– Что будем делать? – спросил я Рафгата.
– А что мы можем сделать?
– Ты думаешь, он в самом деле украл?
– Нет, не думаю…
– Не украл! – твёрдо сказал я. – Разве такой человек может украсть? Нет. Я знаю его…
Мне вспомнился тот вечер, когда Хабибрахман вернулся из района, отправив на фронт девятнадцать лошадей, и ещё раз повторил:
– Нет, он не украл!
Но как мы ни уверяли себя, что Хабибрахман не воровал горох, мы не могли избавиться от гнетущего отчаяния. Мне, например, даже стало казаться, что вокруг школы кто-то ходит, да и в самом ауле полно воров, обманщиков и дурных людей. Рафгат тоже то и дело прислушивался, выглядывал в коридор. Наконец сидеть в учительской стало невозможно, мы оделись и вышли на улицу. Во дворе школы намело высокие сугробы, и мы постояли на крыльце, слушая вой метели над крышей. Следы недавно ушедшего Асылова уже замело, будто он тут и не был. В ауле во многих домах, несмотря на глухое ночное время, горели огни. Значит, люди не спали. Наверное, их тоже коснулся приезд Асылова с милиционером: у кого был обыск, кого вызвали понятым…
Сорок первый год прошёл. Идёт уже сорок второй, февраль…
Какое страшное время!..
Рафгат толкнул меня плечом и прошептал:
– Смотри, кто-то идёт.
Правда, по дороге через сугробы кто-то брёл к школе. Не дрова ли хочет украсть? Мы затаились и стали наблюдать. Нет, не похоже, чтобы это шёл вор. Какой-то старик с палкой едва пробирался через сугробы, а ветер так и валил его с ног. Да это же Рахимзян-бабай! Я узнал его и побежал навстречу. Так оно и оказалось! Но аксакала я не мог спросить: «Что ты здесь делаешь и зачем идёшь?» Поэтому я только поздоровался, помог выбраться ему на твёрдую дорогу и стал ждать, что он скажет. Меня, конечно, он не узнал.
– Темно, – проворчал он. – Глаза снегом залепило… Хотел зайти в канцелярию учителей…
– Дверь вот здесь, Рахимзян-бабай, – сказал я, а Рафгат открыл дверь.
– Спасибо… А ты ученик, что ли?
– Ученик. Искандер я, твой сосед, Рахимзян-бабай. А это Рафгат.
– Вот хорошо, что ты здесь, Искандер. И ты, наверное, знаешь, где находится Хабибрахман?
Я взял его под руку и повёл в школу. А Рафгат уже звал Хабибрахмана:
– Хабибрахман-абзый, ты не спишь? Тут пришли повидать тебя…
Тотчас показался в дверях белоголовый Хабибрахман и с горем воскликнул:
– Эх!.. – И махнул рукой.
Они обнялись, как будто встретились после долгой разлуки. Овчинные рукавицы Рахимзян-бабая упали на пол, и я поднял их и держал в руках.
– Эхе-хе! – засмеялся дед беззубым ртом. – Эхе-хе!.. Вот ведь, брат!.. Ежели, говорят, суждено, так и индюк до смерти заклюёт! Кто бы мог подумать, эхе-хе!..
Оказывается, Рахимзян-бабай не смеялся, а плакал, просто он не хотел этого показать.
А я от удивления даже рот раскрыл. Ведь не первый год знаю стариков, мы и живём рядом, но никогда не думал, что между ними такая дружба! Вот стоят обнявшись, как будто друг друга поддерживают, чтобы не упасть, ободряют друг друга, а понять нельзя, плачут или смеются. Но странное дело, как будто вся холодная школа наша вдруг наполнилась теплом и светом! И мне стало совсем не страшно!..
– Садись вот сюда, Рахимзян-абзый, садись! – стал усаживать Хабибрахман своего друга. – Садись… А ты, Искандер, дай мне стул. Спасибо, спасибо… Да, Рахимзян-абзый… Вот так, вечеряем тут с ребятами, ждём счастливого случая…
– Сперва я заглянул к тебе домой, – начал Рахимзян-бабай, умостившись поудобнее на стуле. – Гляжу, тебя дома нет. Люди говорят: забрали… Эхе-хе!.. И ко мне заходил какой-то молодой парень, прокурор, что ли, или милиционер… Так вот, он всё расспрашивал про тебя. «Не замечали, говорит, не приносил ли чего-нибудь Ямашев…»
– Прямо так и спрашивал: Ямашев?
– Вот именно, так и спрашивал, чтоб его разорвало!
– И что же ты ему ответил, прокурору этому?
Рахимзян-бабай поджал губы и пристально посмотрел на своего друга бесцветными глазами, словно желая насмотреться на него перед расставанием. Потом стащил с головы шапку, положил себе на колени, а левой рукой поправил тюбетейку.
– Что же мне сказать про тебя… – медленно проговорил он. – Сказал, что надо, Хабибрахман, что надо!
Старики опустили головы и замолчали надолго, точно ушли в мир своих воспоминаний. А мы с Рафгатом отошли в сторонку.
– Я всю жизнь прожил, доверяя Ямашеву больше, чем себе, – вот что я сказал. – В двадцать девятом я первым отвёл в колхоз лошадь свою, отвёл потому, что верил Ямашеву, – сказал я…
Хабибрахман-абзый потёр рукой свой подбородок, молча кивнул и закрыл глаза.
– Эту лошадь я заработал на каменоломне. Может, тебе не понравился мой рысак, а? Хотя он был и неказистым на вид, но бегал хорошо. Ты помнишь, как он бегал? А по спине шёл чёрный-пречёрный ремень!..
– Как не помнить… Твой рысак был из племени знаменитых Хайриев! Ведь и Белокопытый тоже из той породы идёт!..
– Да, говорю, всю жизнь, говорю, мы верили Ямашеву. Только не приходилось пока никому об этом говорить. Да и не спрашивал никто. Ошибку, говорю, допускаете, большую ошибку!.. Сам этот парень, кажись, неплохой человек, выслушал меня внимательно, не перебивал, всё записывал в своей тетради. Наложил я свою тамгу, ту же, когда и в колхоз вступал. Даст бог, избавишься.
У меня из глаз готовы были брызнуть слёзы.
– Масло да мёд твоим устам, Рахимзян-абзый, – отвечает Хабибрахман, а сам тоже трёт глаза. – Ладно бы, если так получилось, как ты думаешь.
– Ты и сам стой крепко, Хабибрахман, – внушает дед Рахимзян. – До сих пор был примером твёрдости, не сдавайся и сейчас. И напраслину на себя не бери. Ты ещё молодой человек, твой долг перед жизнью ещё не выполнен. Надо ещё внучку на ноги поставить. Я потому говорю тебе так: есть у тебя привычка горячиться. Я не мораль читать пришёл тебе, а по-дружески, по-соседски…
– Да ведь весь этот горох – сказки тётушки Маулихи! – воскликнули мы с Рафгатом в один голос.
– Так-то оно так… – согласился дедушка Рахимзян. – Чрезмерно бойкой оказалась эта женщина… Нет совести в устах у неё. Подпевала однорукого Гибадуллы. А этот Гибадулла!.. Калеки да уроды – они бывают или очень добрые, или злые, как звери. Этот из таких вот лукавых хищников…
Старики опять замолчали. Мы с Рафгатом тоже не смели нарушить тишину.
– И опять ты прав, Рахимзян-абзый, – сказал Хабибрахман. – Ты – наш старейшина, твоя голова яснее, чем у многих, кто и помоложе тебя. Очень много видят глаза твоей души… Но время такое, Рахимзян-абзый, оправдываться мне тяжело. И написали на меня, и свидетель есть, и вот улики… Я и сам не пощадил бы того, кто в военное время протянул руку к достоянию народа… Но вот я сам свалился в яму, вырытую злодеем. Чует моё сердце, Рахимзян-абзый, самому мне из этой ямы не выбраться, нет…
Помолчав, он заговорил опять тихим, глухим голосом:
– И мои-то силы уже на исходе… Ты знаешь мою жизнь, Рахимзян-абзый, вся она прошла на глазах людей. И сам я доволен. Неосуществимыми мечтами себя не мучил, журавлей в небе не ловил, старался жить добропорядочно, как завещано праотцами. Испытал я и счастье, какое отпущено всем людям. Но вот не повезло нам с Зульхабирой на детей – остались мы с единственным ребёнком… И ты знаешь, Рахимзян-абзый, чем всё это кончилось… Теперь вот на утешение себе вырастил внучку. Умницей оказалась моя Арзу! Хоть и молода ещё, но заняла уже достойное место, имя её в нашем ауле произносят с уважением.
Рахимзян-бабай кивает: да, да, именно так!..
Хабибрахман-абзый поставил локти на колени, уткнулся лицом в ладони и сидел, сгорбившись, как старый беркут.
– Так, так, – тихо повторял дедушка Рахимзян, – воистину так…
Потом Хабибрахман-абзый поднялся, встал перед дедушкой Рахимзяном и сказал:
– У меня к тебе вот какая просьба, Рахимзян-абзыкай. Если ты согласишься, то прими это как моё завещание. Именем непутёвого отца много терзали Арзу, так пусть не обижают девочку моим именем, ей этого не перенести. Скажи так народу, люди слушаются тебя. Может быть, и я не пропаду, не хочу пока так думать, может быть, истина когда-нибудь и откроется. Но ведь не знаешь, что может случиться, так давай попрощаемся. К некоторым и в гости особенно не ходишь, и при встрече слов как-то не находится, но очень приятно знать, что этот человек живёт рядом с тобой на белом свете. Таким светлым для меня человеком был и ты, Рахимзян-абзый. Прощай, родной ты мой!.. Если был виноват перед тобой, не сохрани обиду, прости. Если когда сказал что несуразное, не держи на сердце досаду, прости меня, глупого… Как подумаю о солдатах на фронте, прямо сердце обрывается: ведь ухожу с обвинением в том, что будто бы украл их хлеб!.. Годы мои уже не молодые, вдруг не вернусь, и вот уйду в вечный мир с таким клеймом… Вот что обидно, Рахимзян-абзый. Как будто сам себе плюнул в лицо, свои собственные ворота дёгтем вымазал!.. Знали лихие люди, как опутать мои ноги, знали!..
И старики обнялись.
Втроём мы проводили дедушку Рахимзяна до самого дома. Школа осталась без присмотра, да не до неё сейчас было. Я о другом думал: а как Хабибрахман-абзый возьмёт да пойдёт домой? Ведь его дом был теперь рядом, через дорогу. Но Хабибрахман-абзый только посмотрел на свой дом, на тёмные безжизненные окна и, прямой, высокий, зашагал к школе. Мы с Рафгатом побежали за ним.
Я знал, что Арзу ещё утром уехала в Заинск. Сначала я этому очень был рад: хорошо, что Арзу не видит картин обыска, свидетелей… Но её до сих пор нет! Где же она может быть? А если она не приедет и завтра, то не увидит и деда, не простится с ним, ведь утром его могут увезти из аула… И я подумал, что если сейчас Хабибрахман-абзый кто-то и нужен, так это только Арзу. Он не сказал этого, но я-то понимаю!.. И как только мы оставили его в классе, я сказал Рафгату:
– Знаешь, я сейчас пойду в Заинск…
– Куда, куда? – удивился мой друг.
– В Заинск. Нужно разыскать Арзу. Пусть она там что-нибудь сделает, она же в райкоме комсомола всех знает. Надо что-то делать!..
Рафгат кивнул на окно:
– Ты слышишь, что делается на улице?
У меня ещё лицо горело от снежного ветра, снег на валенках не растаял, и я, конечно, слышал вой бурана, но всё это мне казалось сейчас пустяком. Главное – надо во что бы то ни стало спасать Хабибрахмана-абзый от злых наветов!
– Никуда ты не пойдёшь! Надо было об этом думать раньше. А сейчас поздно…
Тут пришёл как раз милиционер, которого послал Асылов. Он спросил:
– Порядок? – и, расстегнув потёртый белый полушубок, сел на кожаном диване. Потом он подвинул диван поближе к печке. Под диваном, оказывается, был мусор – всякие бумажки, огрызки карандашей. Милиционер увидел мусор, подмигнул нам с Рафгатом и сказал:
– Вот так всегда: стоит что-нибудь сдвинуть с места, как всё вылезет наружу, и хорошее и плохое. – Он разгладил мокрые рыжие усы и растянулся на диване. Потом зевнул и закрыл глаза.
Нам с Рафгатом в школе уже нечего было делать, и мы отправились восвояси. Я хотя и решил идти в Заинск сейчас же, но когда мы опять очутились на улице, то буран показался мне ещё сильнее, и моё решение поколебалось, хотя я этого и не показывал Рафгату.
– Ну и как, – сказал он, – ты всё-таки идёшь?
– Иду, – пробормотал я и, помолчав, добавил: – Надо…
В душе я надеялся, что Рафгат меня не оставит и решит идти со мной, ведь вдвоём не страшна не только метель, но в случае чего и от волков можно отбиться. А дорога проходит вдоль телефонных столбов, так что мы не заблудимся. Только вот лезть по сугробам тяжело будет. Но вдвоём и такая дорога легче…
– Пойдём, – сказал наконец Рафгат, – я тебя провожу немного.
Я обрадовался, вырвал из плетня увесистую палку, и мы полезли по сугробам. Чувствую, как снег набивается в валенки, сыплется за воротник, слепит глаза, но я радуюсь, что Рафгат со мной, и мне ничего не страшно. Что будет дальше, об этом я и не думаю.
Но вот и околица. Я оглядываюсь, поджидаю Рафгата, пока он подойдёт, а ветер дует мне в спину, словно подталкивает в аул, в тёплый дом.
– Смотри! – кричит вдруг Рафгат. – Кто-то едет!..
И в самом деле, по дороге вдоль столбов бредёт по брюхо в снегу лошадка, а на санях в передке кто-то сидит, скорчившись… Арзу! Кто же ещё, как не она!.. И я бросился навстречу лошади.
– Арзу! – кричу я. – Арзу!..
Всё лицо у неё было залеплено снегом, а на волосах и на бровях намёрзло, так что я узнал её только по голосу.
Я взял вожжи из её рук, хлопнул лошадку, и она резвее полезла по снегу. Завалился в сани и Рафгат, и так мы поехали по аулу. Здесь дорога была потвёрже, да и ветер не так свирепствовал. В том проулке, где можно было свернуть к школе, я наклонился к Арзу и спросил:
– Ты знаешь?
Она кивнула и сказала что-то про Асылова, но я не разобрал.
– В школу поедем?
– А что там?
– Хабибрахман-абзый… Под охраной милиционера.
– Нет, – сказала Арзу, едва шевеля губами. – Поедем пока домой…
В моей и без того очумелой голове тотчас пронеслась страшная мысль: сейчас приедем и Арзу скажет: «Давай соберём кое-какие вещи, захватим деда и убежим отсюда!» Вот на что хочет она подбить меня! – подумал я.
Ворота завалило снегом, и мы с Рафгатом едва их открыли, чтобы завести во двор лошадь. Потом Рафгат ушёл домой спать, а я пока распрягал лошадь, укрывал её рогожей да давал сена, Арзу стояла рядом и никак не хотела идти в дом.
– Ну теперь всё, – сказал я, когда лошадь потянулась губами за сухим сеном. – Вот мы и дома.
Когда мы вошли в тёмную, пустую, холодную избу, Арзу вдруг заплакала и прильнула ко мне. Я обнял её за плечи и стоял молча, как будто так и надо. Но вот Арзу мало-помалу успокоилась. И опять мне в голову пришла та дикая мысль: а что если она скажет сейчас; «Давай убежим…»
Клянусь солнцем и синими сумерками, – я готов был и убежать! Я готов был сделать всё, о чём бы она ни попросила.
А она отёрла слёзы и сказала:
– Давай затопим печку, Искандер…
– Давай, – сказал я.
Арзу зажгла лампу и принялась щепать лучину, а я отправился под навес за дровами. Там я набрал сухих поленьев берёзовых, и наша печка вскоре весело гудела, а мы сидели перед топкой на скамеечке и грелись. Но мыслями своими мы были всё-таки не здесь, а в школе, у деда Хабибрахмана. И хотя мы не говорили об этом, но стоило мне поглядеть на часы, как я встретил печальный понимающий взгляд Арзу: мы оба ждали утра, света… А часы на стенке стояли – гиря в виде ёлочной шишки опустилась на самый пол. Но ни Арзу, ни я не тронулись с места, чтобы пустить часы.
Я взял её руку в свои ладони, и Арзу не только не отняла её, но улыбнулась и подвинулась ко мне. Что и говорить, в эту минуту я не помнил себя от счастья! В эту страшную метельную ночь я рядом с Арзу и помогаю ей перенести обрушившееся на неё горе! – разве это не доказательство того, что она любит меня?! Я прижимаюсь губами к её тонким пальцам и согреваю их своим дыханием.
– Ис-кан-дер…
От этого шёпота у меня в голове поднимается розовая метель. Я смотрю в её чистые глаза, и мне кажется, что я сейчас потеряю рассудок. Мне хочется, чтобы она повторяла моё имя ещё и ещё. Но Арзу почему-то молчит. Молчит и сосредоточенно смотрит в огонь. Да, она опять думает о своём дедушке, ведь это её единственный родной человек, и он в беде, и Арзу не может забыть об этом даже в такую минуту.
Но почему она не захотела пойти в школу в повидаться с дедом?
Какие мысли в этих чёрных-пречёрных глазах, так пристально глядящих на горящие поленья? Отчего так решительно сжаты губы?
И молчание Арзу так меня мучает, что и раз, и другой я порываюсь вызвать её на разговор, – ведь уже ночь проходит, слышишь, петухи поют, – надо что-то делать, на что-то решаться! – но Арзу посмотрит на меня, улыбнётся с какой-то взрослой печалью и тихо скажет:
– Ис-кан-дер…
Я понимаю, что мысли её мне недоступны, что Арзу сейчас далеко от меня, потому что понимает, какой я плохой помощник ей. И в самом деле, чем же может обернуться для неё наступающий день? Ведь она должна будет пройти по улицам аула, и если вчера люди, на неё глядя, говорили, что вот идёт дочь непутёвых родителей, то что же они скажут сегодня!.. «Вон, глядите, идёт внучка вора!..» Мне страшно и представить, как Арзу пройдёт через эту молву. А такие, как Маулиха или Чулак, постараются, чтобы молва не затухала…
Но ведь надо же что-то делать!..
Мне стало жарко перед печной, и я сбросил бешмет. Когда я опять сел на скамеечку рядом с Арзу и своим плечом почувствовал её тёплое, слабое плечико, сердце моё заныло от нежности и отчаяния.
– Арзу!..
– Потерпи, Искандер!..
Но я уже не мог терпеть, не мог вынести этого молчания и неподвижности. Я пошёл во двор и принёс ещё дров, потом подтянул холодную, как лёд, гирю часов и толкнул маятник. Облупленные часы затикали, и я наугад поставил стрелки на три часа. От тиканья часов в избе как будто что-то сразу переменилось, мы оба это ясно почувствовали. Оказывается, время не остановилось, как не остановилась от печали и кровь в наших жилах. И мрак ночи не остановил время, и снежный буран бессилен, оно идёт само по себе и увлекает за собой и всю эту ночь, и нас с Арзу, и Хабибрахмана-абзый, и дедушку Рахимзяна сквозь снежные поля и леса, сквозь окопы и взрывы бомб…
В печке со звонким треском взялись пламенем свежие поленья, и пламя не умещается в топке, жаркие языки так и норовят вырваться наружу. Мы на своей скамеечке уже далеко отодвинулись, но лица наши горят от жары, а спиной я чувствую холод. И мне это кажется таким значительным, как стихотворение: впереди огонь и пламя, позади мрак и холод!..
Весело тикают часы на стенке, и этот стук маятника разгоняет наше отчаяние. Арзу глядит веселее, а во мне как будто прибавилось силы. За мёрзлым окном уже начинает светать…
– Арзу!..
Когда она прикрывает мне рот своими тонкими пальцами, я ещё отчётливей слышу стук часов, и я, зажмурясь, несмело целую её пальцы. Тёплые, лёгкие, они ласкают мои щёки, касаются бровей, глаз…
– Ну и брови у тебя, Искандер!.. – шепчет она.
Осмелев, я обнимаю её, и она, окутанная алыми отблесками пламени, прижимается ко мне.
Ах, эти старые облупленные ходики! И зачем только я тронул это воронье гнездо? Какой же резкий безжалостный звук!
– Арзу!..
– Ничего не говори, Искандер, ведь я всё знаю, всё вижу. Ты для меня самый дорогой кусочек этого мира, и прошу тебя, не говори ни о чём.
И вот мы сидим на скамеечке, прижавшись друг к другу, а в печке уже догорают дрова. Вместо берёзовых поленьев рдеет ворох углей.
– Ты помнишь, Искандер, ту тетрадку со стихами? Ты ещё просил её.
– Да, помню. Но ты не дала тетрадку.
– А сегодня можешь взять её.
Неожиданная щедрость настораживает меня. Да и глаза Арзу вдруг начинают влажнеть.
– О чём думает твоя душа, Арзу?
– Одна у меня дума, Искандер, – о дедушке. Через какие беды он прошёл в жизни, знал бы ты только! И остался честным человеком. А вот на старости лет к нему приклеили самое позорное, что только может быть… Разве он перенесёт такое? И кто ему может помочь, кроме меня? Он ведь был для меня и отцом и матерью… Ты, конечно, знаешь песню «Срубили иву, у которой отдыхал я вечером…» Вот так и у нас… А тетрадку ты бери, бери, здесь настоящие стихи, а к настоящим стихам никакая грязь не прилипнет, и сплетни против них бессильны… Если бы умела я ворожить! – вдруг с тоской сказала Арзу.
– Что бы ты сделала?
– Эх, Искандер! Змеиной кожей они ничего не могли сделать, а внеся в сени пуд гороха, погубили… Если бы я умела ворожить, я бы поймала этих злодеев и заставила бы босиком плясать на горячих углях!
И так твёрдо она сказала эти слова, что я удивился. И глаза её сейчас были сухи и решительны. Она встала и принесла мне тетрадку.
– Вот, – сказала она, – возьми.
Я взял из её рук тетрадку и стоял, надеясь услышать от Арзу какие-то необыкновенные, значительные слова, а она сказала, чтобы я шёл домой. Сказала так спокойно, как будто и не я держал в руках её тонкие тёплые пальцы…
У калитки, стоя на ветру и по колено в снегу, я ещё ждал чего-то, на что-то надеялся. Неужели только горе соединило нас сегодня? А как же любовь? – хотелось мне спросить у Арзу. Разве не она обнимала меня? Разве не её рука касалась моего лица? Разве не её тепло я слышу ещё на своих губах?…
– Арзу!..
– Иди, Искандер. Прощай… Дай слово сегодня не читать эту тетрадку… Ну вот, а теперь прощай.
Калитка захлопнулась, и я побрёл через сугроб к своему дому. Во дворе наощупь я пробрался в дальний угол, где было у нас сено, и сунул тетрадку под сено. Зачем я это сделал, я и сам не знал. Запрятав тетрадку, я полежал на сене, и мне показалось, что оно пахнет так же, как и волосы Арзу – летом и солнцем. Но тут в темноте двора заорал наш петух. Может быть, это я его разбудил? Орал он хрипло, а потом ему отозвался соседский, и перекличка эта покатилась по аулу.
Идти домой и ложиться спать я не мог, и, посидев ещё немного на сене, побрёл в школу, почему-то уверенный, что Рафгат тоже там и ждёт меня, ведь мы как-никак дежурные.
Когда я брёл по аулу, буран уже стихал, ветер налетал порывами, да и те были слабые, без снежной колючей крупы.
Петухи беспрерывно кричали по аулу. И кричали на разные голоса, словно бы открывали тайны своего двора. Мне даже слышалось отчётливо, как один кричит «проща-ай!», а другой подтверждает: «навсегда, навсег-да-а-а!» Какой же петух выкрикнет мне добрую весть?…