Услышав эту историю в татарской деревне Аксыргак, я почувствовал, как стало больно сердцу, и поздним вечером пошёл прочь от гостеприимных людей – на улицу, в сгущавшиеся сумерки. Отыскал подворье той самой старушки, чья судьба неожиданно заставила меня страдать, и, сидя там на завалинке, долго плакал в одиночестве.
По ком, из-за чего были слёзы?
Просто были…
И разве так уж необходимо у самого себя допытываться, почему это ты плакал вдали от других?
И на все ли в жизни находим мы скорый, уверенный и, хуже того, бодрый ответ?
Не говорил бы: «Ох, моё сердце!..»,
Если бы оно не горело[15].
А в тот вечер деревья со скрипом гнулись под сильными ветровыми порывами, ни одна звёздочка не мерцала на светлом небе, и деревенские жители сидели в тепле да готовились ко сну. Жёлто посвечивали окна, и, когда хозяева выключали свет, эти притягательные пятна холодного огня словно бы резко падали во тьму, мгновенно заглатывались ею. И чем меньше становилось огней – пронзительнее, будто смелея, делался ветер.
На заброшенной усадьбе стоял покосившийся домишко с заколоченными окнами, а от других, давно порушенных надворных построек остались лишь какие-то кривые столбики да густо поросшие лебедой и крапивой неглубокие ямы. Вид запустения, неизъяснимого щемящего сиротства. В темноте предночья особенно бросались в глаза уложенные поверх крыши белые берёзовые слеги, не отдававшие наволю разбойному ветру пласты гнилой слежавшейся соломы.
Когда, попрощавшись с этим местом, я уходил, то, оглянувшись, не увидел с дороги ни самого скособоченного домика, ни его печальных, крест-накрест забитых окошек, – увидел только эти тонкие, как детские ручонки, рано спиленные и неошкуренные берёзовые стволы, которые, казалось, тихо плыли куда-то во мраке… Не в сторону ли таинственной, неведомой реки по имени Вечность?