«Время течёт» говорим мы по привычке и представляем его как поток воды, это вошло в нашу кровь. По сути, мы заблуждаемся. Ни в окружающем нас мире, ни в наших думах-чаяниях мы не найдём понятия, подобного понятию «время». Время не имеет границ, у него нет начала и конца. Тем не менее… чтобы продолжить наш разговор, давайте, друзья, упростим по заведённой привычке великий смысл времени, и в мыслях, и в речи будем исходить, что «Время течёт». Чтобы мысль наша была понятнее, мы вслед за поэтами и влюблёнными будем считать, что Время втягивает нас в свой водоворот и несёт по волнам своего течения. Впрочем, откуда бы нам тогда знать, что время течёт, если бы оно не влекло нас за собой?! И опять, в действительности, это неверно. Время ведёт детей Адама до строго определённой черты. И однажды мгновенно останавливается, когда человеческая жизнь достигает своей середины! Одни наделены способностью почувствовать этот миг, другие – нет. Неодинаково, не поровну наделяет Природа живые существа этой чуткостью. Мне пришлось пережить это не совсем приятное, можно даже сказать, страшное состояние в сорок лет. В ночь на семнадцатое января я лёг спать одним, а проснулся совсем другим человеком. Казалось, за ночь обновились все клеточки моего тела. В тот странный период своей жизни, оттолкнувшись от своих необъяснимых предчувствий, я написал произведение, которое назвал «В середине». Конечно, тогда я ещё был не в состоянии до конца осмыслить всю суть происходящих изменений, процесс возрождения, рождения заново, и передать это не смог: за этой кажущейся зловещей чертой после сорока лет Время повернуло вспять, как бы исподволь повело за собой обратно. Это таинственное свойство Времени, кажется, я сумел осознать, осмыслить лишь в шестьдесят лет…
В молодости, в первой безмятежной половине своей жизни, мучаешься, не зная, как быстрее провести время. Время же идёт своим неизменным ходом, а ты его торопишь, не желая подчиняться невидимым жёстким законам. Молодость, как правило, не довольна своей жизнью, уверена, что там, вдалеке, за таинственным горизонтом Времени её ожидает счастье и благоденствие, какая-то неизведанная райская жизнь. Порой не знаешь, как дожить до вечера, а ночью не можешь дождаться рассвета. В каком-то томительном ожидании встречаешь весну и лето, вернее, выходишь встречать. Затем, торопя и подгоняя дни, как бы входишь в осенне-зимнюю пору. Кстати, в каждом слове, каждом понятии наших предков есть глубокий поэтичный смысл. Они действительно выходили из «весны-лета» и входили в «осень-зиму». Если они входили в это тяжёлое хлопотливое время, то весной и летом выходили, словно избавляясь от осенне-зимних хлопот. И разве первая половина нашей жизни не есть весна и лето, а вторая – осень и зима с длинными серыми днями?!
Так вот стоит перешагнуть эту таинственную невидимую, но заставляющую всех поверить в своё существование черту, как Время начинает торопиться и мчаться как ветер. Во второй половине своей жизни порой не замечаешь, как летят дни, как уходят недели и один месяц сменяет другой. Вы спросите, отчего так быстро проходит вторая половина нашей жизни? Отвечу однозначно: потому что мы подчиняемся реке Времени и начинаем вместе с ней течь вспять… Возвращаемся в свою прожитую жизнь, в своё однажды пережитое Время. Теперь тебе безразличны суета жизни, человеческие страсти. Ты уже не способен внести серьёзные изменения в эту жизнь, кровь в твоих жилах как бы замедляет ход, лень обволакивает даже клеточки мозга, глаза затуманиваются пеленой и только слух настороже. Легко забываются люди, с которыми ты познакомился во второй половине жизни, забываются прочитанные книги, недолги и впечатления от, казалось бы, неплохих кинокартин. Волей-неволей мы подчиняемся неумолимым всесильным законам Времени и начинаем жить не сегодняшним днём, а прошлым. Ах, как светлы воспоминания о мгновениях прошлого, врезавшиеся в душу, надёжно спрятанные в драгоценный сундук памяти… Помните народную песню?
По большаку несутся кони,
А нам на долю выпадает пыль.
Нам отведена ещё жизнь впереди,
Но мы тоскуем о прошедшем.
Татарская песня – это наше национальное богатство, наша философия. В наших песнях таятся неиссякаемый лиризм, глубокая народная мудрость. Да, по большакам проносились резвые рысаки! Проезжали лёгкие красивые кареты, в них восседали солидные люди в богатых одеждах… А на нашу долю выпадала лишь горькая горячая пыль Большака… Но тем не менее мы тоскливо вспоминаем сладостные мгновения, когда душа упивалась Свободой…
В течение долгих веков татарский народ не имел никакой возможности свободно выражать мысли, получать знания, развиваться и, несмотря на это, сумел все свои надежды и чаяния, всё самое святое и заветное воплотить в песенном творчестве. Песни, дошедшие к нам из глубины веков, – гордые, свободолюбивые посланцы самой истории. Но мы ещё не оказываем должного внимания изучению своих песен. К сожалению, истинную глубину их начинаешь постигать, лишь перешагнув через таинственную черту Времени. Не обученный грамоте Чингиз-хан1 свои повеления и приказы облачал в стихотворные песенные тексты. Гонцы, преодолевающие большие расстояния, не в силах были ни изменить форму этих приказов-песен, ни забыть…
Вынужден повториться: приходит время, и в памяти вновь оживают воспоминания о безмятежных годах детства и отрочества, сквозь поток будничных забот прорываются в душу потускневшие образы родителей, дедушек и бабушек, всё чаще приходят в сны события прошлых лет и тебя тянет поговорить об этом. Вот и возвращаешься в прошлое, подчиняясь воле Времени, течёшь вместе с ним обратно. Через сорок пять лет после войны многие начинают искать своих фронтовых друзей… Потомки занимаются поисками своих без вести пропавших отцов, дедов, родственников. Наступает в жизни такой период, когда и те, кто здесь не родились, и зимагоры, не приезжавшие даже на Сабантуй, увязшие в неведомых подземельях страны, вдруг, охваченные тоской, готовы пролить сто потов, чтобы вернуться на татарскую родину, хоть одним глазком взглянуть на родную деревеньку, испить воды из родника, посетить родное кладбище. Уходят из жизни с наказом: «Похороните меня на родине!» Всевышний, хозяин нашей души, даровал им веру и объяснил, куда ведёт дорога судьбы…
Я определил для себя сорок лет как середину жизни. Трудно сказать, что уготовано тебе в будущем судьбой, но в сорок-пятьдесят ещё трудно наладить диалог со Всевышним… Один мой друг, с кем я общался четверть века, коммунист, фанатично преданный этой жестокой идеологии, нарушившей в двадцатом веке ход истории, искалечившей души людские, вдруг, дожив до семидесяти, переменился, ему посчастливилось взглянуть на мир другими глазами. Он много ошибался в своей жизни, но в конце концов, хотя и поздно, душа его проснулась, обновилась. Он тоже почувствовал, что Время потекло вспять. Он мне поведал о том, как его душа, погружаясь в полудрёму, словно отрывается от тела и отправляется в дальний путь. Душа его устремляется к звёздам! А разве звёзды не есть его прошлое, лучезарная, безгрешная пора детства?!
Вспоминаются прошлые ошибки, невольно совершённые грехи. И всё-таки, хотим мы того или нет, но для людей нашего поколения становится ясно одно: судьба кидает людей из стороны в сторону! Мы все подчиняемся судьбе, всецело отдаёмся ей на откуп, хотя и любим покичиться и побахвалиться: «Я сделал это!», «Исполнил это!», «Сам заработал!», «Сам победил!» Мы слишком ничтожны перед величием Времени, дела, совершённые нами, лишь с ноготок…
Окрестности Караганды, лагеря Актаса, Волынки, Карабаса2 – вот тропинки, на которых расплескалась моя молодость. Словно клубок, память начинает разматывать дни, недели, месяцы этой недоброй поры…
Долго я собирался. Долго готовил я себя к путешествию в эти места, тянул с поездкой, находясь в плену лени и страха перед долгой дорогой, и вот наконец, раскидав по сторонам сорок прожитых лет, решился и отправился в путь – в Караганду. Плацкартный вагон в Казани пристегнули в хвост состава поезда «Москва – Караганда». Короткая суматоха, прощания; наконец трогаемся, вагон покатился по рельсам, сотрясаясь, словно во власти старческого тремора. Я еду в Караганду! По говору в вагоне можно определить, что большинство пассажиров – казахи и татары, проживающие в настоящее время в Карагандинской области. Но мне совсем не хочется ни с кем ни знакомиться, ни общаться, ни разговаривать, ни включаться в общие беседы и расспросы, как это обычно бывает в течение долгого пути, так как я оказался среди людей другой эпохи, представителей другого поколения, они и знать не ведают о той Караганде, куда я направляюсь, ведь они по своей доброй воле покинули землю своих предков, чтобы вырваться на жизненный простор. Беглецы, вернее, дети беглецов. Что бы они ни говорили в своё оправдание, какими бы историческими предпосылками, серьёзными причинами ни аргументировали свой отъезд, я всё равно не в силах понять этих татар, покинувших свою колыбель – Идель-йорт, Отчий дом на Волге. Никого не обвиняю, но недолюбливаю их. Вот якуты или чукчи, живущие в трудных условиях Крайнего Севера, знают о существовании райского Крыма, но не уезжают туда, не бросают малую родину. Да, татар притесняли, топтали, пугали, над ними издевались и совершали насилие, всё верно. Наверное, не хватит слов, чтобы рассказать об этом. Да, было время, когда целые деревни, семьи, проклиная свою горькую долю, снимались с насиженного веками места и отправлялись куда глаза глядят, на все четыре стороны, рассеиваясь далеко за пределами отчего края. Но ведь некоторые остались! Взвалив на свои плечи тяжёлую национальную судьбу и деля между собой все горести, они спасали родную землю от разорения и запустения…
Где только нет татар! Живут они, оказывается, и в Актасе, где мы горе в лагере мыкали. Этой зимой из-за рыбьей косточки, застрявшей в горле, оказался я в больнице, где познакомился с одним татарином. Правда, ничего татарского в нём не было, кроме каляпуша, напяленного на затылок. С его слов, повезло ему с дочерью и зятем. Живут они в Актасе, зять рубит уголь в шахте, в которой когда-то работали мы, будучи в заключении. Одной рукой гребёт уголь, другой – деньги! Старик расхваливал на все лады и Актас: в магазинах какой только водки нет! Зять, возвращаясь с работы, завернёт налево осушить поллитровку и тестю не забудет другую прихватить! Впрочем, бог с ними… Я не собираюсь вовсе бросать тень ни на зятя-шахтёра, который при советской власти водку стал воспринимать как элемент достатка, ни на татарскую женщину, которая приняла Актас родным домом, однако при мысли, что родом все они из Татарстана, в душе поднимается волнение… Если на улице валяется какой-нибудь пьяный русский, прохожие, жалеючи, говорят, указывая на него пальцем: «Это Василий Фёдоров лежит», а если свалился с ног Габдрахман или Бикмухаммет, то крику будет на весь белый свет: «Вон пьяный татарин валяется!»…
Я знал, что нынче обязательно поеду в Актас, откладывать уже было нельзя, и всё же я не стал брать адрес зятя-любителя выпить и своего знакомца-старика. К чему продолжать знакомство с татарином, считающим Актас раем, когда для меня он – место адских мук! Так что пусть не обижается на меня старик в каляпуше, хоть мы и одной национальности, но совершенно чужие по духу, будто люди с разных материков…
Дорога! Стучат колёса. В вагоне слышится татарская речь, но разговор идёт не о судьбах своего государства, народа, а о том, кто как выхлопотал себе машину, кто как удачно дочь свою пристроил, кто как «погорел» да чуть в тюрьму не угодил, как избавился от решётки взяткой… Коли так поступил, то, выходит, – молодец, герой, а другим – наука, пример. Они ведь свои родные места покидают, но никто из них не прильнул к вагонному окошку, ни у кого в глубине глаз не притаилась печаль расставания, весь мир этих людей умещается в кармане, а карман всегда при них. Нет, Бог тому свидетель, я еду не в Караганду этих татар, там ждёт меня свой город, свои знакомые.
Я постарался побыстрее отдалиться от татар – случайных дорожных попутчиков и стал различать в вагонном гомоне ворчливый голос полной женщины, сидящей напротив меня. Её раздражали разговоры пассажиров между собой на татарском, поэтому она ругала татар на чём свет стоит, не в силах скрыть свои эмоции…
Попутчица моя оказалась родом из Марий Эл, из Моркинского района. Землячка Музакира Хакимова, который повесился на сеновале после того, как его, избив, бросил в воду председатель колхоза Степанов! В память о трагической гибели этого татарского ребёнка я написал и опубликовал роман «За околицей луга зелёные». Хоть бы какое-то письмецо пришло из тех мест, из деревни Чодроял, где жил Музакир! И отец мальчика Фатри, и многочисленная родня этой жертвы коммунистического режима держали язык за зубами, промолчали. Может быть, татарам этого края закрыли рты злые люди, подобные этой изрыгающей проклятия женщине?
Молчу, а женщина не унимается, по-прежнему проклинает татар что есть силы!
Якобы в тех местах, где она живёт, директор совхоза татарин. Ну и разбогател, говорит, этот узкоглазый! И в Волгограде-то у него трёхкомнатная квартира, и в Крыму, на берегу Чёрного моря, выстроил персональную дачу, а уж усадьба в совхозе – и не обойдёшь, такие хоромы…
…Якобы в Казани татарские дети постоянно прогуливают занятия в школе! Учителя бегают за ними с палками и с трудом загоняют их в школу.
…Якобы татары – дебилы и тупицы, мотальщики, оказывается, наезжают в Москву и на ломаном русском кричат: «Мая хочет хараша жить!», при этом размахивают кривыми ножами…
…на улице Баумана русских от татар охраняет конная милиция.
…и эта татарва ещё ратует за создание собственной республики. Ишь чего захотели!
…а уж какие татары грязные да нечистоплотные! Вот на перроне одна пирожками торговала. Грязнущая, можно подумать, лет десять не умывалась, ей богу! А халат какой чёрный, словно трактор с плугом по нему прошёлся…
В дальнюю дорогу меня провожала Накия, и эта русская из Марий Эл слышала, как мы переговаривались по-татарски, поэтому ругалась без церемоний, устав браниться впустую, бросив на меня взгляд свысока, обратилась ко мне: «Дескать, что ты скажешь в ответ? Можно ли татарам дать право управлять своей республикой?». Я подумал, если сейчас, в начале поездки, пуститься в дискуссию с этой агрессивной бабёнкой, грязной на язык, то ведь в одном купе двое суток от неё никуда не спрячешься!.. Поэтому я ответил вполголоса: «Я не интересуюсь уже политикой» и замолчал, словно набрал воды в рот. А она всю дорогу ехала, изрыгая проклятия и ругательства, издевательства в адрес татар, решая на свой лад национальные проблемы. Постепенно выяснилось, что эта марийка замужем за русским, сама по профессии педагог, живёт и работает в Шахтинске Карагандинской области. Уж если она, не стесняясь меня, старого человека, так обливала грязью татар, то можно представить, как она мусолит эту тему среди единомышленников! Да и разве она одна проклинает татар, воспитанная на русских учебниках истории, русских книгах? Их тысячи, десятки тысяч…
Я один с опаской отправился в путь, так как был наслышан и начитан в периодической печати о происходящих на железной дороге преступлениях, грабежах-убийствах. Оттого, когда зашёл в вагон, каждая тень напоминала призрак, брошенный кем-то взгляд пронзал, как стрела. Но в пути я постепенно успокоился, стал привыкать к российским запахам, врывающимся в вагон из тамбура. В туалете не оказалось воды… Вот поистине, воды нет, зато запахов – обилие! Едем! Стоим! Вновь трогаемся со скрипом! Женщина-марийка наконец отстала от татар, стала разговаривать, учить жизни разряженную дочку, которая растянулась на верхней полке. Эта девушка-выпускница Карагандинского пединститута, мечтающая стать, как мать «прекрасным» педагогом, вернётся из этой поездки с «багажом» незабываемых знаний о татарах! Наш восемнадцатый вагон в самом хвосте, и когда поезд ускоряет ход, вагон страшно мотает из стороны в сторону, и я прыгаю, как горошина в сите. Душа уходит в пятки от страха, что вот сейчас случится какая-то непредвиденная поломка или авария. Я молю Бога, чтоб такого не произошло…
Этой же дорогой гнали меня по этапу в конце пятидесятого года. Агрыз, Сарапул… Вятка, Кама. Душа ещё не проснулась, нет горькой тоски, еду словно в гости, лениво и почти безразлично созерцая проносящиеся за окном ландшафты. Оконные стёкла мутны, кажется, вековая несмываемая пыль повисла на них клочьями. День дождливый и пасмурный. Серые тучи мчатся низко по небу, задевая кромку леса, обгоняя друг друга и наваливаясь одна на другую, словно пытаясь смять под себя. Нарочно, что ли, плывут надо мной и не отстают эти свинцовые перины, будто пытаются ещё более сгустить тьму над Россией? Не нарочно ли выбрали в качестве зеркала нашей действительности эти грязные и мутные стёкла для вагонных окон?
Я ещё не осознал до конца цель и смысл своего путешествия, просто находился в том состоянии, когда душа рвалась и звала в дорогу. Что там ждёт впереди? Ещё я не задаюсь этим вопросом. Просто, доверившись воле волн, плыву в своё прошлое. Темнота наступила внезапно, грязные тусклые лампочки света не прибавили, а только ещё больше смущали душу, и без того теряющую покой, зловещей таинственностью ночи… Вскоре, измучившись вконец, кажется, я задремал, но мгновенно проснулся от храпа, который напоминал гул восьми тракторов… Развалившись, раскинувшись на полке, как коровья туша, храпела «богатырша» из Марий Эл, вернее, храпела её национальная «гордость». Можно подумать, ревело Чёрное море при семибалльном шторме или неслась снежная лавина с горы Каф!.. Кстати, в Японии существует закон, согласно которому, если жена чрезмерно храпит во сне, то муж имеет право развестись с ней. Я же нахожусь в клетке на колёсах, не могу выйти раньше времени, приходится терпеть. Когда поезд набирает скорость, слава Богу, храп начинает стихать, а стоит поезду остановиться, тогда дело – труба! Весь мир сотрясается, дрожит в страхе…
Утром проехали Урал и Свердловск… В моей памяти ещё сохранились воспоминания о высоких заборах свердловской тюрьмы… Когда-нибудь предстоит написать и об этом. Свердловск! Памятные встречи… Этот город в русских журналах вновь стали именовать Екатеринбургом. Да, ещё впереди официальные переименования улиц и городов. Не избежать, видимо, и конфликтов на этой почве, потому что рано или поздно города, несущие на своих плечах кровавые имена, проснутся и ужаснутся. Только избавь нас, Боже, от новых кровопролитий!
Вскоре взгляд мой целиком был поглощён тем пейзажем, что проносился мимо. Даже на полном ходу можно было заметить вокруг бесхозяйственность и запустение. Куда ни взглянешь, всюду разбитые дороги, брошенные дома, разобранные мосты, здания, превратившиеся в груды кирпичей и ещё многое и многое, что ржавеет, гниёт, пропадает зря. Нет и лесов, которые действительно можно было бы назвать лесами, они просто повыродились, стали низкорослыми, беспорядочными, как говорится, – ни уму ни сердцу. Сплошь и рядом кривоствольные американские клёны да деревья, превратившиеся в ржавые обрубки. Говорят, когда японцы видят бросовые или больные деревья, без пользы забирающие все живительные соки у растущих рядом здоровых братьев, они просто немеют от удивления…
Кто-то стал суетиться – подъезжаем к Кургану! А мне вспомнился рассказ Нура Ахмадеева3, у которого жена из этих мест. «Там? Да там утки сами в очередь становятся перед дулом ружья, крякая: «Стреляй в меня, стреляй!» А рыбы сами запрыгивают в лодку, а ты пинком сбрасываешь самые крупные рыбины, дабы под их тяжестью лодка не перевернулась… Там зять сродни падишаху. Там гостя утром на чай приглашают – забивают пять куриц, десять уток, а на обед режут откормленного барана, а для вечернего балиша – овцу, оплывшую жиром… Богатые края! Чуть забрезжит утро, начинают водить в гости из дома в дом, готовят, что твоя душа пожелает. Татары, осевшие в этих местах, не спешат вернуться в Татарстан, где случаются сильные метели, непролазная грязь осенью и весной», – рассказывал он нам с восхищением. Наверное, было это по пьяни, алкоголь развязывает языки, мы любим тогда прихвастнуть. А потом, разве в тягость татарам Кургана проявить гостеприимство в отношении к зятю-поэту, заявившемуся в гости раз в десять – двадцать лет?
Вглядываясь сквозь мутное грязное стекло в пасмурный день, вспоминал я мюнхгаузенские4 байки в переложении Нура, а мысли уносились всё дальше. Кто-то из знакомых рассказывал, что как-то приезжала к нему родственница из Ташкента, и, выйдя на грязный обледенелый балкон хозяев, воскликнула: «Нет уж… Даже если меня закуют в кандалы, всё равно здесь не останусь жить!». Да, мир широк, где только нет татар, в какую только одежду они не рядятся, какому только Богу не молятся в наше время?!
Проехали озеро, поросшее по берегам березнячком, словно камышом. Стоят берёзки сплошной белой стеной, на стволах нет чёрных пятнышек. Сергей Бондарчук вспоминал, что когда снимал «Войну и мир»5, то для более сильного впечатления просил выбелить извёсткой целую берёзовую рощу. Уж не эти ли белёные берёзки стояли у озера? И у нас в Татарстане берёзы стали чернеть, глядишь, скоро станем петь о «чёрных берёзах». Словно обращаясь ко мне: «На, возьми меня!», расстилаются неглубокие скромные озерца с невысокими берегами. Озёра без берегов будят в душе сочувствие, пусть они засохнут, если они не в силах накатывать волной в самое сердце. Остались стоять, как на сцене, эти белые стволики, а впереди новый березнячок. Деревья стоят высохшие да изломанные. Такой безотрадный вид долго сопровождал нас. Мысленно я умолял проплывающие мимо деревья: «Отстаньте же, ведь устали, хватит уже, наконец!» Но они всё следовали по путям, как конвоиры. Сколько вёрст позади, сколько мест проехали, но не видать ни засеянных полей, ни покосных лугов. Неужели ничего нельзя вырастить на этой ещё плодородной земле? Неужели можно так жестоко калечить её? Припомнилась дорога Казань – Москва. Когда въезжаешь в исконно русские земли и видишь невысокие сосенки толщиной с локоть, кривые уродливые берёзы, душа невольно обращается к истории.
Русские – воинственный народ. Нелёгкие условия существования вынудили их овладеть военным мастерством. Выращенного хлеба, видимо, было недостаточно.
«В старину, когда на нашем континенте не было ещё картофеля, русская деревня кормилась капустой и репой. Скороспелую, стойкую к холодам репу сеяли древние новгородцы. Вдоль городских стен тянулись репища, участки, на которых росла репа. В неурожайные годы, когда рожь вымерзала, выносливая Репа заменяла Господину Великому Новгороду хлеб».
«Среди старинных городов-огородников был и красавец Суздаль. Суздальцы копали грядки в речной долине. На иловатой земле вырастали огромные кусты хрена. Суздальский хрен был сочным и острым, как говорят, «злым». Да, хрен злой. Но зато богат витамином С, залечивает цингу. Его фитонциды, убивая бактерии, охраняют человека от болезней». (Из еженедельника «Неделя».)
Но, разумеется, одной репой да хреном сыт не будешь. Кстати, у нас похлёбку из варёной репы называют «музыкальным супом». А к хрену неплохо положить на зубок кусок жирного мяса. Даже озолотить купола суздальских и новогородских церквей было непросто, питаясь одной репой да хреном. Кроме торфа, другими ископаемыми русская земля не изобиловала, нефть и каменный уголь не добывался. Вот русичи и совершали набеги на соседние Восток и Запад, чтобы укрепить свою экономику. Словом, «выход» был найден. У татар же ещё с тех времён осталось в языке изречение «Не грабежом мы сыты, а тем, что сеем жито». В течение тридцати лет подряд я езжу московской дорогой, и каждый раз болит душа, когда из года в год вижу одну и ту же картину: некогда прекрасные земли засорены карликовыми лесами, заболачиваются и становятся бесполезными. На такой земле уже не вырастить леса для строительства, да и для дров дерева не сыщешь, всё мелочь, растёт вкривь и вкось, вернее, не растёт, а гниёт… Куда ни глянь, кругом царит дух бесхозяйственности, заброшенные, неиспользуемые русла рек, поросшие камышом. Если уж окрестности наших знаменитых столиц в таком запустении, то найдётся ли когда-нибудь хозяин для этих забытых самим богом мест?!
Едем, а вдоль дороги раскачиваются посаженные железнодорожниками самые никчёмные во всём мире деревья – американские клёны. Куда ни едешь по железной дороге, всюду взгляд утыкается на эти любимые путейцами деревья. Вот уж действительно, кидаемся, как сороки, на всякий мусор. Это неприхотливое сорное дерево очень быстро размножается, щедро рассеивает семена не только осенью, но и весной. Глядишь, в один прекрасный миг этот клён засорит наши леса! Есть ли бесполезнее и неприхотливее растения, чем вьюнок и американский клён?
Когда я оторвал взгляд от окна и обернулся, то даже вздрогнул от испуга. Недавно по телевидению показывали сюжеты кровавых событий в республике Шри-Ланка. Головорезы из тамильской организации6 напали на мечеть и вырезали всех верующих, что находились на молебне. Когда я смотрел на эти безвинные жертвы, облачённые в белые саваны, то дрожь охватила меня. И вот в этом душном вагоне мои попутчики, завернувшиеся в белые простыни, показались покойниками. К нашему народу всё-таки возвращается вера. Религиозность убеждает человека в правильности праведных поступков, дисциплинирует, возвращает старые забытые обычаи и обряды, тем самым в итоге служит делу укрепления государственности. Вера – это одно из самых сильных оружий, но, как и всякое оружие, может служит и злу. Часто зло совершается под прикрытием веры. Пусть Бог сохранит нас от таких несчастий. Все мы, люди, живём рядом. Когда-нибудь в мире будет меньше границ, и мы легко сможем общаться и с буддистами, и с индуистами. Татары должны уже сегодня воспитывать в себе чувство уважения к другим религиям. Рана, нанесённая на почве религиозных убеждений, – самая глубокая рана, потому что в большинстве случаев это не столько физическая травма, сколько нравственная.
Я видел непрерывный сон, хотя много раз просыпался. Я думаю, сны – это избавление от тяжёлых дум, мелких неприятностей действительности, от ненужных воспоминаний. Если бы человек не освобождался от лишнего груза чувств и переживаний во время сна, то мозг его, наверное, не выдержал бы перегрузок. Иначе каждый из нас, дойдя до определённой черты, мог бы сойти с ума. Сон – это милость, ниспосланная человечеству самим Богом. Благодаря сну, мы очищает свою память от шлаков и как бы освобождаем клетки мозга для своего дальнейшего развития, продолжения жизни. После лагеря меня долго мучила во сне тюрьма. До сих пор я время от времени вижу себя под конвоем, будто снова я раб, и в страхе просыпаюсь, и долго не могу прийти в себя.
Отчего это я не думаю о том, что ждёт меня там, куда я еду, а всё глазею в окно и вспоминаю рассказы Нура Ахмадеева, других? То ли пытаюсь подбодрить себя, то ли хочу забыться? Не знаю. Душу переполняют противоречивые чувства.
На рассвете мы подъехали к Караганде. Слева взошло солнце. Лучи его брызнули мне прямо в лицо, словно хотели что-то сообщить. Новое утро, новый день и солнце новое. Вокруг раскинулась карагандинская земля. Сначала проехали по ровной, как днище печи, местности, затем, громыхая, пронеслись среди протянувшейся гряды холмов. В лагере я толком не видел окрестностей города, так как нас перевозили под строгой охраной конвоя. Правда, когда шли по этапу от Актаса до Волынки, я сделал вывод для себя: земля здесь степная, равнинная, однообразная и бедная.
А ведь солнце меня признало, потому что в эти минуты в моих глазах отразились глаза тысяч и миллионов заключённых. Оно будто специально ярче освещает эту проклятую, но святую землю, разгоняет лёгкие облачка, чтобы тень их не закрывала мне глаза. «Смотри же! Гляди! Воскреси свою память! Плачь! Радуйся!» – словно кричало оно мне светло и ярко, и я приник к серому грязному стеклу, что всю дорогу скрывало от меня настоящую действительность, как какой-нибудь недруг. Сердце прыгает в груди, как сумасшедшее, а взгляд судорожно ищет неизвестно чего. Душа плачет навзрыд, а сердце так громко стучит, что, кажется, заглушает стук колёс. Вот она, земля, что сделала меня счастливым и несчастным одновременно! Здравствуй, Актас! Здравствуй, каменное подземелье! Здравствуйте, Фёдоровка, Михайловка! Здравствуй, Майкудук, с удивительно романтичными таинственными лунными ночами, которые сделали меня писателем! Здравствуй, Карабас! Я помню тебя в крепкие туманные изморози, глубокой ночью, когда самая яркая звезда зажигалась над тобой бесконечно большим знаком вопроса! Узнаёте ли вы меня?..
Удивительная штука – человеческая природа! Давно я готовился к этой поездке: хотелось снова найти тот лагерь, где принимал муки и страдал, хотелось ещё раз взглянуть на него другими глазами. Но вот подошёл день отъезда, и меня охватило двойственное чувство: ехать ли? А может, это глупость? Что ты там забыл? Что хочешь найти?.. Впрочем, думаю, причина сомнений вот в чём. Вернувшись из самой преисподней, стараешься никому не рассказывать об испытанном в неволе и порой силой заставляешь себя забыть об испытанных муках. Это желание забыть настолько сильно в тебе, что даже лучших товарищей по лагерю со временем вычёркиваешь из памяти. Порой не хочется не только вспоминать обо всём, что было в лагере, но даже с людьми, напоминающими пребывание там, не хочется встречаться. Когда я вышел на свободу, ещё многие мои друзья оставались там, в адовых подземельях. Недолгой была у меня переписка с моим лучшим другом – украинцем Иваном Семёновичем Велягурским. Из лагеря он ещё писал мне, а когда освободился – затих, пропал. Слышал, что родственники крымского татарина Эскандера Даирского живут в Кировском районе Казани. Сам он живёт в Липецке, и когда приезжал в Казань, оказывается, звонил, но не застал меня дома. Если очень хотел повидаться, неужели не нашёл бы возможности сделать это?.. С парнем из Германии Хайнцем Бемом, с которым более двух лет делили хлеб-соль в заключении, мы расстались летом 1955 года. Последние два письма он прислал мне из таёжного посёлка Решёты, где находился лагерь специально для иностранцев. Он писал о том, что туда были свезены все иностранцы из других лагерей, а вскоре освобождены и высланы в свои страны французы, чехи, поляки, болгары, финны, иранцы. Хайнц также писал, что и он ждёт освобождения. Видимо, уехал в Германию, но оттуда уже весточки не прислал…
Хотя и адресами вроде обменялись, и я не писал, и они мне не писали. Разбрелись по свету…
Когда я решил ехать, то из писателей только один человек задал мне прямой вопрос: что ты хочешь найти там? Это был Рафаэль Мустафин7. Я ответил, что хотел бы разузнать о судьбе своих товарищей. Первый – Абдулла Али-Казий: он жил в Японии, там закончил семь классов в татарской школе. Второй – Мерзленков Александр Васильевич. Это он в лагере открыл мне глаза на многие вещи. Третий – Ростислав Иванович Илечко из Мукачева. Я надеялся, что мне удастся хотя бы полистать их дела-формуляры… Хотелось знать, кем же они были на самом деле. Рафаэль, человек бывалый, дал следующий совет: «Прежде чем попасть в Карагандинский КГБ, ты поговори со здешними работниками органов госбезопасности. Может, они позвонят туда, походатайствуют. А если ты заявишься прямо с улицы, тебе никогда не видать лагерных документов!» Мой друг, товарищ по перу, Алексей Литвин8 уже много лет работал в архивах Чека. Он помог мне. В Караганду позвонили, сообщили о моём приезде…
С вокзала в центр города добрался на автобусе. Обратился в Комитет государственной безопасности. 19 августа – воскресение. Дежурный офицер, покопавшись, передал мне через маленькое окошко обратный билет, назвал гостиницу и один телефон. Сказал: «Если что-то понадобится, то позвони». Я заселился в гостиницу «Казахстан».
Кстати, если перевести слово «гостиница» с казахского дословно, то получается очень красиво «Дом для гостей». Свою жизнь в гостиничном номере я начал с истребления мух. Ну и дал я им жару! Двое суток промучился в поезде без сна, но даже здесь, в спокойной обстановке, заснуть не смог. Немного перекусив, отправился знакомиться с городом. Оглядываясь по сторонам, не спеша, прошёлся по проспекту Ленина. Глядя на скульптурные фигуры, установленные на крыше Дворца горняков, я задумался. Город находится на казахской земле, но какой-то серый, обезличенный, без всяких национальных признаков. Словом, Караганда оказалась довольно невзрачным городом, таким, как и множество других современных городов. Даже женщин не различишь по национальности, можно подумать, и казашек здесь нет, все чересчур напудрены и без меры накрашены, смуглого лица не увидишь. И всё же встречаются красавицы. Почти все жители хорошо одеты, внешне выглядят респектабельно. Я и не заметил, как вновь очутился на железнодорожном вокзале. Это наши из Актасского лагеря строили здание вокзала. Знают ли об этом вечно спешащие куда-то пассажиры? На вокзальной площади снуют шарлатаны, с помощью напёрстков и карт они обирают слишком доверчивых, а вокруг толпятся десятки зевак. В городе немало нищих. Многие из них сидят в подземных переходах. Один держит в грязных руках завёрнутого в тряпьё ребёнка и поёт на казахском языке. Деньги сыплются обильно, серебро журчит ручьём. Я тоже подал милостыню: пусть удачно завершится моя поездка, домашние будут живы-здоровы.
Почти напротив гостиницы в проулке установлен памятник Ленину9 на красном гранитном постаменте. Когда подошёл поближе, то увидел: на голову вождю с двух сторон сели голуби, в сумерках кажется, что Ленин рогатый. А напротив Дворца горняков установлен громадных размеров грубо вырубленный в камне монумент. Стоят два шахтёра в обнимку; правда, их можно принять и за людей другой профессии. Но это, видимо, не важно, главное, горняки не остались обойдёнными… А уж про памятник Ленину и говорить нечего. Он, как и везде, воспроизведён по стандарту. Во всяком случае, так кажется. В одной газете промелькнуло, что слова «Антикоммунизм – величайшая глупость ХХ века» принадлежат Бернарду Шоу10. Другие источники приписывают эту «умную» мысль Томасу Манну11. А я думаю, неужели такой глубокий и остроумный писатель, как Бернард Шоу, мог сказать эту глупость?! Что-то не верится, чтобы автор пьесы «Майор Барбара»12, где через оружейного короля Андершафта высказана горькая правда, человек, который столь прекрасно ориентировался в политических системах двадцатого века, мог совершить такую грубую ошибку. Говорят, такие диктаторы-кровопийцы, как Муаммар Каддафи13, Фидель Кастро14, Саддам Хусейн15, не выпускают из рук книгу Ленина «Государства и революции»16. Таким петушиным диктаторам, как Даниэль Ортега17, Ленин тоже оставил мощное оружие. Наверное, оттого, что силы теоретического оружия теперь стало недостаточно, СССР стала снабжать своих «друзей» настоящим, обкрадывая тем самым своих граждан. Очень много бед и кровопролитий происходило, к сожалению, не без помощи советского оружия. Ленинскую идеологию мы заучивали отрывками-кусками, не стараясь постичь её страшную суть, лишь настолько, сколько считали нужным преподаватели. Мы лишились нравственности, затоптали веру. Зло выплыло наружу. Махровым цветом расцвели воровство, казнокрадство, коррупция, взяточничество – и это всё во многом плоды ленинского учения. Кто в нашей стране не знает работу Ленина «Задачи союза молодёжи»? «Учиться, учиться, и ещё раз учиться!» – этот призыв, взятый на вооружение из данной книги, сопутствует нам повсюду. А прочитать дальше у нас не хватает терпения. А ведь дальше в книге следует опасный призыв: «Мы отвергаем нравственность и мораль, как понятия буржуазные, как инструмент, который был нужен ей для подавления рабочего класса». Мы ругаем и проклинаем только Сталина18, а он проводил в жизнь теоретические выкладки своего учителя.
В дороге марийка прожужжала мне все уши: «А вы слышали о том, что Ленин был отравлен». «Было бы лучше, если бы он вовсе не родился», – невольно вырвалось у меня. Вы бы видели в тот миг мою попутчицу! Она вскинулась и стала изрыгать проклятия, брызгая слюной. Завопила: «Кому же тогда поклоняться, если не Ленину? Кого цитировать?» В последней четверти самыми преданными рабами тоталитарной системы были учителя. Мало среди них осталось светлых личностей, большинство – недоучки, как попугаи повторяющие то, что спущено сверху. Для таких невежд Ленин и Маяковский – кладезь с цитатами, чуть нагнёшься и зачерпнёшь. У Ленина и Маяковского19 можно найти цитаты на все случаи жизни, ими можно оправдать любой поступок, любую идею. С их помощью исказили всю мировую историю, нарушили поступательное движение законов природы. ХХ век стал веком уродливых диктаторов, эпохой шизофреников, кровожадных любителей власти. Множество правдивых примеров привёл А. Солженицын20 в своих статьях и получившем широкую известность романе «Архипелаг ГУЛАГ»21. Антонов-Овсеенко22 в своей известной книге «Портрет тирана»23 писал о том, что «Сталину дорогу открыл Ленин». Русский художник Илья Глазунов донёс свою мысль: «Ленин – величайший злодей» до нас.
Искоса поглядывая на «рогатый» памятник, я неслышно прошёл мимо. Сохрани боже, но кто может с уверенностью сказать, что на земле больше не появится новый тиран?! Любой новый тиран, без сомнения, будет вещать, положа правую руку на ленинские тома. Если ангелы спускаются на землю крайне редко, то тираны с алыми знамёнами чаще выползают наружу из самой преисподней. Поэтому здоровая половина человечества мечтает, глядя в небо. Думаю, теперь уже никто не удивляется тому, что человек попал на землю с какой-то далёкой таинственной планеты. Вот почему, мечтая, мы не тычемся носом в землю, а стоя на коленях, с глубокой грустью смотрим в небо. Ведь должны в конце концов прилететь обратно те могущественные существа, что переселили нас на землю?! Человечеству не удалось создать гуманное справедливое общество. В человеческих руках не удержалось милосердие и сострадание. А способствовало этому учение Ленина и Маркса24. Благодаря этой идеологии, на Земле стали появляться тираны. И нет сегодня на земле силы, чтобы обуздать их. Рейган25 назвал нашу страну «империей зла», и мы притворились обиженными, мол, что за клевета. Но не будь сильных духом, честных и прямых Рейгана, Тэтчер26, на месте Брежнева оказался бы новый такой же пустозвон. Рейган и Тэтчер возложили на себя миссию избавления мира от ленинизма, предупредили об опасности этой злобной, агрессивной «проказы»[15]. (Мегаполис-Экспресс. – № 12. – 1991. – 21 марта. Из ст. Вл. Масленникова.)
Эти горькие мысли не покидали меня и во время знакомства с городом. Другой географический пояс, трёхчасовая разница во времени – всё это изменило обычный распорядок дня, нарушилось время сна, работы, еды. Даже не помню, спал ли в ночь с девятнадцатого на двадцатое. Всей душой я рвался в Актас! В конце концов, подчинившись местному времени, я встал в семь утра, перекусил и отправился на вокзал. День был облачный, пасмурный. Иду каким-то длинным безликим проспектом. Вскоре он надоел, может быть, оттого, что назван «Советский». Оказывается, автовокзал расположен рядом с железной дорогой. Вокруг шум, сутолока, суета, мечущиеся и толкающиеся пассажиры, длинные очереди… Под ногами хлюпает грязь. Нарядные вчера казашки в коротеньких сапожках сегодня закутались, одни глаза сверкают, порой напоминая африканские маски. Я обратился в справочное бюро, чтобы разузнать дорогу. Неприветливая женщина в окошечке что-то пробормотала по-русски, но я, как назло, не расслышал. Спросил ещё раз и опять ничего не понял. Обратиться к киоскёрше с сытым красным лицом в третий раз не решился: вдруг запустит ещё чем-нибудь, уж больно свирепый был у неё вид. Я вышел на привокзальную площадь, там на стендах увидел расписание. Но Актаса и Волынки не нашёл. Пошёл к диспетчеру. Молодая женщина с приятным голосом всё объяснила: «В Актас ходит 44-й автобус». Стоянка оказалась чуть поодаль в стороне. Я встал в очередь. Людей немного, но все с детьми, плохо одеты, лица усталые. На остановках много военных. Во всех очередях мелькают погоны, блестят кокарды. Здоровые, как быки, стоят они гордо, неприступно, как истинные хозяева жизни. Вскоре к столбу, у которого я стоял, подкатил маленький облезлый автобус. Оказывается, он следует до Сарани. Знакомое название! Из Актаса в Сарань, из Сарани в Актас постоянно шли этапы. Я узнал, что этот маленький автобус, похожий на разбитую арбу, следует до Сарани через Актас. Путешествие, представлявшееся мне ранее сказкой, на самом деле оказалось путешествием в самые обычные небольшие населённые пункты Актас и Сарань. Раньше поездка в Актас казалась мне необыкновенным чудом. А тут входи в автобус себе спокойненько и садись. Да и билет-то стоит всего пятнадцать копеек! Не выразить тех чувств, что охватили меня, когда я сел наконец в автобус! Не то сон, не то явь. Мысли скачут. Охватывает нетерпение. То мне мерещится, что я заблудился в дремучем лесу, то вдруг тону в ледоход. Всё ищу чего-то и не нахожу. И людей вокруг не вижу, только какие-то безобразные деревья у дороги лезут в глаза. Я в дороге! Через сорок лет я еду в Актас! Меня не везут, я еду сам! Актас ещё есть, он живёт! Немало я прошёл тюрем и лагерей, но Актас, то, что я там видел и перенёс, мои товарищи – всё это ярко запечатлелось в памяти. Сотни имён забыты, но лица помню.
Дорога, дорога, дорога! Едем! Кто-то входит, кто-то выходит… Оказывается, шахтёрский городок тоже неравнодушен к американскому клёну. Убогие домишки, которые стали памятником дедушке Хрущёву27, совсем потонули в кущах этого клёна. Возможно, мы проезжаем мимо 19–20-го районов, в строительстве которых я принимал участие? «Актас – это совсем близко!» – говорили мне. Кстати, когда я вижу в городах американский клён, мне всегда приходит в голову одна и та же мысль. В наших заинских краях православные построили много церквей. В деревнях, где проживали крещённые татары, церкви строили деревянные, а в русских деревнях – прочные каменные. В чём здесь суть? Может быть, крещенные татары думали о том, что христианская вера для них временна, дескать, пройдёт некоторое время и они снова вернутся в ислам? Так и люди, что сажали клёны. Может, и они чувствовали себя временниками на новой земле? По всему видно, не коренные жители посадили эти деревья. Дорога, дорога. Непрерывно справляюсь у попутчиков: когда приедем? Они, конечно, не догадываются, что я сижу как на иголках и страшно волнуюсь. Военные, судя по петлицам, лётчики, шумно вышли. Слева, недалеко от трассы, я увидел локатор. Не собирается же он взлетать? Чего только, видать, нет под землёй в этих степях! В вагоне я случайно услышал тихо произнесённые слова: «В этом городке (название не расслышал) есть завод биологического оружия, а рядом урановые рудники. Мужчины там сплошь лысые. Лысины блестят что у молодых, что у старых». Собеседники посмеялись над этим фактом, нисколько не смущаясь слов «биологическое оружие». Небось из работающих там – половина татары! Среди возвращающихся на родину появилось много плешивых. Наш брат всегда отыщет в России самую грязную, самую вредную работу: то на рудники подаётся, то в бездонную шахту сунется. Удивительный народ! Никак не разместится на собственной земле! В Казани очень много грузин и армян. Но хоть бы кто из них гробился на «чёрной» работе! Татарин же отправляется к чёрту на кулички и там загибается от тяжёлой работы. Где ещё есть народ, что так не ценит себя?!
Сердцем и глазами ищу знакомые места. Тогда дороги, пройденные нами, были занесены песком или пылью. А что касается растений – лишь местами выглядывал чернобыльник да низкорослое деревце караганник, которое словно боялось подняться выше земли. Летом после полудня начиналась песчаная буря. Казалось, вот-вот вся степь вздыбится и улетит вместе с ветром. А тут откуда ни возьмись перекати-поле, называемое в народе «волчьим огнём». Интересно, где хоронятся эти клубки в ясные дни? Свистит ветер, до небес поднимает пыль и песок, затмевая солнце. Начинается настоящее светопреставление! Голодные, обессиленные заключённые идут, спотыкаясь под напором ветра и стараясь прикрыть лица рукавом. А ветер безжалостно налетает снова и снова, пытаясь сорвать одежду и сбить с ног. Стоит чуть-чуть выйти из строя, и порывы ветра, будто злые псы, готовы разорвать тебя в клочья… Колонна из четырёхсот-пятисот голодных, оборванных, ослеплённых песком, обессиленных ветром людей встаёт у меня перед глазами…
Сегодня той степи нет, земля кругом разрыта, выдолблена, просверлена, ободрана, вывернута наизнанку. Не видать караганников и перекати-поле, до самого горизонта земля будто изрыта гигантскими кротами. Кругом какие-то постройки, сеть узких дорог, бетонные заборы, шахты, серые кучи щебня, горы изрытой земли – терриконы, вкривь и вкось разбросанные бесчисленные телеграфные столбы, обмотанные проводами. За какие-то тридцать-сорок лет человек наворочал здесь такое, что и подумать страшно. Теперь гордится тем, что заразил землю проклятой болезнью бесхозяйственности и безответственности. Раньше здесь, куда ни глянь и были разбросаны лагеря, окружённые колючей проволокой, всякие хозяйственные постройки. Сейчас всего этого нет, но нет и благополучия, тепла, красоты, наконец. Порой кажется, что не царь природы – Homo Sapiens – хозяин здесь, а какие-то дьяволы, оборотни, нечистая сила. И всё-таки я страстно хочу найти для себя что-то оставленное здесь, хотя душа разрывается от жалости к самому себе за лучшие годы, вычеркнутые из моей жизни.
Интересно, сколько времени понадобится пройти мост над адом[16] в день страшного суда? Даёт ли какие сведения об этом религиозное учение? Мне кажется, что я нахожусь сейчас именно в том состоянии, когда проходят по этому знаменитому мосту над адом, что тоньше волоса и острее лезвия. Где его конец?!
На правой стороне дороги мелькнул деревянный указатель «Дачи». Когда я увидел дощатые домики чуть больше пчелиных ульев и полощущееся на ветру меж низкорослых деревьев бельё, то онемел от удивления. Неужели наши бараки пошли на строительство садовых домиков? Неужто и деревья те же? А может, эти дачи построили специально, чтобы скрыть безымянные могилы? Знает ли новое беспечное поколение о том, что строит на костях несчастных узников? Ведь не строить надо, а отдать последнюю дань уважения, произнести последнюю молитву! Всем своим существом, каждой клеточкой я приник к этой земле, что простиралась вокруг: и уже не мог оторвать глаз. Стучало в висках; казалось, горячая плазма вместо крови растекается по моим жилам и переполняет их. Известно, что человеческая кровь близка по своему химическому составу к морской воде. Так вот, в эти минуты, казалось, не только море, но океан вливался во все мои жилы. Мозг мой пылал. Я отводил глаза и прятал лицо, чтобы мои попутчики не догадались, в каком я состоянии нахожусь. Я впивался глазами в окно и думал: Боже мой, и как это автобус не загорится огнём от пожара в моей груди?
Наконец, немного придя в себя, пытаюсь расспросить, как отыскать кирпичный завод, но губы не слушаются, а голоса нет, вместо него – не то вздох, не то стон. «Вам старый или новый?» – спрашивают меня. «Старый, старый!» – тороплю я. Мне повезло, что я сел на саранский автобус, потому что прямой актасский не идёт до завода. Оказалось, от посёлка до завода – расстояние неблизкое. Наконец, улицы и дома остались позади, автобус покатился под уклон и вскоре остановился точно рядом с заводом. Со мной вышла и женщина средних лет. Я не утерпел и спросил: «Это и есть кирпичный завод?» «Он и есть!» – ответила она и, куда-то шмыгнув, исчезла из виду.
Я же оробел: не узнаю – и всё тут – ни завода, ни округи, даже неба над головой и земли под ногами. Она лежит чужая, изломанная и покорежённая, вся в глубоких грязных колдобинах, вся испещрённая какими-то извилистыми дорожками. Нет и пыхтящей трубы котельной, где работал Вася Иванов.
Всё чужое – и эти новые, но успевшие износиться строения, и неуклюжие зданьица, кривые двери, побитые окна, поржавевшие, растрескавшиеся шиферные крыши. Нет и колючей проволоки вокруг завода, через которую и птица-то не могла перелететь, ни железной калитки, через которую мне удавалось выйти несколько раз. Внезапно со стороны завода ветерок принёс запах. Да, это был знакомый запах! Никто не кричит в спину: «Шагай!», я сам медленно продвигаюсь вперёд прямо на запах. Ступая мягко, прислушиваюсь, словно боюсь что-то потерять, что-то не заметить, не увидеть, не понять. Ноги мои, чувствуете? Найдутся ли мои прежние следы?
И вдруг прямо перед моими глазами, пытающимися заглянуть в самую вечность, поплыла пёстрая живая река… Они! Мои спутники по несчастью, дорогие мои единомышленники! Это ведь вы, вы! Именно на этом месте летом пятьдесят первого года среди бела дня четверо заключённых захватили новенький самосвал, который заехал в зону загрузиться кирпичом. Крепко подружились они – московский студент Анатолий Кузовкин, молчаливый, не выпускающий изо рта папиросу русский Зонегин, богатырского телосложения казах с узкими, горящими словно угольки глазами (к сожалению, не могу вспомнить его фамилию, забыл и имя) и высокий с приветливым и ясным выражением лица литовец, которого, я можно сказать, не знал совсем… С ним должен был бежать и мой хороший друг Абдулла Али-Казий (по происхождению – черкес по отцу, татарин по матери). Я знал о побеге. Абдулла работал не на заводе, а на стройке. По задуманному плану его карточку должны были закинуть сегодня в нашу бригаду, но цепочка где-то не сработала, карточки его не оказалось на вахте, и он был задержан. До сих пор стоит он у меня перед глазами, вцепившийся руками в железные прутья ворот…
Казах – парень бывалый, дороги знает, литовец – классный шофёр. По плану они должны были ликвидировать водителя самосвала, Зонегин и Толя залегли бы в кузове. В летнюю пору кирпич везде позарез нужен, поэтому машины шли непрерывным потоком. Гружёные самосвалы проходили досмотр на вахте между двумя шлагбаумами. Солдаты-досмотрщики запрыгивали в кузов и острым ломом ковырялись в кирпичах, тщательно производя проверку. Но машин много, и иногда взмыленные солдаты даже не опускали шлагбаума. Наши беглецы рассчитывали именно на это. Выехав за ворота, они прямиком направили самосвал на солдат… На мгновение растерявшись от неожиданности, те расступились, а машина тем временем уже далеко от завода… Наша бригада укладывала блоки кирпичей в карьере. Сердце моё готово было разорваться, когда я услышал выстрелы. Успели или нет? Маршрут у ребят один: добраться до города и там раствориться в толпе. Но дорога туда проходит как раз мимо нашей зоны. Услышав выстрелы со стороны завода, солдаты-охранники на каланче заметили мчащуюся во весь опор машину и подняли тревогу. Толя оказался ранен, радиатор в машине пробит, вода вытекла, до города уже не добраться, раненый Кузовкин умоляет ребят бежать, сам остаётся лежать в кузове. Тут шофёр самосвала, до этого лежавший смирно под двумя здоровыми задами, вскакивает на ноги и, пытаясь изобразить из себя храбреца, начинает избивать Кузовкина. «Кто сбежал? – кричат солдаты. – Куда побежали? Говори адреса!» Толя оказался избит насмерть.
В течение недели были пойманы и остальные. Самым последним привезли казаха. Вовек мне не забыть этого сильного, крепкого приветливого парня, теперь подвешенного за руки к столбу и почти не касающегося земли ногами. Наказали как раба, совсем по фильму «Рабыня Изаура»28! Все беглецы были подвешены таким образом в назидание нам, оставшимся…
Мой лучший друг Анатолий Кузовкин, белолицый, по-мужски красивый, с кучерявой короткой бородкой, убит молодым! По-дружески посмеиваясь, он называл меня «разночинцем». Кто помнит о тебе сегодня? Остался ли на этой земле человек, тепло вспоминающий тебя? Жив ли ты, отчаянный парень Зонегин? А богатырь-литовец? Может, сегодня ты принимаешь участие в митингах «Союдис» а?..
Я помню вас, мои милые друзья: умерший от болезней в лагере Теодор Августович Цеплитис, Жанс Матисович Миезис, который в шутку называл меня «брат ты мой, кузнечик». И если первого можно было назвать Робинзоном29, то второй был его Пятницей. Никогда не забыть профессора Ростислава Ивановича Илечко, знавшего более двадцати языков! А познакомивший меня со стихами Мандельштама30 и произведениями Гумилёва31 Сергей Сергеевич Козлов-Куманский32! А ярославский татарин Мигдат Динмухаметович Салахутдинов!
Сегодня вы по-мужски бросаетесь в мои объятия, а я, осторожно ступая, ищу наши общие следы. А завод ещё стоит, ещё жив; правда, стал маленьким, приземистым, уныло потонул в грязи и кучах раствора. Направо первая очередь гофмановских печей. У покосившейся двери свален в кучу кирпич, но какой-то почерневший. В наше время кирпич был белый-белый, а звенел не хуже гжельского фарфора. Выходит, со временем глина потеряла свои лучшие качества, шихта[17] стала не та… Стараясь ступать неслышно, иду вдоль рельсов, что ведут к самому печному отверстию. Здесь был бригадиром длинный худощавый бандеровец. Имя его тоже забылось. Бригадиром другой головной печи был русский парень Пётр Скороходов. Гитарист! Он почти все стихи Есенина33 переложил на музыку. За Петром, словно тень, всегда незаметно ходил старик Авдей. Дядю Авдея все единодушно прозвали «кардиналом». Я видел от вас только добро, живые трепетные души! Сегодня здесь никого, тихо. Всё засыпано вековой пылью, словно пеплом. Такой пыли больше нигде не встретишь. Она течёт, как вода. В ней следы затягивает мгновенно… Не иначе, как дьявол постарался, чтобы здесь не осталось следов. Когда-то на мельнице даже между брёвень оседала белая пыль. Гариф Ахунов34 назвал её «мучной пылью» и ввёл в наш язык. А эта пыль страшная, мёртвая… Она способна поглотить и слёзы, и кровь. Радуясь тому, что кругом безлюдно, я направился в прессцех, где некогда длительное время работал, дозволяя пыли поглощать свои следы…
Что ж, пусть цех немного подождёт, рука устала писать, впору немного отдохнуть. Сегодня двадцать первое августа, одиннадцать часов дня. Приехал девятнадцатого, вчера весь день был в Актасе. Вернувшись, засел писать дневник. Сегодня, делясь впечатлениями, продолжаю. Прошлой ночью выспаться не удалось, китайцы или ещё кто праздновали до утра. Пытался покемарить днём, но сон не шёл, видно, я оставил его в Казани. Встал с тяжёлой, больной головой. Бывают же такие шумные гостиницы! Отовсюду раздаются какие-то дьявольские звуки, ей-богу! Неужели предстоит ещё одна кошмарная ночь? С утра носятся по коридорам, кричат и переговариваются друг с другом в открытые нараспашку двери, словно в тёмном лесу блуждают. Разузнал, что эти непоседливые люди – китайцы, строят здесь больницу. Сначала калечат людей, а потом собираются строить лечебницу, ну и дела!..
Ночь прошла более или менее спокойно. Китайцы пили, пили, затем куда-то исчезли. В час ночи зазвонил телефон. Бойкие девочки спросили: «Такси вызывали?» И тут же громко рассмеялись. Здесь, в окрестностях гостиницы много странных людей. Коренные жители, городские парни собираются именно здесь, у гостиницы, на скамейках. Сидят подолгу, никуда не торопятся, никого не ждут. Я стараюсь вернуться до восьми вечера. Вхожу в номер, запираюсь, и дело с концом! Тем не менее вчера попал в историю, поэтому отвлекусь от кирпичного завода.
Поужинать я решил в ресторане. Впервые со дня приезда. Пришёл в шесть, оказалось, открывается в семь вечера. Решил прогуляться до центрального универмага. Он неподалёку, напротив гостиницы. Отправился в путешествие в неудобной обуви и теперь страдал. Что поделаешь, к тому же приходится много ходить пешком. В семь поднялся чуть ли не по винтовой лестнице снова в ресторан, смотрю, у самого ближнего столика одиноко сидит человек. Казах лет тридцати-тридцати пяти, хотя могу и ошибиться, поскольку трудно определить возраст казаха по внешнему виду, пока не приглядишься лучше. Тут подошла ко мне официантка, какая-то вся помятая, с палёными ресницами и безобразно толстая. «Мужчина, вы одни?» – сурово поинтересовалась у меня и без лишних разговоров усадила за столик, где сидел казах. Сидим, ждём. Никто к нам и не думает подходить. Через полчаса я не выдержал: «Эта баба накормит нас или нет?» «А когда в Союзе был порядок?» – пробормотал себе под нос мой сосед. Я промолчал – устал да и мысли о лагере не покидали меня – подпёр кулаком подбородок и, как старый пень, продолжал терпеливо ждать. Наконец, ужин был подан. За едой, не знаю уж с чего, завязался разговор. Казах, как-то сразу потеплев, стал расспрашивать меня. Откуда, мол, приехал, что здесь делаешь и так далее. Я отвечал, что работал бухгалтером в домоуправлении, вышел на пенсию, когда-то сидел в лагере, теперь вот вспомнил молодость, решил пройтись по своим старым следам. Казах тут же признался, что дед его был татарином и стал рассказывать о себе, хотя я его и не расспрашивал. Оказывается, живёт в Алма-Ате, здесь остановился в другой гостинице. Родители остались без дома после землетрясения, вот он и приехал сюда, в Караганду, подыскать им жильё. Словом, познакомились поближе. Затем он перевёл разговор на другую тему, стал интересоваться Татарстаном. «Как, мол, терпите, что в Казани русских больше, чем татар? Чем дышит общество? Какие планы? Что собираются делать татары дальше»?
А я, баран, развесил уши как лопухи, жую ресторанную еду словно мочало для пола, и только инстинктивно с осторожностью (вошло в привычку на уровне инстинкта самосохранения) ворочаю языком. «Я человек простой, знаний у меня мало, знаю только одно: у нас, в среде казанских татар, нет места для проявления уродливых форм национализма, у нас уже вошло в кровь жить с русскими в мире, так принято давно. В общественном движении я не участвую, стар уже, да и плохо слышу, глаза не видят…», – так я отболтался, стараясь не грузить лишним свою голову. Внезапно мой собеседник как-то изменился, встал и, не прощаясь, не оборачиваясь, направился к выходу, совершенно забыв обо мне. А ведь ещё минуту назад, чуть ли не обнимал и сочувствовал моим воспоминаниям. Это меня насторожило и заставило невольно засомневаться в нём. Возвращаясь в номер, я по цепочке восстановил весь разговор, и меня осенило. Просто он пытался разговорить меня своими «откровениями» о том, что хочет помочь родителям, что дед его татарин, что сам он «афганец» (даже документы показал). Как раз в этот день в газете «Индустриальная Караганда» от 22 августа 1990 года на первой полосе была помещена статья заместителя Председателя Совета народных депутатов Караганды К. Ташбулатова под названием «Не вижу необходимости», где он от имени своих избирателей выразил несогласие по поводу введения в город войск. Оказывается, в эти дни они были введены в Караганду. В городе угольщиков проходили митинги протеста. Интересно, какой звонок был из Казани в местный КГБ? Ведь я просил о помощи к доступу в архивы. На следующий день после приезда я позвонил по телефонному номеру, что вручили мне в Казани. Когда я заикнулся об архивных документах, в трубке продолжительно и грозно молчали, затем, даже не спрашивая, кто я, с какой целью интересуюсь документами далёкой давности, ответили: «Очень много работы, не располагаем временем».
Может, приняли меня за тайного эмиссара, прибывшего в эти неспокойные дни из Казани, чтобы «баламутить» казахский народ? Конечно, не помешало бы стать эмиссаром, но это было не так, далеко не так! Состарился я, отошёл от общественной жизни. Хочу успеть завершить «программу-минимум», пока ещё есть силы, мозг не отяжелел и рассудок в здравии. Пусть немного, но есть ещё незавершённые вещи. Писать, писать, писать! Я должен высказать своё правдивое и честное слово, когда решается судьба моего народа.
Мой собеседник в ресторане навёл меня на невесёлые мысли. Но, может, вся эта история только мне показалась странной? Может быть, это плод моего воображения?
Сегодня двадцать второе августа. Ночь была тёплой и спокойной. Китайцев больше не слышал, и утром встал свежим, отдохнувшим. В восемь утра вновь был на автовокзале и отправился на поиски волынского каменного карьера. Если бы я приехал сюда в первый же день в подавленном состоянии, с плохим настроением, то никогда не нашёл бы этот карьер. Сегодня я другой, сегодня я уже хозяин своей души! Напихал клочки газетной бумаги в свои неудобные ботинки, которые натирали ноги, теперь хожу гоголем. Видимо, я шагал гордо и уверенно, потому что таксист спросил меня: «Вы, наверное, были большим начальником, да?» Я усмехнулся: разве может писатель быть начальником?! Да и начальник не может стать писателем. Никогда! Писатель – это совесть народа, хранитель его духовной нравственности. Смог ли я стать им? Не знаю. Очень трудно быть самим собой…
Иду в прессцех, еле сдерживая в душе противоречивые чувства. Почему никто не работает? Людей не видать. Гофмановские печи стоят на том же фундаменте, но я уже знаю, что их за эти годы разбирали и вновь перекладывали множество раз. Кстати, я и сам в своё время разбирал и собирал свои печи для обжига кирпича. Двери, двери… Некоторые печи закрыты, в них обжигается сырец. В других, открытых, полыхает огонь, несёт жаром. Рядом идёт подготовка к приёму готового кирпича. Теперь здесь стоят автопогрузчики. В наше время эта работа считалась одной из самых трудных. В печи шестьдесят – семьдесят градусов, огненные кирпичи грузишь голыми руками на тачку и по «железной ленте» катишь к выходу, здесь складываешь штабелями. Если забудешь покрыть голову, то обязательно подпалишь волосы. Каждый кирпич весом в четыре килограмма! В тачку надо погрузить не менее семидесяти штук. Если меньше – не дотягиваешь до нормы и тогда урезается не только твой паёк, но и всей бригады. Сколько я их погрузил в вагоны, этих звонких, с ребром, острым как алмаз, кирпичей! По ночам мы стонали до слёз из-за ободранных в кровь ладоней, обломанных ногтей…
Вот и прессцех. Из четырёх прессов сегодня ни один не работает. Три женщины сидят на пыльных деревяшках, прихлёбывают остывший чай, за которым ныряют кружками прямо в бидон. Они ни о чём не спрашивают меня, и я молча прохаживаюсь мимо них. Теперь кирпичи нарезает автомат. В своё время эту крайне тяжелую работу выполняли самый крепкие ребята из нашей бригады – латыш Скуя и эстонец Ансонс. Впрочем, на кирпичном заводе лёгкой работы нет, да ещё в каждую бригаду направлялось семь-восемь уже бессильных стариков. В их формулярах было записано «использовать на особо тяжких работах». Самый старый в нашей бригаде москвич Ной Борисович Окунь. Куда поставишь этого семидесятипятилетнего старика, который всю жизнь проработал в наркоматах? Бригада должна и за них выполнять норму, если хочешь быть более или менее сытым. За план отвечает бригадир. Если сумел найти общий язык с «вольняшками» – мастером цеха, начальником, нормировщиками, то дела шли неплохо, если не сумел – всей бригадой сидишь голодный.
Из прессцеха я отправился в карьер. Несколько мужиков стоят у стены и дымят папиросами, на меня поглядывают нехотя, мельком. Я тоже не стал заговаривать с ними. Внешне все симпатичные. Работа с глиной всегда тяжёлая, дым, пыль, газ… Интересно, кто сменил нас здесь? Какое племя? Общая ли судьба свела их или каждый сам по себе? Хотел бы знать, но расспрашивать не хочется. Вот хожу здесь, а меня неотступно преследуют сотни теней, к которым я навечно привязан. Так что о чём говорить с этими мужчинами у стены, они, наверное, и понятия не имеют, какая преисподняя была здесь для тех, чьей судьбой стал лагерь… Когда я вышел из автобуса и спросил у одной женщины: «Вы знаете, что завод строили японские и немецкие военнопленные и что долгие годы здесь был лагерь для политзаключённых?», она посмотрела на меня как на сумасшедшего. А эти молодые, что они могут знать? Молодость не любит копаться в прошлом.
Вернувшись в цех, я вновь иду вдоль печей. Вот сушильные камеры с потемневшими дверцами. Запахи те же, да и общая картина прежняя. Начальником нашего цеха был сухорукий Сергеев, а мастером – Григорьев, тихий человек с опущенными плечами. Мне кажется, они все здесь. Чудится, что сейчас вот появится надзиратель Ундасынов, наполовину русский, наполовину казах с лошадиными зубами, вечно не выпускающий изо рта вонючую закрутку с махоркой. Он был поставлен, чтобы следить за нами, чтобы мы не отлынивали от работы у камеры, откуда просачивались дым и газ. У него была любимая приговорка «ох, французы!». Все они «вольняшки», но работаем вместе, общая судьба. Директора завода Белоусова, худощавого человека, мы видели очень редко, он занял свою должность, требуя смертной казни для кремлёвских врачей, чьи «маски» сорвала Лидия Тимашук35. Главным инженером был еврей Ройтман, весь какой-то аккуратно круглый, чернявый, в хорошо сшитой добротной чёрной «тройке». Он частенько захаживал в цех, но ни с кем не разговаривал, наверное, тоже хлебнул горя, скорее всего, ссыльный, не по своей воле попал в Караганду. Словно провинившийся постоит минуты две-три, попереминается с ноги на ногу и исчезает. «Вольняшки» мало общались с нами, между собой в нашем присутствии тоже дел не обсуждали, просьбы наши опустить письмо в почтовый ящик отклоняли. Даже шофёры редко соглашались брать наши письма. А писать нам хотелось, ведь по действовавшему закону заключённому разрешалось отправлять только два письма в год и то на русском языке, к тому же письмо должно быть открытым. Впрочем, многие шофёры на почту и не заглядывали, с трудом всученные письма всё равно не доходили до адресатов. Страх друг перед другом был уже в крови. А письма своим мы и так приглаживали, украшали, как могли, боясь принести своим родителям лишние неприятности. Но было страшно досадно! Ведь в письмах нельзя было сказать о чудовищно суровой лагерной действительности, о том, что даже в небольших лагерях находились заключённые из многих стран, что и они терпели голод и лишения, по десять – пятнадцать лет не имели связи со своей родиной. Дома отец – учитель, старший брат Азат тоже преподаёт в школе, братья учатся в институте, за них было страшно. Большинство из нас даже не надеялось после лагеря вернуться домой. Почти каждому влепили двадцать пять лет тюрьмы, пять лет ссылки и ещё пять лет бесправной жизни… Даже если выйдешь из зоны, всё равно проводят под Красноярск рубить лес. А это, считай, навечно. Говорили, страшнее пилы и топора бесчеловечные лагерные надзиратели да коменданты. Конечно, я тревожился и за свою будущую судьбу.
Работали на кирпичном заводе в три смены по семь часов. Если выходили в дневную, то вечером или утром заступали женщины. Их было более трёх тысяч, и жили они недалеко от нас в землянках, тоже в зоне. Я долго переписывался с двумя девушками. Украинка Лена Иваненко и латышка Дзидра постоянно писали мне. Я тоже отправил им немало писем, и, наверное, они были сильными и трогательными, потому что землячка Теодора Августовича Цеплитиса, его знакомая ещё со свободы, однажды написала ему: «Твой друг, тот, что невысокого роста, наделал в нашей зоне настоящую бурю, девчонки из-за него прямо перегрызлись меж собой». Мне рассказывали, что мои письма ходят по рукам в женской зоне и даже читаются вслух. Письма не сохранились. Многие знали меня на зоне как Алексея Михайловича Неона. В лагере настоящих имён нет, ты – номер, можешь придумать себе любое имя. Например, задушевного друга Абдуллы Али-Казий Диму я знал как Сергея Курского. В августе пятьдесят четвёртого присоединившихся к Кенгирскому восстанию36 группами переправили из Казахстана в бухту Ванино. Вот в это время мы с ним и встретились в челябинской тюрьме. Редактором газеты в Кенгирской зоне в период восстания был длинноносый, никогда не снимавший чёрных очков отважный парень, чью настоящую фамилию я так и не узнал…
Лагеря Карабаса, Актаса и Волынки мне особенно памятны и близки. В Актасе сидел дважды, прошёл большую школу и уже в начале пятидесятых благодаря умным учителям знал о разрушительной силе учения Ленина-Сталина, знал, что в основе теории социализма заложена задача оболванивания народа. В нашем лагере строгого режима, насколько помню, была дозволена свобода слова, преследованиям за свободомыслие никто не подвергался. «Второе крепостное право большевиков» я знал не по книге Солженицына, а испытал на собственной шкуре. Лагеря и тюрьмы помогли мне стать писателем, но одновременно привили чувство страха к системе, власти. По сей день я испытываю это чувство к представителям власти. Избавления от него уже нет. Чувство страха – это глубокая рана.
Страх, осторожность, унижение, покорность, лесть вошли в кровь и плоть татарина, вынужденного 438 лет жить на задворках империи. «Урок устрашения» Ивана Грозного37 до сих пор не выходит из наших генов, он неизбежно переходит из поколения в поколение. Но, может быть, когда-нибудь всё изменится, и через два-три поколения мы избавимся от страха, и в крови наших детей, внуков и правнуков проснётся настоящая булгарская, кипчакская гордость, настоящее татарское мужество.
На протяжении тысячелетия история человечества пригвождает татарский народ к позорному столбу, приписывает несвойственные ему жестокость и бесчеловечность. В последние годы народы, живущие по соседству, стали втаптывать в грязь татарское имя, чтобы поднять выше своё, так называемое «национальное самосознание», стремясь присвоить себе, заложить в фундамент своей истории, причём умело и искусно, национальные достижения татар. Уж не в этом ли кроется причина неуважительного отношения татар к своей национальности, что тысячелетие слышались проклятия в их адрес?!
Известный путешественник Марко Поло38 описал свои последние путешествия в «Книге о разнообразии мира» в 1298 году и закончил её в генуэзской тюрьме. Начав путешествие в Венеции, он побывал в Судаке, Укеке, Сарае, Булгаре, Средней Азии, на Дальнем Востоке, в Японии, Корее, Индии. Много стран объездил знаменитый Марко Поло и через раз употребляет в книге слово «татары». Представителей многих других народов он называет татарами; таким образом, всё хорошее и плохое приписывает волжским татарам. То, что плохое пишется на камне, а хорошее – на песке, мы знаем по себе и давно; даже слабый ветерок стирает хорошее с песка, и оно забывается. У него и в Армении, и в Грузии татары, «большая страна Персия, а в старину она была ещё больше и сильнее, а ныне татары разорили и разграбили её», «Балк большой, знатный город, а прежде он был больше и лучше, татары грабили его и разрушали» и т. д. Когда-то за Уралом жили племена под названием «татары», Крым и Кавказ считались «страной татар». Племена исчезли, а зло, совершённое ими, приписали казанским татарам. И до каких пор так будет продолжаться, ведь должен же быть этому когда-нибудь конец?!
Выйдя из неприглядного пыльного здания завода, я стал спускаться к карьеру, где добывали глину. Озираюсь, ищу… Со стороны шахты, где я в своё время работал кочегаром, плывёт не то чёрная туча, не то дым, похожий на жидкий дёготь. Чёрный дым вызывает в душе тревогу и сомнение. Мельницы, где измельчалась сухая глина, уже нет, вместо неё сараюха-развалюха. Нет и крытой галереи, что соединяла карьер с заводом, не осталось и транспортёра, который, как чёрная змея, сутками напролёт высасывал нашу кровь. Карьер лежит сказочным осьминогом, распустившим во все стороны свои щупальца-рвы. Он стал глубже: куда ни глянь – грязные, разорванные по краям, обвалившиеся ямы. Раньше большая часть зоны приходилась на ровную степь. Как-то нашу бригаду заставили складывать из кирпичей блоки различной формы. Бригадиром был у нас русский парень Фёдор Лобков. Лето. Жара. Во рвах карьера, откуда вынули глину, скопилась талая вода. Мы с профессором Ростиславом Илечко подносим на носилках раствор для каменщиков – мастеров по сборке блоков. Теодор Августович Цеплитис – лучший каменщик – учит меня своей работе. «Тебя научить туфтить или хочешь работать по-настоящему?» – спрашивает он. Я в растерянности: как это? Теодор Августович, не поленившись, ведёт меня к зданию завода. Первую очередь строили японские и немецкие военнопленные, вторую – представители народов России, наши соотечественники. Стены, что поднимали японцы и немцы, гладкие как зеркало, кирпич подогнан к кирпичу. «Смотри, японские и немецкие пленные не считались с тем, что строят в чужой стране, врагам, дело делали на совесть… А как строили россияне, сам видишь… «Я удивился такому острому глазу Теодора Августовича. Впрочем, невозможно было не заметить стену наших земляков: кирпичи в кладке лежали вкривь и вкось, словно пьяные, большими косматыми болячками застыл раствор…
Сейчас степи нет, даже представить трудно, что когда-то здесь была голая равнина. Где они, те места, где мы с немцем Хайнцем Бемом собирали шампиньоны? Чего только нет в этих проклятых краях. Недавно по телевидению прозвучало горькое выступление одного директора металлургического комбината о том, что бесхозно валяется железо, а на комбинате остался трёхдневный запас металла. Правильно говорил: только здесь, на этом пятачке, лежат бесполезно, ржавеют сотни тонн металла. Огромные моторы, гусеничные траки, новая арматура, проволока разных калибров, покоробившиеся, искривлённые, но новые станки и ещё, и ещё что-то, чего я и не знаю… Судя по всему, новое поколение, сменившее нас, работящим не назовёшь. И откуда здесь такое количество железа, после каких сражений лежит оно здесь? Под руководством нашего мастера, «вольняшки» Эдуарда Ивановича Шатшнайдера, мы начали строить здание под большой цех, где и зимой можно было готовить кирпичные блоки. Однажды я спускался в подвал и ненароком ударился лбом о поперечную железную перекладину. Поднял голову и увидел написанные мелом слова «О, милая!». Душа моя затрепетала…
Сегодня здесь пустующие развалины, но тем не менее я вспомнил этот влюблённый призыв на железной перекладине. О, человек, застонала моя душа, ты одним этим словом, одним знаком помог мне стать писателем, призвал к прощению и любви. Спасибо тебе! К кому был обращён поэтический призыв, я не знаю, но он достиг цели, я принял его. Сегодня, 20 августа 1990 года, я ищу следы этого здания, но следов нет, их тоже поглотило время.
С такого знакомого актасского неба вдруг закапали первые крупные капли дождя, но зонтик доставать не хотелось. Человеческая душа похожа на дерево, она также состоит из годовых колец. И разве девяностый год не разбудил мою успокаивающуюся душу, не сделал новое кольцо в моей памяти и душе?!
Дождь заколошматил по разбросанному в округе покорёженному металлолому, заливал обвалившиеся рвы, словно пытаясь скрыть под водой мусор, оставленный здесь, можно подумать, всем человечеством… Никак не могу вспомнить, вили под этими крутыми обрывистыми берегами гнёзда ласточки-береговушки или я ищу здесь то, чего никогда не было?
Дождь сильнее и сильнее льёт на сырую землю, на эти раны в земле, оставленные сотнями судеб. Беззвучно катятся по щекам и мои слёзы, светлые, очищающие, слёзы старого человека, приближающегося к своему закату…
Конечно, не для радостного свидания явился я в эти края. Варварское глумление над природой, загрязнение светлого лика земли, бесхозяйственность – вот с чем довелось встретиться. Будто горькую отраву всыпали в мою прошлую незаживающую рану. Я ещё раз убедился в том, что и тогда и теперь настоящие хозяева Казахстана – империалисты, насильники, колонизаторы.
На следующий день с утра до вечера я писал не отрываясь. Завтра, даст бог, опишу встречу с каменными катакомбами Волынки. Не знаю, доберусь ли до Карабаса. А если будут погожие деньки, обязательно побываю ещё раз в Актасе. Очень хочется побывать! Днём вышел прогуляться по городу. Вот я и привык к нему. В центре обнаружил симпатичный искусственный водоём. В чистой воде плавает голубиный пух. Обедать отправился в знакомый ресторан. За мой столик сели двое, здоровые, коренастые, хорошо одетые. Как говорится, сомневающийся да усомнится, стал я прислушиваться к их разговору. Оказывается, ругают «Рух», который борется за свободу Украины. Удивительно близкое нам слово «Рух» означает «действие». Сидят эти двое и жалуются друг другу: «Громят памятники Ленину! Кричат: «Долой КГБ!» Сталин знал бы что делать! Будь он у власти, жили бы мы по-человечески!» Интересно, кто? Сотрудники КГБ? Руководители средней руки? Кто же они, скучающие по вождю именно здесь, в этих местах, где он искалечил жизнь миллионам? Рано созревшие и успешно скользящие из пионеров в комсомол, из комсомола в партию? Сижу, гляжу на этих двоих, а передо мной одна чёрная сплошная зловещая тень и веет мраком.
Наступает вечер. Тепло, погода ясная. Я сыт. А это уже немало в наше время! Побродил у гостиницы. Присел на лавочку. Кстати, женщины здесь одеты лучше, чем у нас, побогаче, что ли. Пёстрой группой вышли на улицу англичане. Подошёл автобус. Из него вышли казахи и японцы. Кто они? Что здесь делают? Озабоченный важный вид их, серьёзные степенные лица – всё говорит о том, что это не туристы. Наблюдаю за ними – как держатся, как ведут себя. Свободные! Богатые! Могут ехать куда хотят, вольны в своих поступках… Сейчас много говорят о захоронениях японских военнопленных. Возможно, эти японцы ищут своих без вести пропавших земляков? Нет ли среди них Саттаро Тогучи? Нет, эти молодые, симпатичные, видимо, знатного происхождения. Знают ли они о том, что в спасском лагере похоронено девяносто пять тысяч японских военнопленных? Об этом не писали спасские газеты, в прессе прошлых лет тоже не попадались на глаза сведения о количестве пропавших без вести. О девяносто пяти тысячах мне говорили бандеровцы, приехавшие из Спасска в Актас, Иван Копач, Фёдор Попежук и Митя (фамилию, к сожалению, забыл).
Караганда фактически состояла из трёх больших лагерей. Степлаг39 – преисподняя, Джезказганский и Кенгирский лагеря, медные рудники, шахты. В Степлаге люди долго не выдерживали, через два-три года превращались в «доходяг» и попадали в спасскую больницу. В Спасске, бывало, находилось на излечении до тридцати пяти тысяч заключённых. А слово «доходяга» расшифровывалось так: «тонкий, звонкий, прозрачный, имеет макаронную походку». Половина больных оставалась навечно в Спасске, а вторую половину, немного «подремонтировав», гнали в Луглаг40. Поскольку я носил очки, то избежал Степлага и прямиком попал в Луглаг. «После Спасска, Актас – это рай!» – говорили Колач и Попежук. Когда времена изменились, узники вышли на свободу, Газиз Кашапов41 вместе с группой офицеров приехал принимать хозяйство Спасских лагерей с бараками на баланс МВД. Жаль, тогда ещё пелена не спала с глаз Газиза Кашапова, он ничего толком не смог мне рассказать. Стоит обратить внимание на один факт: когда лагерь освобождался от заключённых, его здания с хозяйством не передавали никому, кроме МВД… Интересно, что планировали на будущее?..
Настроение мрачноватое. Чувствую, что жена Накия беспокоится обо мне. Завтра же нужно телеграфировать. Пусть знает, что моя поездка небесполезна и даже необходима. Вот только в архив попасть не могу, позвонил по телефону, снова тот же ответ: нет времени, работа поджимает. Неизвестно, с какой целью ввели войска в Караганду. Газеты всё жуют одно и то же: план, выполнение, соревнование. Когда ещё они переменят тему! Зашёл в редакцию газеты «Индустриальная Караганда». Главный редактор Э. А. Широкобородов в разговоре признался, что газету не жалуют, обвиняют в том, что она «полевела». Просил написать статью о моей поездке. Но ещё сам не знаю, о чём буду писать конкретно. Чувствую только, что душа тянется к правде, свету. А ведь свет очень легко может стать тьмой. Правда многим не нужна вовсе! Ввели войска – это событие огромной важности. Но причину вновь скрывают от народа. Это – излюбленный приём Советов. Ничего хорошего ждать не приходится!
Вокруг что-то зреет, что-то ощущается. Кого-то опять собираются разгонять, наказывать, распускать. Советскую Армию в последнее время опять используют не по назначению… Опять вокруг, в темноте, что-то зреет, растёт, поднимается. А я в стороне, в неведении! А я молча слушаю в гостинице, как беснуются какие-то сумасшедшие! Что за неспокойное место эта гостиница?! Всю ночь напролёт носятся как оглашённые, орут в открытые двери на разных языках. Необычная обстановка никого не волнует, дежурные на этажах ничему не удивляются. Может, мои соседи счастливее меня?! Соседи или противники – не разберёшь, сидят с женщинами. Они не знают языка своих гостей и, похоже, изъясняются жестами, хлопками, повизгиваниями, топотом ног. На всех этажах визжат, хлопают в ладоши, топочут ногами. Объясняются, что ли, таким образом? Кошки, бывает, безобразно орут, понятно, природа, но они же люди, неужто до утра им надо выть, не сидеть на месте как биржевым маклерам?.. человеческие звуки?! Мы и в лагере-то, представители разных национальностей, объяснялись тихо и вежливо и всегда понимали друг друга. И вот люди, сумевшие в горестях жить тихо, теперь в радости жить спокойно не могут, воют, кричат… Удивительно!
Под утро сильно похолодало, комната совсем остудилась, балконная дверь настежь, а сам я проснулся в поту и в страхе. В желудке что-то бурчит. Вечером выпил бутылку кефира. У нас ведь как, короткую жизнь этого продукта обязательно удлинят. Или какая другая причина? Не приведи, господи, заболеть на чужбине. Пытаюсь заставить свой мозг усиленно работать, ищу причину болезни. До рассвета ломал себе голову, в итоге встал с головной болью. Поднялся на пятый этаж, поел сметаны, яиц, выпил кружку жидкого чая и помчался на автовокзал.
Теперь дорога на Волынку, в каменный карьер. Там я находился недолго. В марте 1953 года умер Сталин, была объявлена амнистия и, таким образом, в некоторых лагерях опустели рабочие места. Рабочих из волынских каменоломен освободили всех разом, а вместо них пригнали этапом шестьсот человек из Актаса. Среди них находился и я. Было начало мая. Из обезлюдевшего Актаса в этот совсем маленький лагерь мы вошли уже поздно вечером. Всего в общей сложности я был там десять месяцев. В марте 1954 года нас вновь перевели в Актас. Поговаривали, что снова привезли не попавших под амнистию разных бандитов, воров, убийц. В Актасе меня определили помощником кочегара на новую шахту. Работали в кочегарке с одним литовцем, обладателем длинного и мрачного лица. По-русски он не знал ни слова, да и знать не хотел. На кирпичный завод я больше не вернулся.
Началась новая эпоха без Сталина.
Новое место, новая работа. Она оказалась тяжелее, чем на заводе. На глубине семидесяти-восьмидесяти метров широкая глубокая яма, в ней разной толщины каменные пласты. На дне, словно паутина, пересекаются и тянутся в разные стороны узкоколейки. В середине канава, размытая ледяной водой латунного жёлтого цвета. В этой яме, окружённый отвесным каменным забором, в жаркие дни печёт и воздух прогревается настолько, что терпеть нет сил. От жары, кажется, треснет голова. Кто не утерпел и выпил ледяной воды, – сам себе подписал приговор. Вернётся с работы в барак, уляжется спать, а наутро душа вылетела из тела… Более выносливые заключённые сверлили камень тяжёлыми массивными перфораторами, делали шурфы. Дробили глыбы при помощи колунов, ломов и железных клиньев, затем, насколько хватало сил, тащили куски к вагонеткам. Норма – шесть вагонеток. Катишь их по узкоколейке к центру, где вручаешь нормировщику, он помечает каждую вагонетку, затем катишь по наклонной эстакаде, и они поднимаются вверх, будто гусята друг за другом. Наверху их снова пересчитывают и тогда уже выгружают. Другие бригады загружают камень в машины, и те отправляются на стройку. В то время ещё не применялись бетонные плиты, для строительства фундамента пользовались «бутовым камнем», что добывали заключённые. Часть этого камня попадала в руки дробильщиков, они пропускали его через большие круглые жернова и получали два сорта измельчённого камня: крупный назывался «щебень», мелкий – «кленец». Мелкий камень идёт в настоящее время для приготовления бетона. Работа здесь чрезвычайно тяжела. Пересменки нет. От темна до темна «надо упираться рогами», «пахать».
Я уже не помню некоторых подробностей, но меня опять выручили очки. Я не попал в каменоломню. Лейтенант Фунтиков, который сопровождал нас, здоровый, круглощёкий, с белёсыми волосами, узнав, что в Актасе я был бригадиром, сказал: «Будешь и здесь бригадиром!» и велел отойти в сторону. Фунтиков – начальник ППЧ – это планово-производственная часть. Вскоре «стоящих в стороне» собралось немало. Каждый лагерь, провожая этап, старается избавиться от обессилевших, покалеченных, филонов и лентяев, хулиганов и бездельников. Когда бригады были сформированы, Фунтиков зло выругался: «Так вашу …! Этот проклятый Актас! Прислали калек да чертей-очкариков!». Имён, правда, не называл. Мы слушали молча.
Меня поставили бригадиром над семьюдесятью инвалидами. Прежде всего мы стали укреплять зону. Бандитам, ворам, хулиганам сойдёт и забор из колючей проволоки, а для нас стали рыть рвы вдоль забора, даже машина не могла преодолеть их. Каждую ночь мы строили планы в надежде, что начинаются новые времена, что скоро будем дома, а начальство наверху, полковники и подполковники, всё трусили, чего-то выжидали; словом, совсем не чувствовали перемен. Сначала мы копали рвы глубиной восемьдесят сантиметров, затем до метра, а после посещения зоны одним генералом углубили их до одного метра двадцати сантиметров, Но и это ещё не всё, у основания всего забора нужно было разбросать кольца из колючей проволоки, которые назывались «спираль Бруно»42. Два человека держали на жерди огромный клубок колючей проволоки и постепенно разматывали его, делая кольца. Поверх этих колец устанавливалась ещё наклонная ограда. Кто рвы копает, кто проволоку разматывает – территория зоны немаленькая. В определённом месте стояли громадные печи для обжига извести. Рядом полным ходом шла стройка, поговаривали, квартирного дома. После завершения укрепления зоны нас должны были перебросить на эту стройку.
Над круглыми печами для обжига извести была пригвождена фанера со словами «Берегись козла!», а вдоль всей эстакады было написано «Берегись орла!». Если нарушался режим работы печи, то камень плавился и превращался в спёкшиеся комки. Оторвать их от стенок печи было делом невероятно трудным. Расплавленный камень назывался «козёл». Внизу гружёные вагонетки специальными крюками цеплялись к стальному тросу и по наклонной эстакаде под углом в сорок пять градусов ползли наверх. Рядом по узкоколейке двигались вниз пустые вагонетки. Иногда, правда, это случалось редко, гружёная вагонетка срывалась вниз. Она называлась «орёл». Не дай бог видеть это. «Орёл» срывался вниз, стягивая с троса другую вагонетку, та, в свою очередь, следующую – и так далее. Перевёрнутые вагонетки летят как попало, словно ядра, со скрежетом падают друг на друга. Работающие внизу заключённые с диким криком разбегаются в разные стороны. А падают по десять-двадцать вагонеток одновременно. Земля содрогается, пыль стоит столбом. Долго и медленно оседает она… Работа останавливается, карьер гудит и стонет.
Да, видел я полёт «орла», не приведи господи, увидеть ещё раз. Я видел, как падающая вагонетка раздавила двух заключённых: в то время как они беспечно спускались по боковой лестнице. В лагере человека повсюду подстерегала смертельная опасность! За установку забора из колючей проволоки хорошо платили, норма выполнялась. А если бы нет, то со слабых да хромых хозяева лагеря снимали бы по три шкуры! Когда привозили уголь, цемент, лес, ставили на разгрузку вагонов, но работой по-прежнему оставалось укрепление зоны. Разгружали споро, но выработать норму по добыче камня не удавалось. Норма, шесть вагонеток, изматывала до предела. Полуголодные, не знающие отдыха «доходяги» совсем отощали и высохли, рёбра торчали наружу. Нашу бригаду перевели в карьер. Мы тоже взялись за лом и кирку. Сравнительно молодые и здоровые рубили и грузили камень, другие выгребали грязь. Гружёным вагонеткам потеряли счёт. За одну неделю бригада дошла до полного истощения. В один прекрасный день наш технорук немец Штуккерт собрал всех бригадиров на эстакаде, в комнате, где сидели нормировщики. Здесь были литовец Эдуардас Бринклис, бандеровец Илья Марусак и другие бригадиры, среди них затесался и я.
План действительно не выполнялся. Летом 1953 года заключённые почувствовали приближение разных перемен, стали работать спустя рукава, филонить, чтобы сохранить последнее здоровье.
Технорук, немец с Поволжья, грузный и неуклюжий, как стог сена, по-видимому, сам был ссыльным под надзором. «План не идёт, план! – говорил он, тяжело переваливаясь по комнате. – И мы не имеем права не выполнять его. Давайте сделаем так. Найдите семь-восемь человек, вручите им по дубинке и пусть они следят за выполнением нормы. Раньше мы так работали с заключёнными. Дубинка, она… любой план сделает!» Услышав такое, бригадиры на миг растерялись. Мы не знали дубинок и колотушек. Неужели в пятьдесят третьем, после смерти тирана, мы станем заставлять друг друга работать дубинкой?! Избивать тех, кто прошёл Колыму, Джезказган, Кенгир, Магадан?
Я и так был зол и постоянно ругался с Фунтиковым за то, что погнал стариков из моей бригады в карьер, а теперь… Сам не знаю, как в моих руках очутился топор, но в один прекрасный момент, страшно ругаясь, я погнался за Штуккертом и гонял его по всей эстакаде. Хорошо, ребята вовремя остановили меня. Штуккерт оказался человеком, не стал докладывать начальству и вообще с тех пор обходил мою бригаду стороной. Правда, один из моей бригады по фамилии Чуянов, с лицом сплошь заросшим волосом, доложил Фунтикову об инциденте, но тот дело замял. Пятьдесят третий год! Вот и первая ласточка перемен: иностранцам разрешили через Красный Крест»43 написать письма на родину, в лагерь завезли бумагу, ручки, чернила. «Можете просить пересмотра своих дел. С претензиями можно обращаться к любому, начиная с местного прокурора и кончая Генеральным», – разрешили заключённым. Большинство из нас в Волынке были молоды, в основном бандеровцы44 и литовские «зелёные»45. Если не брать во внимание отдельные моменты, можно сказать, жили мы дружно.
Как я уже говорил, Время – это такая единица измерения, которую человек никогда до конца не разгадает. Человеческий мозг не в силах постичь бесконечное Время. Шли века, менялись формации, но никто не смог остановить Время. Даже у тиранов, пытавшихся приручить его, не хватало жизни открыть тайну Времени. Время не поддавалось ни силе, ни уму, ни воле человека. В этой простой истине я в очередной раз утвердился в Казахстане. Здесь я познал ещё одну горькую истину…
Самое большое богатство нации – Память. Без Общей Памяти нация вырождается, становится обыкновенной человеческой общностью. Очевидно, Общая Память сохраняется благодаря общей территории. Нации непрерывно ищут себя в Общей Памяти, они поклоняются даже черепкам, если те являются свидетелями Памяти, по крупицам собирают свою Память, разбросанную в тяжёлые для них времена. Одно поколение сменяется другим, они создают славу нации, множат её, по самым тернистым дорогам Истории бережно проносят и сохраняют Память. В безжалостно суровые моменты Истории империи и тираны пытались уничтожить эту Память и часто добивались своей цели. Тем не менее Память всегда оставалась бездонной казной нации, и сколько бы из неё ни черпали, она вновь пополнялась. После Октябрьской революции коммунистической партии, которая не уступала по жестокости фашистской, удалось сделать чёрное дело. Она силой, обманом, страхом, террором, пустыми обещаниями подавила национальную Память.
Некоторые народы были изгнаны со своих исконных земель. Это ли не безжалостный пример насильственного уничтожения Памяти нации? Основная масса сосланных давно уже вернулась на землю своих предков. Я видел в Караганде довольно много чеченцев. Остались. Да, насильно не объяснишь, что надо возвращаться домой…
Караганда – город пришлых людей. У города нет своего лица. 26 августа в городе отмечали День шахтёра. Праздник, но не национальный. Народ собрался разный, как на вокзале. Случайный простой люд. Среди них заметил несколько женщин-татарок в синих бархатных камзолах, в таком же камзоле – гармониста и двух бледных, словно картофельные ростки из подвала, мальчишек. Только было я собрался подойти к ним, как какая-то проворная женщина быстренько увела их. Праздник проводился на русском языке. Выступали казаки с кудрявыми чубами из-под картузов и в брюках с лампасами. Пели свои песни и местные казахи точь-в-точь в таких же штанах с лампасами. Коней у них, правда, не было, но плётки держали в руках и даже поигрывали ими. Какой-то профсоюзный деятель еле произнёс несколько слов на ломаном казахском, и после этого уже не слышались ни казахские песни, ни казахские напевы.
У пришлых людей некоторое время сохраняется общая судьба, вот только Общей Памяти не бывает. Память каждой нации имеет свои особенности, оттенки… В сталинский период казанских татар не ссылали. Правда, в 1944 году, когда крымские татары были согнаны со своих земель, вышло постановление, по которому казанские татары обязаны были переселиться за Урал. Что-то или кто-то помешал претворению в жизнь этого решения. Раскрыть сию тайну предстоит будущим поколениям. В сорок четвёртом внезапно меняется судьба татар: в университете открывается кафедра татарского языка и литературы, начинают в полную силу работать консерватория, татарское театральное училище, театры. В газетах появляются материалы, в которых русские маршалы и генералы отмечают храбрость и отвагу татарского солдата, его верность присяге. Вскоре на очередной сессии Академии наук ставится вопрос «О происхождении казанских татар». История казанских татар теперь рассматривается отдельно. Центральный комитет тем временем тоже не дремлет, всевозможными решениями против национального возрождения он замахивается на Память татарской нации.
Национальная Память может сохраниться только на своей родной земле благодаря сплочению народа и неразрывной связи поколений.
Память пришлых людей коротка. Тесно общаясь с ними, коренное население теряет свою Память, само того не замечая, превращается в беспамятных пришельцев. Полчаса кружу на вокзальной площади, расспрашивая всех о волынском каменном карьере, но никто о нём не слышал, не видел. Только пожимают плечами, не знают. Две хорошо одетые, интеллигентные девушки горячо спорят о строительстве. Подошёл к ним, прервал их разговор. Повезло, оказались нужными людьми, работают в учреждении, занимающемся строительными материалами. Но и они ничего нового не сказали: «Нет, никогда в Волынке не было карьера! Сходите на улицу Кирова. Там есть отдел, который занимается нерудными материалами… В области тринадцать карьеров, но в Волынке камень не добывают». Когда я произнёс «Волынка», диспетчер коротко сказал: «146-й автобус». В кассе я быстро получил билет. На остановке тоже пытался порасспрашивать, но все недоумённо пожимали плечами. «В Волынке нет и не было карьера, – говорят, – там только и есть, что свиноводческий комплекс». «Какой карьер? Какая тюрьма? Откуда там взяться лагерю? – удивляются все. – Вы что-то путаете, гражданин!»
Две женщины, одна русская, другая казашка, наперебой доказывают мне, что они здесь четырнадцать лет выращивают свиней, и никакого карьера нет и в помине. Меня окружили разные люди, среди них и военные – краснолицый, широкоплечий полковник, два капитана – словом, человек тринадцать собралось, и все пытаются убедить меня, что нет рядом никакого каменного карьера. «Я сам работал там, когда был зэком!» – пытаюсь им возразить, но люди смотрят на меня, как на инопланетянина. И всё же кто-то сказал: «А нет ли чего похожего ближе к Сарани?» Я взял себе на заметку это предположение.
Мне посоветовали поговорить с водителем 44-го автобуса, маршрут которого пролегал до Актаса. Бросился к нему. Водитель долго думал, морща узкий лоб, но ничего вразумительного так и не сказал. Но потом вспомнил про завод РТИ[18]. «Нет ли того, что вы ищете, за кладбищем?» – предположил он. Я и это намотал себе на ус.
Куда же запропастился карьер? Зловещий карьер Волынки, который первыми стали разрабатывать японские и немецкие военнопленные. Карьер, который держал в кулаке судьбы тысяч людей, не сохранился в памяти! В толпе, что окружила меня, я не увидел ни одного казаха, кроме женщины-свинарки, ни одного тюрка. Прошло тридцать шесть лет с тех пор, как я покинул карьер в 1954 году. Он ещё вовсю продолжал работать… Люди сами забыли о нём или их заставили забыть? Они и не предполагали о моём существовании! Они не знают, что писатель – это хранитель национальной Памяти…
Я решил, что на месте будет видно, что делать дальше, и сел на 146-й автобус. Многолюдно, тесно. Рядом со мной стоит полковник. От него пахнет дорогим французским одеколоном. Наверное, хорошо зарабатывает. Едем, едем… Кругом безымянная земля, безымянные поля, безымянные тропки… Здесь нет лужаек за полями, низовий рек Чуал и Чуке… Нет и воспетых М. Магдеевым46 поля Масры, а также равнины Кисмес. Да, здесь никогда не родятся высокие поэтические души, здесь могут появиться только временщики с мелкой душонкой, которые всю свою жизнь прекрасно умещают в таблицу умножения. Рабы золотого тельца, воры и бандиты в большинстве своём – выходцы из этой среды пришлых людей, которые легко меняют свои взгляды, принципы, веру. Едем, едем, а взгляду не на чем остановиться, что было бы достойно внимания. Совсем не встречаются засеянные хлебами поля, кругом истерзанная, израненная, пустая земля…
Слева осталась деревянная дощечка с надписью «Волынский агрокомплекс», автобус прокатил немного вперёд и остановился у села Ново-Дубовка, где я и вышел. Название не согрело меня, но рядом я увидел другое знакомое слово «Волынка». Деревне посреди Казахстана дать такое странное чужое название «Ново-Дубовка»!
Из автобуса со мной вышли два парня. Вот счастье-то! Оказывается, оба работали в каменном карьере! Спросить их, не из бывших ли зэков они, я не решился. Как хорошо, что ещё есть люди, знающие Волынский карьер! Участливые люди, вспомнившие завод РТИ, невольно попали в точку. Надо срочно обратно в Актас, оттуда на 90-м маршруте ехать в Сарань…
Вот я стою посреди Актаса. Дубовские ребята объяснили мне дорогу, даже нарисовали карту, но я от радости, что ли, не могу сориентироваться. Желающих в Сарань собралось немало. Я без конца всех расспрашиваю, но вот потрясающе, опять попал в кольцо «незнаек». Большинство живёт в Сарани – русские и люди других национальностей, казахов, правда, среди них нет, – но не знают Волынки и о карьере не слышали. Обычно в безликой, безразличной толпе всегда находится одна добрая сострадающая душа. Ею оказалась женщина, внешне похожая на еврейку, с аккуратным пучком седых волос на затылке. «Вы у таксистов поспрашивайте, они народ бывалый», – посоветовала она и рассказала, как добраться до завода РТИ, ещё раз повторила номер автобуса.
В дороге меня вдруг осенило: ведь я всем говорил, что был зэком, работал в лагере и тем самым ошарашивал незнакомых людей, вводил в некоторое замешательство. «Какой там может быть лагерь?» – удивляются они. А когда перечисляю лагеря, пытаюсь убедить их в правильности своих слов, то выходит всё наоборот, мне не верят. Нашёлся даже один дурной человек, который меня же и стал упрекать во лжи. «Пятьдесят лет живу в Михайловке, но ни о каких тюрьмах не знаю». «Не было их здесь и всё. Вот в Долинке были и есть» – не верил другой. Так и остался я для них лжецом.
Никто не знает о существовании здесь чудовищных кровавых лагерей. Люди живут сегодняшним днём, без памяти, без истории, замкнувшись на собственных проблемах. Ограничивая себя, они и не догадываются, что теряют человеческое достоинство, возвращаются в животное состояние. Нет надобности иметь прошлое, нет потребности усваивать уроки истории, пропала Память, умерла. Стоит ли за это обижаться на род человеческий? А может, люди правы, что в эти бесславные времена плюют на свою историю? Да и выдержит ли человеческое сердце память о своём прошлом, если и сегодняшний день гложет его нуждой, нищетой, бесправием? Всё так. Но не появится ли тогда у народа новый грозный тиран? Тиранам не нужна народная Память: они страшно любят смутные времена. В бурлящем потоке им очень легко выплыть наружу! И разве не мечтает узколобый Язов47 стать диктатором? А как он похож на Брежнева, ну прямо вылитый, как две капли воды…
Наверное, в лагере я был вроде бестолкового барана, потому что даже не пытался разузнать, сколько вёрст от Актаса до Караганды. Ведь сто раз слышал слово «Сарань», но где он, в каком районе – даже не поинтересовался. Нас везде и всюду сопровождал конвой – почётный эскорт. Уставят дуло ружья в спину – и вперёд, а мы, как сталинские бараны, так и шли, спотыкаясь, куда погонят. Впрочем, нет, сказать, что все мы были баранами, было бы неверно. Помните ту группу беглецов, о которых я писал вначале? Быстрый, ловкий парень из казахов К. Очень хорошо знал район, легко находил общий язык с людьми. А не был ли Зонегин моряком? Шофёр-литовец умел водить любую машину. Толя Кузовкин – смелый, лихой, решительный парень! Если не ошибаюсь, Абдулла Али-Кази был японским шпионом, два раза он беспрепятственно переходил границу, только на третий попался! Видимо, они лучше всяких картографов знали, где находится Актас и Сарань.
К сожалению, хорошие мысли всегда приходят поздно. Ну как я мог не разузнать хоть бы какие приблизительные координаты карьера, где сам работал?! Еврейка всю дорогу переживала за меня, кстати, вспомнила, что кто-то из её родственников проводил летний отпуск на озере у карьера. Место отдыха? Волынка? Наверное, парни из Дубовки что-то напутали, видимо, меня послали на казахстанский курорт! Какой отдых?!
Когда автобус тронулся, пассажиры оживились, пошли расспросы, споры, один говорит так, другой – эдак! В голове у меня всё смешалось! Жители Саранска тоже не знают лагерь, который я ищу.
Наконец, мы приехали в такой же безликий город, что и наши Альметьевск, Лениногорск. Двух-трёхэтажные домики, в палисадниках – подсолнухи, всё как-то скучно и печально. Старушка-еврейка увидела такси и закричала, подзывая меня. Таксист с двух слов всё понял: «Здесь. Но давно уже камень не добывают». Я стал упрашивать его отвезти меня туда, но он не соглашался, мол, возвращается в Караганду, торопится. На стоянку подошли двое, муж и жена. Прислушался, по говору – чеченцы. Оказалось, женщина знает, где карьер, объяснила, что недалеко отсюда, совсем рядом.
Я успокоился. Еврейка всё не отстаёт, спасибо ей за всё превеликое.
Наконец, таксист согласился. Чеченка объяснила дорогу. Договорились, что таксист отвезёт меня за двойную плату. Едем по узкой разбитой дороге, давно заброшенной и неухоженной. Слева бесконечно тянется кладбище с огромными крестами на могилах. «А где же мусульманское кладбище?» – спросил я у водителя. «Какое мусульманское?» – удивлённо обернулся он. «Здесь же много казахов, татар, вон и чеченцы есть», – отвечаю. Таксист улыбается: «Все вместе лежат, у нас людей не различают по национальности». Я-то думал, отчего это и Караганда, и Сарань, и Актас такие серые, неуютные города, а всё дело, оказывается, в том, что отсутствуют напрочь национальные признаки: нет церквей и мечетей, нет исторических памятников, – то ли город людей, то ли владения какой-то нечистой силы… В новых городах душе не хватает храмов, излучающих веру, чтобы, проходя мимо, задуматься, вспомнить о бренности мира. И лежат вперемежку на этом кладбище люди, чьи заблудшие души носятся между небом и землёй и никак не обретут покой. Какие же ангелы могут прилететь на эти безбожные могилы? Когда-нибудь иссякнут казахстанские угольные шахты, уже подсчитаны запасы урана на всём земном шаре, забудется, в чью честь были названы улицы в городах… Что же останется грядущим поколениям? Вот ведь забыли через тридцать-сорок лет известный на весь район карьер, снабжавший камнем, известью, щебёнкой всю округу!
Проехав кладбище, свернули направо, и затрясло нас на неровной дороге. На левой стороне раскинулось озеро, как сказал таксист, «рыбное», за ним – завод РТИ. Безлюдная дорога, голая степь. Спрашиваю, куда подевались караганники; таксист ответил, что их не осталось, перевели на веники. Гляжу по сторонам, ищу хоть что-нибудь знакомое. Гляжу в небо, но и там полощутся незнакомые облака. Нет и посёлка. Его строили японцы. Когда здесь поселили нас, то печи во всём посёлке так дымили, что в домах нечем было дышать. Ни один печник во всей округе не мог разгадать, почему у японцев печи служили исправно, а после их депортации зачадили. Вот откуда я знаю, что посёлок выстроен японцами. В нашей бригаде был один спокойный сдержанный эстонец по фамилии Каськ. На все руки был мастер, умница большой. Он и вдохнул новую жизнь в сложенные японскими мастерами печки…
Верно ли едем?
Справа среди деревьев осталась какая-то постройка из камня, без крыши, с чёрными отверстиями вместо окон. И мне вдруг подумалось: уж не тот ли этот магазинчик, который мы начинали строить? Решил остановиться здесь на обратном пути. А что это за незнакомая горка впереди? «Там должен быть карьер», – пояснил таксист. Там? Но каменный карьер не может быть на горе? «У той постройки должны быть на фасаде две арки, – рассказываю водителю. – Это, должно быть, магазин. Мы сделали фундамент и подняли стены, достроить не успели… «Никакой другой приметы у меня нет. Дорога повернула и начался крутой подъём мимо поросших травой холмов. Наконец, остановились на высоком обрыве… Я онемел. Наверное, я и раньше применял это слово, потому что по-другому и не сказать о высшей степени удивления. Кстати, в нашей жизни есть много поводов, чтобы прибегнуть к этому выражению. Но я впервые в жизни действительно онемел. Какими словами передать своё состояние и первое впечатление от увиденного? Ведь слова могут предательски подвести: ты собираешься сказать одно, а выходит совсем другое. Сегодня я должен лить сталь из слов! Сегодня я прошу своего читателя понять меня. Умоляю! Молю Бога, дай мне сегодня достичь взаимопонимания со своим читателем! Когда ещё мы сможем понять друг друга?! Где, если не здесь, я выскажу свои самые сокровенные, самые заветные слова? На что ещё мне надеяться, если мой читатель не поймёт моего состояния?
Я так и не осознал, то ли покатился кубарем куда-то, то ли провалился в страшную бездну. В пятьдесят четвёртом, когда уехал, не успев попрощаться, не думал, что карьер дойдёт до нынешнего состояния: такую громадную бездонную яму я ещё не видел. Самое удивительное, что будучи пуста и безлюдна, она всё же была живая, на крутых склонах колыхалось голубое марево, а из тысяч канав на дне до меня доносились тысячи разных звуков. Грохочет молот перфоратора, с грохотом падают камни, вагонетки скрипят, будто плачут, поднимаясь по эстакаде… И в этой преисподней, неслышно передвигаясь, как призраки, работают люди… Я закрыл глаза и уши, чтобы ничего не видеть и не слышать, но всё равно в ушах долго стоял звон и лязг.
Когда пришёл в себя, то почувствовал, что стою на высоком крутом обрыве, словно собираюсь взлететь, но, как старый обессилевший орёл, лишь качаюсь из стороны в сторону. Если бы не водитель, присевший тихо в стороне, да не запах разогревшейся машины, я подумал бы, что очутился на другой планете. Внизу, насколько хватает глаз, как в кино, раскинулся не то кратер вулкана, не то глубокая яма от обвала, в которой плескалось и блестело голубое озеро. Я не заметил сразу чаек над водой, так как ещё не различал отдельно ни земли, ни неба, – всё сплошной стеной стояло перед глазами, затем стало расплываться… Неужели плачу? Оказывается, нет, я не могу плакать, я потерял способность плакать – и нет мне облегчения.
Через какое-то время я увидел совершенно голые берега и понял, что каменный карьер остался посреди высокого круглого холма, на дне. Оказывается, этот искусственный холм создан глиной и песком, которые приходится выгребать при добыче камня. Сколько же надо было достать камня, чтобы сотворить такое возвышение?..
Ну почему, почему не осталось ни одного бревна, ни одной постройки, ни одного напоминания о том, что мы здесь работали? Всё сломано, разобрано, засыпано, пропало, исчезло. Ничего не узнаю вокруг. Наверное, это ошибка, это не тот карьер, напутали те душевные люди, что подсказывали дорогу, забыли или сошли с ума! Старушка-еврейка говорила: «отдыхали… в озере купались!» Спуститься к дачникам, расспросить их? Наверное, они тоже пришлые люди без памяти. Конечно, они не знают, что каменный карьер вскрыли японские и немецкие военнопленные! И посёлок, в котором разместились сотни солдат и офицеров, тоже строили они. Дачникам, видимо, и в голову не приходит, что в этом богом забытом, проклятом месте остались многолетняя боль и страдания тысяч заключённых. Удобно, беззаботно живут они! Если бы я не знал страшную тайну этой каменный ямы, наверное, тоже застыл бы под жарким солнцем, глядя на далёкий горизонт. Возможно, и я бы думал иначе, если бы не давили мне на плечи прошедшие здесь годы, превратившие в рабов не одно поколение, судьба тысяч измученных, больных, умерших. Человек, обманываясь, живёт сиюминутными удовольствиями, не думает о прошлом и будущем. А может быть, это самое большое счастье человечества?
Долгие годы я пытался освободиться от неотвязных тяжёлых воспоминаний, казалось, вот-вот забрезжит свет, но опять темнеет в глазах, и я невольно отступаю назад, чтобы не скатиться с обрыва. Солнечно, безоблачно, тепло. Солнце, отражаясь в озере, слепит глаза, я зажмуриваюсь, но отчётливо вижу перед собой свою жизнь и жизнь сотен других заключённых. Кругом ни звука, не слышно птиц и насекомых, стелющаяся полынь и другие колючие растения издают терпкие запахи, убаюкивают, успокаивают. Шофёр подошёл близко к обрыву, камень скатился вниз и пропал в какой-то вымоине, не долетев до воды. Может, чайки встречают меня? Их очень и очень много. Образовав кольцо, они парят над ямой. Есть поверие, что чайки – это души погибших в шторм моряков. А эти чайки – уж не души ли безвременно ушедших из жизни заключённых?
В пятьдесят третьем, когда околел кровавый тиран Сталин, это чудовище, в лагере ещё оставались прежние порядки, человек по-прежнему был здесь рабом.
Каменные ямы! Каменный ад! Лето. Но солнце не помощник, а враг! Камень страшно нагревается, а железные ломы, молотки, клинья становятся огненно-горячими. Воздух неподвижен, каменная пыль оседает медленно, застывая струпьями в уголках глаз и рта, в ноздрях. После получасовой работы внизу человек теряет ощущение времени и сам превращается в каменную куклу. Он ничего не слышит, не смотрит вверх, у него нет мыслей, одна пустота, неволя… Голод заставляет работать заключённого; голод – его царь и бог. Если хоть один не выполнит нормы, то урезается паёк всей бригаде, никто не хочет оставить голодным своего товарища, и каждый работает в этой адовой печи до изнеможения, до смерти. Все хотели жить, но по-разному пытались сохранить свою жизнь в надежде когда-нибудь вернуться на родину. Были и штуккертовские надзиратели с дубинками. Нет человека, который спокойно бы вынес голод. Голодающий долгие годы человек частенько терял своё человеческое достоинство…
Я сказал, что онемел…
А чего же я ждал? На какую встречу надеялся? Что я ищу на этих забытых тропках? Да, было пережито, но прошло, пропало, забылось. Может, душа не хочет смириться со словом «забылось»? С двадцати двух лет до двадцати восьми, когда сознание в полной силе, когда вера в собственные силы переполняет тебя, когда хочется всё больше и больше знать, моя жизнь прошла в вонючих газовых цехах кирпичного завода, в каменном карьере. Правильно, я не собираюсь вычёркивать эти годы из своей жизни. В какой-то степени я по-своему был счастлив. Отец и мать были здоровы, без кормильца не остались. Я видел страшные годы своей родины собственными глазами, я страдал вместе с ней. В молодости я искал единомышленников на свободе, а нашёл в том же лагере, где был сам. Многие, кто прошёл тюрьмы и лагеря, затем пишут в своих воспоминаниях о том, что они напрасно «сидели», по чьему-то злому навету. А в нашем «особом лагере без права переписки» люди вполне сознательно не принимали советскую власть, готовились к борьбе с советской системой. Около семидесяти процентов лагеря составляли бандеровцы – украинцы, которые были схвачены чуть ли не на «поле битвы», те же литовцы, латыши, эстонцы! Разве сидели ни за что в лагерях настоящие мужчины, которые с оружием в руках вышли на борьбу с советской империей?..
В начале 1951 года в карабасском пересылочном лагере грузин Александр Хуродзе, отбывающий уже второй срок, так говорил мне: «Империя распадётся… Советской власти придёт конец! Мы не зря сидим в лагерях». Спасибо тебе, Александр-агай!
За неимением у себя на родине политических тюрем мадьяры, болгары, немцы, румыны, не желающие поклоняться Сталину, были свезены сюда, в Россию, на рудники и шахты. Были даже иранские коммунисты, немало несчастных было из Афганистана. Оказывается, красноармейцы-пограничники силой волокли на нашу сторону работающих в поле на приграничной полосе афганских крестьян. За поимку «шпиона» они получали месяц отпуска и пятьсот рублей. Эти безвинные афганцы были среди нас! Были и бедные китайские крестьяне. «На севере есть удивительное справедливое богатое государство. Это – Советский Союз!» – говорили им, и те, поверив, сами переходили границу. Их приговаривали судом к двадцати пяти годам особого лагерного режима. Мой близкий друг Хан-Жубо! Сколько писем мной написано от твоего имени украинским девушкам! Где ты сейчас? Здоров ли? А последние офицеры квантунской армиии48! А русские парни, служившие в армии Власова49, они до тонкостей знали, что такое советская власть! После войны возвратившиеся на родину шанхайцы: Константин Доброжанский, Юрка Кириллов, Опирин! Вернувшийся из Европы на родину русский дворянин Унлейн, сын казачьего генерала Сидоров!.. Вы любили советский режим? Если говорить коротко, мы все были врагами советской системы, фундамент которой заложил Ленин. Между собой мы обо всём этом говорили, не боясь, открыто. Это была для меня счастливая школа.
Ещё на свободе меня допросами довели до такого отчаянного состояния, что я честно признался полковнику КГБ Катерли, который собственноручно явился за мной: «Я и сам хочу, чтобы меня быстрее посадили в тюрьму». Он вытаращился на меня и коротко сказал: «Дурак!» Газраил Катерли, конечно, не помнит моих слов, но мне очень хотелось с ним встретиться после освобождения. Не пришлось. Сначала я не знал, что он жив, потом он был нездоров, а месяц назад умер. Годами копавшийся в архивах КГБ профессор Литвин так охарактеризовал его: «Этот Катерли был жестоким из жестоких, кровавым из кровавых». С такой характеристикой я не могу не согласиться. Да, в дурные времена трудно быть умным, была, видимо, и дурость, и ошибок было сделано немало. Я был деревенским парнем, жизненного опыта никакого, но лагерные дороги многое дали, я многое пережил, передумал, делил хлеб-соль с удивительно умными и честными людьми. Когда в пятидесятом меня гнали по этапу из Казани в Карабас, я побывал в тюрьмах Челябинска, Свердловска, Петропавловска и стал лучше разбираться в жизни: я уже хорошо знал, что Сталин – тиран, за что был убит Киров50, отчего наложил на себя руки Серго Орджоникидзе51. Мои попутчики – москвич Яков Борисович Цудечкис, приятный на внешность еврей Хичнин, старый еврей Ольгерт, всю жизнь служивший в Министерстве внешней торговли, почти в заоблачных высях, – ничего не боясь, без утайки рассказали мне о другой, обратной стороне нашей жизни. Как-то в поезде внезапно спрыгнул с третьей полки на пол длинный, худой, тонкошеий, но удивительно обаятельный, с открытым светлым лицом и приятным голосом рязанский парень Митя Афанасьев. От него я узнал о Власове и власовцах. Однажды при встрече писатель Анас Галиев52, побывавший в плену, вспомнил о легионе «Идель-Урал»53. «Сколько татар спас Шафи Алмас!»54 – воскликнул он. Мы очень однобоко рассматриваем и понимаем проблему власовцев; история легиона «Идель-Урал» и судьба одного из его организаторов Шафи Алмаса пока ждёт своих исследователей. История ещё не сказала о них своего последнего слова.
Я вспоминал о камерах-клетках свердловской пересылочной тюрьмы. Там я познакомился со множеством людей. Наш этап в клетке политических заключённых. Рядом в такой же клетке – воры. Я помню, как старый еврей Ольгерт, который всю жизнь разъезжал по заграницам, весь из себя благообразный и благородный, увидев жуткое обращение между собой и безобразное поведение «соседей», поправил очки и воскликнул: «И эти люди наши, советские?» Один из воров протянул руку через прутья решётки, щёлкнул старика по носу и весело крикнул: «Не горюй, папаша, смерть Сталина всем нам принесёт свободу!» Обратите внимание, это происходило в декабре 1950 года!
Через много лет после возвращения из лагеря в Казань я встретился в Ленинском саду с уважаемым мной Ибрагимом Нуруллиным (надо же! Встретились как раз напротив здания Чека!), и я рассказал ему о кое-каких лагерных уроках. Поделился с ним некоторыми соображениями о Ленине и Сталине, рассказал о фактах, касающихся судьбы Кирова, Орджоникидзе, миллионов других. Слушая меня, ортодоксальный Ибрагим Нуруллин всё мрачнел и становился темнее тучи, наконец, не выдержал: «Ты не изменился, лагерь не исправил тебя!» – сделал он своё заключение. Ибрагим-агай! Да, мы вместе учились, и ты знал течение моих мыслей, ход моих суждений, тебя тоже вызывали на Чёрное озеро и расспрашивали обо мне. Но среди всех нас ты всегда был открыт и честен, тебя не в чем упрекнуть или обвинить. А всё это я говорю к тому, чтобы оставшиеся здесь мои друзья правильно меня поняли…
В Волынке в моей бригаде были удивительные личности. Маршалов и генералов, правда, не было, но чего стоил один хромой круглолицый парень в очках Каськ Мееме Оскарович, исполнявший «Сомнение» Глинки56! Он был к тому же мастером на все руки – и топором владел, и каменщиком был отменным, и маляром… А какой у него был помощник эстонец Койк! Неразговорчивый, гордый латыш Романас! Мадьяры Иштван Полачек, Немеш! Мои литовские друзья: Борис Меркис, Людгарис Пакарклис, Медишацскас Йозос Йона! Быстрый, всегда со спрятанными руками в карманах молодой поэт Буре! До сих пор звучат во мне строчки из твоего стихотворения «Как никогда». По-отцовски относившийся ко мне приятный, скромный русский Лапаев!
Не о вас ли тоскуя, вернулся я в эту преисподнюю?! Да, видимо, это так. Наконец-то я добрался сюда, нашёл этот карьер. Ещё трезв мой рассудок, сохранилась Память. Я прекрасно помню имена своих спутников, вижу их лица. В лагере никто не знает прошлого своих друзей, никто ни о чём не расспрашивает, но достаточно и того, что я знал… Если углубиться в те события, что происходили перед моими глазами, и начать рассказывать о тех, кто принимал в них участие… Нет, нет, это невозможно, это никому не под силу. Грозные ветры истории носили нас в этом мире, как перекати-поле в степи. Настал день – и вот мы снова встретились.
Тёплый ветер закрутил в клубок все мои думы, уронил на глаза поредевшие пряди волос. Кругом одна горькая полынь. Некоторые стебли тянутся ввысь, а другие стелются по земле, обвивая мои ступни. Срываю пучки этой полыни и прижимаю к груди… Полынь эта, сохранившая запахи дикой степи, волновала меня, бередила душу. Я прислонился к холмику и уже не смог удержать рыданий. Да я и не хотел сдерживать их. Многие мои спутники по лагерю, наверное, уже отошли в мир иной, поскольку уже тогда были взрослыми и даже старыми людьми, познавшими нужду и горе. Я не смог согреть их души своей молитвой, потому что среди них были мусульмане, православные, католики, лютеране, баптисты, иудеи, буддисты!.. Слышите ли вы меня?! Я пришёл сюда отдать последнюю дань своего уважения вашим светлым душам, летающим над этим адом; только вот обращаюсь к вам на своём родном татарском языке! Здравствуйте, мои дорогие! Мои родные! Я пришёл сюда, тоскуя о вас!