Какая доля населения Великобритании живет за чертой бедности? Называя этот вопрос глупым и не заслуживающим ответа, я не проявляю ни черствости, ни бесчувственности в своем отношении к проблеме. Меня крайне беспокоит, когда дети голодают или когда пенсионеры дрожат от холода. Здесь, как и во многих других подобных случаях, я возражаю только против самой идеи черты – надуманной прерывистости в непрерывной реальности.
Кто решает, достаточно ли беден бедняк, чтобы его можно было считать находящимся за «чертой бедности»? Что мешает нам передвинуть черту и тем самым изменить статистику? Бедность (или богатство) – это параметр с плавным распределением, который можно измерить, скажем, еженедельным доходом. Так зачем же отбрасывать почти всю информацию, разбивая непрерывную переменную на две дискретные категории: до «черты» и за ней? Сколь многие из нас находятся за чертой глупости? Как много бегунов превышают черту скорости? Сколько оксфордских студентов пребывают выше черты, разделяющей отличников и хорошистов?
Да, в университетах мы тоже этим грешим. Успех на экзамене, как и большинство величин, характеризующих человеческие способности или достижения, – непрерывная переменная с распределением в виде колоколообразной кривой. Однако британские университеты упорно публикуют списки успеваемости, где меньшинство получает статус отличников, довольно многие причисляются к хорошистам (которых в наши дни также стали подразделять на две категории: высшую и низшую), а завершают список несколько троечников. Это еще могло бы иметь смысл, если бы у распределения было три или четыре пика, разделенных глубокими впадинами, но ничего подобного и в помине нет. Любому, кто когда-либо принимал экзамен, известно, что последнего учащегося в своей категории отделяет от первого учащегося категории, следующей по рангу, малая доля расстояния, отделяющего его от первого учащегося его собственной категории. Одно это уже указывает на глубокую несправедливость, которая кроется в системе прерывчатой классификации.
Экзаменаторам стоит немалых усилий выставить каждой экзаменационной работе надлежащую оценку, порой по 100-балльной шкале. Работы проходят двойную, а то и тройную проверку разными экзаменаторами, которые затем могут спорить о нюансах, решая, 55 баллов заслужил тот или иной ответ или же только 52. Баллы тщательно суммируются, нормируются и преобразуются, их стараются равномерно распределить, из-за них ругаются. Окончательный результат, так же как и общий рейтинг учащихся, настолько богат информацией, насколько только возможно этого добиться стараниями добросовестных экзаменаторов. Но что же затем происходит со всей этой высокой информативностью? По большей части она просто выбрасывается с бездумным пренебрежением ко вложенному труду и к детальным обсуждениям и уточнениям, сопровождавшим процесс выставления оценок. Студентов распихивают по трем или четырем отдельным категориям – вот и вся информация, какая проникает за пределы экзаменационного кабинета.
Кембриджские математики, как и следовало от них ожидать, обходят эту прерывистость и раскрывают рейтинг. Из неофициальных источников известно, что Джейкоб Броновски был «главным зубрилой» на своем курсе, Бертран Рассел – «седьмым зубрилой» на своем и так далее. В других университетах характеристики, даваемые кураторами, тоже могут быть содержательными: «Она не просто отличница: могу в конфиденциальном порядке сообщить вам, что по результатам экзамена она была третьей на курсе из ста шести человек». Именно информация такого рода по-настоящему ценна в рекомендательных письмах. И именно ее безответственно выбрасывают из официально публикуемых списков успеваемости.
Быть может, подобное разбазаривание информации – неизбежное зло, и никуда от него не деться. Не буду на этом зацикливаться. Куда серьезнее то, что некоторые преподаватели – особенно, осмелюсь сказать, в гуманитарных дисциплинах – одурачивают себя верой в существование некоего платонического идеала, называемого «психологией отличника» или «психологией лидера»: качественно обособленной категории, отличающейся от остальных, как женщина от мужчины или овца от козы. Таково крайнее проявление того, что я называю дискретным мышлением, восходящим, вероятно, к «эссенциализму» Платона – одной из самых пагубных идей во всей мировой истории.
Платон вооружился своим типичным для древнегреческих геометров взглядом на вещи и полез с ним туда, где этому подходу не место. Согласно Платону, окружность или прямоугольный треугольник – идеальные формы, которые можно определить математически, но нельзя реализовать на практике. Окружность, начерченная на песке, – несовершенное приближение к идеальной платонической окружности, пребывающей в некоем абстрактном измерении. Такая точка зрения подходит для геометрических фигур вроде окружностей, однако эссенциализм был применен к живым существам, и Эрнст Майр видел в этом источник той беды, что человечество настолько поздно – аж в XIX веке – открыло эволюцию. Если вы рассматриваете каждого кролика из плоти и крови как несовершенное приближение к идеальному платоническому кролику, то вам и в голову не придет, что кролики могли произойти от предка, который кроликом не был, и могут дать начало потомкам-некроликам. Если в соответствии со словарным определением эссенциализма вы считаете, что кроличья сущность «предшествовала» существованию кроликов (что бы это «предшествование» ни означало; оно само по себе бессмыслица), то эволюция – не та идея, которая легко вас осенит и которую вы воспримете без сопротивления, выскажи ее кто-нибудь другой.
В законодательных целях – скажем, чтобы решить, кто имеет право голосовать, – необходимо проводить черту между взрослыми и несовершеннолетними. Мы можем дискутировать о достоинствах восемнадцати лет по сравнению с шестнадцатью или с двадцать одним годом, но каждый согласится: тут нужна разграничительная линия и проходить она должна по некоему дню рождения. Мало кто будет спорить с тем, что в пятнадцать лет человек бывает более зрелым для участия в выборах, чем иные сорокалетние. Но мысль о проведении экзамена на избирательное право, подобного экзамену на получение водительских прав, нам неприятна, поэтому мы принимаем возрастной ценз как неизбежное зло. Возможно, однако, что в других ситуациях нам стоило бы быть менее покладистыми. Существуют ли примеры, когда тирания дискретного мышления причиняет настоящий вред, – случаи, когда мы должны активно восставать против нее? Да, существуют.
Эссенциализм вносит неразбериху в этическую полемику – например, в ту, что разворачивается вокруг абортов и эвтаназии. С какого момента считать «мертвой» жертву несчастного случая, у которой погиб головной мозг? В какой момент индивидуального развития зародыш становится «личностью»? Только разум, инфицированный эссенциализмом, будет задаваться подобными вопросами. Эмбрион постепенно развивается из одноклеточной зиготы в новорожденного младенца, и нет никакого конкретного мгновения, которое следовало бы считать моментом возникновения «личностности». Мир делится на тех, кто в состоянии осознать эту истину, и на тех, кто причитает: «Но должен же быть какой-то момент, когда плод становится человеком!» Нет, вообще-то не должен: не более чем должен быть день, когда человек средних лет превращается в старика. Лучше уж – хотя тоже не идеально – говорить, что эмбрион проходит через стадии четверти личности, полуличности, трех четвертых личности… Эссенциалистский разум ужаснется от подобных формулировок и обвинит меня во всех кошмарах, проистекающих из отрицания сущности человека.
Есть люди, неспособные отличить шестнадцатиклеточный зародыш от ребенка. Они называют аборт убийством и считают благим и оправданным настоящее убийство какого-нибудь доктора – думающего, чувствующего, наделенного сознанием взрослого человека, которого будет оплакивать любящая семья. Дискретное мышление слепо для всех переходных форм. Эмбрион – это либо человек, либо нет. Все на свете – либо то, либо се, да или нет, черное или белое. Но реальность не такова.
Вероятно, ради юридической ясности необходимо произвольно выбрать некий момент эмбрионального развития, после которого аборт делать нельзя, – точно так же как мы определяем дату получения права голоса восемнадцатым днем рождения. Но человеческая индивидуальность не появляется внезапно в какой-либо момент, она созревает постепенно: ее созревание длится все детство, не прекращаясь и потом.
Для дискретного мышления организм – либо личность, либо нет. Оно не в состоянии постичь идею половины или трех четвертей личности. Некоторые приверженцы этического абсолютизма считают моментом возникновения личности – мгновением, когда происходит инъекция души, – непосредственно зачатие. А значит, любой аборт – убийство по определению. В католическом догмате, озаглавленном Donum vitae, сказано:
С момента оплодотворения яйцеклетки начинается новая жизнь – не отца и не матери, а нового человеческого существа, развивающегося самостоятельно. Оно никогда не стало бы человеком, если бы уже им не было. Этой исконно очевидной истине… современная генетическая наука дает ценное подтверждение, доказывая, что с первого же мгновения устанавливается программа, определяющая, кем будет новое живое существо, а именно – человеком, личностью с четко предопределенными индивидуальными чертами. История человеческой жизни начинается непосредственно с зачатия…[198]
Таких абсолютистов забавно дразнить, сталкивая нос к носу с парой идентичных близнецов (разделившихся, разумеется, после оплодотворения) и интересуясь, кто из близнецов получил душу, а кто – не личность, а зомби. Инфантильная дразнилка? Может быть. Но попадает в точку, ведь мысль, которую она разоблачает, тоже инфантильна. И невежественна.
«Оно никогда не стало бы человеком, если бы уже им не было». Да что вы! Серьезно? Значит, ничто не может стать чем-либо, чем уже не является? А желудь – это дуб? А ураган – то же, что и едва заметный ветерок, из которого он вырос? Неужели вы примените свою догму и к эволюции? Уж не думаете ли вы, что в эволюционной истории был такой момент, когда у существа без личности родилась первая личность?
Палеонтологи могут до хрипоты спорить, к какому роду – скажем, Australopithecus или Homo – относится та или иная окаменелость. Но любой эволюционист знает, что должны были существовать особи, находившиеся ровно посередине. Настаивать на том, чтобы подгонять каждое ископаемое под критерии, соответствующие тому или иному роду животных, – эссенциалистская глупость. Никогда не было такого, чтобы мать-австралопитек родила ребенка Homo, поскольку любой когда-либо рожденный ребенок принадлежал к тому же виду, что и его мать. Вся система видовых ярлыков функционирует только для определенного момента времени – например, сегодняшнего дня, – когда все предки намеренно не берутся в расчет. Если бы каким-нибудь чудом каждый предок сохранился в виде окаменелости, то дискретное наименование видов было бы невозможным[199]. Креационисты напрасно радуются «пробелам» в геологической летописи, якобы создающим неудобства для эволюционистов, однако эти пробелы – подарок судьбы для систематиков, которые хотят, и не без причины, давать видам отдельные названия. Спорить, к какому роду, Australopithecus или Homo, относилось ископаемое «на самом деле», – это словно переругиваться насчет того, считать ли Джорджа «высоким». Его рост – пять футов десять дюймов. Разве это не все, что вам нужно знать?
Если бы машина времени могла доставить вам вашего прапра… (200 миллионов раз «пра-») …прадедушку, вы бы съели его с соусом тартар и ломтиком лимона. Он был рыбой. Однако вас соединяет с ним непрерывная цепь промежуточных предков, каждый из которых принадлежал к тому же виду, что его родители и его дети.
«Танцевала я с тем, кто танцевал с той, с кем танцевал принц Уэльский», – поется в песне. Я мог бы совокупиться с той, кто могла бы совокупиться с тем, кто мог бы совокупиться с той, кто могла бы совокупиться с тем, и так далее, кто – через достаточное количество шагов – мог бы спариться с предковой рыбой и произвести от нее плодовитое потомство. Если вернуться к нашей машине времени, то вы не смогли бы спариваться с австралопитеком (по крайней мере, плодовитого потомства такой союз не дал бы), но вас связывает с австралопитеками непрерывная цепь промежуточных форм, каждая из которых могла спариваться со своими соседями по цепи на любом из ее участков. И цепь эта, не прерываясь, уходит в глубь времен к той самой рыбе из девонского периода и продолжается еще дальше. Если бы не вымерли промежуточные формы, отделяющие человека от нашего предка, общего со свиньями (он напоминал землеройку и влачил свое существование в тени динозавров восемьдесят пять миллионов лет назад), и если бы не вымерли промежуточные формы, отделяющие того же самого предка от нынешних свиней, четкое разделение между Homo sapiens и Sus scrofa было бы невозможно. Вы могли бы совокупиться с X, который мог бы совокупиться с Y, который мог бы совокупиться с тем, кто… (добавьте несколько тысяч звеньев) …мог бы произвести плодовитое потомство от свиноматки.
Только человек с дискретным мышлением будет настаивать на том, чтобы раз и навсегда проводить черту между неким видом и давшим ему начало видом-предком. Эволюционные изменения постепенны: никакой вид никогда не отделялся четкой линией от своего предшественника[200].
В редких случаях промежуточные формы не удосуживаются вымереть – и суровая реальность ставит перед дискретным мышлением настоящую проблему. В Западной Европе серебристая чайка (Larus argentatus) и меньшая по размеру клуша (Larus fuscus) живут смешанными колониями и не скрещиваются. Это характеризует их как правильные, отдельные виды. Но если вы двинетесь по Северному полушарию на запад и будете изучать чаек на всем своем пути вокруг Северного полюса, то увидите, что от области к области светло-серый цвет серебристых чаек делается темнее. В итоге к тому моменту, как вы вернетесь в Западную Европу, они станут настолько темноокрашенными, что «превратятся» в более мелких клуш. Мало того, соседние популяции скрещиваются друг с другом на всем протяжении кольцевого ареала, притом что два вида, которые мы встречаем на смыкающихся краях кольца, в Британии, друг с другом не скрещиваются. Так различные это виды или нет? Только тот, над кем довлеет тирания дискретного мышления, будет чувствовать необходимость отвечать на подобный вопрос. Если бы не такой второстепенный факт, как вымирание промежуточных эволюционных звеньев, любой вид был бы связан с любым другим цепью взаимно скрещивающихся популяций, как это происходит у наших чаек.
Эссенциализм раскрывает свою уродливую сущность в расовой терминологии. Большинство так называемых афроамериканцев представляют собой результат смешения рас. Однако эссенциалистский образ мыслей так глубоко в нас въелся, что в американских официальных бумагах требуется отметить галочкой либо один, либо другой вариант в графе «раса / этническая принадлежность». Промежуточные варианты не предусмотрены. В современных Соединенных Штатах человек будет считаться «афроамериканцем», даже если, например, только у кого-то одного из восьмерых его прадедушек и прабабушек было африканское происхождение.
Колина Пауэлла и Барака Обаму называют чернокожими. У них действительно были чернокожие предки, но были и белые, так почему же мы не называем их белыми? Странный обычай – превращать эпитет «чернокожий» в культурный эквивалент доминантного генетического признака. Отец генетики Грегор Мендель скрещивал между собой горох с морщинистыми и с гладкими семенами, и у всего потомства семена были гладкими: гладкость «доминирует». Если один родитель белый, а другой чернокожий, дети рождаются с промежуточным типом внешности, однако на них навешивается ярлык «чернокожие» – и такая культурная метка передается следующим поколениям подобно доминантному аллелю, сохраняясь даже в тех случаях, когда только кто-то один из восьми прадедушек и прабабушек был родом из Африки, что может совершенно не сказываться на цвете кожи. Это расистская «метафора загрязнения» (на что обратил мое внимание Лайонел Тайгер), пресловутая «примесь дегтя». Аналогичное выражение «примесь известки» в нашем языке отсутствует, и он плохо приспособлен к тому, чтобы иметь дело с непрерывным спектром промежуточных форм. Точно так же как человек должен непременно находиться или не находиться за «чертой» бедности, мы классифицируем людей как «чернокожих», даже если на самом деле они представляют собой переходный вариант. Когда в каком-нибудь бюрократическом документе нам предлагают поставить отметку в графе «раса» или «национальность», я рекомендую зачеркивать ее и писать «человек».
Во время президентских выборов в США любой штат (за исключением Мэна и Небраски) должен в конце концов быть помечен как «демократический» или как «республиканский» – неважно, насколько поровну распределились там голоса. Каждый штат отправляет в коллегию выборщиков количество делегатов, пропорциональное численности населения штата. Пока все логично. Но дискретное мышление настаивает, чтобы все выборщики от одного и того же штата голосовали одинаково. Эта система, работающая по принципу «победитель получает все», обнаружила весь свой идиотизм на выборах 2000 года, когда во Флориде случилась ничья. Эл Гор и Джордж Буш получили одинаковое количество голосов, крошечная оспаривавшаяся разница была в пределах погрешности. Флорида отправляла в коллегию выборщиков двадцать пять делегатов[201]. Решать, какой из кандидатов заберет себе все двадцать пять голосов (а следовательно, и президентство), доверили Верховному суду. Поскольку была ничья, могло показаться разумным отдать тринадцать голосов одному кандидату и двенадцать – другому. Не имело значения, кто именно – Буш или Гор – получил бы тринадцать голосов: в любом случае президентом стал бы Гор. На самом деле он мог бы отдать Бушу аж двадцать два из двадцати пяти флоридских делегатов – и все равно победить на выборах.
Я не хочу сказать, что Верховному суду действительно следовало разбить выборщиков из Флориды на две фракции. Судьи обязаны соблюдать правила, какими бы дурацкими те ни были. Я скорее сказал бы, что, раз уж существует это никудышное правило отдавать все двадцать пять голосов неделимым блоком за одну партию, естественное чувство справедливости должно было склонить суд к тому, чтобы отдать двадцать пять голосов тому кандидату, который победил бы в случае, если бы голоса флоридских делегатов можно было разделить, – то есть Гору. Но сейчас я говорю о другом: сама идея коллегии выборщиков, действующей по принципу «победитель получает все», когда каждый штат представлен неделимым блоком делегатов, – не что иное, как поразительно недемократическое проявление тирании дискретного мышления. Почему так трудно признать, как это сделали Мэн и Небраска, что существуют промежуточные формы? Большинство штатов не «красные» и не «синие», а сложная смесь того и другого[202].
Правительства, суды и просто широкая публика обращаются к ученым, чтобы те давали определенный окончательный ответ – да или нет – на серьезные вопросы, касающиеся, к примеру, степени риска. Будь то новое лекарство, новый гербицид, новая электростанция или новая модель самолета, научного «эксперта» безапелляционным тоном вопрошают: «Безопасно ли это? Отвечайте на вопрос! Да или нет?» Тщетно ученый пытается объяснить, что безопасность и риск – понятия относительные. Некоторые вещи безопаснее других, и ничто не бывает абсолютно безопасным. Есть плавная шкала промежуточных звеньев и вероятностей, и нет четкого разрыва между безопасным и опасным. Впрочем, это уже другая история, и у меня не хватит здесь места ее обсуждать.
Но надеюсь, я сказал достаточно, чтобы навести вас на следующую мысль: незамедлительно требовать окончательного «да» или «нет», к чему так любят прибегать журналисты, политики и грозящие пальцем, задиристые законники, – это еще одна из безумных гримас некой разновидности тирании, а именно – тирании дискретного мышления, мертвой хватки Платона.