вытянут, не заметишь. Ты еще не бывала в переплетах, бог хранил. А я… — и резко перевела, дыша почти в лицо Татьяне: — Может, денег надо? Пока то да се, а расходы идут, — распахнув пальто, подняла подол платья.
Татьяна отступила на шаг, замахала руками:
— Что ты, что ты!
Где-то близко раздался глухой стук. Тетка Пелагея рывком одернула платье. Застегнула пальто. Но на дворе по-прежнему стояла тугая морозная тишина.
— Пойду я… Все поняла?
Ничего не поняла Татьяна из разговора с женой колхозного завхоза. Одно прояснилось, что Григорий, кажется, действительно арестован, а не просто вызван уполномоченным. А завхоз не приезжал домой. Куда он девался и почему Григорий ни слова не сказал ей вчера — это оставалось непонятным.
Снова сидела она у стола, не замечая рассвета, убавив огонь в лампе, теребя край опущенного на плечи платка. Проснулась Лена. Она повернула ее на другой бок и стала баюкать. Обернулась к окну, с удивлением увидела, что на дворе уже светло. Неодолимая сила потянула Татьяну на улицу, к людям, чтобы узнать что-нибудь о Григории, ведь всякое деревенское происшествие немедля становится достоянием соседей. В куче словесных недоговорок и измышлений всегда найдется доля правды.
Небо успело подняться над землей, посерело. Со стороны реки его оторвало от земли, отрезало прямой полосой голубое свечение наступающего дня. Дымные столбы над домами стали ниже, распластались поверху большими мятыми комьями.
Выйдя из дому, Татьяна встретила трех женщин, поклонилась им и после каждого поклона радостно отметила: еще не знают! У правления она остановилась, взглянула на витрину. В витрине висел печатный плакат с ее портретом и надписью: «Равняйтесь на знатную звеньевую Т. Е. Высотину!» Внизу были три фотографии: звено Высотиной на севе кукурузы, на опылении и уборке урожая. Но дело сейчас заключалось в другом. «Не знают!» — подумала Татьяна и смелее зашагала к крыльцу.
В правлении одиноко сидел бухгалтер, низенький подслеповатый мужчина, с редкими полинялыми волосами, удивительно добрый характером. На стук он поднял голову, присмотрелся и, улыбаясь, поднялся навстречу.
— Проходи, дочка, здравствуй!
— Здравствуй, Василий Иванович! — протянула она руку.
— Садись, дочка, — он звал дочками всех колхозниц, которые были моложе него. — Я было хотел послать за тобою, да сама пожаловала. Садись, что стоишь.
«Знает. Уже…»
— Бумага тебе пришла, Танюша. Ты же у нас человек государственный, депутат. Завтра сессия райсовета. Просят прибыть к двенадцати дня, без опоздания.
«Не знает», — с облегчением подумала Татьяна.
— Вот, — протянул незаклеенный конверт. — Извини, что полюбопытствовал: ни сургуча, ни опечатки не было.
— Ничего, Василий Иванович, — проговорила она. — У меня от тебя секретов нет.
— Чего от меня секретничать! — рассмеялся он. — Старик уже, даже на мыло не гожусь. Ты вот что, дочка, посиди минутку, скоро кассир придет, деньги получишь. А то он сразу же в район исчезнет, в банк, лови тогда. И Григорию подписана ведомость. Дома он?
— Григорий…
— Ну ничего, что нет, — замахал бухгалтер рукою, — распишешься за него. Одна семья.
— Да я хотела сказать…
— Ничего, говорю, разрешаю. Не каждому, правда, а тебе разрешаю. Вон, кажись, и кассир идет.
Татьяне смертно захотелось рассказать ласковому и словоохотливому бухгалтеру о Григории и приходе уполномоченного, о том, как тяжело у нее на душе от всей неизвестности, но кассир уже рядом гремел связкой ключей, открывал тяжелую дверку несгораемого шкафа. И она решила обязательно поговорить с бухгалтером после получения денег.
— Вот тут, — показал кассир на строку в ведомости. — У красной птички ставь фамилию и число. — Потом достал другую ведомость, сложил на счетах обе суммы и отсчитал кучку денег.
Вошли трое мужчин. Поздоровались. Но кассир уже снова гремел ключами, закрывая кассу на запоры.
Взглянув, Татьяна подумала: «Не знают». Эта мысль — знают или не знают, — стала навязчивой, как осенняя грязь, без конца прилипающая к подошвам ботинок. Отбросить ее она уже не могла. Мысль будет жить до тех пор, пока люди узнают, заговорят и не появится надобности испытующе вглядываться в лица сельчан, терзать себя этим болезненным вопросом.
Еще кто-то вошел в правление, заговорил с бухгалтером. Татьяна решила уйти, какой может быть душевный разговор. Но не ушла. В дверях показался председатель. Смял шапку, отряхнул, глядя на Татьяну, позвал:
— Высотина! Зайди.
Пропустил в свой кабинет, плотно прикрыл дверь. Снял пальто, повесил на гвоздь. Причесал волосы на лысеющей голове. Прошел за стол. Сел. И сразу вроде рассеял мучительное сомнение:
— Примерно сказать, все знаю. В известном курсе. Волнениям и переживаниям не должно быть места, авторитетно заявляю. Утрясется, перемелется, разберутся досконально по всем статьям. Советские законы всегда стоят на охране трудящегося народа.
Эта речь, до странности четкая, как дрова в поленнице, внешне понятная, ничего не объяснила Татьяне. Афанасий Петрович был большой мастак закатывать такие фразы, которые не вдруг доходили до сознания и, судя по настроению, воспринимались одними как положительные, другими как отрицательные. Иногда люди долго спорили после собрания, разбирая суть председательского выступления.
— Сессия завтра, Татьяна Ефимовна, по вопросу народного здравоохранения. Вопрос трепещущий, примерно сказать. Тебе как депутату извещение прислано, по всей форме. И мне. Да отговорить тебя хочу. В районе, примерно сказать, уже поступили сигналы об аресте твоего супруга. Удобно ли будет занимать равное место рядом с избранниками народа? Пущай зачтут тебя не прибывшей по личным мотивам, чем сентиментально опущать глаза перед посторонними взорами депутатов и представителей партийно-советских органов. Лично я такую, примерно сказать, допущаю мысль. Как ты на это реагировать намереваешься?
— Не ехать, что ли, Афанасий Петрович?
— Не совсем точно поняла ты меня, товарищ Высотина, — возразил председатель, поглаживая волосы. — Не в циркулярном смысле надо смотреть, а в диалектическом. Хочешь — езжай, сядешь в одну машину со мной. Но как будешь там регулировать самочувствие, вот вопрос: на виду у состава райкома и райисполкома? Спокойно допущать на себя кивки и шепотки? Отсюда, примерно сказать, резонный вывод: воздержаться от личного участия на сессии.
— Ладно, согласна реагировать, — ответила она, запомнив одно из любимых председательских выражений.
— В каком смысле? — немедленно переспросил он.
— Не поеду — и все.
— Правильно, товарищ Высотина, — кажется, он обрадовался благополучному исходу разговора. — Я внесу в регистратуру устное заявление по поводу твоего отсутствия. Дочь больна, примерно сказать. Есть же такой факт в твоей семье? Есть!
Она кивнула в ответ, мол, говорите что угодно. Чем регулировать самочувствие на виду у представителей райкома и райисполкома, лучше просидеть дома, с Леной. Бабке Герасимихе надоело с ней целыми днями нянькаться, пока Татьяна на работе.
— Что же с Гришей-то? — спросила она.
Но Афанасий Петрович, по всему видно, не знал ничего определенного, хотя и сказал, что «в известном курсе». Он взял на столе карандаш, переложил с места на место, что-то сделал этакое губами, вроде, мол, трудно сказать наперед все точности и пообещал подробнее ответить по возвращении из района. Там у него и начальник милиции, считай, старый друг — а это очень важно! Через милицию легче узнать, в чем обвиняется человек. И сам прокурор давно знаком. Они обязательно будут на сессии райсовета. Если что, так он запросто и в милицию сходит: не за кого-то интерес, а за своего колхозного человека!
Шла она домой, равно испытывая усталость и облегчение. Тревожное утро потребовало слишком много сил, чтобы удержаться в определенном равновесии. Силы не ушли сразу, а медленно испарялись, подобно озерной воде в жаркий летний полдень — невидимо, неосязаемо. К обеду, может, к вечеру, вся деревня будет знать об аресте Григория. Одни станут жалеть Татьяну, другие…
Додумать, как отнесутся к ней другие, не удалось. Открывая дверь, Татьяна услышала до боли знакомое сухое постукивание о пол костыля. Это встала Лена. Она часто просыпалась когда мать уже убегала на работу, спокойно ждала прихода соседки, шла на день в ее маленькую, с низким потолком избу, наполненную густыми запахами сохнущих на припечке диких трав.
Следователь неторопливо выводил строку за строкой.
— Высотина, говорите, ваша фамилия?
— Да. По мужу.
— Имя?
— Татьяна Ефимовна.
— Давно живете в Каменке?
— Как сказать, — задумчиво ответила она. — Все время. И родилась тут. Пишите, почти постоянно проживаю.
Допрашивал следователь ее, заметно смущаясь, повторяя отдельные вопросы дважды, хотя отчетливо слышал ответы. Был он слишком молод, и высокие полномочия представителя правосудия плохо вязались с его светлым вздыбленным чубиком, добрыми голубыми глазами, которые куда веселее глядели по сторонам, чем на лист протокола, немедленно отметив, что допрашиваемая очень мила. Даже весьма.
— Сколько вам лет?
— Двадцать пять будет по весне.
— Точнее?
— Я правду говорю.
— Да, конечно. Но когда это, по весне?
— Шестого мая. В Юрьев день.
— Вы верующая?
— Что вы, какая из меня верующая, — слабо улыбнулась Татьяна. — Сроду в церкви не бывала. Живого попа один раз в городе видела.
«Ровесница мне, — подумал следователь. Прикинув в уме, он заключил: — Моложе меня на три месяца».
— Что знаете о Григории Высотине? Расскажите подробно.
— А образование мое не нужно для записи?
— Образование? — это, кажется, застало его врасплох. Он макнул перо в чернильницу, взглянул на Татьяну и, словно споря с собой, сказал: — Впрочем, запишем.
— Семь классов. И курсы звеньевых, по полеводству.
— Неполное среднее, — проговорил он, записывая.
— Полным назвать нельзя, — согласилась она. — Откуда ему быть полному, когда в Каменке средней школы не было? Это теперь каждый полное получает, раз десятилетку построили. А тогда мы жили на ферме. Вы проезжали ее, помните, по дороге из райцентра, когда спустишься в низину, к реке, так в левой стороне мазанки стоят? Видели, небось? Километра три от шоссейки. Вот эта и есть ферма. От колхоза до нее девять километров. Когда бывало нас в школу на лошадях подвозили, а то и не дадут лошадей, так мы пешком туда и обратно. Больше пешком ходили, какие там лошади лишние после воины. Их в хозяйстве не хватало, не то что нас раскатывать.
Ей так захотелось рассказать следователю все, что было в ее недолгой жизни. Отца в войну убили, а мать все болела и болела. Придет из птичника, ляжет и стонет, тихо так, вроде во сне. Посмотрит Таня на нее, сложит учебники кучкой — и к курам. А потом мать померла. Тоже тихо, как и болела. Пришла раз после обеда, поохала немного, отвернулась к стене и заснула. Таня уже плиту на ночь истопила, чаю попила, а мать все спит. И утром, видит, спит. Собралась Таня, ушла в школу. Когда вернулась, соседки уже обмывали мать, в гроб стали укладывать. Тогда и забрала Таню старуха Герасимиха. До замужества продержала…
— Да, конечно, — кивнул следователь, плохо слушая. Он полагал, что разговор об учебе к делу не относится, но не перебивал, наблюдая за движением ее мягких, пухлых губ, ямочки на подбородке. «Очень мила, просто… — и, не найдя нужного определения, вернулся к первоначальному: — Мила».
— Смешно все это, — улыбнулась она, неожиданно показав и на щеках ямочки, удивительно нежные. — Вам такое, видно, неинтересно.
— Почему же! Жизнь человеческая… — что-то в этом роде однажды сказал областной прокурор, довольно складно, но следователь вдруг забыл, что именно тот сказал, и неоконченная фраза словно повисла в воздухе. — Кхм… да, — рука привычно потянулась к чернильнице. — Я попрошу вас подробно рассказать… — ах, черт! Надо было сказать: попрошу вас рассказать подробнейшим образом, как говорит всегда старший следователь, — все, что вы знаете о Григории Высотине. — И для уточнения добавил: — Вы же с ним в близких отношениях.
Следователь вел первое в жизни самостоятельное дело и очень радовался доверию прокурора. Когда прокурор предложил приобщить к материалам показания жены Высотина, следователь легко представил себе поездку в колхоз, вызов какой-то, если не пожилой, то средних лет женщины, вероятно, худой, испуганной его появлением — почему именно напуганной, этого он не мог определить, — быстрый допрос с применением простейших вопросов, изредка перекрестных, чтобы поймать на нечаянно оброненном слове, уличить во лжи. Но все оказалось по-другому. Женщина была молода, весьма приятна и, что самое страшное, он верил ей, каждой ее фразе. Даже поймав на слове, обнаружив ложь, он, пожалуй, не смог бы грубовато объявить ей об этом, заставить покраснеть, показать свою силу, превосходство над него в логическом мышлении.
С легким шорохом приоткрылась дверь, в кабинет вошел Афанасий Петрович. Осторожной, почти крадущейся походкой, хотя он от самой двери был на виду у обоих, Афанасий Петрович подошел к столу, порылся в куче бумажек, взял одну из них и так же безмолвно вышел.
Приход и короткая возня председателя с бумажками послужили своего рода перерывом для следователя и Татьяны. Следователь подумал, что надо быстрее переходить к сути дела, иначе он просидит в колхозе дотемна, придется заночевать, а это совсем не входило в его планы. Еще вчера он договорился с прокурором, что к субботе дело по обвинению Высотина должно быть завершено, в понедельник просмотрено и передано в суд. Но шел четверг, а конца следствию он не видел. После допроса Высотиной предстояло еще раз сходить в ОБХСС, затем навести справки о задержании колхозного завхоза, предъявить Высотину обвинительное заключение, приобщить к делу справку из милиции — хорошо, если ее сегодня прислали! Потому он более поспешно, в третий раз, спросил:
— Меня интересует все, что вы знаете о Григории Высотине.
Татьяна заметила перемену в поведении следователя. Подробно ему рассказывать, подумала она, или…
— Я слушаю вас, — напомнил он.
Она и без того видела, что он слушает.
— Муж он мне, — ответила Татьяна.
— Да, конечно… Но, подробней?
— С того времени как ухаживать начал?
— Это несущественно.
— С замужества?
— Нет, замужество не нужно. Как он жил последнее время. Ну, год, например. Как работал и прочее.
— Работал как все, — ответила она, — а прочего у него ничего не было. Нет, не было, — добавила утвердительно.
— Но встречался же он с кем-то, дружил, иногда, возможно, отлучался из дому. Так куда и зачем, как часто отлучался. Какие подарки вам приносил?
Его постоянно коробило слово «подарки», старое, мещанское определение. Но именно так значилось в юриспруденции: подарки.
— Что вы, какие подарки! Ничего он мне сроду не дарил. А деньги приносил все, до копеечки. Что надо мне, сама я покупала. И ему.
— Вот, вот, именно, деньги, — кивнул следователь. — Как часто он их приносил последнее время и сколько? Вы же помните?
— Помню, помню.
— Расскажите, пожалуйста. Например, за последние два месяца.
— Только?
— Достаточно этого срока.
— Как хотите.
Она стала перечислять, отвернувшись от следователя в сторону окна. Значит, так: раз Григорий принес восемнадцать рублей, долг ему отдал Иристай Мамудов. Надо бы двадцать, да они сложились на выпивку, два рубля долой. Потом кабана продали, живьем, получили сто пятьдесят. Как хлеб стал возить на мельницу с завхозом, выписал в правлении сорок пять рублей. Двадцать дома оставил, а двадцать пять с собою взял…
Опять она отошла в сторону от сути дела, и следователь не перебивал ее. За окном собирались предвечерние тени. В кабинете председателя, за спиной Татьяны, дневной свет серел, становился мятым и неустойчивым, потому профиль ее лица, обращенного к окну, был более четок, словно очерчен рукой художника. Теперь значительно рельефнее выступал мягкий, но не полный подбородок, красиво облитый светом, прямой нос, бровь на заметно выступающей надбровной дуге. Этот мягкий подбородок, припухшие губы, широкая густая бровь, платок на голове, поношенное пальто и тихий рассказ постепенно делали его соучастником ее жизни, сближали с нею во всем, о чем она говорила. Ему стало стыдно за свою душевную причастность к допрашиваемой.
— Вы отвлеклись, — осторожно проговорил он. — Значит, восемнадцать рублей, сто пятьдесят и двадцать пять.
— Больше не приносил.
— Вы это хорошо помните? — Понятно, не приносил, он верил ей; когда Татьяна кивнула, подтверждая, что она отлично помнит, он немедленно согласился, сказав даже: — Да, конечно.
Оказалось, что Григорий накануне ареста взял у нее шестьдесят пять рублей. Хотел ей шаль купить. Строятся они, денег в обрез, да и ходить в платке нельзя, простынешь, не доведется пожить в новом доме.
Он задал ей еще несколько вопросов, больше для формы, чем для пополнения следственного дела, считая, что ничего нового к материалам она не добавит. Григорий Высотин на допросе тоже назвал цифры, тождественные с показаниями его жены.
— Купил он вам шаль, или только пообещал?
— Нет, не купил, — сказала она.
— Куда же он израсходовал деньги?
Этого она не знала. «Вполне возможно, — подумал следователь, — что он действительно купил шаль, положил в сумку завхоза, а завхоз сбежал. Потому она и не знает. Высотин так показал».
— Я вам всю правду говорю, — заметив задумчивость следователя, она повернулась к нему, посмотрела в глаза. — Жена не станет врать на мужа. Вот ваша жена, к примеру…
Он не дал ей договорить и поспешно ответил:
— Я еще не женат.
— Не женаты? — удивленно переспросила Татьяна. — Что же вы так? Подходящую женщину не встретили?
«Чертов председатель, надо же ему…» — следователь сердито взглянул на вошедшего Афанасия Петровича. Тот опять прошел к столу, порылся в бумажках и, рассматривая их, присел на стул. Видно, председателю очень хотелось послушать допрос Высотиной.
— Не помешаю?
— Помешаете, — сердясь, ответил ему следователь.
— Может, я, примерно сказать, как знающий и известном смысле курс дела…
— Нет, не нужно, — прервал следователь. — С вами я поговорю отдельно.
Афанасий Петрович вышел.
— Он всегда такой, с заковырками? — следователь покрутил в воздухе пальцем.
— Афанасий Петрович? Ничего он, сходственный человек. А говорит действительно мудрено.
— Как он относился к вашему мужу?
— Одинаково. Премии давал, почти каждый год.
— А к вам?
— Тоже сходственно.
— Тоже премии давал?
— Когда как. Позапрошлый год наше звено вырастило на каждом гектаре по шестьсот пятьдесят центнеров кукурузы, так всем была премия.
— А прошлый год?
— По восемьсот тридцать собрали с каждого из тридцати гектаров.
— Я не об урожае, а о премии. И прошлый год дали?
— Как же, дали, дали! Телку мне правление преподнесло. Самый высокий урожай был у нас во всем районе. Раньше-то в наших краях кукурузу не выращивали, ну, так, вроде, пример, показатель для остальных.
— А кроме телки?
— По другой линии? Тоже отметили, спасибо, не забыли. Мне орден Знак Почета, как звеньевой. Я уже семь лет на кукурузе, сразу как с курсов пришла… Марусе Звягинцевой и Дарихе Аманжоловой медали…
«Сегодня мне уже не уехать, — думал следователь, — придется заночевать. С председателем поговорить надо, новый дом Высотиных посмотреть, по средствам ли они его строят… нет, в субботу не удастся закончить дело…»
На дворе стемнело, когда он дописал в протоколе опроса последнюю фразу и сказал:
— Вот здесь, в конце, вам надо поставить подпись. Сами прочтете показания или будете слушать?
Она согласилась слушать. Потом расписалась.
Мороз заметно окреп, и звон шагов раздавался так же отчетливо, как тогда утром, перед рассветом, когда участковый уполномоченный пришел за Григорием. Со дня ареста прошло три недели, но Татьяна до малейших подробностей помнила всхлип калитки, шаги вдоль ограды, уход мужа.
— Вот сюда надо свернуть, — показала она на тропку к дому. — Осторожнее, идите за мной. — Она боялась, что следователь может оступиться, набрать снегу в ботинки и галоши. Простынет еще, чего доброго, будет болеть. Такой молодой, думала она, не женатый, а уже пост занимает, дела ведет. Может, домой позвать, чаем напоить? Часа три просидели, проголодался. Умственная работа тоже изматывает организм.
«Интересно, — думал следователь, шагая за ней по узенькой скользкой тропе, — знает она или нет, в чем обвиняется ее муж?.. А что если вдруг она пригласит выпить чаю?» Эта мысль вызвала непонятное тепло и робкий стыд.
Новый дом — на две комнаты с кухней, только сложенный и накрытый шифером, еще не оштукатуренный, без полов и печей, заложенный в оконных проемах сырцовым кирпичом, — он осмотрел быстро. Собственно, смотреть было почти нечего: дом сделан лишь наполовину и, по определению строителей, — это он знал, — фундамент, стены и кровля составляют сорок — сорок пять процентов от суммы общих работ. Не больше.
Он не отказался зайти посмотреть и старый дом, времянку, выстроенную лет пять назад, — две маленькие комнаты с небольшими подслеповатыми окнами. Ничего в доме не было такого, что бросилось бы следователю в глаза, указало бы, что хозяева живут не по средствам.
Татьяна сияла платок, пальто.
— Я чай поставлю. Посидите минутку.
— Нет, зачем же, — несмело запротестовал он. — Я пойду, пожалуй. Больше у меня к вам вопросов нет.
— Да разве дело в вопросах! — торопливо, с доброй женской прямотой ответила она. — Просто по-людски.
И он согласился. Татьяна зажгла лампу. Унесла ее с собою на кухню. Он остался сидеть один, в полутьме второй комнаты. Зато он теперь ясно видел ее на свету, без платка и пальто, без валенок, — она сразу же, как вошла, сбросила валенки и надела домашние туфли. И следователя снова охватил стыд, как юнца. Стыд наивный, мальчишеский, потому что он не был вызван какими-то непристойными мыслями, а возник так, сам по себе. «Лучше бы я солгал, — подумал он, — сказал бы, что женат».
Он выпил только стакан чаю, пожевал кусочек копченого окорока и поспешно распрощался. Татьяна вышла проводить его во двор.
— Так вы ничего мне не сказали насчет Гриши. Что же будет с ним?
— Пока неизвестно, — ответил он.
— Когда же станет известно?
— Закончится следствие и… — она стояла совсем раздетая, в кофте и шлепанцах на ногах: боже мой, какой разговор может быть на морозе в таком виде! — Скоро все выяснится. Идите, простыть можно.
— Хоть бы свидание разрешили, месяц уже почти…
— Идите, пожалуйста, холодно.
— Что холод: обойдется.
— Я поговорю о свидании, — пообещал он, лишь бы скорее окончить разговор. — Поговорю.
— Будьте добры. А то никакого известия.
— Да, конечно. Поговорю.
Она с благодарностью протянула руку, прощаясь.
— Всего вам доброго.
— Да, до свидания. Скорее идите в дом.
Следователь догадывался, что председатель колхоза определенно ждет его. Так оно и вышло. Афанасий Петрович стоял чуть в стороне от калитки и, вероятно, слышал их разговор во дворе. Он кашлянул, шагнул, распахнул перед следователем калитку. На минуту застыл на месте, пропуская его вперед, и зашагал позади, глухо топча снег.
После разговора с Татьяной следователю не хотелось ни с кем говорить. Он попросил машину и через несколько минут выехал в район.
Татьяну жалели, она видела это по лицам людей. Зато много толковали о побеге завхоза. Будто он стащил крупную сумму денег. Другие утверждали, что завхоз пропил какое-то колхозное имущество. Никто не знал, задержан он или нет. Хотя и шел слух, что арестован, но по поведению его жены, Пелагеи Степановны, судить было трудно. Как и раньше, ходила она по деревне суровая и властная, здоровалась пренебрежительно-покровительственно. Татьяну разговоры о завхозе не интересовали, между его побегом и арестом Григория она не видела никакой связи. Однако в последние дни ей несколько раз приходила в голову мысль: зачем явилась Пелагея Степановна ранним утром в день ареста Григория, просила молчать — о чем? — предлагала деньги.
Жалость — как соль на ране. Пусть бы самое горькое говорили, только не молчали, думала Татьяна. Какая ее вина, если мужа арестовали. Она ждала его каждый день. Просыпаясь ночью, прислушивалась: не идет ли, не стукнет ли в дверь. Заканчивая работу, скорее бежала домой, возможно, вернулся, ждет ее, или зашел к соседке, с Леной сидит. За четыре недели он прислал одно письмо и то слишком короткое, чтобы из него понять, что же произошло. Жив, здоров, следствие идет к концу, писал Григорий. И все. Были надежды на Афанасия Петровича, обещал: «Разузнаю, у меня там начальник милиции друг, и прокурор, примерно сказать… Поставлю тебя в соответствующую известность…» Но с каждым днем Татьяна видела, что дело Григория интересовало председателя все меньше. Под конец он открыто сказал: будет суд, все станет ясным. Временами от этой неизвестности становилось столь тяжко, что Татьяна готова была пешком уйти в город, лишь бы узнать что и как.
К концу пятой недели она не выдержала. С вечера достала из чемодана платье, поставила на печь валенки, просушить в дорогу, приготовила деньги.
— Если, доченька, не вернусь завтра, — хлопоча но дому, говорила она Лене, — побудешь у тетки Ксении.
— Папа тоже с тобой приедет?
— Не знаю.
— Ты привези его, мам, — скорее посоветовала, чем попросила она.
Болезнь словно подменила девочку. Ограниченная в движениях, вынужденная часто лежать, Лена смирилась со своим незавидным положением, стала малоразговорчивой, замкнутой. Но болезнь сделала и другое. Теперь редко что ускользало от ее внимательного, пристального взгляда.
— Я буду сегодня спать с тобой? — спросила она, когда мать стала стелить постель.
— Да, конечно, — ответила Татьяна. Конечно, конечно, — вертелось в голове. Да, это же любимое слово следователя. Если бы суметь разыскать его! Он определенно поможет повидаться с Григорием, обещал ведь.
Эта мысль оказалась приятно назойливой и не покидала Татьяну до самого сна. Она даже представила себе, как придет в прокуратуру, найдет следователя, упросит его, если ей и придется специально остаться на ночь в городе: ведь Григорий в тюрьме, сразу все пропуска к нему не выхлопочешь. А следователь поможет, он такой добрый. И снова пришло на память: молодой, не женатый, а уже дела вершит. Она отчетливо вспомнила его светлый чубик, мягкие голубые глаза: такой человек не может остаться безучастным к ее горю.
Было еще темно, когда она вышла на край деревни, где останавливался рейсовый пассажирский автобус. Одиноко переступая с ноги на ногу, она думала и думала о встрече с Григорием. А что если следствие закончено, — конечно, он ни в чем не виноват! — и завтра они вернутся вместе. Вот было бы хорошо! Скоро весна, опять на поля, все нынешнее забудется за работой, как дурной сон.
Деревня просыпалась. С пригорка Татьяна видела, как загорались в избах огни, слышала редкий, приглушенный лай собак, заканчивающих ночные дежурства. По шоссе пронеслась первая машина, ослепив холодным светом фар. Прошла машина в другую сторону. Она не заметила, как вышла из деревни легковая машина председателя колхоза и испугалась, обернувшись на сигнал.
— Ты что тут? — донесся голос Афанасия Петровича.
Татьяна бросилась к дверке.
— Куда в такую рань намерилась?
— В город хочу…
— Выключи газ, — приказал Афанасий Петрович шоферу и вышел из машины. — Так, в город, стало быть. По какому вопросу, примерно сказать, если не секретные намерения?
— Узнать только. Месяц уже как Гриша арестован.
— Сугубо понятный вариант. Однако по непродуманному плану действуешь, авторитетно утверждаю. Ничего тебе там не скажут, пущай ты и законная супруга доводишься мужу. Вертайся домой и жди меня. Вертайся, не размышляй. Формулировка в данном смысле самая точная, примерно сказать. Ты сейчас на калибровке кукурузы работаешь?
— На калибровке.
— Передай Пашке Бороздину, чтобы закруглялся с комментариями. Обещал вчера закончить калибровку, да только пышные фразы получаются вместо дела. Так и скажи: не допущу втирательства… Иди, иди, товарищ Высотина, не морозь организм понапрасну.
Она попросила довезти хотя бы до райцентра, но Афанасий Петрович не стал слушать. Еще раз напомнил о Пашке Бороздине и умчался, заметая след снежной пылью.
Пожалуй, именно в эту минуту родилось в душе Татьяны недоверие к людям. Впервые в жизни. Пока это недоверие адресовалось только к Афанасию Петровичу. Больно уж настойчиво оберегал он ее от Григория. Неужели совершенно ничего не знал о причине ареста? Не может быть! Дважды Татьяна собиралась поехать, выхлопотать свидание, — когда еще Григорий сидел в районной милиции, — оба раза председатель сумел отговорить ее. Сейчас с таким шумом захлопнул дверку и умчался, словно боялся, как бы она силой не села в его машину. И другое, вроде попутно, вспомнилось следом: Пелагея Степановна явилась вчера в правление в новой пуховой шали, настоящей оренбургской. И вид такой, словно десять тысяч на облигации выиграла. Как может человек спокойно жить, когда муж в побеге находится!.. Что-то все не так, подумала она, дыша на мерзнущие пальцы рук.
Уже рассвело, когда показался автобус. С хрипом и шумом пронесся он в сторону Таргая. Татьяна знала, что обратно, в город, автобус пойдет не раньше как через час, можно бы сбегать домой, отогреться. Но сегодня она способна была ждать сколь угодно, наперекор холоду, ветру, даже председателю колхоза. Стали мерзнуть ноги. Пальто согревало плохо, и озноб переполз на спину, заставил вздрогнуть плечи. Еще две машины прошли на Таргай. Скоро показалась машина в сторону города. Татьяна подняла руку. Но шофер, видно, не заметил ее, или торопился, даже не посигналил, чтобы она отошла подальше от шоссе. Зато вторая машина, заваленная мешками, остановилась сразу. Из кабины вылезла рослая, крепкая женщина, одетая в полушубок и шапку.
— В район, баба, что ли? — спросила она грубоватым мужским голосом, поправляя шапку.
— В город хотела.
— Ого! Дальний путь. Возьмем, Вася, пассажирку? — обернулась к шоферу. — Застынет баба, чего доброго.
— Сади, Варвара Петровна.
— Ты бы хоть баллоны посмотрел, механик… Лезь, баба, на плацкартное место, довезем в полной сохранности.
Татьяна села посредине, между шофером и женщиной.
Тепло скоро расслабило тело, а запах бензина отчетливо вызвал воспоминание о первой встрече с Григорием. Пришел он тогда из армии, после действительной: стройный, красивый. Стал работать шофером в колхозе. Девки с ума сходили, сами липли, а он со всеми равно. Пошутит, посмеется — и опять один. Сонька Трухина смертельно по нему убивалась. Глаз не сводила. Худеть стала на виду. Сама начала письма писать, первая. «Утоплюсь, — говорит, — если он надсмеется над моей любовью. До помешательства дойду». Красивая она была, Сонька, только злая, как ведьма. Чуть что не по ней, — разнесет. Да ничего она не добилась. А у Татьяны все вышло с Григорием просто и необыкновенно. Сроду не замечал он ее. Если и посмотрит, бывало, то так, вроде на пустое место. Есть она или нет — одинаково. Татьяна не сердилась, как некоторые другие: куда ей до такого парня. Даже в мыслях не держала. Подумает изредка, да тут же и выбросит из головы. А потом вдруг и получилось. По весне было. Закрепили Григория женщин отвозить на поле и привозить обратно в деревню. Подгонит машину утром, выйдет из кабинки, покурит, пока все усядутся, — и в бригаду. Вечером то же самое. Кто вперед успеет, садится в кабину, на мягком сидении едет. Рядом с неприступным шофером. Села с ним однажды и Татьяна. Едет. Ведет машину Григорий, что-то про себя насвистывает. Высвистал все, что было, обернулся, посмотрел на нее и даже притормозил. Говорит: «Откуда ты такая взялась?» — Глаза — будто первый раз увидел. Промолчала она. Он опять: «Что же я тебя не примечал?» Осердилась она, подумала: смеется. И ответила: «На других глаза проглядел, где тебе меня приметить!» — «Не Танька ли ты, бабки Герасимихи?..» Заехали в деревню, ссадил он баб, а ей подождать велел, мол, что-то по секрету сказать надо. Завел мотор, да как газанет! Километров десять проскочил махом. Потом остановился. «Сердишься?» — спрашивает. «Пока не за что». — «А если я тебя поцелую?» — «Попробуй, — ответила она, — коли не стыдишься ходить царапаным». Сел он на траву и говорит: «Нет, не буду я тебя сегодня целовать. Оставлю на завтра». — «Сыт, что ли?» — «Дура ты, ох и дура, Танька! С самой демобилизации, хочешь знать, люблю тебя…»
Голос Варвары Петровны отодвинул прошлое:
— Родня в городе?
Потребовалось время, чтобы дать померкнуть воспоминаниям. Лишь тогда Татьяна откликнулась:
— Муж.
— Работает?
— Нет.
— В больнице?
— В тюрьме, — сказала и поразилась ответу: как просто вырвалось такое непривычное слово.
— В тюрьме? — переспросила Варвара Петровна. — Это худо, баба. За что посадили?
— Следственный еще. Шофером был.
— А-а-а! Авария, выходит. Понятно.
Татьяна промолчала. Заснеженные поля набегали на машину, расступались, безмолвно терялись позади в стылой поземке. Местами ветер перемел дорогу, перебросил через нее белые бугристые мостики. Варвара Петровна больше ни о чем не спрашивала, шофер все время молчал, и Татьяна опять стала думать о прошлом. Но прошлое тоже оказалось как бы переметено снегом, расплывалось вместе с голой гладью полей, становилось безликим, как степная ширь. Что думать, когда оно прошло и никогда не вернется. Душу травить.
Островком в безмолвном смежном просторе увиделась с бугра Ивановка, отмахиваясь от ветра голыми деревьями, с домами, по пояс тонущими в снегу. Здесь Татьяна бывала много раз. Полгода с лишним пролежала Лена в детском туберкулезном санатории, мать хорошо помнила дорогу к ней.
— Куришь, баба?
— Я? — вздрогнула Татьяна от неожиданности. — Не-ет.
— Молодец. А я курю. Дурная привычка, понимаю, да никак не могу отвязаться. Мужик на фронт ушел, — стала рассказывать, доставая папиросы, — я на завод, на его место. Слесарем. Там и начала эту заразу потягивать. В шутку сначала, потом всерьез.
— Ругался, наверно, он?
— Кто?
— Ну, мужик ваш. Когда вернулся.
Варвара зажгла спичку, прикурила, выдохнула на ветровое стекло дым и, словно не желая говорить правду, сухо ответила:
— Нет. Не ругался.
— А мой бы не стерпел.
— Твой? — снова к ветровому стеклу поплыл дым, закружился. — Может, твой бы и ругался… Твой живой, а моего немцы убили.
Машина подпрыгнула на выбоине дороги, охнула, жалуясь на боль. Толчок качнул Татьяну на шофера, она увидела на баранке его руку, большую, темную, так похожую на руку Григория. Медленно повела глазами по руке, к плечу в полушубке, украдкой, как на что-то запретное, взглянула на лицо шофера, первый раз за дорогу. И успокоенно вздохнула: другой. Правда, похожий на Григория ростом, загаром лица, молчаливостью, силой, но другой.
Снова безразлично тянулась дорога, как чужая жизнь, однообразная от начала до конца, с подъемами и спусками, со снежными переметами, утомительная, интересная лишь загадочностью своего конца.
Показался город: несколько заводских труб, справа и слева, посиневших от холода, прикрытых рваными дымными шалями. Нагромождение улиц, домов.
— Куда тебе, баба?
— Хоть куда, — ответила Татьяна. — Теперь я уже доберусь.
— Чего добираться, подвезем.
— Зачем же! У вас дела, а я…
— Давай, Вася, к тюрьме, — приказала Варвара.
— Нет, мне сперва к прокурору.
— Так и говори. На площадь, Вася. Свернешь по Садовой улице. У обувного магазина остановишься. Там квартал до прокуратуры.
Татьяна полезла в карман, достала деньги.
— Ты что? — хмуро сказала Варвара. — Убери. Убери, говорю. Пригодятся. — И добродушнее: — Спать-то есть где? Может, запоздаешь или на завтра останешься. Запиши адрес.
Татьяна ответила, что в городе покойной Гришиной матери сестра живет, домик свой. Примет без разговора.
— Смотри сама, — кивнула Варвара.
Когда машина остановилась у магазина обуви, она крепко пожала руку:
— Ни пуха тебе, баба, ни пера. Только не теряйся. В мире, как в море, утонуть недолго. Держись. Звать-то как тебя?
— Татьяна.
— Ничего, Танюха, не вешай нос. Обойдется.
Протянул руку шофер, оставив на ее ладони мазутистый след пальцев.