Уроки рисования Якобу нравятся. Он всегда любил рисовать, а с недавнего времени у него еще и стало хорошо получаться. Фокус в том, чтобы смотреть на вещь, будто это не вещь, будто не знаешь, что это. Тогда она превращается в набор темных и светлых поверхностей, узор из света и тени, или даже не из света и тени, а просто из черного и белого, и если перенести этот узор на бумагу, на ней как по мановению волшебной палочки возникает та самая вещь: кружка, лист, рука, голова собаки.
То же и с цветом: только приглядись, и мир отступает, превращается в хаос, где нет ничего чистого и четкого, где все перетекает друг в друга. И если сможешь перенести это на бумагу, получается картина. Неплохо годятся цветные мелки, лучше акварель. Если по-настоящему присмотреться, замечаешь, например, что цвет тени зависит не только от того, на что она падает, но и от предмета, который ее отбрасывает. Или видишь вдруг, что мир полон отражений: почти каждая вещь ловит своей поверхностью окружающий мир, пятна света, очертания, блики; в каждом изображении — еще изображения. Чтобы это осознать, надо как бы поглупеть. Перестать думать.
На рисовании он всегда сидит в последнем ряду, так ему проще сосредоточиться. Он прищуривается, смотрит на бумагу и рисует: узкий четырехугольник под нависающей формой крыши, крошечные окошки, огромная, в белых пятнах, синева, которая раньше — прежде, чем он забыл все слова, чтобы рисовать — называлась небом. По очень важной причине, которую он чувствует, но не смог бы объяснить, он расположил угловатые формы не в середине листа, а чуть ниже и ближе к левому краю.
Задание такое: «Крестьянский дом — оплот нации». Учитель рисования, герр Кайль, ходит в партийной униформе, как хаусмайстер Йержабек, и говорит короткими предложениями, которые Якоб теперь уже понимает — привык к местному говору.
Герр Кайль хочет, чтобы его боялись, но на самом деле он не так уж и страшен. Если посмотреть ему прямо в лицо, видишь беспокойные глаза, подрагивающие усы, видишь заботы, страхи и вечный нервный насморк. Действительно опасна фрау Клинцер, учительница математики, приехавшая из далекого немецкого Дортмунда и почему-то вышедшая замуж за кузнеца в Рагнитце; счастья в Остмарке она не нашла и любит наказывать: за разговоры на уроке отправляет стоять в коридор и переписывать от руки четыре страницы правил школьного распорядка, без стола, прижимая бумагу к стене. Правила эти короткие, понятные:
Ученик средней школы им. Зейсса-Инкварта обязан вести себя вежливо, нравственно и по-товарищески. Он во всем слушается учителей и не прекословит. Или: Ученик средней школы им. Зейсса-Инкварта одевается чисто и аккуратно и не носит коротких штанов. Шнурки на ботинках туго затянуты и не волочатся по земле. Или: Ученики средней школы им. Зейсса-Инкварта не шумят в коридорах здания, а движутся упорядоченной колонной по правой стороне коридора. Правил очень много. Обидно, что фрау Клинцер часто выгоняет из класса переписывать, когда ты вовсе не раскрывал рта — может быть, ей показалось, а может быть, просто настроение особенно дурное, но что поделаешь, когда первый же параграф распорядка запрещает прекословить учителям. Если вздумаешь спорить, тем более отправишься в коридор. Когда недавно кто-то приковал ее велосипед цепью к забору, она так разозлилась, что казалось, ее вот-вот хватит удар. К счастью, она так и не узнала, что сделал это Якоб.
Дело в том, что Якоб понял: не быть популярным в классе опасно. А популярность зарабатывается хулиганством. Поэтому он взял и прицепил новую цепь со здоровенным висячим замком на велосипед фрау Клинцер, причем именно в тот день, когда школьный сторож уехал в гости к сестре в Грац, так что распилить цепь было некому. И вот фрау Клинцер стояла перед велосипедом, ничего не могла поделать и ругалась на весь двор, и даже ее коллеги — Кайль, Вичник, Шляйнцер и Райб — еле сдерживали улыбку, проходя мимо. Конечно, никто не знает, кто это сделал, но в то же время Якоб позаботился о том, чтобы знали все, и благодаря этому весь класс почти забыл, что он еще недавно жил за границей.
Помогло и то, что учитель немецкого, Вичник, в первый же день учебы хорошо отозвался об отце: «„Западный фронт, 1918“ — великий фильм о войне, о немцах, о том, как мы тогда страдали!»
Вичника любят. Он хороший учитель. Читает им стихи Эйхендорфа, Гете, Гельдерлина, читает мелодично, потом все пишут сочинение об услышанном. Это Якобу тоже нравится: по-немецки слова приходят к нему быстрее, чем на других языках, предложения складываются более ловко. По-французски всегда приходится думать над словами, и иногда в итоге приходится говорить не то, что собирался, лишь бы как-то закончить фразу. По-немецки такого не бывает: если он что-то хочет сказать, то именно это и говорит, а если пишет, то на бумаге оказывается то, что он собирался выразить. Только с правописанием еще тяжеловато, в немецком столько немых h и долгих i, да еще th может выскочить из-за угла, когда этого меньше всего ожидаешь — но он знает, что со всем этим справится. С памятью у него все отлично. На истории, например, он быстро запомнил массу дат, относящихся к совершенно новым для него событиям: битва в Тевтобургском Лесу, готы в Риме, осада Вены Османской империей, позорно навязанное Германии Компьенское перемирие… Он настолько хорошо все это выучил, что Юрген Пельц, который сидит справа, начал у него списывать.
Тут, однако, требуется осторожность: с одной стороны, конечно, хорошо, когда у тебя списывают — ты помогаешь, ты им нужен. С другой стороны, так можно заработать репутацию зубрилы и заучки, и в противовес приходится кому-то сделать больно, иначе никак.
Якоб много об этом думал. Должен же быть способ решить эту проблему. И поскорее. Сегодня утром его сосед слева просто так взял его тетрадь по истории, списал ответы и швырнул ее обратно, не сказав спасибо; это и само по себе скверно, а тут еще и герр Райб похвалил его на латыни за хороший перевод — очень неудачное стечение обстоятельств. Обязательно надо что-то делать.
Первую часть дороги домой они всегда проходят вместе: Пельтц, Перцинек, Вурфитц, Краубер и коротышка Фруммель — по Грацергассе, потом по Висбергштрассе, мимо Гроттендорфа, и по полю до развилки, где Пельтц, Вурфитц, Краубер и Фруммель сворачивают налево, в Альтенберг, а они с Перцинеком идут дальше в Тилльмич.
До развилки минут сорок пять. Значит, известно, сколько у него есть времени. Известно также, что Краубер заступится за рыжего коротышку Фруммеля тогда и только тогда, если оскорбят их родную деревню Альтенберг; крестьянские дети предсказуемы. Неизвестно одно: как быстро, надежно и без риска для себя сделать больно рослому, широкоплечему Хансу Крауберу.
Всю дорогу, слушая, как у него за спиной подшучивают над учителями и сплевывают — дети здесь все время плюются, похоже, так принято — он ломает себе голову над этим вопросом. Что-то хитрое, чтобы никто не догадался, нельзя же просто подобрать камень с дороги, спрятать его в руке и стук-нуть им, это было бы слишком неуклюже… Он задумчиво нагибается, поднимает плоский камень, играючи перекладывает его из одной руки в другую, хочет выбросить, но все же не выбрасывает, взвешивает в ладони, он на удивление тяжелый, гладкий и удобный, и думает: а почему бы и нет? Потом думает: ерунда, уж очень просто, и что если не получится? Думает: значит, надо, чтобы получилось. Иногда получается как раз потому, что очень просто.
Он мимоходом интересуется, правда ли, что в Альтенберге чаще идет дождь, чем в Тилльмиче, и хотя вопрос совершенно невинный, он видит, как Краубер хмурится и Фруммель краснеет, и, конечно, Фруммель сразу же выпаливает, что в Альтенберге уж точно дождь идет не чаще.
Странно, он это много от кого слышал, говорит Якоб.
Ерунда полная, говорит Фруммель, с чего это в одной деревне чаще идти дождю, чем в соседней, облака, чай, над обеими плывут, и обычно, кстати, именно что из Тилльмича в Альтенберг. А еще в Тилльмиче дороги всегда грязные, и пекарь там жид.
Якоб ничего не знает о тилльмичском пекаре, но он успел усвоить, как отвечать на оскорбления, и поэтому говорит, что в Тилльмиче, может, пекарь жид, а в Альтенберге зато сам бургомистр. Альтенберг вообще ужас до чего жидовская деревня!
У коротышки Фруммеля лицо становится как у лесного зверька, уши прижаты, брови взъерошены, губа закушена, Якобу даже смешно становится, но тут здоровенный Краубер сжимает кулаки и говорит, а ну возьми свои слова обратно, и тогда Якоб понимает, что делать. Здесь у них главное прямота и смелость, так и в школе учат, и сами они это вечно друг другу говорят: сражайся как мужчина!
Но во французской школе он проходил, что армия Чингисхана выигрывала все битвы, обстреливая рыцарей-христиан издалека из лука, вместо того, чтобы сражаться как мужчины. Если бы рыцари выживали, они наверняка горько жаловались бы на подобное коварство, но только никто не выживал, да и некуда было жаловаться на недостаточную рыцарственность, так что монголы всякий раз побеждали, и если бы хан не заболел, то вся Европа давно принадлежала бы Монголии.
Якоб думает, что бы еще язвительного сказать о жидовствующих альтенбергцах, но Краубер уже надвигается на него, сжав кулаки, левый впереди правого, подбородок опущен к груди, все как положено в боксе, и Якоб задерживает дыхание, приказывает себе сохранять спокойствие, дожидается, пока Краубер будет в трех шагах от него, и изо всех сил пинает его в колено.
Получается как задумано, Краубер с воем сгибается пополам. Якоб приседает, размахивается и бьет его в нос рукой, в которой зажат камень — не очень сильно, так выходит само собой: оказывается, трудно взять и ударить человека в нос, все тело противится, очень не хочется этого делать, еле удается себя заставить, но все же удается, потому что надо, потому что иначе самому придется плохо.
Якоб надеялся, что Краубер упадет, но тот, пошатнувшись, удерживается на ногах. Теперь надо действовать быстро, надо пересилить себя; конечно, Якоб боится сделать еще хуже — если атака провалится, то ему от Краубера достанется, но с другой стороны, если ничего не делать, то все точно кончится плохо. И он заставляет себя ударить снова, в то же место, под тем же углом, только сильнее, острая боль пронзает кулак и локоть, и так как он понимает, что скоро действовать этой рукой больше не сможет, что это последний шанс, он бьет в третий раз, хотя лицо Краубера вдруг заливает кровь, и уже непонятно, где именно находится нос. Он бьет и слышит хруст, не зная, нос Краубера это хрустит или его собственные костяшки, и тут все же получается, как он надеялся: Краубер лежит на земле. По лицу течет кровь, он прижимает ладони к глазам, и вот он уже не сильный юный германец, а рыдающий ребенок.
Якоб нагибается над ним, будто беспокоится о поверженном противнике. На самом деле он в этот момент опускает камень в карман брюк — если положить его на землю, заметят, но на руку, скользнувшую в карман, никто не обращает внимания, совершенно естественный жест. Как-то за обедом у папиного друга Фреда Циннемана, под пальмами в сияющий солнечный день, фокусник Дай Вернон, приятный и элегантный господин, объяснил ему самое старое правило искусства иллюзии: за большим движением можно скрыть маленькое.
Якоб отступает. Смотрит на Пельтца, Перцинека, Вурфитца и коротышку Фруммеля, они смотрят на него, но не прямо в лицо, а как-то странно, вроде бы снизу. Вурфитц сложил руки в просительном жесте, а Фруммель больше не похож на белку, зубов не видно, искусанные губы растянуты в почти дружелюбной улыбке.
Якоб делает шаг в сторону Перцинека. Тот немедленно отступает. А ведь он выше Якоба на голову. Но Краубер все еще не встал, лицо — кровавое месиво, его вид их пугает. Он так сильно не хотел, говорит Якоб, жаль, что так вышло, а остальные говорят: ничего, пройдет. И: нормально, когда по носу попадаешь, всегда кровит.
Он добился того, чего добивался. Они всегда встают на сторону победителя. Он это и раньше знал, и все-таки удивительно, когда это правда происходит.
У него кружится голова, в ушах шумит, из окружающего мира исчезают краски, наверное, от волнения и еще оттого, что сам тоже поранился. Но он знает: нельзя подавать виду. Ему удается протянуть ноющую руку противнику и помочь ему встать.
Краубер поднимается, пошатываясь. Кровь капает на землю, нос пока выглядит нормально, но Якоб знает: переносица скоро распухнет, по ней расползется синяк, и почти наверняка нос никогда уже не будет выглядеть, как раньше. Сейчас надо принять меры, чтобы эта история не имела последствий, чтобы Краубер не подстерег его где-нибудь через месяц, чтобы никто не пожаловался учителям или директору.
Так что он обнимает Краубера за плечи. Точно такие же сцены он видел на школьном дворе. Одобрительно хлопает Краубера по груди. Жест идиотский, но если у других он работает, то почему бы не сработать у него. Тихо спрашивает, останется ли случившееся между ними. Может ли он на это положиться. Ведь ябедничают только трусы.
Он смотрит на Краубера и на остальных, и действительно, все кивают.
Идут дальше. Краубер прижимает к лицу толстое полотенце, которое нашлось в ранце. Хромает из-за пинка в колено. Якоб ощущает, как в нем поднимается горячее, пульсирующее чувство вины, как оно отступает, поднимается снова. Ему хочется плакать, но он знает: нельзя. Ему хочется просить прощения. Но это было бы еще хуже.
На развилке они снова обещают друг другу ничего не говорить. Конечно, ябед среди них нет, все будут немы как могила! Удивительно, думает Якоб, можно сделать любую подлость, а потом потребовать рыцарского поведения — и все, ты в безопасности.
Через полчаса он добирается до замка.
Тихо входит в зал. Сестры Йержабек опаснее одноклассников, их не связывает рыцарский кодекс. Но в последнее время они донимают его все реже. Больше не подкарауливают, не бьют, только изредка запирают в шкаф, и, слава богу, не прячут больше иголки в его еде. Он наконец сумел им наскучить.
На цыпочках проходит по залу. Позавчера он случайно помешал хаусмайстеру Йержабеку, тот разозлился и отвесил ему такую затрещину, что в ухе до сих пор звенит. Но и с ним вначале было хуже, теперь все они привыкли друг к другу. Хаусмайстер теперь меньше ругается и почти перестал угрожать гестапо. Бабушка, и та не так часто жалуется на то, что ей приходится спать вместе с Якобом в бывшей спальне сестер, да и сам Якоб почти перестал замечать, как громко она храпит и как часто разговаривает во сне. Он рад, что не приходится больше спать одному. Даже бабушка, которая храпит и вообще не в себе, лучше, чем темная пустота, кишащая призраками, вурдалаками и гигантскими пауками. Только одно не изменилось: бабушка все еще убеждена, что жить ей стало хуже из-за приезда невестки. «Это все она!», — повторяет бабушка. «Раньше так хорошо было! А теперь вот приехала, и мне больше нельзя наверх!»
Но на самом деле наверх теперь нельзя никому из них. Верхний этаж теперь занимают Йержабеки, а сами они живут внизу, в хаусмайстерской квартире, откуда папа почти никогда не выходит. Он подолгу лежит в постели, часами смотрит в окно и только изредка пролистывает газету, которую мама покупает в деревне. А если все же выходит на короткую прогулку, то хромает и опирается на палку: он все еще не оправился после несчастного случая.
Поэтому все дела на маме. Она стирает одежду в котле с горячей водой, и не только их одежду, но и Йержабеков. Она гладит, готовит — не только для своей семьи, но и для хаусмайстеровской. И об Эрике мама заботится: меняет ей белье, кормит ее, поит, по ночам встает и водит ее в туалет.
Ей здесь намного тяжелее, чем Якобу. Он привык к школе, быстро понял, что и кому надо говорить, как себя вести, чтобы рассеять недоверие одноклассников. А после сегодняшнего успешного маневра с Краубером проблем, наверное, больше уже не будет.
Он садится за кухонный стол. Это ему можно, это Йержабекам не мешает. Открывает тетрадь по математике: Два мальчика из гитлерюгенда собирают деньги на мемориал Хорсту Весселю. Благодарное население дает им 743 рейхсмарки. Килограмм мрамора стоит 104 рейхсмарки, гравировка стоит 9 марок за букву. Якоб считает, зевая, решение находится быстро, но трудно держать карандаш: правая рука горячая и распухла, костяшки посинели. И все же под ответом он еще и рисует мемориал Хорсту Весселю — углы изящно закруглены, текстура тонко заштрихована, свастика чуть отклонена в сторону и балансирует на одном из острых концов. Осталось только короткое сочинение: Почему вермахт победит? Ответить легко: вермахт сильнее, решительнее и смелее, а главное, в вермахте нет евреев, в то время как армии врагов Германии насквозь пропитаны самыми грязными элементами, и руководят ими люди, не заслуживающие доверия и не способные пробудить восторга ни в одной груди. Формулировкой про восторг в груди Якоб очень доволен. Но вот почерк выглядит все расхлябаннее, если рука распухнет еще сильнее, он совсем не сможет писать.
Входит мама. В синем фартуке, волосы заколоты наспех. Теперь она почти всегда так ходит. При виде Якоба она вскрикивает. Спрашивает, что у него с рукой.
Упал, говорит он, зная, что она ему поверит, потому что захочет поверить. Она не может себе представить, чтобы он нарочно кому-то сделал больно. И вообще-то она права, он поступил так только потому, что иначе нельзя было. Иначе с ним бы начали обращаться как с коротышкой Фруммелем, у которого вечно отнимают деньги и бутерброды, над которым издеваются, ранец которого со скуки выворачивают над мусорным ведром. Якобу проще: он видел столько разных стран и разных школ; он быстро схватывает, как все устроено. А местные дети знают только свою деревню. Им труднее.
Мама приносит из кладовой кусок мяса и кладет ему на руку. От нее все еще веет дорогими духами, но он видит морщинки вокруг ее глаз и ему впервые приходит в голову, что и она стареет. Он тянется к ней и целует в щеку. Она гладит его по голове.
Его все же немного беспокоит, что она взяла мясо, он знает, что надо было сначала спросить у Лизль Йержабек.
— Мы тут недолго пробудем, — говорит мама. — Не волнуйся. Скоро уедем.
Он понимает, что она пытается его утешить. Но больше всего ему хотелось бы ответить, что можно не торопиться. Родителям здесь тяжело, это да, а за него волноваться нечего. Он справится.