К книге
Давайте помолимся!Давайте помолимся! (Роман-воспоминание). Вторая часть
50%
Давайте помолимся! (Роман-воспоминание). Вторая часть
5

О, перо! Какая тайна на душе – открой,

Расскажи про всё, что было до сих пор с тобой.

Проливая на бумагу слёзы из очей,

О печалях нам поведай на душе твоей[7].

1

И где лучше узнать людей, чем здесь?

И самого себя?

О тяготах этапирования написан не один том, отображены тысячи трагических случаев. А моё первое путешествие в вагоне-тюрьме было весьма содержательным и интересным, и с попутчиками повезло. В нашей дорожной камере народу было немного. С московским врачом евреем Яковом Борисовичем Цудечкисом мы и в лагере старались держаться друг друга. Второй сокамерник также был московским профессором по фамилии Хинчин. Третий, тоже еврей, всю жизнь проработавший в министерстве Внешней торговли, до самой старости не показывавший носа из-за границы, не вкусивший всей «прелести» советской власти, перенесённое из сказки в наши суровые реалии дитя природы, старик по фамилии Ольгерт. Они ехали из Москвы, а меня к ним подсадили в Казани. Когда поезд тронулся и немного отъехал, с верхней полки спустился ещё один зэк. Босой, в штанах с несуразно короткими брючинами, худощавый, двухметровый русский парень Митя Афанасьев. К этому скуластому рязанскому жердяю с открытым лицом и добрыми глазами я в считанные минуты проникся уважением. Если москвичи со своим небольшим тюремным опытом представлялись наивными, безобидными существами, а я, по сравнению с ними, вообще – телёнок, то Митя – власовец, до того как оказаться в тюремном вагоне, сумел выжить в аду, помотался по Европе, натерпелся ужасов плена, в общем, хлебнул лиха за десятерых.

Про евреев не скажешь, что они детсадовская ребятня – прошедшие через известные на весь мир тюрьмы: Бутырку, Красную Пресню, Лефортово101, общавшиеся с сотнями заключённых, перенявшие их умозаключёния и горький опыт умные люди открыто и, что самое главное, предметно изобличали и суть советской власти, и бесчеловечность большевиков, и предательскую политику. Меня восхищали их глубокие познания, смелость, непоколебимая уверенность. На некоторое время я даже одурел и растерялся. Всё, что я успел познать в жизни, они давным-давно прожевали и оставили в отхожем месте! Для моего голодного до общения ума каждую минуту происходили какие-то открытия, а евреи, словно истомившиеся отсутствием учеников наставники, принялись всесторонне воспитывать меня, отёсывать чурбан по имени Аяз. Но и я не сидел набрав в рот воды, они тоже были рады встрече со мной, что ни говори, за моими плечами – Казанский университет! А в нём абы кто не учится… Моих попутчиков особенно интересовала томящаяся в камерах Чёрного озера молодёжь, студенты. С каждым новым моим рассказом их лица светлели и открывались. Когда удалось доказать, что я тоже кое-чего стою, настроение моё улучшилось. Нас породнила общая ненависть к советскому строю, мы дышали одним воздухом. Много повидавший, всякое слышавший в жизни Митя тоже из тех, кто не может равнодушно взирать на творящийся беспредел, особенно после того, как он вернулся в обнищавшую до предела родную деревню и своими глазами увидел все «достижения» советской власти. Яков Борисович самый молодой, не считая меня, в компании. После окончания института этот грустный человек успел всего пару лет поработать. Мыслям нашим было тесно в столыпинском вагоне102, но сами-то мы поместились, едем! Утром и вечером – забег в туалет, с двух концов вагона заключённых подгоняют два злых солдата, если чуть завозишься, сразу получишь тяжёлым замком по плечу. Солдаты здесь злющие, никому спуску не дают… Кормёжка «европейско-континентальная»: перед отправкой каждому выдали по несколько селёдок – голимая соль, в рот взять невозможно, два раза в день, утром и вечером – по кружке воды. На жажду, спёртый воздух, голод я внимания не обращал, путешествие от Казани до Свердловска было для меня невероятно интересным, я бы даже сказал, счастливым.

Очарованный своими добрыми и мудрыми попутчиками я с нетерпением ждал каждого их рассказа, впитывал каждую мысль! Самоубийство Орджоникидзе из-за разногласий со Сталиным… Расстройство желудка у Сталина со страху, когда началась война, и три дня, проведённые им взаперти в тёмной комнате… Тысячи людей, арестованных и брошенных в камеры за сутки после убийства Кирова… Разве это не счастье – одну за другой услышать подобные истории в пятидесятые годы?!

Помню всё до мелочей, например, даже случай, близкий по сюжету анекдоту, рассказанному профессором Хинчиным! Один старый еврей работает наборщиком в одной из типографий Ленинграда. На 1 декабря 1934 года у него намечена свадьба дочери. Вечером всё должно состояться! Когда, закончив работу, он развязывал льняной фартук, в редакцию ворвался возбуждённый редактор и велел срочно рассыпать гранки и набрать новое сообщение. Оказывается, получена весть об убийстве Кирова! Несчастный еврей в сердцах швыряет фартук и кричит: «Так и знал!»… Бедолага отец уже дважды откладывал свадьбу, поэтому слова редактора не доходят до его сознания. Он и в этот день всю смену работал, тревожно заклиная: «Лишь бы только чего-нибудь не случилось!»… Его отчаянное «Так и знал!» в ту же минуту доходит до ушей КГБ, еврея арестовывают, а на рассвете расстреливают…

Наш вагон после долгих перетягиваний, сопровождаемых скрежетом и лязгом, загоняют в самую гущу, зажимают между другими вагонами. Раздаётся приказ выходить, один конвой сдаёт, другой принимает. Конвоиры будто соревнуются между собой в злости. Со всех сторон нас окружают огромные, сытые, здоровые, злые мужики. Верные наймиты коммунистического режима. Собаки, клыкастые злые псы. С тех пор я стал бояться собак, ох и злые же они, просто жуть! А они, черти, чуют мой страх, только что не спрашивают, с каких пор я стал их бояться. Говорят, над головами тех, кто боится собак, дым поднимается. Не знаю, я шапку до упора натягиваю на голову, но они всё равно чуют мой страх…

Нас быстро-быстро построили. После пары ударов прикладом каждый вмиг находит своё место. Трогаемся. Идём между вагонами, хлюпая обувью и пошатываясь из стороны в сторону. Тут я вспоминаю, что к выданной в дорогу рыбе и не притронулся, а хлеб только несколько раз надкусил с краю, почти трое суток в пути, а я не голоден! Увлёкся разговорами! Боясь повернуться, я смотрю на попутчиков исподлобья. Я же среди своих иду – среди признанных советским законом врагов народа! А мне всего двадцать два! Чёрт побери, гордость-то какая! Наконец-то я оказался среди единомышленников, среди родственных душ. На Чёрное озеро с улицы Бехтерева меня доставили в пешем порядке. Когда я сказал полковнику Катерли, мол, желал этого ареста, то в ответ услышал: «Дурак!» Ну дурак или нет, это жизнь покажет, но в Свердловской пересыльной тюрьме я был доволен собой и даже горд.

В тот момент из-за тёмных вагонов неожиданно показалась чья-то тень и озадачила вопросом: «Воры есть?» Из наших рядов кто-то выкрикнул: «Есть! Мишка фиксатый!» Тень тут же растаяла. Вдалеке от людских троп, на заснеженном пустыре мы погрузились в машины. Через недолгое время пути перед машинами распахнулись железные ворота, и мы оказались во внутреннем дворе тюрьмы. О-о, вот где, оказывается, сосредоточен русский народ!.. Отовсюду непрерывно прибывают этапы, их едва успевают принимать. Со всех сторон слышны командные окрики, очумевшие от арестантского запаха собаки захлёбываются лаем, особо обозлённые пытаются кинуться на нас. Там пересчитывают, тут фамилии выкрикивают, между собой переругиваются, похоже, каждому конвоиру хочется быстрее сдать заключённых и исчезнуть… Выкрикивают фамилию, ты должен выйти из строя, назвать имя-отчество, статью, срок и примкнуть к сгрудившимся в другом конце коридора арестантам. Тут и хромые-косые летают со скоростью молнии, и слепые прозревают, и не знающие ни слова по-русски эстонцы точно понимают все команды. Дают прикурить российскому народу солдатики МВД! После всех перекличек нас, наконец-то, набивают в одну из камер тюремного «вокзала» Свердловска. Ад, говорят, о семи слоях, не знаю, в каком слое оказались мы, дождавшись, когда глаза привыкнут к темноте, я нахожу своих попутчиков и устраиваюсь поблизости. Присесть некуда, стоим. Здешний тюремный вокзал – это четырёхугольная камера, пол и потолок которой соединены толстенными листами железа. Нас, пятьдесят восьмую статью, заперли отдельно от остальных. Когда после нас в это помещение впихнули ещё пару этапов, то не осталось места даже стоять. Старики и больные опускались на корточки, а потом и вовсе попадали. Наши пока молчат, понурив головы, словно вымокшие под холодным дождём овцы, опираются друг на друга, стараясь не потерять равновесия. Успеваем посмотреть на соседей. Там… в основном молодёжь, есть и подростки, едва вышедшие из детского возраста. Осмотревшись, прислушались: они говорят на непонятном нам языке, состоящем сплошь из матерных слов. На лицах то ли злоба, то ли развязность, подростки в постоянном движении, куда-то всё время перемещаются и перекатываются, без раздумий машут кулаками, кого-то бьют, на кого-то орут. Среди нас, скромных, пошёл шепоток: «Это воры, похоже, уголовники!» Ай-яй! Если с такими в лагерь попадёшь… От этих сказками не отделаешься, как удавалось когда-то Кулешову. Помню, как привыкший к заграничному комфорту москвич Ольгерт, одной рукой поддерживая ставшие большими из-за сдувшегося живота брюки, с гульфика которых были предусмотрительно срезаны все пуговицы, а другой поправляя неутомимо скатывавшиеся на кончик носа очки, удивлённо переспрашивал у остальных: «И это… наши советские люди?!» Советские зверёныши из соседней камеры – с чутким слухом, с кинжальным взглядом – не оставили без внимания этот дурацкий вопрос! Один из них, в дорогой кубанке, в приталенной коричневой шубе, в огромном губастом рту – полпуда золота, крикнул через решётку: «Не горюй, папаша! Смерть Сталина всем нам принесёт свободу!»… Представьте себе ситуацию – наша половина содрогнулась от таких слов, мгновенно воцарилась странная, пугающая тишина… О Аллах, неужели есть и другие мнения в этом мире? А не только звучащие на сотнях разных языков восхваления: «Вечно живи, Сталин!» – на рассвете каждого дня, и «Если ты жив, то и нам хорошо!» – на закате. Парнишка-вор, довольный не только сказанной фразой, но и произведённым эффектом, щедро одарил нас золотым блеском улыбки.

В той камере нас недолго держали, слава богу, вскоре приказали выходить и погнали на второй этаж. Раздался знакомый звук отпираемого замка, и мы, протискиваясь сквозь дверь, набились в тесную, душную, сырую камеру. Народу там и до нас было немало, даже не представляю, как мы туда все уместились. В прокуренной камере в итоге оказалось где-то шестьдесят-семьдесят человек, на мой взгляд. На двухъярусных нарах не то что яблоку упасть – иглой ткнуть некуда, все новички привычно полезли под нары. Старики трясущимися руками принялись распутывать узлы на поддерживающих штаны верёвках, затем, окружив горделиво стоящую парашу, обновили её содержимое журчащими струйками. К «благовониям» камеры примешался запах тёплой свежей мочи. Завязался разговор. «Откуда едете, кто такие, какие новости привезли?»

Тогда я впервые услышал о майоре Столярове. Несмотря на то, что сам он сидит далеко отсюда, в минской тюрьме, легенда о нём долетела и до Свердловска! Говорят, что он о многом осведомлён, якобы он поддерживает связь с самыми высокопоставленными чиновниками в Москве, военный журналист, замечательный, мудрейший человек. И он сказал: «В скором времени примут новый кодекс, в нём для политических заключённых предусмотрены значительные поблажки. Тем, кому впаяли двадцать пять лет, якобы скостят до шести!»

То ли моё долгое топтание бросилось в глаза, то ли молодость повлияла, в общем, с нар поднялся зэк с измочаленным окурком, торчащим из расщелины в зубах, и подошёл ко мне. Взял под ручку и привёл к нарам. На недовольные взгляды окружающих он тепло ответил: «Уместимся!» «Откуда приехал?» – спросил щербатый. А когда я представился, он меня даже обнял на радостях. «А я был редактором областной газеты в Иваново, навесив десять лет, отправили сюда!» Он эти слова произнёс не без хвастовства и даже с гордостью. Не давая мне вставить слово, он несколько раз повторил: «Эх, Мазит Рафиков тоже тут был! Утром увели по этапу». Затем он рассказал о здешних порядках, начал знакомить с арестантами. Кто-то присоединился к нашему разговору, нашлись общие темы, больше всего меня удивило, что здесь не принято жаловаться, грустить, хныкать. Каждый из них пережил первые, самые тяжёлые минуты заключения, сидя то в одиночку, то вдвоём-втроём, они испытывали острую нужду в мировых новостях, попав после одиночного заточения в такие многолюдные семьи, они остро чувствовали изменения, прилив сил. Ей-богу, в вонючей, душной тюремной камере тоже можно свободно дышать! Мой статус студента, моё понимание с младых ногтей глубинных процессов коммунистического режима у них – у взрослых, у власовцев, у бандеровцев, у литовцев-«зелёных», у зэков, вынужденных во второй, в третий раз хлебать тюремную баланду, – помогли пробудить скрытую надежду, мне кажется. Видимо, они посчитали меня продолжателем их дела, каждый стремился сказать мне тёплые слова, пожать руку. Наконец-то открылись самые сомкнутые рты, теперь каждая фраза – приговор. Сейчас мы судьи, и всем палачам, из-за которых мы оказались здесь, всем власть имущим не избежать нашего приговора. Теперь вся полнота власти перешла в наши руки: каждый норовит высказаться, сделать выводы, освободить нутро от накипевших обид. То в одном углу, то в другом усиливаются голоса, переходя порой на крик. Набившиеся, словно сельди в бочке, арестанты, несмотря на тесноту, громко смеются, когда кто-нибудь отпустит короткую, но острую шутку. Крышка параши танцует, словно чайник на самоваре, то откроется, то закроется, но даже она не может испортить праздник полёта вырвавшейся на волю птицы-души! Когда пиршество начало утихать, а народ, успокоившись, предался было дрёме, откуда-то с верхней полки донеслось нерешительное и писклявое: «Жаль, Сталин не знает обо всех безобразиях, вот если бы узнал!.. Все корни перетряс бы он КГБ! Только до лагеря доехать бы, а там уж мы всё подробно описали бы нашему вождю! Я покажу этим тварям, как над народом издеваться! Попляшут они у меня на раскалённой сковородке!» Неожиданно, но писклявый голос никто не перебивал, хотя и говорил он вроде бы в нашу поддержку, но фразы какие-то корявенькие, не те, нам такой голос чужд. «Кто это?» – спросил редактор, поднявшись с нар. «Ходяш это, майор», – нехотя ответил ему кто-то из зэков. А камера-то, оказывается, ещё не уснула, многие подняли головы и стали переговариваться. «Двадцать пять годков впаяли дураку, а он всё жопу Сталину полирует!» «А может, свернём эту пустую голову да в парашу затолкаем?!» Редактор поставил точку в назревающем конфликте: «Нет! – крикнул он. – Мало, что ли, мы горя претерпели от палачей? Так давайте же не будем уподобляться врагам своим!»

В эту минуту открылись двери, в камеру вошла группа из десяти-пятнадцати арестантов с потрёпанными, порванными заплечными мешками. Среди них был и Мазит Рафиков. Мы подошли к самому неудобному, к самому тяжёлому моменту воспоминаний. Были, были люди, которые выставляли меня врагом. Я благодарен тем, кто, не зная, в чём меня обвиняют, оправдывал, и таких было немало. Что поделать, все мы рабы жизненных обстоятельств! Вылетали из моего рта и ненужные слова. Годы прошли, и сейчас мне не хочется выносить каких бы то ни было приговоров прошлому, не хочется выглядеть перед современниками этаким всезнайкой-мудрецом. На тюремной дорожке со многими довелось повстречаться, но ни на одного из них я не держу обиды! И хорошему я у них научился, и плохое тоже приставало, не без этого, но всем я благодарен: всё многообразие мира я познал через тех, кто шёл рядом!..

Середина октября 1988 года, Пицунда, прекрасным тихим днём мы с Равилем Файзуллиным103 бродим вдоль черноморского побережья, балансируя на скользких валунах. Неожиданно Равиль задаёт вопрос: «Похоже, Мазит Рафиков ушёл с обидой на тебя?» Я коротко отвечаю: «Вполне может быть». На этом разговор наш закончился, собственно, говорить тут больше не о чем.

Я не знал причин обиды, с которой покинул этот мир Мазит Рафиков, не думаю, что их знал Равиль, не интересовался. На одном из допросов в тюрьме Чёрного озера на вопрос следователя: «Вы вдвоём обсуждали такую-то историю. Вам её Рафиков рассказал?» – я ответил утвердительно и подписал протокол. Про Мазита я ни слова кривды не сказал, да и не было в его поведении ничего кривого, потому что второго такого ура-патриота надо было поискать. Через слово восхвалял Сталина, Ленина вздымал до небес. Я чётко обо всём рассказал на Чёрном озере и скрепил показания собственноручной подписью. После всех проверок и допросов папку с делом мне не показали. Я вплоть до девяностых годов не знал, по чьему доносу меня арестовали и за что посадили…

Бог свидетель, я до сих пор не знаю, за что арестовали Мазита Рафикова. С 1943 года он – платный агент КГБ, выставил меня большим врагом советской власти и доказал это многими примерами! А я про этого человека всегда и перед всеми говорил только одно: «Настоящий патриот советской власти!» Оказывается, все объятия и дружеские похлопывания, постоянное нахождение подле меня – всё это делалось по заданию КГБ. И ту проклятую историю он рассказал мне с подачи сотрудника КГБ Михеева! Я бы не стал рассказывать об этих событиях, всё-таки времена были непростые, путанные, годы безнадёги, миллионы невинных людей арестовывались, КГБ стряпало дела на пустом месте, сбивало с пути истинного, портило и ломало даже уверенных в себе людей…

После возвращения из лагерей мы оба поселились в Казани, часто встречались. В первое время Мазит одевался во всякие обноски, я поделился с ним последним: отдал рубашку, брюки и пиджак. Поженившись, мы стали дружить семьями, ходить друг к другу в гости. Мазит женился на библиотекаре университетской библиотеки, умелой и доброй девушке по имени Наиля и поселился у неё. Позже Наиля-ханум доросла до должности заместителя директора библиотеки, расторопный и трудолюбивый заместитель из неё получился! Родился сын у Мазита, назвали его Анваром, пошли мы и на торжество по случаю рождения первенца… И вот однажды слышу, Мазит тихой сапой «заложил фундамент» другой семьи! Очень тяжело мы пережили это предательство. Такую прекрасную женщину обидел Мазит, которая приютила его в тяжёлые годы, обула-одела, самые лакомые кусочки перед ним ставила. Когда Мазит женился на другой, я резко оборвал наши отношения. Мы почти не встречались с ним, однако справедливости ради надо сказать, когда вышло в свет моё острое, полное резкой критики произведение «Трёхколёсная телега», где досталось на орехи многим власть имущим шакалам, Мазит по своей инициативе перевёл его на русский язык и горячо поздравил: «Любишь ты по лезвию ножа ходить, Аяз!»

Но описанные выше события особым накалом страстей ещё не отличаются. Живём, хлеб жуём, я пишу, книги выходят, пьесы ставятся, среди них есть и хорошие, есть и средненькие. По меткому выражению Фатих-ага Хусни104: «не каждое куриное квохтанье оборачивается золотым яичком!» А Мазит-то наш, оказывается, терзался завистью всё это время… Когда меня удостоили Тукаевской премии, он завалил Союз писателей клеветническими письмами! Когда подошёл черёд Горьковской премии, Мазит писал в Москву грязные пасквили, обвиняя меня во всех смертных грехах, и умолял организаторов не вручать премию такому недостойному человеку… Думаете, этим дело закончилось? Как бы не так… Перед смертью он записал в своём дневнике: «В наши ряды проник провокатор… всем известный сочинитель рассказов… это он сдал меня органам!» Я этого дневника не видел, записей не читал, но тетрадь попала в руки одного любителя сплетен, и тот не преминул с радостью воспользоваться такой «удачей». Вонь поднялась на всю республику!.. Родственники Мазита ополчились против меня. Да простит им Всевышний все прегрешения, вольные и невольные!

Я долгое время терпел, держался подальше от запущенной Мазитом грязи. Но всякому терпению наступает предел, лопнуло оно и у меня. Я обратился за помощью в КГБ и попросил: «Умоляю, покажите папку с делом Мазита Рафикова представителям Союза писателей, оградите меня от сплетен и наветов». Ркаил Зайдулла105 и Гариф Ахунов скрупулёзно прочли дело Мазита от корки до корки…

Не хотел я плохо говорить о покойнике, бодаться с умершим – не по-мужски. Но Аллах свидетель!.. Я хочу лишь отразить в романе своё видение, на которое имею право, пока живы те, кто подхватил словеса умершего человека, приумножив их в сотни раз, усилив смысл. Ни Мазиту, ни его приспешникам, поднявшим как флаг его подозрительные сплетни, я не желаю зла, только хорошего! Да убережёт нас Аллах от грязи в делах и речах…

* * *

Снова этап, снова конвой, нас гонят по разрыву-проулку между сгрудившимися вагонами. Снег скрипит, собаки лают, солдаты лютуют… В этот миг в сумраке вагонов мелькает чья-то тень и кричит: «Воры есть?» Это происходит на глазах у конвоя, но охранники не ругаются, не прогоняют, будто бы не замечают вопрошающего. Потому что всё внимание конвоиров сосредоточено на нас. В этот раз воров в законе среди нас, кажется, не обнаружилось…

Тогда я был профаном, но сейчас знаю, предыдущее поколение зэков объединилось и создало в масштабах всей страны организацию «воры в законе», со штабом на Колыме. Все ниточки воровской сети России они держат в своих жестоких руках. Воры в законе в большом почёте, в штабе точно знают, в какой тюрьме и в каких условиях содержится каждый «законник». Когда их гонят по этапу, к каждому авторитету «пристёгивают» наблюдателя. С приходом «законника» в новую тюрьму местные воры начинают проявлять о нём заботу. «Тень» встречает его на вокзале, ему тут же организуют «передачу». В ней не только еда, но и дорогие вина-коньяки, бывают и наркотики. Тюремное начальство снабжает известных воров очаровательными девушками. Конечно, за все удовольствия воры щедро отстёгивают наличными, не потом и кровью заработано же, почему бы и не отстегнуть! Пока шли по этапу, я много чего узнал о «ворах в законе», новости об этих людях сменяли одна другую. «Законники» никогда не должны работать, им запрещается входить в тесный контакт с чекистами и милиционерами. Они – «высшая каста», помеченные Богом, избранные люди, тюрьма их «родной дом», а на волю они выходят лишь для того, чтобы немного подышать другим воздухом и через короткое время снова вернуться «домой». Тюрьма для них курорт, а прочая тюремная шушера: мелкие карманники, домушники беспрекословно обслуживают «аристократию», моют, одевают, кормят, если нужно – перед, если нужно… зад подставляют. Тысячная армия ослеплённых преданностью и покорностью исполнителей следит за малейшим изгибом «вельможной» брови, готова беспрекословно выполнить любое приказание касты! Прикажут убить – нет проблем! Сделаем на выбор, что пожелаете – прирезать или повесить?! Лишь бы не испортить настроение «законникам»… иначе сам пропадёшь! Спрятаться у тебя нет ни малейшей возможности! Из-под земли тебя достанут, приведут приговор в исполнение и тут же доложат обо всём в штаб – на Колыму. Воровский мир – безжалостный, бессердечный, злодейский мир! Демократия здесь невозможна, здесь процветает кровавый диктат, диктаторы всех рангов и мастей…

Рассказывали, на Север, на лесоповал, в большое объединение лагерей из Москвы приехал новый начальник. До всего докапывается, что-то вынюхивает, выискивает, короче, новая метла решила силу свою показать. В каждом лагере какое-то количество арестантов не выходит на работу – соответственно, не выполняется и план. А нового начальника в центре накрутили… делай как знаешь, но чтобы план выполнялся! Тот собирает «законников» со всех подразделений и доводит им новый порядок: «в случае невыполнения плана на столько-то суток отправим в карцер». Да разве «вора в законе» карцером напугаешь? Лагерные законы и там дотянутся до него, будут холить и лелеять! Воры в законе привыкли и на Севере фруктами баловать себя!.. Однажды нового начальника приглашают на вахту, к воротам… Он идёт туда и что видит?.. Все воры, которые должны были выйти на работу, собрались возле ворот и каждый придерживает полено на уровне колен, а к полену… вы можете представить такое? – крупными гвоздями приколочено мужское достоинство…

Новый начальник сразу понял, с кем имеет дело!

Я долго раздумывал, писать об этих фактах или нет. Что я хочу, чего добиваюсь?! Похвастаться своими обширными знаниями? В ходе размышлений я пришёл к следующему выводу… Да, память закрывает нам доступ ко многим событиям. Забывается немало из увиденного и услышанного. Иногда и посетуешь на себя в сердцах: «И чего это я не вычеркну из памяти этот мусор, не облегчу себе жизнь?»… А память во многих случаях оказывается мудрее тебя. Из поверхностного рассказа о жизни «воров в законе» вы, мои дорогие читатели, успели, наверное, подметить, что воровская система почти полностью построена по коммунистическим канонам? Та же жестокость, та же злость, всё подчинено только обеспечению беззаботной жизни представителей элитной касты, миллионы безымянных, бесправных рабов, «шушера»… Ни минуты не работавшая каста получает все удовольствия… «Воры в законе» отличаются от коммунистов только одним качеством, с улыбкой подметил я…

Если бы объявился какой-нибудь новый начальник и кинул большевистский клич выходить на работу, вышли бы главарь палачей Сталин и его свита льстецов-обезьян к вахте с поленьями в руках?.. Я представляю эту картину и невольно улыбаюсь… Вот козлобородый Калинин106, готовый пуститься в пляс под сталинскую дудку по первому движению его ресниц… Рядом с ним старающийся выглядеть тихим и покорным Ворошилов107… Анастас Микоян108, толстым задом способный раздавить тазик помидоров и при этом не почувствовать намокших брюк… Эх, приколотить бы их «достоинства» к поленьям да выставить на смех… Вот было бы наказание для этой шайки-лейки!..

Однако пора бы нам уже приструнить несбыточные желания и вернуться к путешествию…

Наши вагоны спешат на Восток, рельсы гудят, услышанные прежде фразы дополняются новыми смыслами, а самые свежие новости догоняют нас в дороге. Говорят, «изданные» на Колыме законы через сутки доводятся до западных тюрем, до берегов Балтики, приходится поверить, против фактов не попрёшь. Беспроводной тюремный телефон передаёт информацию со скоростью света. Можно утверждать, что заключённые, не читая газет-журналов, не слушая радио, находятся в курсе всех последних событий и веяний. Майор Столяров превращается в легендарную личность, его интересные мысли заключённые передают друг другу с любовью и трепетом. Столяров умеет вселять надежду. Мои познания, мой кругозор углубляются и расширяются с каждым часом, с каждой минутой. Теперь мы время от времени общаемся с теми, кто по десять-пятнадцать лет горбатился в лагерях Магадана и Колымы. Очередная новость: изо всех лагерей собирают политических и свозят в Казахстан. Интересно! Нет, не просто интересно, а жутко интересно! Почему арестантов Чёрного озера перебрасывают из одной камеры в другую, понятно. Но для чего тысячи, миллионы политических заключённых, и новичков, и матёрых, со стажем, собирают в одном месте? С какой целью?.. Понятно, что ждать чего-либо хорошего от коммунистов – всё равно что воду в решете носить. Их цели всегда злобны, но куда в этот раз заведёт нас большевистская злоба? В ожидании ответа я смотрю на бывалых тюремных аксакалов. А они – на меня, молодого, недавно попавшего за решётку парня. Но пока ответа ни у них, ни у меня не родилось. Что ж, подождём, что скажет тюремный пророк Столяров по этому поводу…

Перед отправкой по этапу тюремные вагоны плотно набивают людьми и подцепляют к маневровому паровозу. Паровоз, громыхая на стыках, перестраивается с одного пути на другой, вагоны раскачиваются, затем маневровый перецепляется, с силой ударяясь в состав, зэки падают от толчков. После нескольких часов такой пытки арестанты перестают что-либо соображать. Это делается специально, чтобы у заключённых сбились ориентиры, ну и в целом, чтобы в очередной раз поиздеваться, унизить этапируемых. Дёргания и резкие остановки раздражают тесно набитых в вагоны зэков. А вагонный конвой – это тебе не охранники Чёрного озера! Особо злые и бездушные, звери в людском обличье. Паровоз, словно издеваясь над вагонами, волочит их и раскачивает, бьёт и переворачивает. Видимо, от такой тряски у многих возникает желание опорожниться, сходить в туалет. Но просить конвой бесполезно, не рад будешь, что рот открыл! Разорвут в клочья! Мало того, они тебя запомнят и, ведя в туалет, лопатки переломают тяжёлым замком!.. У одного в соседней камере лопнуло терпение и он прямо через решётку помочился в коридор. Видели бы вы, какая буря поднялась после этого!..

Постоянно прохаживающиеся вдоль камер конвоиры, наблюдающие за малейшими изменениями обстановки, на какое-то время смолкли и остановились. Эта внезапная тишина и пропажа из виду конвоиров были настолько непривычными, что даже те зэки, которые коротали долгий путь тихими разговорами, набрали в рот воды. По коридору растекается, пузырясь, озерцо того бедолаги. Что произошло потом, многие так и не поняли: с двух сторон коридора, словно спущенные с поводков охотничьи собаки, примчались солдаты и, открыв железную решётчатую дверь, выволокли того бедолагу из камеры. Один солдат взялся за его голову, другой – за ноги, и начали возить арестованного по мокрому полу, вытирая лужу. Поначалу молча переносивший этот позор зэк потихоньку застонал. Солдаты сменились, эти издевались более изощрённо, поднимают и с грохотом бросают несчастного на пол. Похоже, что металл вокруг был с заусенцами, рубаха на арестанте изрезалась и порвалась, стоны превратились в душераздирающий крик. Солдаты меняются, наказание продолжается, плечи изодрались и кровоточат.

Солдаты неудержимо хохочут, развлекаются! Когда из раны арестанта ручейками брызнула кровь, я посмотрел на попутчиков, умудрённых опытом, много повидавших, прошедших через тяжелейшие испытания. Ведь совсем недавно мы поведали друг другу свои судьбы, сплотились в один мощный кулак. В планах на будущее мы представали самыми смелыми и решительными людьми! Мы поняли, что думаем об одном и том же, цели у нас одинаковые, гордились друг другом! Да, да, гордились! Мы – жертвы сталинского режима! Мы – вышедшие на борьбу против кровавого режима сыны родины! Голоса наши звучали мужественно, мы могли постоять друг за друга, поддержать в праведной борьбе! Почему же сейчас, когда топчут одного из нас, мы молча смотрим, сжимая прутья решётки и трясясь от гнева, но не протестуем? Стоит одному начать, и непременно поднимутся остальные! Пусть нас лишат воды, пусть будут нещадно бить, но мы будем страдать не зазря, потому что покажем, что мы не стадо баранов, что сильны, когда действуем коллективно!.. Сам думаю об этом, а сам, расталкивая попутчиков, отхожу всё глубже и глубже, пока не упираюсь в заднюю стену камеры. Лишь бы не увидел конвой, лишь бы они не запомнили моих закушенных губ…

Промолчали, терпеливо досмотрели кровавое представление до конца. К нам вернулись страх и рабская покорность. Где же мы были настоящими: там, в тюремной камере, или здесь, сейчас проявилась наша сущность?.. Почему я спрятался, почему трусливо вжался в стену? «Если боишься, старайся не смотреть собаке в глаза!» – наставляли нас взрослые. Сердце моё бешено колотится, словно хочет выпрыгнуть из груди и наброситься на охранников, мускулы рук шевелятся от напряжения.

Когда арестант вдоволь искупался в собственной крови, его, бесчувственного, зашвырнули в камеру. Из этой же камеры вызвали двоих и дали им по ведру с тряпкой. Пожилой зэк, склонившись над ведром, принялся было пить, но тут же получил сильный пинок под зад. Безропотно и слаженно пара зэков, пытаясь угодить охране, мигом вымыла и насухо вытерла пол в коридоре…

2

Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми и остаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях, не уныть и не пасть – вот в чём жизнь, в чём задача её.

Нас привезли в местечко Карабас, в особый лагерь для политических заключённых, который должен жить по какому-то новому, никому не ведомому режиму. Я ведь уже говорил, что секреты в тюрьме не умещаются, они обязательно должны откуда-нибудь пробиться наружу? Так оно и получилось. В тюрьму Петропавловска нас привезли на рассвете, в жуткий холод. С вагонов сгрузили, но ещё очень долго мы топтались в ожидании грузовиков. Того избитого бедолагу, закутав в тряпьё, тоже вынесли из вагона. С двух сторон по два человека удерживали тело на весу, а мы окружили их, пытаясь заслонить от ледяного ветра.

Когда мы вошли в узкие тюремные коридоры с низкими потолками, последние лучики надежды погасли, и в душах наших поселились страх и безысходность. Меня разлучили с попутчиками, к которым я успел проникнуться уважением за долгую дорогу, и воткнули к латышам, литовцам, молдаванам. Там я познакомился с белорусом Василием Васильевичем Терлецким, молдаванином Леонтием Гавриловичем Цурканом, и с тех пор наши судьбы тесно переплелись.

В пересыльной тюрьме Петропавловска я пробыл около недели. Наиболее сильно врезалось в память следующее: на твёрдой жёлтой бумаге я написал первое письмо домой. Мои письма из лагеря мама не выбрасывала, а хранила в тайных местечках: за печкой, под матицами навеса. Спасибо ей, я до сих пор берегу эти важные документы как зеницу ока…

Второе значимое событие – я впервые увидел здесь японца. Познакомился с офицером квантунской армии. Этот невысокий, коренастый, энергичный мужчина, чья национальность ярко прописана на лице, не нужно заглядывать в паспорт, немного знал по-русски, но ни с кем из нас не то что не разговаривал, даже на имя своё не откликался. О том, что японец понимает по-нашему и может немного изъясняться, мы узнали случайно. В один из дней японец неожиданно «разговорился» с красавцем-чеченцем Магди, обменялся с ним парой-тройкой фраз. А когда однажды дежурный офицер вошёл на утреннюю поверку, квантунец отделился от толпы и, встав прямо перед охранником, спросил: «Когда переведёте?» Привычно расхлябанный охранник от громкого командного голоса японского офицера невольно вытянулся во фрунт и, пробубнив: «Скоро, скоро!», вышел из камеры.

Чеченец Магди-Миша скуп на откровения, но узнав, что я мусульманин, студент из Казани, понемногу стал открываться. От него я и услышал, что в этой тюрьме немало японцев! Их тоже этапируют в Казахстан и примерно десять дней тому назад привезли в эту тюрьму. Угодили японцы в камеру к уголовникам. Те, по своему обыкновению, принялись «обдирать» их, раздевая до нитки. Да разве станут матёрые солдаты, изведавшие «прелести» русского плена, бояться всякой мелюзги?! Я много разных национальностей повидал, но таких дружных и надёжных, как японцы, в любую секунду готовых прийти на выручку соплеменнику, не встречал. Воры этого, видимо, не учли. Выродки, способные полусловом пригнуть к земле представителя любой национальности России, от ударов крепких, метких, увесистых японских кулаков закатились под нары. Воры – опытный народец, у них в арсенале сотни способов укрощения строптивых. Сверкнули лезвия ножей, и урки сплошной стеной накинулись на японцев. А надзиратели всей толпой смотрят представление, подзадоривая друг друга, мол, сейчас япошкам покажут кузькину мать!.. Вскоре из разбитых воровских ртов и свёрнутых носов хлынула кровь… На подмогу японцам кинулись три-четыре чеченца. Вместе они сделали из воров кровавое месиво. Испугавшись разрастания конфликта, тюремное начальство раскидало японцев по разным камерам. Наш японец никак не может успокоиться, переживает за земляков-товарищей, боится, что их могут истребить поодиночке.

Магди-Миша. Рост выше среднего, по-звериному осторожная поступь, плечи немного выдвинуты вперёд, защищают грудь, движения проворны, лицо белое, одним словом, красавец-мужчина. Один русский, раньше нас попавший в камеру, поведал о том, как Магди покалечил стулом своего следователя, за что был нещадно бит в течение месяца, неоднократно помещён в карцер и в завершение переведён в эту режимную тюрьму. И не только нашей камере, всей петропавловской тюрьме известно о храбрости Магди, «даже сам начальник тюрьмы его побаивается, Магди – настоящий богатырь!» – завершил свой рассказ бывалый зэк. На второй день, когда в камеру вошёл очередной дежурный офицер, Магди заговорил, пылко произнёс несколько фраз. Он ратовал за японца, просил перевести того к землякам-соплеменникам. А вечером японца и правда увели от нас. «В камеру к товарищам!» – объяснили Магди.

Что ни говори, порядки здесь более человечные – из тесной душной камеры выводят на прогулку. И площадка для прогулок немаленькая, просторная, щедро выпавший снег убран и возвышается грядой небольших холмов вокруг площадки. Привели сюда и арестованных из других камер, начались поиски знакомых, оглядываясь по сторонам, я увидел Авдеева. С радостью мы пожали друг другу руки. Авдеев ещё сильнее похудел и осунулся, одежда на нём свисала мешковатыми складками, истрепалась и разорвалась. Вернувшемуся из Шанхая лаборанту впаяли «четвертак». «Двадцать пять лет!» – не сдерживая слёз, воскликнул Авдеев. «Бессовестные… Сколько мне жить-то осталось, самое обидное, что срок мне придётся доматывать в могиле!» Собравшись в круг, прогуливаемся по площадке. Девственно белый снег слепит глаза. На одном из участков засматриваюсь на крышу: там, словно птичка-невеличка, прохаживается туда-сюда молоденькая надзирательница-казашка в белом тулупе. Смуглая, с дугами тонких бровей, и даже вздёрнутый курносый нос не портит её красоту… Авдеев кладёт руку мне на плечо и отечески тёплым тоном говорит: «Не порть себе настроение!» То ли утешить решил он меня, то ли совет дать, непонятно. Разве может двадцатитрёхлетний парень смотреть без волнения на такую красоту?

Потихоньку привыкаю и к зычным командам, сердце уже не заходится от этих криков, как раньше. Избитый конвоирами в вагоне белорус (он оказался из этой республики), сплетя из обрывков одежды верёвку, повесился ночью, когда сокамерники спали. Узнав об этом, я сильно переживал, бредил во сне его криком, услышанным во время того кошмара. Конвоирский хохот ещё долго терзал мой слух.

Наш вагон снова гоняли туда-сюда по рельсам и подцепили к составу лишь после того, как убедились – мы окончательно измотаны и обессилены. Путешествие к неизведанным землям сквозь море неизвестности продолжилось.

В этот раз в тюремном купе нас набилось значительно больше нормы. Тех, кто из-за нехватки места или по собственной нерешительности столпился у двери, неоднократно «проштамповали» ударами железного замка по усталым плечам. Сколько нас там было, я не считал, да если бы и сосчитал, то всё равно забыл бы. В пути мы всё-таки утряслись, упорядочились, словно горошины в веялке. Про этапы много всего написано, они очень похожи друг на друга, всё те же нехватка воды, голод, духота, одышка, перепалки, озлобленность, скандалы… Татары говорят: «Юл газабы – гүр газабы» (Дорожные муки – адские муки). Справедливость этой известной, меткой фразы каждый познал на собственной шкуре. Участок от петропавловской тюрьмы до поджидающей впереди неизвестности был самым тяжёлым этапом моего путешествия. На счастье, у меня ещё оставались практически нетронутыми запасы селёдки, выданной в казанской тюрьме, от жажды я не мучился, как многие, а ведь среди нас были и такие, кто рассудком тронулся от нехватки питья. Что бы ни происходило, мы молчали, потому что были сильно напуганы. Тень бедолаги-белоруса, обретшего последнее пристанище в мёрзлой земле Казахстана, висела немым укором над головами тысяч арестантов, каждую секунду напоминая о необходимости бояться всех и вся. За какие-то сутки мы превратились в безмозглых, унылых животных в человеческом обличье. Немало произведений написано об африканских рабах, перевозимых американскими рабовладельцами, в них много правды. Понять до конца нашу жизнь можно, лишь сопоставив её с жизнью чернокожих рабов!

С вагона нас высадили в открытой степи. Лунная суровая, холодная ночь. Не успели мы, потные, разморённые вагонной духотой, спрыгнуть на снег, как мороз взял нас в оборот. Почему, ну почему холод в России извечный союзник карателей? Сил нет ни физических, ни душевных, пожилые еле-еле волочат ноги, слипаясь друг с другом, окоченевшие в причудливых позах конечности не разгибаются, холод равнодушно облизал плохо укутанные шеи, носы забились, начались массовые одышка и кашель. Озабоченные каждый своими проблемами, мы не в силах были замечать, что творится вокруг. Оглянувшись, я оторопел, мамочки, со всех сторон нас взяли в плотное кольцо солдаты. Раздаётся команда строиться в колонну по пятеро. Коротышка-охранник в белом тулупе с высоким воротником, отчаянно матерясь, строит нашу группу, от укуса мороза превратившуюся в квашню, в более или менее стройные ряды. Чего-то ждём. В эту минуту взор мой обращается к небу, к звёздам, плотнее нашего сжатым в кольцо. Прямо над моей головой горят семь звёзд Ковша, образуя гигантский вопросительный знак. Уже сколько времени я не смотрел в ночное небо, не разглядывал тёмно-синие горизонты, едва-едва удерживающие на плечах тяжёлые созвездия. Звёздное небо тоже сузилось, сомкнулось, словно маленькая тюрьма, тесным, наглухо закрытым шатром вокруг Земного шара. Казалось, что тяжёлые холодные звёзды, не сумев удержаться на небесной канве, обрушатся на нас. Стоим молчим. К кому нам обращаться-то? Пока конвоиры лихо постукивают валенками, наши ноги, вставленные в дырявые ботинки да калоши, давным-давно уже промёрзли до глухого стука. Раздалась команда на движение. «Шаг вправо, шаг влево, конвой стреляет без предупреждения!»

Это короткое дьявольское заклинание будет сопровождать каждый мой шаг, отслеживать каждое движение, эти злобные слова произнесут сотни и сотни разных ртов. Больших и маленьких, губастых и тонкогубых, но всякий раз поганых. Эта варварская фраза и на воле не даст покоя, долгие годы приходя в мои сны! Чуждый для нас приказ знаком и привычен собакам, услышав его, они начинают заливаться лаем и подпрыгивать в нетерпении.

Значит, машин сегодня не будет, нас повели пешим строем. Идём, под ногами вразнобой поскрипывает снег. Кашляем, спотыкаемся, поскальзываемся, только что не падаем пока. Чувство единства, дружеского плеча ещё не выветрилось, падающие цепляются за идущих впереди и рядом. У многих нет варежек, руки голые. Снежный скрип с каждым шагом всё крепчает и вскоре превращается в непрерывный звук, на свежем снегу отпечатываются неровные следы. Семизвездие Ковша! Что ты прочитало по иероглифам наших отпечатков?.. На утоптанной арестантскими ботинками вате снега прожоги от наших слёз. На ресничках изморозь, на отросших усах и бородах бисеринки льда, разросшись, они опадают в такт шагам… По плечам и рукам бегут ледяные мураши! Как же их много-то! По исхудавшим бёдрам, больше напоминающим топорище, эти «звери» беспрестанно носятся табунами, вверх-вниз, вверх-вниз. Кто-то, охая и причитая, начинает отставать, похоже, идём по низине, снег стал глубже, местами доходит до колена, набивается за голенища, тает, обратно не выходит. Передние замедляют шаг, но долгой передышки сделать не дают, сотрясая холодный воздух, раздаётся «заклинание». Интересно, с первыми брызгами злобного дождя, изливающегося из ртов конвоиров, псы хоровым воем-лаем «вливаются» в процесс. «Вперёд, контрики! Вперёд, недобитые фашисты!» В те годы и эта команда звучала на бескрайних просторах Казахстана, поднималась в высокое казахстанское небо.

Среди конвоиров не только рыжие, конопатые, с пожелтевшими от табака усами, бревноногие и граблерукие парни из русской глубинки, здесь же и не видевшие ничего, кроме мутного окошка юрты, угрюмые, туповатые, низкорослые и неприглядные солдаты-киргизы и таджики. Выехавшие верхом на ишаках откуда-то из безадресных мест бескрайней степи казахи, кислая вонь от которых распространялась на полкилометра вокруг, тряся от негодования крысиными хвостами бородок, раздувая ввалившиеся от голода щёки, вытягивая спичечные шеи, отчаянно верещали, поравнявшись с нами: «Жубный фашист, жубный фашист!»

В благодатном и одновременно жестоком степном Казахстане короста бесчисленных лагерей, наводнивший эти края бессчётный пришлый люд, не помнящий родства, высокие заборы, закрывающие полнеба, насильно связавшие небо и землю километры колючей проволоки, пропаганда, ведущаяся на протяжении многих лет, сделали своё дело: местное население с брезгливостью и ненавистью относится к номерным заключённым. Разве станет удерживать народ скопившуюся ненависть при встрече? Обязательно выплеснет! Наверное, бесчисленные лагеря изменили их обычаи и традиции, образ жизни, нарушили мирное её течение, отобрали пастбища, на которых отъедались их многочисленные стада. Большевики всё могут, наверняка сумели и это… Видимо, поэтому у несчастных, дерзнувших на побег из лагеря, нет никаких шансов, местные выследят их, поймают и вернут, а за поимку каждого беглеца им полагается вознаграждение – пятьсот рублей и мешок муки. Немалое богатство! А где и когда ты видел советского человека сытым?!

Но обо всём этом я узнал позже, когда окончил «академию» исправительной системы. А пока мы набираемся ума в начальных классах. Дорога, особенно по ночному первопутку, раздражающе нескончаема и изнурительна… Наконец, насквозь замёрзшие и смертельно уставшие, упираемся в забор из высоченных досок. На опорах тускло светят лампы, похожие на окоченевших печальных птиц. Когда глаза немного привыкают к новой обстановке, удаётся разглядеть: мы напротив высоких ворот, сверху донизу «украшенных» гирляндами из колючей проволоки. На радость собакам звучит команда: «Не разговаривать!» Языки мигом разбегаются по своим «одиночкам», с лязгом захлопывая створки зубов. Окоченевшие и скукоженные, мы не хотим дразнить сторожевых гусей. Штык-ножи на их карабинах и без того угрожающе блестят!..

Два солдата, поднатужившись, открывают ворота. Из приземистого здания выходит офицер, встаёт слева от нас и подбивает рукавицами толстую кипу бумаг. Доставая по одному листочку, офицер выкрикивает фамилии. Спотыкаясь на непривычных его малограмотному уху латышских и литовских, обдаёт каждую вместе с её обладателем ушатом русского мата. И сразу всё становится понятным… Я тогда-то и усвоил, что для перевода китайских, японских, немецких, каких угодно других фамилий достаточно одного коротенького, из трёх букв, универсального русского слова! Услышав свою фамилию, подаюсь вперёд и впервые на земле Казахстана произношу по-русски своё имя и отчество. Долетели ли мои слова до тебя, отец?! Во дворе по правую руку длинный барак. Поодаль, напоминая голодных крокодилов, грозно смотрят на нас «немигающими глазами» многочисленные строения. Кругом ни звука, ни шороха шагов. В пустой лагерь пришли мы, что ли? Услышав прямо над собой окрик, резко поднимаю голову. На расстоянии сорока-пятидесяти метров по периметру забора построены сторожевые вышки, на ближней, облокотившись на перила, два солдата наводят на нас прицел пулемёта.

У всего бывает конец, вот и мы прошли через ворота, а формуляр, перекочевав из одних офицерских рук в другие, «прописал» нас в этой тревожной точке Земли. Теперь мы – новые жители лагеря Карабас. В этот раз строить нас не стали, с головой ушедший в тулуп охранник, махнув рукой в тёплой варежке, приказал следовать за ним: «Вперёд, контрики!» Открылась дверь тёмного барака, обстукивая о дощатый пол обувь, отряхивая с неё снег, проходим внутрь. Вошедшие первыми с опаской открывают одну за другой двери, выходящие в тусклый коридор, возникает столпотворение, обессиленные долгим переходом арестанты падают на первые попавшиеся нары. Немного пообвыкнув, осмотревшись, мы заселяемся в один отсек. Хотим согреться, но холод то ли вместе с нами проник, то ли этот ненасытный обжора здесь нас поджидал, изо всех углов доносится его злорадный смех. Повсюду снег! И на стенах, и на потолке девственно белый иней!.. Нас заперли в неотапливаемом бараке. Крикнуть бы – да голоса сели, в двери поколотить – руки окоченели, пошаркав по бараку, показав, не вынимая из рукавов, кулаки, проглотив подкатившие к горлу матюги, плотно набиваемся на голые нары. Поутру многие из нас не смогли встать, пригвождённые к доскам простудой…

Прав оказался майор Столяров: из минской тюрьмы сумел точно предсказать нашу отправку в Карабас, впоследствии получивший широкую известность пересыльный лагерь. В Карабасе нас продержали очень долго, хотя лагерь и считался пересыльным, по каким-то причинам нас не спешили расселять отсюда, поделили на бригады.

Карабас – светоч знаний для моей блуждающей в потёмках души, источник поучительных примеров. Исчерпывающие ответы на терзающие меня долгое время вопросы я нашёл именно здесь. Здесь я встретил продолжателей дела настоящих сыновей Земли, Хабира Зайнуллина и его сподвижников, людей, вдохновивших меня, давших сил на всю оставшуюся жизнь. Собранных здесь мудрецов всех наций и народностей, вобравших в себя как положительные, так и отрицательные черты своих народов, закрыли за высоким забором, через который не каждая сытая птица перелетит. Да разве можно воспрепятствовать полёту прямой, как стрела, верной, как пёс, всеохватной, как небо, необходимой, как воздух, мысли?!

Я попал в шестую бригаду. Бригадир – широкоплечий, кряжистый, с мощной бычьей шеей бандеровец Николай Хохун двадцати пяти – двадцати семи лет, усыпанный тёмно-красными крупными веснушками, а волосы – густо натыканная толстая медная проволока. Смолоду посвятивший себя борьбе с русскими, нюхнувший пороху, познавший, что такое кровь, сельский паренёк, прежде чем попасть в казахстанские степи, успел повариться во многих котлах, попав под влияние франтоватых, лихих российских воров, он набрался от них безобразных манер, но сейчас, оказавшись среди стойких политических каторжан, начал задумываться о смысле жизни, пытается разобраться в себе. Большинство бригадиров – бандеровцы, молодые, отчаянные, хвастаются службой в войсках Бандеры, подчиняться русским и не думают. В бригадах в основном западники – украинцы, белорусы, поляки, скупо приправленные представителями народов России, подобно тому, как жиденький бульон перчат для придания вкуса.

После трёх-четырёх дней моего сиротского стороннего созерцания процессов знакомства и завязывания дружеских отношений грузин Александр Хуродзе, редко спускающийся со второго яруса вагонки старик, позвал к себе. А может, я сам поднялся на второй «этаж», сейчас не вспомню, и мы душевно с ним побеседовали.

Редко посещающий столовую сухопарый арестант был абсолютно не похож на остальных. Всегда и всем улыбающийся, и даже если он сидел молча, его просветлённое лицо, начавшие терять блеск умные глаза, бледное и худое тело всё равно лучились теплом и светом. Его невозможно было представить злым или опечаленным. Хотя свой первый «червонец» он оттрубил на Колыме и в Магадане от звонка до звонка. Вечером накануне освобождения его вызывают и вручают новый приговор о лишении свободы ещё на десять лет. За время отсидки Хуродзе настолько изучил повадки советской власти, что не стал даже спрашивать: «За что?»… Он так исхудал, что буквально просвечивал насквозь, его кожа, за десять лет ни разу не видевшая солнца, приобрела голубовато-серебристый оттенок, а руки, из круглых превратившиеся в четырёхугольные, не рассыпаются, казалось, только благодаря рукавам. Седыми были не только волосы-усы-борода, но и густая поросль ушных раковин, надёжно защищающая хозяина от всяческих наветов и клеветы. С первого взгляда Хуродзе можно принять за отрешившегося от земной суеты безгрешного ангела. Вполне естественна тяга старшего поколения к младшему, стремление поделиться бесценным жизненным опытом, но Хуродзе, безо всяких преувеличений, испытывал ко мне особую привязанность. Я приносил ему из столовой еду, наполнив его помятый и перекошенный, хвативший вместе с ним лиха котелок, после тщательно мыл, но секрет нашей дружбы был не в этом. Хуродзе-ага любил с удовольствием рассказывать о своих приключениях-злоключениях. Будь то ностальгические воспоминания о Грузии или печальные сюжеты из жизни на Колыме, рассказы о выпавших на одну голову неисчислимых испытаниях – всё сводилось в конечном счёте к одному: советская власть не вечна, Бог свидетель, её свергнут, мир вздохнёт полной грудью, только власть коммунистов мешает людям почувствовать себя свободными.

Такие мысли я нет-нет да и слышу с тех пор, как покинул Казань. Мы – заинские парни Гурий Тавлин, Гарай Гараевы – время от времени, не совсем уверенно, но приходили к такому же заключению, а тут аксакал, прошедший через сотни испытаний, переманивший на свою сторону не одного человека, месяцами-годами обдумывающий каждое слово человек-пророк говорит об этом! И не просто говорит, слабенький в начале беседы голосок начинает греметь во всю мощь, рассредоточенные по углам камеры арестанты потихоньку подтягиваются к оратору, словно загипнотизированные, забыв обо всём, с открытыми ртами слушают, впитывая в себя, его резкие, веские доводы, горячие фразы о том, за что должны свергнуть советскую власть. Оставшись с глазу на глаз, я его переспрашиваю: «Действительно свергнут?» Он с глубокой уверенностью и нескрываемой гордостью повторяет: «А ради чего я тут сижу-то? Мы все, здесь сидящие, вносим вклад в свержение ненавистного режима!»

«Советская империя распадётся!» – эту страшную и многозначащую для того времени фразу я впервые услышал от него. Он очень убедительно рассказывал о творившихся злодеяниях в Грузии, о ненасытной жажде мести жестокосердного Сталина, основываясь на реальных, увиденных своими глазами или услышанных от других примерах. Я был безмерно очарован этим человеком.

Дни в тюрьме длинные, а ночи ещё длиннее. Ложишься и, глядя в потолок, плетёшь паутину мыслей… Даже если и не вижу Хуродзе, я ощущаю его присутствие, мысленно с ним беседую. Думаю о несчастном белорусе, избитом на этапе и позже наложившем на себя руки. Пытаюсь положить на чаши и мысленно взвесить себя, Хуродзе, погибшего белоруса. Почему Хуродзе сидит в тюрьме, а изверги-палачи, терзающие живых людей, на свободе?.. Хуродзе ни от кого не прячет своих убеждений, открыто со всеми делится. Советская власть боится этого полупрозрачного доходяги-старца!.. Боится, значит, осознаёт свою неправоту… А раз неправы, то почему бы им в один прекрасный день не улететь в тартарары?..

Эх, записать бы мне да сохранить его рассказы… Чур, чур! Какое там «записать-сохранить»… Последствия этого опрометчивого поступка ударили бы и по мне, и по Хуродзе. Первым из первых ненавистников Сталина, советской власти, большевизма был этот святой грузин…

Среди молодых были не только бандеровцы, но и русские парни. Познакомились. Каждый в тюрьме – кладезь опыта, живая история!

Да, в военные годы председателями колхозов были или полуинвалиды, хилые да хромые, горбатые да косые, или же хитрецы-пройдохи, способные обмануть даже советскую власть нечестивцы. Председатель колхоза в те времена – безграничный властелин! Тема представителей власти в военные годы в татарской литературе ещё не освещена. А то, что написано, всякие Минлекамалы и Айсылу, – это миф, не привязанная к жизни сказка. Досыта напились крестьянской крови председатели, опираясь на постановления райкомов и райисполкомов. Особенно пострадали из-за них красивые девушки, замужние молодки, вдовы! Скольких девушек попортили, опозорив перед всем миром, эти вонючие хорьки. Скольким красавицам истерзали, «изласкали» до синяков их прекрасные округлости?! Негодяи, на которых до войны ни одна девушка не обращала внимания, превратившись во всемогущих ханов, держали в руках по десять красавиц-наложниц одновременно…

В лагере Карабаса я наткнулся на неизвестное мне прежде великое, историческое событие. В нашей бригаде было трое убийц председателей колхозов. Митя Шорохов и Василий Гостев вдвоём ухлопали одного председателя. Миша Пермяков в одиночку застрелил председателя из охотничьего ружья. Мы почему-то очень быстро начали общаться и сблизились. Митя высокий, белолицый, тонкогубый, с длинными руками и журавлиными ногами. Смотришь на него, и только что глядевшие на тебя зрачки исчезают, и он таращится белками. Мите в глаза смотреть вообще невозможно, взгляд тяжёлый у парня, пугающий, ой-ёй! Его подельник Вася, наоборот, громко смеётся по каждому пустяку, за весёлость и недалёкость этому безбашенному сибиряку дали кличку Чума. Обоим присудили по двадцать пять лет строгих лагерей за террор, но если поставить рядом этих убийц, несложно догадаться, в чьих руках был железный прут, пробивший картонную голову председателя! Вася-чума пробегал, наверное, мимо этого места и попал в переделку! Когда в бараке возникает какая-нибудь заварушка-перепалка, Вася тут как тут. Бывают же такие люди, которые за версту чуют конфликты и любят встревать в них!

И к Мише Пермякову я привязался каким-то странным притяжением. Опухшее, одутловатое лицо, толстые, мешками свисающие веки, пухлые, сочные губы, тяжеловесный, манерами и повадками напоминающий вставшего на задние лапы медведя.

Оказывается, матерями этих парней «лакомились» председатели колхозов. Женщины молодые, беспомощные, мужья погибли на фронте, разве могут они дать отпор начальственным бугаям?.. А эти хорьки домой к ним наведывались, ночью придут, разденут несчастных женщин догола, поставят на колени и пользуют по пьяни со всех сторон. А сыновья вынуждены смотреть эту трагикомедию, замерев на спальнике печи или вжавшись в проём между стеной и печкой. Зубы стиснуты, слёзы катятся обжигающими струями, как осенний дождь. Когда председатели, «наигравшись», уходили, сыновья поднимали шум, негодовали, пробовали пожаловаться школьным учителям… Матери в слезах успокаивали детей, учителя, прижав указательный палец к губам, увещевали: «Тс-с, дети, тс-с!»

Мы все четверо были примерно одного возраста. В лагере не принято интересоваться: «За что посадили?», да и запрещено это, но разве между ровесниками могут быть секреты?.. До Карабаса парни по два-три года провели в не столь отдалённых «советских загонах». Сибирь же, в ней миллионы, десятки миллионов человек поместятся… «Хищником был наш председатель колхоза, злой, как волк, ненасытный дракон! Даже если бросишь случайный косой взгляд, впивался мёртвой хваткой и не отпускал, пока в клочья не измочалит! Женщины боялись появляться на улице по одиночке, даже идя в туалет, брали кого-нибудь из старших тётушек для сопровождения. Наш председатель, как только у него сил хватало, не пропустил ни одной девушки в селе, всех попортил! Нужна какая-нибудь справка – ложись и ноги раздвинь. Паспорт достался только тем, кто пожертвовал своей девственностью! Мама у меня красивая и стройная!.. Я единственный ребёнок в семье. Даже если бы у меня была сестра, какой прок от этого? Председатель-то как раз больше всего любил укладывать рядом с собой маму с дочкой! А как пьянствовал, жуть! Придёт и по-хозяйски сразу в дом заходит. Разденет маму, нагнёт и с громкими криками пользует… Вот, посмотри на мои зубы: наполовину стёрты-выкрошены они! Мама велит терпеть, а у меня, мелкого, другого выхода-то нет, терплю! Вот там я зубы-то и стёр, неокрепшие детские зубки… Тёмной осенней ночью я подкараулил его у ворот и, приставив к груди отцовский дробовик, выстрелил в упор!.. Когда он был жив, все женщины в деревне воем от него выли. А когда убил, вот уж удивительно, деревенские бабы заскучали по этому кобелю… Мне никто не пишет, даже мама… И она меня прокляла за то, что я убил зверюгу!»

Эту историю поведал мне, растирая слёзы по лицу, суровый человек с железным телом Пермяков. Я не смог не задать ему один вопрос: «А откуда ты узнаёшь о деревенских новостях, если писем не получаешь?» «По соседству с нами живёт девушка, моя ровесница, инвалидка, обе ноги у неё парализованы… Школу не посещала, дома занималась как могла. Очень умная и красивая девушка! Вот она мне и пишет, единственная. Рассказывает, что происходит в деревне. Хуродзе говорит: «Вернётесь!» Если действительно вернусь живым-здоровым… А я обязательно вернусь! Буду жить у всех занозой в глазу! Женюсь на увечной Аннушке и буду жить с ней до самой смерти. А ещё хочу сходить на кладбище и помочиться на изголовье могилы этого чёрта!»

На Пермякова страшно было смотреть в конце разговора. Мускулы его мощного тела, которое не могла скрыть ни одна рубаха, сжаты до предела, грудь тяжело вздымается и опускается, угольки глаз горят недобрым огнём, в уголках рта пена…

Я уважал Мишу за терпение, за немногословность, за силу и несгибаемость, но наш бригадир Хохун его невзлюбил. За то, что сам Хохун обладал недюжинной силой и отвагой, не полюбился ему этот сибирский парень, или за то, что Миша был русским, враждовал с ним бригадир, так или иначе, в один из дней Хохун его жестоко избил. Миша не сопротивлялся, не бил в ответ, стоял, словно огромная боксёрская груша, на одном месте. Губы намертво закушены. А Хохун знай себе отчаянно молотит, смертным боем бьёт! Первая кровь потекла из уголков рта, потом из ушей, из разбитого подбородка, в разрывах рубахи пятнами-пятнами видны кровоточащие ссадины, Миша молчит. У Хохуна глаза налиты кровью, лоб мокрый от пота, спина влажная, парит, он вошёл во вкус, злорадно сокрушает стальное тело Пермякова пудовыми гирями кулаков. Миша терпит, молчит. Чего он ждёт? О чём думает? Здоровые товарищи Хохуна, почти все бандеровцы, живут большой дружной группой, друг за друга стоят горой. Может, их испугался Миша, не знаю. А мы… словно стадо козлов, спрятавшихся от дождя под мощной кроной дерева, замерли на месте и дрожим. И только один Хуродзе время от времени подаёт голос со второго яруса вагонки: «Хватит, Микола, угомонись!»…

На работу не ходим. Днём ворота барака открыты, слоняемся по двору, пинаем воздух, ищем земляков, разговариваем. Вечера, когда двери барака снаружи запирают на замок, особо приятная пора. Трое из бригадников замечательно поют. У Николая Лаврентьевича Новикова из закарпатского города Мукачево дивный бас. Слегка гнусавый (из-за полипов в носу), одрябший русский дедок знает наизусть сотни песен, долго упрашивать себя не заставляет, на заказ может и озорными частушками сыпануть.

У власовца Володи Кондакова своеобразные манеры поведения и походка! Шагает так, будто у него обе ноги левые, а когда преодолевает сильный встречный ветер, сгибается в три погибели, вот-вот носом чиркнет по земле. Через каждые два-три слова смеётся, демонстрируя всему миру гнилые зубы и бледные, обескровленные дёсны. Этот человек, превращающий в шутку каждую фразу, желанен в любой компании. Точно определить возраст Володи весьма затруднительно. Рассмеётся и сразу молодеет, перестанет улыбаться – старик стариком. Но певун Володя знатный, заслушаешься! Москвич Павел Токмаков – интеллигент, изящные, тонкие пальцы, высокий, и голос у него тонкий, тонюсенький, словно нить. Интересно наблюдать, как он берёт пальцами ломоть хлеба. Мы, к примеру, «хап!» полкуска зараз в рот отправим, из железной миски половину баланды уплетём такими быстрыми движениями, что ложка, кажется, не успевает погружаться в суп, а он ещё и не приступил к еде…

Токмаков, Новиков, Кондаков – «трио», старинные русские и современные песни, открывшие неизбывную печаль военных лет, они исполняют проникновенно и душещипательно, проникая в сердце каждого слушателя. Людей, равнодушных к песне, нет, окрылившись задушевным исполнением, каждый из нас улетает в своё прошлое, ударяется в воспоминания. Нам, молодёжи, проще жить – мы холостые, ни жены, как говорится, ни детей, и родители сумели благополучно избежать нашей участи. Хорошо, что можно успокаивать себя тем, что впереди, мол, длинная жизнь. Только сейчас, когда я поднял и поженил детей, обзавёлся внуками, я, кажется, начинаю понимать, какие чувства испытывали в Карабасе пожилые и семейные, глядя на нас, юных арестантов. Почти всю сознательную жизнь проведший в русских тюрьмах, под старость вынужденный переносить лишения в Казахстане грузин Хуродзе был страстным поклонником русских песен и романсов. Укрыв острые, худые колени старым, порванным одеялом, подперев мощный подбородок лёгкими кулачками, он мог часами отрешённо слушать. Хотя мы и живём бок о бок со старшими, но понимать их до конца я ещё не умел. Хуродзе о своей семье не рассказывал, а я не расспрашивал. Была, наверное, и жена осталась на воле, и дети… Взрослым в три, в пять раз тяжелее, чем нам было в те времена! Новиков пожилой, ему лет шестьдесят, наверное, было, немного открывался, молодел и светлел лицом только во время пения. Его, певшего до изнеможения и ходившего от упадка сил под себя после таких изнурительных концертов, ни разу никто не попрекнул, не обматерил. Певец в тюрьме – утешение, богатство, сокровище.

Однажды Миша Пермяков и Митя Шорохов позвали меня в коридор поговорить без свидетелей и сказали, что намереваются сегодня ночью убить Павла Токмакова, как, мол, я смотрю на это. Я удивился, хотя старался виду не подавать. «За что?» – спрашиваю. То ли парни сами выследили, то ли им кто-то настучал, в ответ я услышал: «Он москвич! А они все продажные шкуры… Токмакова два раза вызывал к себе кум!» «Кумом» на зоне называли МГБшника. Я задумался. Понимаю, эти парни шутить не станут… Кум и меня вызывал, пытался струнки мои подёргать. Говорю парням: «Работа у него такая – вызывать!» – и советую не спешить, предлагаю рассмотреть вопрос со всех сторон.

Почему они решили посоветоваться со мной? Почему прислушались к моим словам и не тронули Токмакова? До сих пор я не могу понять этого и вразумительно объяснить. Может, опять свою роль сыграл университет, моя к нему принадлежность? Или они поверили сверстнику? Как бы то ни было, кажется, именно мне удалось спасти жизнь Павла Ивановича.

В Карабасе я сдружился с Николаем Ильичом Градобоевым. Мы стали вместе кушать. В лагере, если хотят узнать, что за человек перед тобой, спрашивают: «Ты с кем ешь?» или «С кем ты кушал?» Это очень значимый вопрос! Важнее самого страшного вопроса советских анкет! На зоне каждый с утра до вечера ищет, чем прокормиться. А кто ищет, тот находит, даже в самых непредсказуемых местах. Появились и свои купи-продайцы – барыги. Особо искусными были молдаване. Именно они потихонечку «проглотили» всю нашу одежду. Зимний бешмет я сменял на жестяную кружку овса. За рубашку дали двенадцать картофелин. Носки и платки тоже уплыли в руки барыг. Они, в свою очередь, выискали себе подобных среди надзирателей и снюхались с ними. Куда ушли наши одежды, выйдя за лагерный забор, одному богу известно, торговля день ото дня набирала обороты.

И вот эту, с такими трудностями обретённую еду никогда не ели в одиночку, потому что сегодня ты нашёл что-нибудь, завтра твой напарник. Дружба, скреплённая едой, наиболее крепка в таких местах!

За давностью лет забылся момент знакомства с Градобоевым. Русский мужик из Нижнего Тагила, хотя мне он больше напоминал скуластых марийцев, тридцати пяти – сорока лет, воевал, попал в плен, Германию видел только через лагерный забор. Пройдя через тысячи тягот, заработав огромный букет болезней, он возвращается домой, но и здесь не обретает покой! Когда шумиха немного поутихла, он устроился на работу слесарем, женился. О семье и делах амурных на зоне секретов практически не держат, немногословный Николай Ильич в минуты тоски по дому рассказывал: «Девушка моя не первой молодости, почти старая дева, да и сам я не молодею, оттягивать дальше не было смысла! Жить негде, надежды мало, живу в постоянном страхе, как бы чего не случилось плохого, но всё-таки мы, надеясь на лучшее, поженились. Привожу невесту в свою каморку. Первая брачная ночь, незабываемое событие… Ложимся спать. А «кровать»… две табуретки, а на них доска топчана. Через некоторое время оба слетаем на пол… Она плачет, я тоже присоединяюсь к ней, реву. Ни разу я так не рыдал от собственной беспомощности. А она… успокаивает меня. Отбросили топчан в угол и устроились на полу. Не обиделась, вошла в моё положение. Открытая, честная женщина… Как там она одна сейчас, очень уж любили мы друг друга!»

Сейчас мы вместе, всем, что нашли или приобрели, делимся по-братски. Мастеровитым был русский парень из Нижнего Тагила. С некоторых пор мы стали собирать старые зубные щётки, разжились маленькой ножовкой. Я распиливаю щётки, а Николай дырявит эти куски, шлифует и нанизывает на металлический стержень, получается мундштук. Цветные мундштуки охотно покупают конвоиры. Бригадиры, повара, хлеборезы тоже неравнодушны к ним. Лишь бы старых щёток хватило! Я трусоват, он смелый. Он мастер, я подмастерье. Вот так и живём!

Карабас остался в моей памяти очень узко, запомнился лишь людьми из нашей секции. Хуродзе, сибиряки, бандеровцы. Певческое «трио», наконец, Градобоев. За что он вынужден хлебать тюремную баланду, я ни разу не спрашивал и не знаю до сих пор. Скажу только, что Николай Ильич был отзывчивым человеком, всегда готовым прийти на помощь, настоящим мужчиной!..

Каждый подбрасывает в общий костёр веточки-щепочки, с каждой подброшенной новостью огонь разгорается всё сильнее, потрескивает, слово за слово, рождается мысль. У всех у нас одна тревога: для чего на казахстанской земле собирают политических? Отколупали даже тех, кто, казалось бы, надёжно спрятался глубоко во льдах, нужных им людей выискали и в Европе, и в Марий Эл, и в Коми, достали из таёжных погребов. В Карабас прибыл этап из Тернополя, западниками из львовских тюрем забили все камеры. Прибыли «путешественники» и из Минска, они в один голос повторили предсказание майора Столярова: «Положение политических арестантов должно улучшиться!» Плохо искал, может быть, но в Карабасе я не встретил ни одного татарина. К тому же мы – татары, словно улитка, спешащая укрыться в своей раковине, не торопимся обнаруживаться и не спешим обнаружить других!

«Скоро нас увезут из Карабаса!» – с каждым днём всё чаще стали слышать мы эту новость, начали готовиться к большому этапу. Моя отправка с этой первой зоны была насыщена происшествиями и поучительными событиями.

3

Алмазы можно отыскать лишь в недрах земли, истины можно отыскать лишь в глубинах человеческой мысли.

Весна приближается, вот-вот наступит март! Маленький юбилей моего заключения – один год! Тяжелейших испытаний, невыносимых страданий на мою долю пока не выпадало. Уважаемый читатель! Не подумай, пожалуйста: «Ба, да он в раю обитал, а не в тюрьме!» Просто мои страдания в той или иной степени скрашены плотным душевным общением с людьми, повидавшими жизнь, хлебнувшими немало лиха, мудрыми и опытными. Вкусившие Магадан-Колыму, прошедшие немецкие лагеря оставили там своё здоровье, мучаются и страдают из-за этого, а я здоров, у меня подобных проблем пока что нет. Какой бы скверной и жестокой ни была тюрьма, для меня она – поучительная школа. Именно здесь я нашёл точные и справедливые, на мой взгляд, ответы на терзавшие меня смолоду вопросы, не позволявшие мне свободно вздохнуть. И я частично счастлив. Беспокойная душа, намеревавшаяся удивить народ немыслимыми по своей значимости произведениями, именно в тюрьме нашла наконец-то своё место, уготованное ей Всевышним и матерью всех чудес земных – Природой, обрела точку опоры и роста! Был бы я более успешным и счастливым, обретя эту точку в другой жизненной сфере, при других условиях, как знать? С высоты прожитых лет мне видится следующее: в эпоху Сталина сохранить целостность и свободу духа, закалить его можно было только в тюремных застенках! Там не разбазариваешь жизнь на заучивание всяких дрянных, лживых цитат. Хочешь чему-нибудь научиться, пожалуйста, к твоим услугам сотни специалистов, учёных, профессоров и просто интересных личностей, согнанных сюда со всех концов света. Подробностей тюремного дела никто из них до конца не раскроет, дорога туда заказана, но у каждого за душой огромный путь, позволяющий тебе утолить жажду познания жизни. Каждый из них – непрочитанная книга приключений, тугой клубок тяжёлой судьбы. Дотронься до него, он и покатится…

В Карабасе работа только в подсобном хозяйстве. Кого-то водят в подвалы на переборку запасов картофеля и лука. Нашу бригаду поставили на сборку деревянных домиков из трёх или четырёх комплектов модулей, пришедших аж из самой Финляндии. Так неожиданно нашлась и для нас работа в подсобном хозяйстве. Некоторые члены нашей бригады открылись с новой стороны: прежде тихий, как предрассветный ветерок, худолицый, чугунно-чёрный хохол Иванюк оказался мастером-строителем! Мастером, в истинном смысле этого слова, на все руки! Пришедшие в отдельных ящиках деревянные конструкции он собирал на глазок, интуитивно, безо всяких чертежей. Соберёт, разберёт, совместит пазы и сложит, выровнив намётанным глазом доски. И нам работы хватает, только успевай поворачиваться! Все соскучились по настоящему делу. Есть и ещё одно немаловажное обстоятельство – нам увеличили хлебную пайку. Меня поставили крыть крышу, подавать снизу черепицу. Положишь пять-шесть штук на согнутые запястья и взмываешь вверх по наклонной доске. Останавливаться нельзя, сзади на тебя уже напирают… Наверху другие наколачивают черепицу на деревянную обрешётку. Когда дома будут готовы, их заберут у приусадебного хозяйства, жить в них будут офицеры – наша охрана. Из четырёх комплектов мы смогли собрать только два дома. Работавшая до нас на сборке домов бригада не стала утруждать себя рытьём мёрзлой, твёрдой, как кремень, казахстанской земли, предшественники жгли, не жалея, деревянные модули и затем копали оттаявший грунт. Иванюк, настоящий трудяга, искренне переживал, а остальные тихонько посмеивались. Два дома из четырёх комплектов? Каждый, кто знаком с социалистическими порядками, скажет: это ещё нормально! Поэтому и сменили ту бригаду, отправив по этапу куда-то к чёрту на кулички. То ли это была подброшенная чекистами «параша», чтобы мы ударно трудились? Не знаю.

Нас тоже продержали недолго. Бригадники в делах, связанных с продуктами, пускаются во все тяжкие. То и дело тайком устраивают набеги на залежи картофеля и лука. Иштвана Полачека, обжору-боксёра с тяжёлой поступью, поймали, когда он воровал картошку, на три дня закрыли в карцер, а нас оставили без ужина.

Февраль подходит к концу. По утрам уже заметно светлее. Днём покидаем неприглядные бараки и разбредаемся кто куда. Греемся в затрапезных, худых одеждах, сгрудившись на солнечных местах, словно облезлая во время линьки скотина, впервые выпущенная из зимника, пытаемся «урвать» как можно больше солнечной благодати. Год не видел солнца! Сначала в тюрьме, потом на зоне… А солнце не спешит порадовать, словно не желает дарить свои скудные пока ещё лучи таким ненормальным, как я. Солнце оно такое, всё понимает!

Я, любящая солнце душа, с нетерпением жду, когда откроют двери барака. Поскорее хочется убежать на свежий воздух, подальше от ядовитой вони, наполняющей барак: запахи пота, старой прелой одежды, полусгнивших портянок и носков. На солнце высоченные заборы, обнимающие зону, сети из колючей проволоки, именуемые сталинской паутиной, не кажутся столь безобразными, мир словно становится шире.

И в тот день всё было точно так же. Замок едва загрохотал, а я уже стоял возле двери. Дверь нехотя открылась, и ворвавшийся поток света ослепил меня. Пока надзиратель, поигрывая замком, проходил внутрь, я, прошмыгнув у него под рукой, вырвался наружу. Не успели мои глаза привыкнуть к свету, как за спиной раздалось сердитое: «А ну-ка назад!» Я вздрогнул и оглянулся по сторонам. «Кому так грозно кричит этот заика?» Оказывается, этот свеклолицый русский в белом тулупе на меня кричит! Ничего не понимая, следом за заикой возвращаюсь в секцию. «Где бригадир?» – спрашивает разозлённый охранник. Предчувствуя недоброе, из угла неохотно поднимается Хохун. «Вот он! – Надзиратель тычет в мою сторону. – Нарушил порядок! Я его забираю в карцер!» Руки-клещи уже вцепились в меня. Сокамерники, прекрасно видя, что я ничего не нарушал, просто поторопился выскочить на улицу, промолчали. От неожиданности я и сам онемел. В эту минуту, кромсая предательскую тишину, раздаётся болезненный хрип Хуродзе: «Как нарушил? Это же самый дисциплинированный парень. Отпустите его, гражданин сержант!» Старый грузин, частенько коверкающий и более простые русские слова, в этот раз сильно помучился со словом «дисциплинированный».

Заика, стиснув мой локоть, повёл в неизведанный прежде тёмный угол, в карцер. Дверь открылась и закрылась, загрохотали запираемые засовы. Оглядевшись, я понял, что оказался в цементном бункере, на дверях которого не было даже волчка. Над дверью, аккурат на стыке с потолком, робко пыталась светить из-под толстого слоя пыли болезненно-тусклая лампа. Я шаркнул ногой по полу. Он оказался холодным, бездушным и шершавым.

Клянусь, на какое-то время я обрадовался своему уединению. Год миновал, а сколько минут я провёл за этот срок в одиночестве? Надеялся, может, что немного посижу тут один, а потом кто-нибудь да заберёт меня отсюда? Пока ещё не замечаю ни изморози на стенах, ни отсутствия парашы в углу и кормушки в железной двери. Наоборот, чувствую прилив тепла и энергии, меряю камеру крупными шагами, типа, не сдаюсь! В голову полезли какие-то творческие задумки, захотелось сесть и что-нибудь написать, удивить людей и убедиться самому в неповторимости и величии замыслов, а также личности, их придумавшей и претворившей. Расстегнув бушлат и потянув за полы, завязываю их потуже узлом на поясе и хожу, хожу, дыхание выровнялось и успокоилось, взгляд уплотнился и сфокусировался, пробив бетонные стены и железные двери, он устремился далеко-далеко. Верите-нет, безграничную радость одиночества я впервые почувствовал именно здесь… Удивительный факт, в пятьдесят четвёртом году, когда, «соскучившись» по Чёрному озеру, я снова оказался в этой тюрьме, два месяца пребывания в одиночной камере были для меня счастливейшим временем! В голове совершенно неожиданно созрел замысел повести «Росинка». Начало и конец повести, примерная канва событий, несколько живых образов. Если бы мне тогда дали бумагу и ручку, я написал бы это произведение. Но ещё удивительнее: освободившись, я ни разу не вспомнил об этой задумке, а через некоторое время лишь усмехнулся тому, что в памяти не осталось ни строчки…

Холод и здесь показывает свою власть! Присев на корточки, прислоняюсь спиной к стене – леденит! На ботинки на тонкой подошве боюсь глядеть. Те галоши, в которых меня арестовали, я оставил в свердловской тюрьме, чтобы не таскать лишнюю тяжесть. Сейчас бы ох как пригодились они, верой и правдой прослужившие мне галоши! Чтобы не чувствовать холода, я решил отвлечься на раздумья: вот сейчас бригада отправилась в столовую… поела… вернулась… Желудок несколько раз судорожно сжался. Значит, время я определил правильно. Сейчас они всей компанией травят анекдоты, болтают. Барыга-молдаван, как обычно, что-нибудь вынюхивает. Ненасытная душа! Раздевает бригаду за бесценок. За спичечный коробок табака забирает рубаху. Ко мне он уже потерял интерес, когда я за пять рублей продал ему последнюю сменную рубашку, широко улыбнувшись, он похлопал меня по спине: «Пока такие добрые люди есть, жить можно!» После этой последней оценки, я брезгую общаться с ним. Обидел он меня, показал, что я наивный простофиля, которого можно запросто обмануть. Именно этот барыга первым вспомнился в карцере и разозлил меня! Попадись он мне под руку, тут же придушил бы!

Почему так запоздало пришло ко мне чувство мести, и душа моя вскипела в таком неподходящем месте? До сих пор не пойму. Разозлился, потрогал лоб, влажный! В голову пришла странная мысль: сколько тепла может поместиться в человеческом теле? И где находится мой источник тепла? Даже самое маленькое движение требует затрат тепловой энергии. Надо ли беречь её, чтобы не околеть от холода? Конечно, меня не станут долго тут держать, придёт дежурный офицер… А кто сегодня заступил на дежурство-то? Среди них тоже попадаются разные люди. А может, и сам начальник лагеря следит за теми, кого посадили в карцер? Придёт и, увидев, что я ни в чём не виноват, отпустит. Хорошо бы, если бы Градобоев забрал мою хлебную пайку. Суп-то он не сможет принести…

Чтобы не тратить понапрасну тепло, я боюсь делать лишние движения, стоя на месте, тихонечко поворачиваюсь, руки в варежках засунул в рукава, натянул поглубже шапку, поднял куцый воротник. Я должен выдержать, не сдаться! Проведя почти год в неволе, наслушавшись великое множество историй о том, что сталинские надзиратели в сто, в тысячу раз злее немецких фашистов, где-то в маленькой расщелине груди всё равно храню я искорку надежды на добросердечность и отзывчивость советских людей! Ежедневная многолетняя пропаганда не могла пройти бесследно, прочтённые книги, просмотренные фильмы и спектакли о Чапаеве, Щорсе, Левинсоне109 и прочих доброхотах-коммунистах прилично затуманили моё сознание. И даже дрожа от холода в наивысшей точке бессмысленной коммунистической жестокости, я продолжал верить в то, что придёт начальник лагеря и облегчит моё положение! Сомнительно воспитанный, живущий под непрекращающимися ливнями провокаций разум сумел вытянуть во время допросов на Чёрном озере по одному, по два запретных слова. Хитрость, обман, угрозы, запугивания, заморочка мозгов… Заходишь к следователю. Ты – кролик, он – удав. Юля вокруг да около, он начинает допрос: «Аха… твой отец ведь учитель? Аха…» И ни слова больше не добавляет. Сердце твоё дрожит, как заячий хвостик… В руках у следователя есть оружие помощнее: «Так, так… Учитель! В Заинском районе он преподаёт, да? Так, так». Внутри тебя вспыхивает огонь, его сменяет лёд. Если это грязное дело докатится и до отца?.. Чего только не знает этот следователь! «Он ведь сын муллы? Сын муллы Сарманова?.. Потомок расстрелянного в Елабужской тюрьме Сахабетдина?.. Ваш род, ваши предки в конце XIX века в Турцию переселились, да?.. Аха! У тебя же, оказывается, и старший брат учитель?!»

Следователь давит меня, прессует, топчет яловым сапогом, торжествует. «Да тебя только за это можно навечно в тюрьму упрятать. Но пойми, дубовая твоя голова! Советская власть – самая гуманная, самая справедливая власть в мире… Мы строители коммунизма. А коммунизм – это тысячелетняя мечта всех трудящихся, жаждущих социальной справедливости, воспетой великими произведениями Кампанеллы, Томаса Мора, Шарля Фурье110 и позднее положенной на научную основу Марксом и Энгельсом111… А ты – букашка, пытающаяся воспрепятствовать этому великому течению. Партия коммунистов щедро одаряет трудящихся вниманием и тёплой заботой…» И пошёл, я тебе скажу, пошёл! Любит мой следователь нотации читать!.. Его агитации накладываются на те, что влетали в твои уши на протяжении двадцати двух лет… В итоге вся твёрдость, которую ты вырабатывал в камере, повторяя: «Быть сильным, не поддаваться! Не произносить ни одного лишнего слова!» – быстро размякает, ты сам превращаешься в податливое тесто, а лицемерный, бездушный чекист, умеющий заставить поверить тебя и подобных тебе покорных овечек в абсолютную ложь, уводит свою «отару» в нужном ему направлении… Сломает, каким бы сильным ты ни был!

Ну ты глянь-ка, они меня безо всякой вины в карцер упекли, а я от них жду справедливости! И всё же, и всё же… Я и не замечаю, как ускоряются мои шаги, как занимается и разгорается огонь мести, вот-вот готовый спалить всё живое вокруг, из моих ноздрей вырывается гейзер пара.

Сколько же времени прошло? Холод прежде всего проник в спину, бегал по ней вверх-вниз и выгнал из клеток тепло, устроился на его месте. Ни прогнать его, ни развеять. Стучу варежками по спине, насколько рук хватает. А в это время холод охватывает левую ногу. Вскоре прикусывает нос и щёки. На грудь мою ложится холод, окружает, захватывает и сковывает плечи. Вокруг ни звука, пробую колотить в железную дверь, пытаюсь кричать, еле шевеля замёрзшими губами. И язык, и губы, и вырывающиеся из них слова промёрзли! Осевший на стенах иней вроде бы немного подтаял и заблестел поначалу от моего дыхания, но сейчас стал толще прежнего. Я почувствовал себя лежащим в ледяном гробу. В голову закралась пугающая мысль: «Неужели это конец?!» Безголосый и обессиленный, я принялся петь! Понимаю: если сейчас дать волю подступившему страху, он тут же спутает меня и кинет в пропасть! Я пою! Хотя голосом я и не наделён, но когда пас скот на дорогих моему сердцу, благодатных склонах Верхнего Баргяжа, скрадывал одиночество только песней. Теперь вот в карцере пою, очарованный собственным голосом. Как сказал прославленный нынче поэт Гамил Афзал112: «Не осталось песни ни одной, не спетой!»

Счёт времени потерялся, желудочные спазмы утихли, в это время бесшумно отворилась дверь и вошёл, нет, не надзиратель, а невзрачный паренёк в жёлтом бушлате и шапке-ушанке. «Чего воешь, волчара голодный?» – спросил он. И тут меня озарило – вспомнилось услышанное от вышедшего из карцера Иштвана: «Надзиратели не заходят, если и зайдут, ничего страшного! Там есть один дневальный, цыган, вот он издевается так, что невмоготу становится!»

Да, это был он – дневальный. Я, не задумываясь о цели визита цыгана, как можно более мягким голосом спрашиваю: «Когда меня выпустят отсюда?» И даже с надеждой посмотрел на его руки: не принёс ли он чего-нибудь съестного?! Эх, наивное дитя!.. С нас нужно по несколько шкур содрать, жаром-холодом морить, чтобы вразумить хоть немного!.. Цыган, сверкнув угольками глаз, смачно выругался. Чувствую, передо мной классик этого жанра! Есть такие люди, классики матерных ругательств, им даже к лицу эти слова, они их произносят, словно концертный номер дают, цыган же обрушил на моё продрогшее тело поток словесной грязи, глубоко оскорбив: «Сиди, сиди, фраер! Грей карцер! Будешь знать, как порядок нарушать!» После этого он обложил десяти-, двадцатиэтажным матом светлые могилы всех матерей, отцов, дедушек и бабушек. Матерится – значит, хозяин, ему разрешено марать таких, как мы. Я запрятал язык за зубами и стою перед жёлтым бушлатом величиной с бельевой валёк.

Возле лагерных надзирателей всегда увивается свора псов, готовых подобострастно лизнуть, всячески угодить. Всю чёрную работу делают они. Что уж так не понравилось цыгану, моя несгибаемая поза или что-то другое разозлило его, я не разобрал: он пяткой ударил меня в живот! Я согнулся и упал. Цыган подбежал ко мне и с обеих ног стал охаживать. «Ты думал, что тебя выпустят прежде, чем познаешь всю прелесть карцера…! Вкушай, чтобы на всю жизнь запомнилось, падла!» Хочу что-то сказать, но язык не ворочается, лежу на бетонном полу и стону. От резких движений лицо цыгана стало кумачовым, и я согрелся, клянусь! Долго, видимо, избивал он, я сознание потерял… Бесконтрольно обмочился в штаны! И что теперь делать? Как уберечь от холода намокшие органы?.. В первые минуты пребывания я не обратил особого внимания на отсутствие параши. Дурак, зайду, мол, и вскоре выйду! Когда подпёрла нужда, я увидел, что с опорожнением здесь проблема, но и тогда эта мысль не задержалась надолго в моей голове… На секунду я подумал было: «А может, в угол мне пустить струю?» Но тут же перед глазами встал тот несчастный бедолага, чьим кровоточащим телом вытирали пол в вагоне. А если меня начнут возить по шершавому бетону…

Положение моё крайне тяжёлое. Желая успокоиться, прийти в себя, я направляю свои мысли далеко-далеко, в счастливое детство, в родимое пристанище. Но это облегчение, этот самообман длится недолго. Действительность опять с силой впихивает меня в карцер. Проклятый цыган отбил мне коленные чашки, боль в животе до самых коленей спускается, и сразу плохо становится, дышать тяжело, пар с трудом выходит из ноздрей, замерзает и исчезает. Тишина. Ни одного обнадёживающего шороха. И стоять-то не могу, сажусь, раздвинув бёдра, на корточки, роняя на пол набравшиеся в паху крупинки изморози. Глотка горит, наскребаю со стен пригоршню инея и отправляю в рот. Проснулся желудок, болезненно сжимается и бунтует, требует пищи. Ноет! Не вставая с колен, набиваю рот изморозью. Встав на ноги, первым делом выцарапываю на стене: «Ах, судьба-злодейка, устал я от тебя!» и размашисто подписываюсь. Тут же закралось подозрение: не сделают ли чего плохого за эту надпись? Правда, мне теперь разве не всё ли равно?.. Сняв с шеи шарф, зажимаю его между ног… Лишь бы только не упасть. Время течёт, торопится! Хоть и написал я, что устал от жизни, но сам-то абсолютно не устал от неё!..

В карцере я просидел, оказывается, больше суток. За год пребывания в заключении впервые впадаю в отчаяние. Мечусь, как прищемленный в щели бревна Шурале, кто же выдернет меня отсюда? В голову полезли мысли о вере, о Коране. Оказавшись в безнадёжном положении среди людей, мы всегда устремляемся к Аллаху. В такие минуты помолиться бы, преклонить голову перед Всевышним, облегчить душу… Но не знаю ведь ни одной молитвы-то, ни одной! Своими словами пытаюсь по-татарски обратиться к Всевышнему, благодарю его, прошу защитить. И вдруг, субханалла, мои заложенные уши как будто бы открылись. От громкого шума где-то поблизости настораживаюсь и пытаюсь вслушаться. Гул не стихает довольно долго, словно большая толпа народа одновременно разговаривает. Этап пришёл, что ли?.. Неожиданно совсем рядом слышу, как ко мне обращаются по имени: «Аяз! Я твои вещи взял!» Градобоев! Николай Ильич! О чём это он?.. Ничего не объяснил… (Позже я узнал, Градобоева на секунду впустили во двор перед карцером!)

Значит, меня отправляют по этапу. Так я трактовал его слова. Не иначе. Жду, переминаюсь в нетерпении, о холоде и голоде забыл. Раз мне отправляться на этап, значит, скоро за мной должны прийти. Но нет, никто не идёт, я не заметил, как прилип к двери…

Пинками меня приводят в чувство, хромая и спотыкаясь бегу за конвоем! Когда я подбежал к вахте, последняя машина с плотно набитым арестантами кузовом готовилась тронуться. Перед отправкой на этап всем выдали по паре валенок. Я с болью и завистью смотрел на старые, протёртые до дыр, залатанные не только на подошвах, но и на голенищах, траченные молью валенки. Раз выдали валенки, значит, этап предстоит длинный! К тому же я попал в чужую компанию, товарищи из нашей бригады нашли бы, наверное, какой-нибудь выход. Два солдата в толстых, мягких тулупах с огромными воротниками залезли в кузов, прислонились спинами к кабине, и мы, оставив за спиной лагерь-тюрьму Карабас, отправляемся, разрывая гудящие ночные ветра, к новым коммунистическим берегам. Мои попутчики не сразу замечают, что я без валенок, кто-то из них прошептал: «Давай-ка затащим в середину этого фраера!» А нам приказано не шевелиться, стараясь не выдать себя, я пытаюсь потихоньку переползти на другое место, но тут же нарываюсь на ледяную сталь окрика: «Куда, куда, контрик! Сиди, падла!» Оказывается, не все мои попутчики «разучились говорить», один из них, почти не разжимая губ, чтобы не увидели, кто говорит, коротко выкрикивает: «Ему валенок не досталось, отморозит ноги-то!» Конвоиры о чём-то переговариваются между собой и один из них кричит: «Перебирайся сюда, к кабине, фашист проклятый! Чтоб ты подох, паскуда!» Иногда и матюги звучат слаще соловьиных трелей, стараясь не сильно подниматься, я, пятясь задом, давя согнутые, застывшие в невероятных позах ноги товарищей, добираюсь до солдатского тулупа и укрываюсь за источающим родной запах овчины подолом. О счастье! Благодарю тебя, солдат-краснопогонник! В этот раз ты не забил меня ногами до полусмерти. Прямо там, в тёплом закутке, я засыпаю. Открыв через какое-то время глаза, вижу, что борта кузова откинуты, а мои товарищи скатываются небольшими группками на снег. В открывшиеся с некоторой натугой жидковатые ворота я вхожу последним, заметно прихрамывая. По головам бежит шепоток: «Актас это, лагерь Актаса!»

4

Тёмен, наверное, и непригляден жизненный путь.

И кто бы ни встретился в мире подлунном тебе —

Вне всяких сомнений, его иссечённая ранами грудь

Сгорает в невидимом, полном печали и горя огне[8].

Дорогой читатель! Хотелось бы, что бы ты прочитал эту главу не торопясь, усвоил все рассуждения, которые я счёл необходимым привести! В основном это мои личные умозаключения. Я сделал их, опираясь на многочисленные наблюдения на долгом тюремном пути, или услышал, общаясь с сотнями дорогих попутчиков, умных людей: репатриантов, офицеров-власовцев, согнанных со всех концов страны учёных. Аллах свидетель, я и после освобождения более тридцати пяти лет жил в самой гуще событий. Короче говоря, к некоторым выводам я подобрался потихоньку, на протяжении полувекового отрезка сознательной жизни. Пойти в архивы КГБ и засесть за изучение собранных там документов не получилось, да и желания особого не было. Однако я надеюсь, что приведённые в этой главе выводы справедливо и по праву окажутся для вас чем-то новым или обновят ваши взгляды на ранее известные вещи.

Сталин и его кровавые приспешники, привыкшие к молчаливому повиновению, планируют очередную волну наказаний, должную прокатиться вдоль и поперёк огромной страны – СССР. Потому что они тайно готовятся к Третьей мировой войне. Не раз доводилось мне слышать горькие слова сожаления из уст русских шовинистов: «Эх, зачем же надо было останавливаться на покорении Германии? Заодно повыгоняли бы американцев и англичан из Франции, Испании, Португалии и, учредив там советскую власть, поставили бы эти страны на ленинский путь развития!» И кто может поручиться, что точно так же не думали и простые русские люди, и генералы-адмиралы, в кровь которых впиталась тысячелетняя жажда завоеваний, войн, подчинения других народов? Это мнение жило, его кто-то готовил, кто-то о нём знал, одобрял. Если тысячелетняя мечта многих русских – завоевание всего мира, то ближайшая задача – выход к тёплым морям и океанским просторам через Афганистан – Индию. К её осуществлению готовились скрытно, но масштабно! Получивший во время Отечественной войны наряду с победой ещё и огромный урок мировой захватчик Сталин вместе со своей сворой для воплощения плана покорения планеты принялись прежде всего готовить тылы. Поэтому они под завязку набивают тюрьмы ни в чём не повинными солдатами, оказавшимися во вражеском плену только из-за слабоволия и беспомощности начальников и полевых командиров. Политических заключённых, в тридцатые и сороковые годы прошедших по сталинским тюремным лестницам во имя осуществления первоочередных государственных планов, прозревших в тюремных застенках, сполна испытавших на себе всю неблагодарность советской власти, заново собирают и арестовывают. Не забыла о них коммунистическая партия, не упустила из виду! Из советских вузов по очереди выщипывают в угоду этим коварным планам наиболее сознательных, проявляющих политическую смелость студентов. Думаете, я просто так повторяюсь, что в каждой камере Чёрного озера сидело хотя бы по одному «полноправному представителю» студенческой молодёжи? КГБ мастерски и весьма успешно умел сталкивать лбами студентов, натравливать их друг на друга! «Он отсидел за это, его посадили за то!» – попытка описать такими незатейливыми фразами положение дел в стране – это детская болезнь недальновидности! Легионеры, военнопленные, повторно, в третий раз посаженные, – это всё плоды одного дерева! Тюремный механизм и в то время работал проворно и слаженно! Трибуналы, «особое совещание» в Москве исправно штампуют приговоры. В каждой области закладываются новые концлагеря. Самым подходящим признают Казахстан с его бескрайними степями и отдалёнными, труднодоступными уголками. Особенно удобны тихие окрестности Караганды. В Карагандинской области строятся три огромных лагеря. «Степлаг» – это ненасытное управление лагерей включает в себя три области: Кенгирскую, Балхашскую, Джезказганскую. В каждой из них каторжный труд, неограниченный рабочий день от темна до темна, медные рудники, каменноугольные шахты. На медных рудниках полуголодные арестанты, вынужденные работать из последних сил, больше двух-трёх лет не выдерживают. Употребляющих никем не проверяемую грунтовую воду, беспрестанно болеющих, подвергающихся избиениям и притеснениям политических каторжан после всего этого отправляют на очередную станцию на пути в преисподнюю – тюремный лазарет Спасска. Прошедшие рудники Кенгира-Джезказгана, после которых выжил один из ста, сумевшие приехать в окрестности Караганды арестанты с ужасом вспоминали Спасск. С Иваном Копачем, Фёдором Попежуком, Митей Полищуком я долгое время работал в одной бригаде. «Ох! – говорили они, бледнея лицом. – Если у нас спросят, где находится ад, там он, там!» Тюремный лазарет Спасска насчитывал тридцать пять тысяч койко-мест! Более или менее здоровым и там не давали покоя, гоняли на каменоломни. Одна группа перетаскивает камни с противоположного берега на этот, вторая – возвращает камни обратно. Спасский тюремный лазарет обнесён шестиметровым каменным забором. Смертельно больные остались в Спасске, тех, кто сумел подлечиться, отправляли в лагерь второго уровня, с более мягким режимом, «Луглаг». Следующий лагерь – особое лагерное сообщество о ста вратах – буквально проглатывало политических заключённых. Арестанты копали шахты, работали на ДОКах[9] и кирпичных заводах, возводили города и посёлки. Прошедших и второй этап преисподней, заработавших букет неизлечимых болезней, увечных, перекошенных, в сорок – сорок пять лет превратившихся в бородатых стариков арестантов свозили в итоге в «Карлаг»114. Полубезумные инвалиды работали в сельском хозяйстве, выращивали овощи и зелень. Попавшие в щедрые казахстанские степи в последние годы жили в особо жёстком режиме. Переписка запрещена, в год два незапечатанных письма, и те на русском языке. На теле в четырёх местах – номера. На рассвете выходишь из запертых дверей на работу, по возвращении ужинаешь, и тебя опять с лязгом закрывают. Тебя стерегут сотни солдат и офицеров. Внутри лагеря волчары-надзиратели. В конвоиры в основном набирают забитых, не знающих русский язык парней из Средней Азии. Казахи, киргизы, узбеки и особенно таджики, мягкие, добрые и покладистые дома, за полгода службы портятся, превращаясь в диких хищников. Ненасытные кровопийцы и жестокие душегубы, беспощадно терзающие заключённых, вышли именно из таких. В те годы европейские страны, присосавшиеся к богатству российского народа, грабившие его, изо всех сил старавшиеся установить прекрасный мир – социализм, не держали у себя политических заключённых, а грузили в курсирующие туда-сюда красные вагоны и отправляли в казахстанские степи. В лагере Актаса немцы, румыны-болгары, мадьяры-поляки – страдали многочисленными группами бок о бок с нами, «счастливыми». Летом 1952 года после массовых беспорядков в Берлине участников тех событий тоже привезли к нам. И без того многочисленная немецкая колония стала ещё больше. И пленные квантунские офицеры также находились среди нас. Со многими из последних 360 офицеров, в сентябре 1956 года отправленных домой, я был близко знаком. Среди нас было немало китайцев и корейцев. «Севернее нас есть государство, страна Советов, и все народы в ней живут как в раю!» Хотел бы я знать, кто и с какой целью распространил по Китаю эту провокацию. Наслушавшись её, голодные и оборванные китайские крестьяне переходили границу и в поисках рая прямёхонько угождали в пасть русского железнозубого дракона. Этих бедолаг, не знающих ни одного языка, кроме родного, чья нищета бросалась в глаза с первого взгляда, без особых усилий вываживали крупноячеистым бреднем! Пограничников за каждого пойманного на границе китайца награждали орденами и медалями, радостно похлопывая себя по полным денег карманам, они героями возвращались в отпуска на родину…

Комсомольцы на афгано-советской границе тоже не теряли времени даром! Они скрытно переходили границу и, угнав с территории Афганистана мирно пашущих или боронящих землю несчастных крестьян на советскую территорию, озарённую светом Сталина… составляли протокол о незаконном пересечении границы и запирали «перебежчиков» в тюрьму. А самих «бдительных стражей границы» награждали «за проявленное мужество и героизм» и ставили в пример пионерам-комсомольцам! Среди нас было немало репатриантов почти изо всех стран Европы, Китая и Японии. Их пригоняли пачками! Кто-то поддался на провокацию, некоторые – души нараспашку, возвращались, истосковавшись по родному пристанищу, не успевали на их глазах высохнуть слёзы умиления от встречи с родиной, а советские поезда уже мчали их в жуткой спешке в «чудесные» края, уготованные для репатриантов Сталином и Берией. Из далёких лагерей Колымы и Магадана выдёргивали с насиженных мест и присоединяли к здешним стадам преступников, прежде считавшихся рядовыми, но в свете последних веяний превратившихся в особо опасных.

Когда я, «разлучённый-истомлённый», добрался до лагеря, там во всю шло становление, поиск оптимальной структуры. Вот один пример, сразу по прибытии мне присвоили номер «Ц-86», вскоре, по непонятным причинам, его поменяли на «П-225». Оказывается, это было время поиска и упорядочения номерной системы. Мой последний номер – «1-Г-732» мог поведать уже о многом. Я был 732-м политическим заключённым из «первой тысячи» узников Луглага, чьи фамилии начинались на букву «Г». После нас были тысячи и тысячи новых каторжан, взглянув на номер любого из них при встрече, ты мог определить, какой по счёту его обладатель. Когда «списочный состав» прочно зафиксировался, изменений в номерной системе больше не случалось. Нагнали тысячами, можно сказать, что завершился перегон миллионного людского стада. Теперь эта выверенная лагерная структура будет служить большевикам не скажу вечно, но до полного исчезновения их кровных врагов. Всё здесь подчинено этой важнейшей цели, всё сделано с расчётом на её воплощение. Если вы помните, то именно в сорок восьмом году началось сосредоточение в одном месте всех узников из-за пределов страны, бандеровцев, «зелёных» литовцев и латышей, репатриантов. В начале пятидесятых годов продолженные, удвоенные усилия по арестам и посадкам, организация управлений гигантских лагерей – у этих явлений была одна цель… Прежде чем дать оценку тем событиям, давайте посмотрим на ещё один факт – войну между Северной Кореей и Южной. Воюет один и тот же народ, разделённый на две страны. Сущность же этой войны – противостояние между Россией и Америкой. У арестантов была тревожная уверенность: «Эта война, несомненно, станет началом Третьей мировой!» Мы и вправду глубоко верили в то, что когда-нибудь этим двум системам, рвущимся к мировому господству, к обладанию стратегическим мировым богатством, не избежать кровопролития. И в ходе подготовки к этому решающему, последнему поединку органы исполнения наказаний под руководством Сталина-Берии старались кардинально улучшить внутреннее состояние страны. Они давным-давно выпустили и положили на хранение в многослойные металлические сейфы в каждом лагере приказ о том, что делать с заключёнными на случай начала решающего противостояния. «В первые же дни войны уничтожить всех заключённых особых лагерей, избавившись тем самым от опасных мин, заложенных в тылу!»

Едва начав жить в Актасе среди тысяч насильно согнанных сюда со всего света людей, мы услышали о приказе, однозначно определяющем наше будущее! И все наши разговоры, на какую бы тему они ни велись, неизбежно сворачивали к этому, гвоздём торчащему вопросу.

Время от времени балующий нас мастерскими шутками профессор Ростислав Иванович Илечко в один из дней, охая и причитая, вошёл в секцию. Очки устрашающе блестят! «Ребята, мужики, – обратился он к нам с торжественной миной. – Войны не будет!» У нас уши торчком, быстро слетаемся к Ростиславу. Как же это, когда все мы дрожали от одной только мысли: «Будет, её не избежать!», вдруг услышать такое: «Войны не будет!» Ждём. Ростислав не смеётся, он, словно рыбак на берегу, серьёзен и молчалив. Лишь выдержав долгую паузу, он выдаёт: «Иркутские лесорубы взяли дело мира в свои руки!» И тут же начинает громко смеяться, довольно потирая живот: «В «Правде» так написано. Сам читал в КВЧ[10]!»

Мы, плюясь, разбредаемся по углам. «Мир… Мир…» – популярное чёртово наваждение пятидесятых годов, во многих странах толпы красных ртов, нахлебников-дармоедов жили припеваючи, прикрываясь этим лозунгом. От лживых речей Ромеша Чандры и ему подобных тошнило порой…

После прибытия нескольких многочисленных отрядов из Карабаса «население» Актаса перевалило за четыре тысячи человек. Первостроителями лагеря в Актасе были японские военнопленные. По неизвестным причинам их сменили немецкие военнопленные. Сперва японцы, потом немцы строили в Актасе первую очередь кирпичного завода. И японцы, и немцы жили в землянках неподалёку от нынешней территории лагеря. События в мире сменяли друг друга, японцев-немцев куда-то «спрятали», наступил проклятый сорок восьмой год, в Актас начали «переселять» русских. Они построили вторую очередь кирпичного завода и воздвигли нынешние бараки. В немалом количестве – то ли одиннадцать, то ли пятнадцать – налепили в Актасе этих бараков-близнецов. Пару лет назад бараки набили женщинами-арестантками. Мужиков предварительно заперли в одном бараке посередине. На семьдесят пять процентов состоящая из бандеровок женская команда поселилась в оставшихся. Другая часть женщин – приговорённые к длительным срокам латышки, литовки, эстонки – украсили и дополнили украинское большинство.

Почти перед самым нашим приездом женщин Актаса перевели в пустующие землянки, уменьшили численность, сейчас там живут около трёх тысяч женщин, представительниц «самой свободной, самой счастливой страны»…

Как светлый оттенок той поры могу выделить вот что: заключённые, приговорённые к смерти в случае начала новой войны, отличались от других свободомыслием. Русские и украинцы ещё относятся друг к другу по-родственному, представители прибалтийских народов смотрят на русских по-доброму, пригнанные из-за рубежа тоже живут тихо-мирно, судьба у всех общая, делить нечего, лагерная буржуазия – в зачаточном состоянии, всех объединяет общее неприглядное, пугающее будущее! Правда ведь, согласитесь, не станут ведь по двадцать пять лет удерживать арестантов! Мир – один, он постоянно меняется, наши вожди хоть и носят «стальные имена», не из стали отлиты…

Вот это воцарившееся согласие, единство, крепнущая день ото дня дружба всё сильнее пугают наших охранников. Политических заключённых собрали в ужаснейших застенках, лишили даже самых элементарных прав, хотели сделать из них полулюдей, полуживотных, а они проходят школу единства, сплочённости и самосознания? Тюремщики не слепые, видят! Главную роль в этом отношении играют, конечно же, отсидевшие длительные сроки в сталинских тюрьмах заключённые! Прежде мучавшиеся среди воров, карманников, разбойников, наркоманов умнейшие люди – политические – после воссоединения с многочисленными молодыми отрядами борцов с советской властью почувствовали духовную свободу, духовное родство! Они делятся увиденным, в пух и прах громят слепые детские надежды на благосклонность советской власти. И что видит в итоге лагерное начальство: тюрьмы-то, похоже, превращаются в своеобразные университеты… Что делать? Как разъединить, отдалить друг от друга арестантов, собранных отовсюду ценой огромных усилий?.. Когда начнётся война, можно ли будет в одночасье уничтожить такой мощный кулак, состоящий из тысяч, миллионов сплочённых каторжан? В начале пятидесятых годов политические заключённые представляли из себя невиданную прежде, огромную силу…

Собранных за общим забором заключённых не держат подолгу на одном месте, перемещают по этапу, переселяют из одного лагеря в другой, изображают бурную деятельность, морочат голову. Каждый этап – сильнейшие лишения, верх унижений и притеснений! Да, если тебя, пообвыкшего на одном месте, немного забывшего о своём рабском статусе, обзаведшегося более или менее крепкими связями с земляками и единомышленниками, с треском вырывают из насиженного «уюта» и бросают в абсолютно незнакомую, чужую, чуждую обстановку, это – несчастье. Привычное место – это привычное место! Не то что в лагере, даже на Чёрном озере, переселяясь из одной камеры в другую, я испытывал неудобства. Если переселяют – то помимо твоей воли, твоего желания! Переселение – это один из способов подавить твой дух, унизить.

Но для разрушения молчаливого единства заключённых одной такой меры мало! Правда, арестанты ещё не во весь голос говорят о единении, о взаимопомощи на основе создания объединений, однако многие из них чувствуют, что они не одни, каждый нашёл для себя близкого по духу человека, один из примеров этого: сейчас практически не осталось таких, кто ест в одиночку. Во время еды, когда каждый делится с соседом драгоценной пищей, работают не только язык и челюсти, но и разум. Не знаю, следило ли лагерное начальство за тем, кто с кем делился едой, но оно не могло не знать о том, что совместная трапеза – мощная сплачивающая сила! Надзиратели не могли не видеть, как арестанты день ото дня раскрываются всё больше и больше, как всё более смелыми становятся их мысли и высказывания. Я не берусь утверждать, что объединение политических заключённых зародилось именно в Казахстане, возможно, в других областях, в которых я не был, это обновление началось раньше, но на момент моего прибытия в лагеря арестанты уже не были группой безропотных рабов со сломленным духом! Не были! Может, кто-то и не думал высоко и всеохватно, да что там думал, боялся даже впустить в себя объединяющие нас идеи, но общая судьба, одни и те же испытания вырвали с островков безразличия и бросили в бурлящее море политики. Совсем недавно отловленные по украинским деревням и окрестным лесам горячие, надменно-гордые парни, которых не сумели научить уму-разуму ни война, ни послевоенное лихолетье, оказавшись в лагерях для политических каторжан, прошли серьёзную школу жизни. Ни разу не выходивший в зоне на работу, косящий под придурка матрос Попов, прикрепив вырезанный из газеты орден Ленина, повязав на лоб белую тряпку с надписью «Смерть Сталину!», ходил по территории, гордо выпятив грудь. Иногда во время поверок он, выйдя на середину плаца, громко выкрикивал лозунг, написанный на налобной повязке. Не забывайте, шёл 1951 год! Грозное время скрытой от посторонних глаз борьбы Сталина со стремительно надвигающейся старостью, со смертью!

Лагерное начальство, вышколенные псы Берии115 нашли в итоге способы скрытной борьбы и в этом направлении. И даже добились некоторых успехов в претворении злокозненных планов…

5

Жизнь шире любых предписаний. Мораль – это нечто воображаемое, а жизнь – то, что существует.

Национальное чувство! В сотнях закоулках человеческой души есть ли более жаркое, более трепетное, более тонкое чувство, чем это?! Человек может и не уходить далеко от задворок дома, может ничего не знать о Достоевском, Куинджи, Веласкесе, Рабле118 и не отличать громоподобный бас Шаляпина119 от соловьиного тенора Собинова120, может ни разу не попробовать омаров-креветок, однако в каждом человеке заложен великий смысл, формирующий и укрепляющий душу, – Национальное чувство. Оно не может быть всегда одинаковым, неизменным, как таблица умножения, его нужно искать, прививать, лелеять, сохранять. Это должно осуществляться самим действующим государством и удостоверяющими его наличие и нерушимость национальным самосознанием, языком, песнями, обычаями и традициями. На чистом листе сознания младенца, услышавшего от любимой матери ласковое, задушевное обращение на родном языке: «Сыночек! Доченька!», прорисовывается первый национальный штрих, затем через глаза, уши и другие органы, через клетки кожи в чистый, как предрассветный родник, детский кровоток с каждым разом всё чаще будут проникать и всё глубже впитываться национальные чувства. Только тогда и рождается по-настоящему человек! Чем глубже проникнется человек постепенно овладевающим им национальным чувством, тем более несгибаемой будет его воля, шире кругозор и светлее горизонты, такой человек, вне всяких сомнений, вырастет настоящим патриотом. О-о, не смейте даже в шутку касаться национальных чувств, украшения любой души! Национальные чувства – это обоюдоострый нож, который может быть как благородным и хрупким, так и устрашающим и опасным! Каждый народ должен уважать душевные порывы, образ жизни и взгляды другого народа, принимать и понимать его ценности. На тонкостях национальных чувств часто и умело играют шовинисты, диктаторы, вероломные завоеватели. Некоторые печальные примеры нам ещё предстоит увидеть.

Каратели в СССР постоянно противопоставляли и нещадно стравливали между собой представителей многонационального рабского племени, громко именующегося «советским народом». Сотни раз опробованные по всей стране, подкреплённые опытом верных ленинцев методы – «противопоставления и натравливания» – добрались и до лагерей. Кровавые палачи мастерски «побаловались» национальными чувствами! Возьмём для примера Актас. В каждом лагере был полномочный представитель КГБ. В Актасе – «Сухостой». Забыл я его фамилию или не знал вовсе – это неважно. Глупейший мужик, но при этом жуткий русский шовинист подзывает к себе наиболее горячих русских парней и подначивает, играя на национальных чувствах: «Хи-хи, в роду Александра Невского да Суворова121 герои-то повывелись, оказывается! На наш век остались размазни и трусы! Перед какой-то хохляндией головы клоните. Стыдоба!»

На второй, на третий день он подзывает к себе бандеровцев, ещё совсем недавно с оружием в руках воевавших против русских, не успевших забыть запах вражеской крови. За разговором о пустяках как бы между делом вставляет: «Что ж это вы, хлопчики, гарние молодцы! До сих пор подошвы москалям лижете?»

Раз спел эту кровавую песню, два, три! Не устаёт! Ни о чём другом не говорит. И эти мысли, эти проблемы-заботы чёрной-пречёрной змеёй, скользящей в чёрной ночи, заползли в не очистившиеся пока ещё от скверны души обречённых на чёрную судьбу парней из обеих групп. Когда нас привезли в лагерь, между тянущимися друг к другу, прежде мирно уживавшимися группами политических заключённых уже пролегла пропасть подозрения и неприязни, с каждым днём отдалявшая их. И опять я остался под прессом мучительных вопросов.

Молодости свойственно увлекаться. Увлечения могут привести как к хорошему, так и к плохому. Пройдя тюрьмы Свердловска и Петропавловска, я вроде бы порвал с увлечением молодости – мучительным поиском правильного пути. В душе я понял, что в пятидесятые годы единственно правильный путь – это путь в тюрьму или на каторгу, что истину, справедливость можно понять, лишь пройдя этими дорогами. Если возникали в пути сомнения, подозрения, то душа, ненасытно жаждущая только добра, разбрасывала все сомнения по-вдоль дороги. Каждый политический заключённый – родственник мне. Каждый сосланный из Украины-Прибалтики – мой единомышленник. Знаю, понимаю, из-за разного уровня развитости сознания многие не понимали, за что им уготована участь мученика-каторжанина. Повторяю ещё раз, тюрьма сближает и выравнивает людей, далёких друг от друга на свободе. Хочется сказать, что и в пересыльной тюрьме Карабаса мы были равными… Но в ту же секунду вспоминается цыган! Неравенство, противостояния были, просто моя молодая душа не хотела их замечать.

Прибыв в Актас, я не сблизился с тюремными приятелями, а отдалился. Самым первым я потерял Николая Градобоева. На прежнем месте схожие мысли, взгляды, выводы, надежды на будущее объединяли нас, поднимали над неприглядной действительностью, заставляя думать о высоком. В первый же день пребывания в Актасе всех раскидали по бригадам. О счастье! Градобоев попал в нашу бригаду! Николай вернулся в секцию уже затемно. И то ненадолго… Рот до ушей у парня, настроение приподнятое, обычно задумчивый взгляд лёгок и беззаботен. Он целый день бегал по делам, встретился с нарядчиком, поговорил с нормировщиком, подкупил кого-то бережно хранимыми рукавицами, которые вёз аж из самого дома… В итоге Градобоева перевели шофёром на кирпичный завод. Можно подумать, он птицу удачи за хвост поймал! Или ему скостили двадцатипятилетний срок… Молниеносно появился и так же быстро исчез.

Сегодняшним умом размышляю: почему же я обиделся на Градобоева?.. Может, и не было у меня причин-то для обиды?.. Что поделать, требуя от себя по максимуму, я и от друзей ждал того же! Раздражали меня, наверное, и невиданная прежде весёлость Николая, и его новая манера разговаривать, довольно потирая ладони и нетерпеливо притопывая. Может, мне не нравилось, что остальные друзья изменились буквально в считанные дни? Бог свидетель, моих попутчиков, с которыми вместе прошли непростую школу Карабаса, в Актасе словно черти подменили! Мишу Пермякова и понимаю, и недопонимаю. В Карабасе он не получил ни одной весточки от возлюбленной девушки-инвалида. А ведь он денно и нощно ждёт письма от неё! Письма! Миша согласен даже на пустой конверт… Когда Хохун избил его до полусмерти, я боялся, что Миша убьёт Хохуна… Странное всё же создание – человек! За мать отомстил, а за себя – нет… Убийство – обычное, можно сказать, дело в лагере. Вон два старика разругались, играя в шахматы, и один другому врезал кривой клюкой по «башне»! Да так приложился, что черепушку раскроил бедолаге, и тот падает замертво. Незамедлительно у всех стариков отобрали палки… Гостева и Шорохова вижу изредка, «хвостами» махнут мне и исчезают. Подолгу не видимся, а поговорить не о чем. Ровесники, неужели у вас в судьбе только одно запоминающееся событие было – убийство председателя?..

На Чёрном озере я встретил немало людей, которые оставили след в моей жизни. Легионеры, из арестованных во второй раз Анатолий Рязанов, инженер Кулешов… Репатрианты… Карабас остался в памяти фамилией Хуродзе. А остальные… В Актасе друзья, словно червивые яблоки, осыпались даже в безветренную погоду. А что было бы с ними, разразись ураган?

В лагерях тридцатых, сороковых годов социальное разделение считалось обычным явлением. Об этом рассказано в сотнях грустных воспоминаний. Политических заключённых денно и нощно изводили каторжным трудом, в дождь и снег, в условиях северного холода, в болотах-трясинах, лишив всех человеческих прав. Вдобавок ко всему ещё одно – придуманный коммунистами тяжелейший порядок: вместе с политическими содержали воров и бандитов всех мастей, «законников» и разбойников, собранных по всей России бездельников. Политические вынуждены были работать, выполнять норму и за себя и за весь этот сброд, так полюбившийся большевикам. Политическим – труд, блатные – спят да жрут. Более или менее «тёплые местечки» в лагере беспрекословно отдавались блатным. Столовая, хлеборезка, подсобное хозяйство – всё находилось в руках воров. Когда приходили посылки политическим, хозяин только успевал расписаться в получении, как тут же – хап! – её отбирали воры. Тюремное начальство, собирая в одном месте политических, понимало, что эти люди могут объединиться, сплотиться, превратиться в грозную силу. Организуя особые лагеря, тюремщики воспользовались проверенным методом: в особые лагеря Караганды они поселяют воров. Предпринявших две-три попытки побега предают военному трибуналу и, обвинив в страшном преступлении – «экономическом саботаже», навешивают им длительные сроки заключёния, по двадцать пять лет, воров-бандитов тоже украшают номерами. Однако день ото дня крепчающие бандеровцы быстро их отрезвили. Не успеет этап войти на территорию зоны, как бандеровцы, внимательно осмотрев новичков, отделяют блатных и пропускают их по мосту «тоньше волоса, острее бритвы». Многие отказываются входить на зону, протяжно мяукая, словно нашкодившие котята: «Начальник!» – мчатся на вахту, в руки чекистов. Их находят, матёрые бандеровские «штабисты» в мгновение ока откапывают чёрные воровские грехи, в таких случаях бандеровцы хватают «подсудимого» за руки, за ноги, раскачивают и бросают спиной на асфальт. После трёх-четырёх подкидок из носа и ушей вытекают струи крови, даже если останется живой, здоровым это вор уже никогда не будет, позвоночник у него или сильно травмируется или вовсе сломается. Видели, наверное, как перемещаются несчастные собаки со сломанными хребтами?.. Вор становится таким же. Подобные примеры, хотя и не желаем узнавать, но впереди ещё увидим.

Когда мы оказались в зоне, встретить этих неприятных типов можно было довольно-таки часто. В один из дней выхожу из барака: русский парень по кличке Седой и его шестёрка Юра с кастрюлей в руках возвращаются из столовой. Столкнувшись с Юркой, я едва не выбил кастрюлю на землю. Седой с криком: «Гужуйтесь фраера, пока урки спят!» – надвинулся на меня. Я, выдавив: «Виноват!», отпрянул в сторону. Седой, поигрывая над моей головой кулаком, пригрозил: «Виноват, виноват! Накажем!» Хорошо, что за мной вышли парни из нашей бригады – бандеровцы, оценив ситуацию, они взяли нас в кольцо. И Седой, и его верная свита спешно поджали хвосты. Юра, проворный, шустрый, округлый подросток-узбек, тоже числился вором, был известным в лагере разбойником. Вскоре его погнали по этапу, и до нас долетела весть о том, что там, на одной из зон, когда Юра бездельничал, мирно нагуливал жирок, блаженно распластавшись на строительных лесах, ему отрезали голову и бросили её в кусты.

Русские объединяются, украинцы объединяются, литовцы просыпаются, жизнь для бандитского отребья Актаса потеряла прежнюю привлекательность. Этой малочисленной группе трутней не осталось места в лагере, их отовсюду притесняли и в конце концов куда-то увезли. Думаю, что тюремщикам нелегко было распрощаться с блатными, они ведь и приглядывали за политическими и, конечно же, стучали на них! Воздух значительно очистился…

Хочу добавить, что значительную часть вонючих воров истребили бандеровцы! Они вообще любят всюду устанавливать свои порядки, делать как им удобнее. Когда представители двух самых многочисленных национальностей стремительно объединялись, малые народности тоже потихоньку начали сколачиваться в группки. Образовался костяк и среди литовцев, те, кто помоложе, вставили клинья в брючины тюремных штанов, на утреннюю поверку они выходят группами и на остальные «формирования» смотрят из-под насупленных бровей. Примерно в это же время сформировалась и так называемая группа «чёрных». Кавказцы, горячие и сильные парни, а когда к ним присоединились представители народов Средней Азии, грузины-армяне, узбеки-таджики, туркмены-киргизы, «партия чёрных» стала весьма многочисленной.

Чтобы окончательно не потерять нить повествования, вернёмся к событиям в Актасе, непосредственно связанным со мной.

Я попал в недавно сформированную бригаду Фёдора Лобкова, работающую на кирпичном заводе. Оказавшиеся на стройках, шахтах знакомые завидовали мне. «Кирпичный завод – тёплое место, там не замёрзнешь насмерть от адского холода!» – сказал кто-то из них. Первый злейший враг заключённого – голод, почти ни в чём ему не проигрывает другой враг – холод. Хотя за недолгий срок пребывания я не смог прочувствовать в полной мере всю силу, беспощадность, бесцеремонность, лютый холод властелина карагандинских степей – ветра, но успел испугаться местных зим. Жизнь на зоне тесно связана с капризами погоды, холод ни в чём не уступит тюремщикам – отыщет тебя даже в самом укромном уголке. Когда каторжане, прошедшие Колыму и Магадан, в один голос сказали: «Да, тёплое место – это счастье!» – я обрадовался тому, что попал на кирпичный завод. А то предостережениями о неимоверной тяжести работы запугали было меня в конец.

Фёдор Лобков, невысокого роста русский парень с мягким пушком на красном лице, в длиннополом, ниже колен бушлате. По возрасту, наверное, чуть старше меня, но вот из каких он мест родом и за что посажен, я так и не смог узнать, потому что мне, салаге, мелкой рыбёшке, не по чину было по душам разговаривать с бригадиром, выведывать подробности его биографии. Солженицын не зря написал: «Бригадир – это кормилец!» Зашёл в секцию, узелок с вещами (спасибо Градобоеву!) кинул вместо подушки, нещадно сотрясая шаткое тело вагонки, взобрался на «второй этаж» и растянулся на досках. Вот и превратился ваш дядька в незыблемого представителя передового «класса трудящихся» Советского Союза.

Весну 1951 года я провёл, гоняем по различным работам на кирпичном заводе Актаса. Приходят вагоны с каменным углём – мы там. Уголь разгружаем. Железную дорогу проложили по абсолютно равнинной местности, а сейчас с двух сторон навалены дамбы, и рельсы остались внизу. Уголь, что по чайной ложке выдаётся из дверей вагона, прикладывая немалые усилия, необходимо отбрасывать лопатами как можно дальше! «Была бы эстакада, работать стало бы в сто раз легче!» – сокрушаемся мы, но хозяева никогда не прислушаются к словам заключённых! Задерживать вагоны запрещено, нас подгоняют, «вольняшки» – начальник цеха, мастера – от нас ни на шаг не отходят, надзиратель тоже неподалёку крутится, время от времени то один, то другой кричат на нас. Градобоев парит в небесах! Его малюсенькую, чуть больше козы, щербатую тачку грузим углём мы.

Не успеваем отереть чёрный пот после разгрузки вагонов, как нас отправляют на укладку кирпича. Ай-яй тяжёлая работа! Пространство перед печью Гофмана заставлено квадратными стопками готовой продукции, от этих стопок выкладываешь железную ленту до вагон-платформ и тачку, в которой шестьдесят-семьдесят штук кирпича, толкая изо всех сил, подвозишь к месту погрузки. В каждый вагон помещается четыре с лишним тысячи кирпичей. Какая была норма, не помню, но пока её выполнишь, семь потов сойдёт, от острых граней звонких, как фарфоровая посуда, белейших силикатных кирпичин измочаливаются рукавицы, постоянно вываливающиеся в дырки варежек пальцы отбиваются и натираются, кровоточат. На раны неизбежно попадает пыль, вызывая нестерпимые боли. Загружаешь тачку, толкаешь, бежишь за ней, то поднимешься в вагон, то спустишься. Лобков незловредный бригадир, но к тем, кто пытается отлынивать, весьма строг, спуску им не даёт. Норма должна выполняться каждый день! Каждый! Мало того, возле одного бригадира по три-четыре подлизы крутятся, они вместе со всеми выходят на работу, но, оказавшись на территории завода, мгновенно теряются из виду, а к концу смены опять нарисовываются. Около Фёдора Лобкова много странных людей кучкуется, их не назовёшь ни его телохранителями, ни его опекунами или помощниками… Полковник Каршаков Василий Фёдорович. Его огромный живот даже в тюрьме не сдулся, крупные зубы с толстым налётом, густой голос, раскатистый смех по поводу и без, что общего было между этим беспечным человеком и Лобковым? Был там ещё Иван Домрачев (вторая фамилия у него Бочарников!) – чечевинки рябинок на лице, маленькое, щуплое куриное тельце, искривлённая травмой хромая нога. И каким, интересно, образом очутился среди этих людей видный солист карабасского трио Володя Кондаков?.. Толком не работают, за обедом у них самые большие ложки, собираются, когда свободны от дел, возле лежака Лобкова и, словно старые девы, постоянно о чём-то перешёптываются. И даже подслушать не дают, черти!.. Значит, есть какие-то секреты. Значит, знают они что-то такое о сложной и запутанной жизни в зоне, чего не знаю я. Все трое как на подбор трусливы, Иван и Володя, прошедшие в своё время через разномастные зоны, приобретшие в них воровские навыки и привычки, жутко боялись бандеровцев. То ли след грязный тянулся за ними, не знаю, но когда русские выясняли отношения с украинцами, оба поджимали хвосты. А бандеровцы любили показать своё превосходство в силе, частенько выясняли, «кто в зоне хозяин».

Вот во всю ширь распахивается дверь в секцию, в неё ураганным ветром влетают десять – пятнадцать парней, грозными криками они приказывают: «Сиди! Не двигайся! Всем сидеть!» Ножи-кинжалы в руках зловеще поблёскивают, те, кто без ножей, держат руки у голенищ или на поясе. Они тоже вооружены! Секция смолкает, мы, боясь даже шмыгнуть, краешками глаз следим за вошедшими. Кого они преследуют, с какой целью здесь, спросить боязно, а среди бандеровцев, стоявших в центре группы, моих знакомых не было.

Некоторые люди тянутся друг к другу, группируются, находят в этом удовольствие и утешение. Или их какие-то другие тайны объединяют?.. Верующие: «Субботники», «Свидетели Иеговы», ещё какие-то неведомые мне прежде мелкие секты в постоянном поиске… «Свидетели Иеговы» нашли и перетянули на свою сторону высокого, мучающегося заиканием майора Тихомирова. Побывавшего в немецком плену, нещадно битого там и ещё более беспощадно избиваемого здесь, ставшего заикой из-за непрекращающихся побоев, подавленного душевно и сломленного духовно майора спасли, вытащив из петли… Сейчас уже не станет вешаться, и проблем поменьше будет: его авторитет среди верующих высок!..

В зоне постоянно какое-то движение, она живая, бурлит, шевелится, переживает, бьётся. Приехавший из Карабаса Николай Лаврентьевич Новиков умер. Хоть и голодный, но целый вечер пел, песня перешла в хрип. Даже слова последнего не смог произнести… Что он хотел сказать нам, интересно?.. В соседней с нами секции живут рабочие, чья деятельность тесно связана с железом. Их бригадир по фамилии Сидоров медведе-, нет, слоноподобный здоровенный русский мужик. Но характер такой, что даже мухи не обидит, от попавших к нему в бригаду слабых да увечных никогда не отстраняется, не жалуется, любыми способами пытается прокормить вверенных ему людей. Замечательный мужик! И в профессии, рассказывают, равных ему нет, про свои железяки всё знает, всё умеет. И видные люди зоны, и всякие птички-невелички обосновались и стали жить заметно иначе. Самая крайняя слева, сразу за дверями барака, небольшая секция старосты. Наш староста – балкарец по имени Хусаин Залиханов. К белолицему старосте, с полным ртом золотых коронок, неспешно шагающему на подломленных коленях и разведённых в разные стороны стопах, не подойти, гордый, надменный, высокомерный человек. Говорят, он отвечает за порядок в бараке. Его земляк балкарец Магомед Толгуров – и по внешнему виду, и по повадкам из простых, чёрных крестьян. Человек земли. В окружении Залиханова есть ещё две странных личности, оба кабардинцы. По имени Хамит, невзирая на то, что нас давным-давно обрядили, словно инкубаторских цыплят, в одинаковые робы, до сих пор ходил в своей одежде. Такой скользкий, пронырливый этот Хамит, приходит на завод и палец о палец не ударит, всё время крутится возле механиков. Хамит – парень не промах, взял быка за рога, поговаривают, что он изготовляет кинжалы на работе, шлифует, затачивает и продаёт то бандеровцам, то крутым русским парням. Наверняка так оно и было!.. Всегда при деньгах, хорошо питается, говорят, что Хамит, приглядев из бандеровцев самых крепких, молодых, собирает их «под своё крыло». Охотно этому верю… Последний житель чулана старосты – кабардинец по имени Алихан. Толстые, как подмётки ботинок, губы, смуглый, чернявый. Этот человек был таким же крестьянином, как и Магомед. На территорию буржуазии зоны я не заходил, почему-то боялся приобщиться к этой группе, правда, с Магомедом Толгуровым мы очень сблизились. Он ко мне обращается на балкарском, я отвечаю по-татарски, нам очень легко понять друг друга. Да разве много нужно слов-то для общения в лагере? У основной массы заключённых одна забота – еда, и все разговоры крутятся вокруг этой темы. Обращался ли ко мне, разговаривал ли со мной Хусаин Залиханов, не помню, скорее всего, нет. Староста барака – большой человек, даже надзиратели приветственно кивают ему головой при встрече, а то и за руку здороваются. По вечерам из секции доносятся песни. Сейчас понимаю, это «придурки» придавались утехам, пили чифирь и портили голодных мальчишек…

Жизнь в зоне сплошь состоит из путаниц и суматох. Одна путаница порождает другую. И надзиратели не успокаиваются, выдёргивают лучших из нас и отправляют по этапу. Кто-то уезжает, кто-то приезжает. Интересно, остались ли ещё на западе Украины мужики? Из Львова, Тернополя, Ровно и прилегающих к этим городам селений народ регулярно прибывает и вливается в коллектив лагеря. Александра Хуродзе увезли в тюремный лазарет Спасска. Умирать. И врачи, и лагерное начальство понимают, что он доживает последние часы, но уважения к бедняге Хуродзе как не было, так нет! Стакан воды некому будет подать в последнюю минуту! Хуродзе-агай, ты был первым, кто обнадёжил меня и придал сил своим утверждением: «Империя рухнет!»

На кого он опирался, погружаясь в какие глубины сознания сумел прийти к такому выводу?.. Может, услышав эту горячую фразу, стал я с первых дней пребывания в лагере выражать недовольство своими недавними попутчиками?.. Кто дал право мне – деревенскому невежде – чего-то требовать от всех людей, а когда эти требования не выполнялись, плакать, выдавая в себе капризного ребёнка, сжигать себя изнутри?..

Сегодняшним умом думаю: всё время, сколько себя помню, я мечтал стать писателем!.. Начав с четвёртого класса сочинять стихи-поэмы, потом переключившись на рассказы-пьесы, я и жил, как писатель! И в тюрьме я был писателем. Хотя готов я в те времена был недостаточно, горизонты мои были весьма узкими, но душа горела такой страстью, что могла преодолеть любые препятствия. И саму жизнь-то, кажется, я воспринимал как литературную площадку, как сцену. Вот из-за этой высоты, величия, из-за того, что смолоду в меня впиталась ответственная участь писателя, частенько я горел пустыми мечтами, до урагана был ветрен душой. Но по сравнению с другими всё-таки имел одно преимущество: я смотрел на мир глазами писателя. Ожидая и от других людей столь же необычных судеб, я смотрел на Градобоева, Гостева и иже с ними свысока, осуждал их. Пока я шаг за шагом приближался к этой великой цели – стать писателем, чего только не происходило у меня на душе! В одно мгновение потерял друзей, очень тяжело переживал эту утрату, но до сих пор благодарен друзьям и приятелям той поры: мы вместе прошли школу Карабаса. Карабас подготовил нас для Актаса. Писатель должен улавливать постоянное движение жизни, чувствовать её целиком, единую и неделимую. Если этого нет, то питать его творчество нечем, живительные родники обмелели, спасительные колодцы высохли… Державший в заточении, запертыми одним замком тысячи душ Актас и меня швырнул в водоворот, где я смог познакомиться с новыми людьми, с духовно богатыми личностями, помогшими мне сохранить огонь сердца и чистоту совести.

6

Трусость нас обуяла, ею мы думаем. Она говорит вместо нас, будь она проклята, даже тогда, когда мы стыдимся её!

Ты – под замком. Жизнь твоя ограничена забором. Злейшие законы обложили тебя со всех сторон. Редко кто из наших получает письма. А если те, кто попал в лагерь одновременно с нами или чуть позже, отправляют весточки на волю или домой, никто не знает – действительно они отправлены или лежат где-нибудь на цензорских полках?.. Высоченные заборы, несколько слоёв колючей проволоки, похожей на цепочку заячьих следов на снегу. Мы никуда не можем выходить… Путь на работу в расчёт не беру, ты там тоже под охраной тысячи бдительных глаз… Повсюду нас настигает голод, для него-то заборов не существует. Никто ниоткуда не получает посылок. Более или менее приличные вещи давным-давно проданы или выменяны на курево. Табак – это тюремная валюта. Некоторые готовы расстаться с пайкой хлеба за пачку сигарет. А есть такие отчаянные курильщики, душу отдадут за одну затяжку! Наша бригада до сих пор надрывается на различных работах. В один из дней нас поставили загружать машины кирпичом. Кирпича собралось много, машин понаехало бессчётно, грузчики якобы не справляются. А на деле-то оказалось, их работа весьма ходкая и прибыльная!.. Шофёры оставляют им бычки, некоторым счастливчикам аж по пачке махорки перепадает. С водителями можно и письмо передать, во как!..

Дорогой мой читатель! Прости, если мой рассказ окажется непоследовательным!.. Хотя со времени описываемых событий минуло больше полувека, в моей памяти многие из них сохранились без искажений и провалов. Как сегодня помню сотни имён и мельчайшие подробности внешнего вида их обладателей, перенесённые в зоне тяготы. Эти подробности, лишь изредка беспокоившие меня, оставаясь в памяти, ожили и значительно окрепли, начав изливаться на бумагу. «Обо мне напиши! Не забудь о нас!» – терзают они мой мозг, раздирают его на части, совершенно неожиданно уволакивают назад в прошлое. Если события, наперегонки всплывая в памяти, заставят меня перепутать дни, месяцы и даже годы, то виной всему время… Вот я произнёс было «голод», но ещё долго боролся сам с собой, писать мне на эту прилично утомившую меня трагическую тему или нет. А мне ведь ещё нужно написать о том, как переносили голод представители различных национальностей. Много ещё поучительных примеров, ох как много, один за другим плывут они по волнам памяти!.. Чтобы ты, уважаемый читатель, смог получить хотя бы небольшое представление о голоде в зоне, вкратце всё же напишу…

Голод сильно ударял по нам. Говорим, режим, паёк, но бывали дни, когда хлеб в зону не привозили. Сутками завывает буран, дороги заваливает снегом, машины проехать не могут – хлеба нет. «Голодный человек стократ злее», но мы свою злость выплеснуть не можем, держим в себе. Боимся слово сказать тюремному начальству. Думаете, голод делает начальников милосерднее?! Как бы не так! Более или менее смелых, позволивших высказать вслух недовольство или отказывающихся выходить на работу, с треском загоняют в карцер и… надеюсь, несложно представить, каково это, находиться в карцере, когда в зоне хозяйничает голод!

Каждому своя жизнь дорога, каждый ищет пути выживания, мечется. Утром, сразу, как только открываются двери барака, из них, можно сказать, вырывается группа заключённых и волочится, громко шурша, к помойной яме столовой. Тени идут, призраки! Каждый старается обогнать! Толкаются локтями, ставят подножки, валят на землю. Надо как можно быстрее дойти до картофельных очисток и лужиц жирноватой воды, которой мыли котлы. А если случайно отыщут картофелину… Прямо там же и сгрызут её, сырую. Картофельная кожура, объедки исчезают в считанные мгновения…

После завтрака на санной повозке из подсобного хозяйства в лагерную столовую привозят дневной паёк. От ворот до здания столовой больше двухсот метров. Появление гружёных провиантом саней подкарауливают пятьдесят – шестьдесят арестантов. В санях картошка, квашенная капуста в пожелтевших белых кастрюлях. Бывают и рыба, мясо. Однако многие из этих продуктов до зоны не доходят, лагерное начальство, офицеры знают, куда нужно отправлять мясо!..

А как изматывает работа! Даже на кирпичном заводе… За целый день так напередаёшься из рук в руки непрерывно вытекающие из-под пресса кирпичи, что к вечеру удивляешься, как из тебя душа-то до сих пор не вылетела?! А каково шахтёрам?.. Работа без смены, в руках отбойный молоток, перед тобой вязкая, плотная глина, сверху на тебя беспрестанно капает вода! Меня спасли только очки, иначе непременно спихнули бы под шахтные воды…

Арестанты громко, взахлёб кашляют, всю ночь в бараке слышны стоны и плач. У многих понос, кровохаркание…

В один из вечеров, почти перед отбоем, к нам в секцию вошли шесть-семь здоровенных парней. Крупные, сильные, краснолицые, один из них встал посредине, остальные – по трое справа и слева от него. Сижу себе беспечно и вдруг, послышалось, что ли, громила вроде бы моё имя произносит. Оказывается, старший повар зоны крымский татарин Мухтар и правда меня ищет! Одному из значимых начальников лагеря донесли весть: «Из Казани привезли студента-татарина». Хорошо работает разведка у старшего повара. Мухтара знают все, и я тоже кое-что слышал о нём, с бригады сон как рукой сняло, все глаза на нас уставлены! Отправивший в лагерях то ли семь, то ли восемь злыдней на тот свет, приговорённый к длительным срокам, никогда никому не уступающий в драках и ссорах обладатель богатырской силы Мухтар был легендарной личностью. Всегда робеющий перед более авторитетными людьми, я – овечка – будто язык проглотил, сижу, отвечая на все вопросы невнятно и односложно, от страха не решаясь поднять глаза, потираю подбородком грудь. Мухтар обратился ко мне по-русски, с двух моих слов поняв, что перед ним деревенская ватрушка, что тюремного опыта у меня маловато, да и статью не вышел – ни росту, ни физической закалки… О чём ещё подумал, глядя на меня, повар-Мухтар, не знаю, но был он краток, велел приходить в столовую, в случае надобности обращаться напрямую к нему. «Приходи, я на раздаче скажу кому надо, предупрежу!» С этими словами Мухтар поднялся, а прижавшиеся к вагонкам собригадники с наведёнными на нас «локаторами», рассыпавшись в разные стороны, дали ему дорогу.

Несколькими днями ранее один из моих новых знакомых, москвич, приятный интеллигентный студент Анатолий Кузовкин шапочно познакомил меня с одним крымским татарином. Лицом похожий на киргиза, но высокий и худой парень, услышав: «Вот твой земляк!», неприятно скривил длинную, словно сабля, физиономию и с презрением в голосе произнёс: «С какой стати этот пучеглазый очкарик стал моим земляком?!», и в ту же секунду я почувствовал отвращение к крымскому татарину. Абдулла Жумаев работает нормировщиком на ППЧ, придурок, наловчился держать нос по ветру. С Абдуллой мы так и не сумели сблизиться, никогда и ни в чём. Среди заключённых были ещё два крымских татарина. Где они работали, не знаю, но когда один соплеменник – старший повар, а другой – нормировщик, в поисках картофельной кожуры наверняка не бегали, лица у них сытые, вид весьма здоровый. Поскольку они не знали казанского татарского, я к ним не тянулся, за татар не считал. Один из крымчан был кряжистый, как пень, круглолицый, широколобый, лет тридцати-сорока. Завидев меня, он издалека протягивал руки, светлел лицом, можно подумать, что у него ко мне какое-то большое дело или разговор… Приближается, приближается, берёт меня за руку, спрашивает на своём языке: «Әхвәлләр кандай?» и стремительно удаляется. Едва успеваю ответить ему на крымско-татарском: «Яваш, яваш!» Четвёртый татарин – молодой, чернявый, красивый паренёк. Этот вообще не разговаривал, при встрече улыбнётся, положит руку на моё плечо, и мы вот так без единого слова расстаёмся. Удивительно, но ни у одного из двоих татар не было своих зубов, их рты украшали крупные «самородки» поблёскивавшего во время разговора золота.

Нашлись, не заставили себя долго ждать и завистники! Отношение ко мне в бригаде резко изменилось. Кто-то собрался одолжить мне свой котелок, кто-то вызвался провожать меня в столовую. «Сейчас твои дела на мази! День и ночь гужуйся! Если Мухтар прикажет… Про голод забудешь! Есть станешь из одного котла со старостами бараков, нарядчиками, нормировщиками!» То ли из-за голода, то ли одурев от хорового подначивания голодных товарищей, взял я у кого-то котелок и, глядя под ноги, пугаясь каждого шороха, отправился в столовую. До раздатки, украшенной тысячами пятен жира и капель воды, источающей пар и букет каких-то запахов, я шёл, кажется, невероятно долго. Стоявший по ту сторону раздатки узкоглазый человек в когда-то белом, а сейчас густо пожелтевшем колпаке, подвязавший, чтобы не вывалился на пол, льняным фартуком огромный живот, услышав робкое: «Мухтар…», выдернул из моих дрожащих рук сплющенный котелок и исчез. Вскоре он вернулся, в котелке плескалась до боли знакомая жидкая, безвкусная баланда. «Про голод забудешь!» – с горечью сказал я сам себе. Стараясь не выдавать своего отчаяния, я с лёгкой усмешкой вошёл в барак, забрался наверх и, словно желая рассмотреть себя, склонился над баландой. Пытаюсь помешать содержимое котелка ложкой, она вязнет, упирается во что-то густое. Под баландой – щедро сдобренная маслом пайка пшённой каши! В считанные секунды я опустошил посуду и только после этого посмотрел на товарищей. Кто сверху, кто снизу, они, оказывается, наблюдали за мной! До того стыдно мне стало, готов был спрыгнуть с вагонки и в дыру провалиться, если бы таковая обнаружилась!

Тенгри, склоняю пред тобой голову в эти минуты! Бог свидетель! Всевышний, ты сам всё знаешь: я больше ни разу не подходил с котелком к ротообразному окну раздатки! Тело моё брезговало, кровь буйствовала, а когда кто-то спрашивал: «Почему не идёшь туда?», я отмалчивался, лишь водил из стороны в сторону подбородком. Правда, добродушный, удивительно милосердный Магомед Толгуров поджидал моего возвращения с работы, припрятав в печи остатки трапезы старосты барака. От этого угощения я не смог отказаться. Голод – это тяжёлая, трудноизлечимая болезнь, которая в первую очередь убивает совесть!

На зоне есть присущий только ей словарный состав. Мы тоже изучили новые слова, новые толкования. Если говорят «доходяга», понимаешь, что речь идёт о дошедшем до предельного края голода человеке. Если скажут «фитиль», это ещё более страшный уровень – человек, вышедший за последний предел. Такому только одна дорога: облачаться в «деревянный бушлат»! Хотя на испустившего дух арестанта деревянный бушлат никто надевать не собирается, конечно… Теперь гружёные картошкой-капустой сани едут по территории зоны в сопровождении восьми-десяти человек с дубинами. Арестанты, не обращая внимания на обрушивающиеся на них дрыны, ястребами налетают на мешки и посудины, набивая незакрывающиеся рты всем, что попадёт в руки… Идущий впереди лошади амбал пинками и тычками валит стоящих на пути, а тех, кому удалось прорваться к саням, нещадно колотят другие охранники!

Некогда способные свернуть дуб мужчины медленно тают… До какого плачевного состояния опустились они, нагляднее всего видишь в бане, содрогаясь от печальной картины.

Баня, баня! Место, где душе блаженство, а телу польза. Когда гонят по этапу, в бане моешься часто. На этапе охранники больше всего боятся вшей. Вошь – разносчик болезней, вши – главный, после политических преступников, враг бериевцев. С ними борются, по всему фронту разворачивают ударную борьбу. Из какой бы тюрьмы тебя не перегоняли, без бани в дорогу ни за что не выпустят, уважат. Есть вода, нет воды, горячая она или холодная, никто этого не проверяет, пока ты ждёшь, подняв тазик и задрав к лейке рот, когда же закапает вода из пустого крана, твою одежду прожаривают в специальной камере. Там ад. Там сама преисподняя. Там социализм ведёт ударную борьбу против вшей! Открывается дверь камеры, и твою неприглядную одежонку швыряют на пол. Раздаётся сухая, строгая команда: «Одеваться!» Вещи пышут жаром, к ним не прикоснуться… Перед дорогой проходишь через такую вот дурацкую баню, на новом месте все испытания повторяются в «вечерней бане». Надзиратели любят вшей, они вшей ищут! Охранники-бериевцы не могут жить без борьбы, им ежедневно, ежеминутно нужно с кем-либо бороться! Дедушка Ленин завещал нам бороться! Гнид и вшей они одолевают-таки! Поджаривают, калят, жгут. Со временем от одежды остаётся лишь истончившаяся донельзя канва. Таких передряг не то что вши, псы не перенесут!..

Новая жизнь привносит в наш язык и новые слова. Прежде согревающие душу, красивые, родные слова отступают всё дальше и дальше. Вошь – враг, его мы победили! Теперь надо дать бой клопам! Но оттягивать, подобно американцам, открытие второго фронта нельзя. Клоп – сильный враг, хитрый. «Клоп – большевик, – говорим мы между собой, – красный, кровь пьёт, и воняет, ой-ёй как противно!» Чем слабее человек, тем сильнее его любят клопы. Однажды зэк-фитиль увидел, как по доске вагонки ползёт клоп. Хлоп по нему пальцем! Видит, клоп целёхоньким выползает из-под пальца и продолжает движение. Изо всех сил бедолага ещё раз давит пальцем. Но тщетно, клоп всякий раз остаётся невредимым. Потерявший терпение фитиль плачет: «Стальной, што ли!..» Да, вот так вот, в тюрьме и клопов из стали льют! На кирпичном заводе тепло, на улице буран, ветер лютует, продрогнешь до костей, а в опустевшей от кирпичей печке всегда можешь найти спасение. Если тепло – то и голод можно победить. Авторитет кирпичного завода день ото дня всё выше, потому что исхудавшие, отощавшие люди быстрее замерзают. Голод и холод – это тебе не вши с клопами!.. До сих пор в памяти строчка из лагерного устного творчества. «Костёр всё ниже, ниже, а фитили всё ближе, ближе!» Господь мой, если бы я был художником, то запечатлел бы сталинскую эпоху этим ужасающим рисунком!.. Стройка… Горы кирпича. Ветер. Холодно. Мороз такой, что трудно дышать. Зэков-фитилей пригнали на работу. Бедняги, насобирав откуда-то хворост, разожгли костёр. Окружили его, жмутся поближе к пламени. А дров мало, тепло скудное… Хиленькое пламя дрожит на ветру, вот-вот погаснет. А заключённые всё теснее прижимаются к костру, нависают над огнём… Готовы в любую секунду вытолкнуть соседа, лишь бы самому не замёрзнуть.

После долгих лет голодания избавиться от этих воспоминаний невозможно. Есть хлеб досыта мне удалось лишь после тридцати, ближе к тридцати годам я впервые попробовал шоколад, в тридцать пять – шампанское. Представители разных национальностей по-разному переносят голод, у каждого народа свои способы поиска и употребления пищи. В Актасе, как я уже говорил, было много китайцев. Но их реальное количество мы смогли оценить весной, когда сошёл снег. Вот возле опутанных колючей проволокой заборов проклюнулись первые бледно-зелёные побеги травы. Мы даже полюбоваться не успели, а китайцы уже накинулись на этот ковёр. Никакая сила не могла остановить измотанных за зиму, вконец оголодавших китайцев. Куда деваться этим беднягам, по-русски ни слова не знают, к кухне их не подпускают, в утренних «коммунистических боях за картофельные очистки» хилым, измождённым китайцам тоже ничего не светит, их первых отбрасывают от лакомой помойки, содержимым редких посылок, попадающих в лагерь, с ними никто не делится. Они и сами никогда ни о чём не просят. В работе китайцы дисциплинированы, не филонят, в тёплых печах не прячутся. Есть пища – едят, нет – подняв глаза к небу, молча терпят, походки их невесомы. Я ни разу не слышал топот китайских ног. Обновила ли зелёная поросль их кровь, пробудила ли к жизни? Не знаю, откуда они смогли раздобыть ведёрную кастрюлю, которую поставили потом на два камня и запалили под ней всякие щепки и прочий мусор. Насобирав на полянках траву, китайцы варили её в этой огромной кастрюле и целый день цедили эту зелёную похлёбку. Опухли бедолаги, животы выперли у всех, раздулись. Начальник лагеря майор Калпочков ох и зловредный был, чисто хищник! После того как врачи написали жалобу на китайцев, надзиратели повыгоняли на территорию всех стариков да инвалидов, живущих в зоне, и те не то что травы, корней не оставили, подчистую повыдергали всю растительность.

Немцы тоже тяжело переживают голод… Майор Калпочков разработал жёсткий график посещения столовой. Каждая бригада должна кушать в определённое время за заранее установленным столом. Строгий надзор ввёл Калпочков: если какая-нибудь бригада пересидит в обед хотя бы три минуты, то она лишается либо завтрака, либо ужина. Перед едой все бригады выстраиваются на плацу перед столовой. С подходом очереди арестанты как угорелые вбегают в столовую и в считанные мгновения окружают длинноногие столы. Посуду никто никогда не моет, покрывшиеся за целый день чёрным заветренным налётом алюминиевые тазы с удивлением смотрят на тысячи раззявленных голодных ртов. Когда выстраивается плотное кольцо вокруг стола, помощник бригадира приносит от сдвоенного окошка раздатки кастрюлю с баландой. Есть и «второе», есть, как же без него-то! Это или сваренная на воде маленькая, с одну ложку, порция прогорклой пшёнки, или кусок протухшей вонючей рыбы, настолько солёной, что в рот взять невозможно. Очень редко перепадает половинка картофелины, несколько секунд пребывавшей рядом с куском мяса и приобретший его едва уловимый аромат. Ложками баланду никто не ест, все жадно выпивают её через край поднесённой ко рту плошки. А «второе» проглатывается в один присест, словно это не люди едят в столовой, а вышедшие из преисподней оголодавшие мифические существа. Одна бригада приходит, другая уходит, оставшиеся от предыдущих людей рыбьи скелеты рукавом смахиваются на пол. Очередная бригада топчется по прилипшим к полу рыбьим косточкам. Находились и такие, кто собирал и ел эти размозжённые останки. Много таких было, за рыбьи кости часто возникали перепалки и драки. Помню одного долговязого, а когда-то наверняка красивого и стройного немецкого офицера-капитана. При разговоре он еле ворочает губами, при надобности умело вставляет русские слова. Большое тело, раздавшийся от прежней сытой жизни немаленький живот, работа на кирпичном заводе, тяжёлый труд, крепкий, требующий большого количества еды желудок, посылок немец не получает, хитрить и воровать не умеет. Основным «охотником» за рыбьими костями был бравый капитан, за считанные минуты пересменки бригад на удивление ловко и быстро он набивал засаленный, будто навощённый, карман френча очередной порцией трофеев и незаметно ретировался. Вытянув два спрятанных под бараком камня, немец старательно, ритмичными ударами измельчает косточки. Достав из нагрудного кармана завёрнутую в тряпицу горбушку хлеба, посыпает её костной толчёнкой, сильно зажмуривается, запрокидывает голову и съедает приготовленный «по немецкому» рецепту бутерброд. Видели бы вы счастливое лицо капитана в такие минуты!

Национальные черты у оголодавшего человека открываются в самых неожиданных ситуациях! Невозможно представить, например, японского офицера, поедающим бутерброд из толчёных рыбных косточек! Никогда вам такого не увидеть! Японцы – это самый гордый, самый непокорный, не теряющий человеческого облика даже в самых тяжелейших испытаниях народ. О-о, они никогда не жалуются, не стонут, если голодны, объедков не ищут, взяв себя в руки, ждут лучшей поры, верят в добро и в своего бога. Японцы на удивление единая, дружная, трудолюбивая нация, если судьба собирает в одном месте несколько японцев, то тут же из их числа выделяется старший, а остальные всецело доверяют ему и беспрекословно подчиняются. Когда я, вернувшись домой, рассказал об этом своим приятелям, многие из них, возразив: «Так они же военные, и старшего выбрали, глядя на чин!» – на нет свели мои слова. Но нет, не так дело обстояло, частенько старшинство и авторитет не зависели ни от воинского звания, ни от возраста, у кого крепче дух, непоколебимей вера – того и выбирали главным. Среди иностранных заключённых японцы раньше всех освоили русский язык. Если китайцы за десять лет выучивали десяток слов, то среди японцев я не встречал такого, кто не умел бы говорить по-русски. Гордый, непокорный, сильный народ! Говорят, мол, китайцы, корейцы, японцы – на одно лицо. Абсолютно не так, вот если передо мной выстроят в шеренгу представителей этих трёх наций, то я безошибочно сумею определить среди них японцев! В глазах японцев сквозят величие, образованность, уверенность в себе, загадочность и хитрость в хорошем понимании этого слова. Японцы никогда не принимали участия в национальных разборках, не цеплялись по мелочам, из-за еды ни с кем не враждовали. Вот уж действительно – крепкий, великий народ! Нужно сказать несколько слов о том, как они работали, если уж японец берётся за какое-нибудь дело, будь уверен, он его доведёт до конца. В лагере, как обычно, «световой рабочий день», работаешь от темна до темна, вернее, тебя заставляют так работать. Но японец не подчиняется этому дурацкому правилу, отработав четыре часа, он останавливается, отдыхает, набирается сил, а через час снова засучивает рукава ещё на четыре часа, работает на совесть. Можешь вешать его, можешь резать, но заставить трудиться дольше восьми часов не сумеешь. А наши целыми днями болтаются, изображая работу, а дел-то – кот наплакал. Японцы – аккуратисты, опрятный, чистый народ. В Актасе они поселились рядом с баней. Топят её, стирают бельё. Я иногда хвастаюсь… (Что поделать, водится за мной такой грешок!) говорю: «Японский генерал-майор стирал мне бельё!» Хотя эти слова истинная правда, но хвастаться этим не нужно бы, наверное? Накануне расставания японцы подарили мне новое мягкое одеяло. Оно было очень яркое и к тому же ещё и блестело. Со временем это одеяло ещё проявит себя! Близкий друг Абдуллы Али полковник Саттаро Тогучи говорил по-русски бойко и почти без акцента. Однажды я спросил у него: «Саттаро-сан, русские и японцы когда-нибудь будут жить дружно?» Он посмотрел на меня угольками глаз и после недолгих раздумий отрезал: «Никогда!» Я даже испугался, ей-богу! Сейчас, когда идут споры по поводу Курильских островов, я вспоминаю его ответ.

Среди представителей тех или иных национальностей разные люди встречаются, на зоне ты подобен жуку под микроскопом, никогда не остаёшься без внимания. Каждый твой шаг на протяжении многих месяцев и лет постоянно под пристальным взглядом!

Семьдесят пять процентов мужского населения Прибалтики было рассредоточено по различным зонам. Латыши – осторожны, покладисты, покорны. Они всегда умели держаться в стороне от беспорядков на национальной почве. А литовская молодёжь вспыльчива, решительна, они в течение короткого времени сумели организоваться в отряды. Если русские и чёрные – первая группировка, бандеровцы – вторая, то литовцы – третья. Хоть литовцы и отличались от остальных, но они никогда не старались ставить себя выше других, в спорах не прибегали к холодному оружию, все недоразумения решали путём «дипломатических переговоров»…

Выносить какие-то кардинальные оценки народам не собираюсь, понятно, что всё это – всего лишь мои личные воспоминания и рассуждения…

Зона живёт, дружит, враждует, некоторые события остаются невидимы и неведомы нам. Расскажу вам об одном случае, кровавом. Середина ночи. Я просыпаюсь и вскакиваю на кровати то ли из-за вселяющего ужас перешёпота, то ли из-за неуместного в это время суток шлёпания босых ног по полу. Пока ворочался, чуть очки не уронил. Если, не дай Бог, останусь без очков – конец мне! Смотрю, те, кто проснулся раньше, о чём-то шепчутся у двери. Некоторые резко открывают дверь, заглядывают за неё и, побелев как простыня, в ужасе убегают к своим вагонкам. Я тоже спустился на пол, подошёл поближе к двери, любопытство на некоторое время взяло верх над страхом. Открыв дверь, озираюсь по сторонам. Возле дверей в комнату Зелиханова… от увиденного у меня чуть глаза из орбит не выскочили! Юра, «приблатнённый фраер» – взбалмошный здоровенный русский парень с замашками вора, оседлал лежащего навзничь зэка и двумя кинжалами с обеих рук отчаянно кромсает его. Остальные быстро ушмыгнули с этого места, а я не смог, влажные стопы словно прилипли к голому полу, стою как вкопанный. Долго ещё преследовал меня капустный хруст вонзаемых в тело ножей. Просыпался в мокром поту от этих звуков. Жертва Юры от каждого удара только тяжело стонала, на какое-либо шевеление сил не осталось у бедняги…

Юра зашёл к спящему с нами по соседству бригадиру Сидорову и дважды ткнул ножом в живот, затем, вытащив в коридор, оседлал. На большом, мощном теле Сидорова насчитали сорок две колотые раны. И что, думаете, сделали с Юрой? Он, оказывается, отсидел всего три года из «выписанных» двадцати пяти, салага ещё, повторный суд накинул убийце эту трёшку, только и всего. Юра пропал с наших глаз, на зоне его больше не видели. Тайну, истинную причину этой заварушки так никто и не узнал. Разговоров много было, те из зэков, кто попроще, говорили: «Сидоров в карты проигрался, то-сё, пятое-десятое…» Те, кто поумнее, предполагали, что причина убийства кроется глубже, и в конце концов сошлись на том, что здесь не обошлось без межнациональных противостояний. Вскоре после Юры неожиданно для всех сформировали этап, в неизвестном направлении увезли по два-три человека из русских и бандеровцев, из чёрных – Мухтара… Через большой промежуток времени, в августе пятьдесят четвёртого, судьба снова столкнула меня с душегубом Юрой в карцере тюремного лагеря Майкудук…

Воспоминания, волны памяти! Куда вы тащите меня, словно телёнка на аркане? Куда хотите привести? Только начну рассказывать об одном, как от снежной горы воспоминаний откалывается и срывается вниз огромный кусок, и вот уже я, сбитый с ног снежной лавиной, начинаю путаться в мыслях! Начал-то ведь я про «баню Актаса»!.. А сам всё никак не зайду в неё, кручусь-верчусь по зоне вокруг да около! Давайте-ка я заведу вас, наконец, и как следует «попарю» разок-другой в баньке Актаса!..

Надеюсь, вы не забыли, что до тюрьмы я увлекался Достоевским! Но прочитать «Записки из мёртвого дома» мне удалось намного позже, уже после выхода из лагерей. С карандашом в руке, сдерживая горячие эмоции и порывы, не переставая восхищаться талантом Достоевского в познании людских душ, забыв обо всём на свете, читал я это произведение. Да, тюрьма и каторга кого-то сломили и подавили, на всю жизнь сделали духовными инвалидами, а Достоевский вышел из тюрьмы пророком. Некоторые наши современники, говоря: «Я не выпускал из рук книг великого Ленина!» – ярко демонстрировали, что вышли из тюрем полными дураками, иные же, оголтелые соловьи большевизма, потрясали слабенькими, безвольными кулачками в адрес заокеанских оппонентов. Ложный авторитет обрели подобные люди, с чьих языков беспрестанно слетало имя Ленина, кто восхвалял его прямых наследников, кровавых палачей – Саддама Хусейна, Фиделя Кастро и им подобных. И в тюрьме были такие, кто ничего не смыслил в жизни и мироустройстве! И среди русских попадались подобные Галине Серебряковой, Дьякову122. И среди татар… немало их было, с избытком!

Во времена Достоевского, в тяжёлую капиталистическую эпоху люди жили по-другому и на свободе, и в тюрьме. У душегубов, убийц, воров, бандитов – у всех заключённых того времени ещё сохранялись остатки душевности и человечности. Достоевский разглядел в заключённых мусульманах впитанный вместе с исламом светоч, то, что мы называем татарскими словами «иман нуры», лучи веры, писатель почувствовал, что мусульмане сильно отличаются от остальных людей внутренней красотой. А мы, хотя и хвастаемся частенько своим «иман нуры», но до сих пор не сумели зафиксировать приемлемым для других народов образом людей, источающих этот светоч, на страницах литературных произведений. Ну это так – мысли между строк, попутные размышления…

Ну что ж, переходим от бани Достоевского к бане Актаса. Приземистая, холоднющая, полы – ледяной каток, в углах – иней гроздьями, не баня, а снежный погреб… Со свисающих с потолка сосулек срываются, гулко разбиваясь об пол, мутные капли. Раздеваемся, нашу одежду закидывают в железные ящики, чтобы вытравить блох. В руки нам дали по трёх-четырёхлитровому тазику с обломанными ручками и по крошечному кусочку мыла. Мы толпимся возле одной из дверей. За дверью – три парикмахера, в руках у них грозные машинки с зубьями, как у чесалок для льна. Прежде чем предстать перед парикмахерами, ты смачиваешь холодной водой шерстяные заросли ниже пупка. Парикмахер уставший, он сегодня уже обрил больше ста человек, он сердит и немногословен. «Бильярдные шары откати вправо, влево!» – приказывает он и тупой машинкой, заставляя тебя вскрикивать от боли, начинает «свежевать». У русских есть такое выражение: «Тупым серпом по яйцам!» Говорят, самая жестокая из всех пыток. Но эта «стрижка» от неё мало чем отличалась, по-моему… После перенесённого акта «немыслимого почёта» я даже захромал. Если снимаю очки, ничего не вижу, но и в них обзор ничуть не лучше – стёкла запотевают! Еле-еле открыв отсыревшую, тяжёлую дверь, попадаем, наконец, в очередную тесную комнату. Здесь раздают из пузатого жестяного куба, слева от двери, по одному тазу тепловатой воды. Набираешь её, проходишь вперёд, внутрь, поднимаешь глаза и видишь… ты превратился в крупинку каши, замешанной на человеческих телах! Каждый стоит в своём тазу, это единственное место, которое ты можешь занять. В этой воде ты отмокаешь, в ней же намыливаешься, ею же вынужден и ополоснуться. Больше тебе из этого бака, вода в котором длительно согревалась из натасканного снега до температуры, чуть превышающей «комнатную», брать не положено. Таз – норма.

Вокруг тысячи рёбер. Торчащие острые лопатки. Выпирающие тазы. Спичечные голени и бёдра. Самое страшное – ягодицы у всех практически отсутствуют, мышцы высохли и атрофировались. От голода всегда так бывает, оказывается. Среди похожих на ходячие скелеты мужчин наклонишься, чтобы труднодоступные места помыть, заденешь одно безобразно худое тело, которое тут же брезгливо от тебя отстраняется, ты тоже пытаешься отступить, но непременно задеваешь другой гремящий костями скелет. С четырёх сторон четыре шурале, нет, не четыре, десять, двадцать, тридцать, сто шурале подпирают тебя с четырёх боков! Злые ругаются, пинаются, смирные терпеливо молчат. Пока не дадут команду – никто не сможет выйти отсюда, таз – твой банный надел, на дверях замок, с потолка на твою бедную голову сочится тоскливая вода: кап, кап, кап… Из растопленного снега нам готовят баланду, заваривают чай. До сих пор никаких проблем с этим не было, но после бани я сильно разозлился. Неужели нельзя было побольше растопить снега, из которого вокруг огромные сугробы накопились?

7

К счастью, Бог знает, где отыскать душу.

Счастье поглощает человека целиком, заставляет его забыть о многом. Когда человек опьянён счастьем, на второй план отодвигаются и родимый кров, и предки, и всё то, что казалось безмерно необходимым и дорогим в молодости. Когда же сваливается горе, когда душу жалят одна за другой чёрные змеи, тогда-то и возвращаешься к родному дому, и падаешь в ноги родителям, вымаливая у них прощения и прося о помощи. Если нет возможности вернуться на родину, пишешь одно письмо за другим, если и письма писать не можешь, ведёшь разговоры на расстоянии мысленно, душой. Из лагеря в Актасе я немало писем домой написал, оказывается. Как я уже упоминал, переписка у нас была сильно ограничена. В год разрешалось посылать из зоны лишь два письма. Если получал посылку, разрешалось «открыткой» поблагодарить и сообщить о том, что ты жив и здоров. Кирпичный завод был в то время одним из горячих участков Карагандинской области. Машины на предприятие, производящее миллионы штук кирпича в год, стекались отовсюду. Въезжает машина, вместе с автомобилем на зону проникает и шофёр. Заключённые старались передать с этими водителями письма. Многие шофёры – это бывшие обитатели лагерей, теперь отбывающие ссылку несчастные люди, вынужденные каждый день отмечаться в комендатуре. Есть среди них смелые, если они не захотят взять письмо, ни за что не возьмут, но уж если взяли – непременно найдут способ и передадут на почту. А есть неисправимые трусы, такие без слов заберут конверт, но по выходу за заводскую ограду или разорвут его на мелкие кусочки, или где-нибудь зароют. Их тоже нельзя винить. Если узнают о том, что он вывозил письма из зоны, вынужденному денно и нощно жить под пристальным надзором комендатуры ссыльному – безо всяких раздумий – впаяют новый, ещё более страшный срок. Я бессчётно много писем написал в Актасе! Назвавшись в конце «Ибрагимом» или «Искандером», отсылал их родственникам – большей частью дяде, младшему брату матери Мирзахит-абый.

Самое страшное: я мог навредить отцу, старшему брату Азату, младшеньким! Я в тюрьме, отец – учитель. Азат – учитель, и младшие тоже только выучились, готовятся вступить в большую жизнь… Не сломаются ли их судьбы из-за меня?.. Среди нас было много несчастных, кто страдал из-за своих родственников, оказываясь в разное время за решёткой! «ЧСИР» их называли, «член семьи изменника родины». Слова-то какие страшные!.. Поэтому я с опаской писал письма: «У нас всё хорошо, советская власть постоянно заботится о нас, кормят досыта, в жилых помещениях тепло», – не каждый раз, так через раз повторял я. Многие письма не дошли, а те, что дошли, сохранила мама. Вернувшись из тюрьмы, я собрал их и припрятал до лучших времён…

В предыдущих главах я познакомил вас с жизнью в Актасе, уважаемый читатель. А сейчас познакомьтесь с содержанием двух отправленных домой писем.

«12 июня 1951 года, Актас.

Здравствуйте, дорогие папа, мама и братья Азат, Алмаз, Альберт! А также бабушка, Мирза-абый, Нажия-апа и маленькая сестричка Лиюза! Всем вам шлю свой горячий привет, по всем вам безмерно скучаю. Также передайте приветы от меня и всем соседям. Сам я жив-здоров, дела идут своим неспешным чередом. Регулярно получаю письма от вас и каждый раз очень этому радуюсь. Сам я частенько посылаю вам открытки, только вот не знаю, получаете вы их или нет. К сожалению, на открытку много не напишешь, хорошо, что можно коротко сообщить о том, что жив-здоров. Иногда пишу и письма. Поскольку с отправкой проблемы, собственноручно не всегда могу отнести конверт на почту, поэтому и не знаю, ушло ли письмо к вам. Особых изменений в моей жизни нет, по-прежнему тружусь на кирпичном заводе. Если поначалу работа казалась мне тяжёлой и грязной, то теперь я перешёл на более чистую и лёгкую: четырёхкилограммовые кирпичи в моих руках сейчас прыгают, словно картофелины, которые можно проглотить за четыре укуса! Трудимся на свежем воздухе, под солнышком. Неподалёку есть озеро. Мы загораем и купаемся. Жизнь потихоньку идёт своим чередом, получил 3 посылки от вас и одну от Азата. Сушёное мясо очень понравилось. Несколько яичек разбилось. Нам посылки в руки не дают, когда вытряхивали содержимое в мешок, яйца, скатившись первыми, превратились в яичницу. Азат свою посылку упаковал в мешок, у него ничего не разбилось. Написал вам новое письмо, получили ли? Обрадовался тому, что вы неплохо живёте. Получать посылки, с одной стороны, приятно, но с другой, очень стыдно! Мне кажется, что вы думаете про меня: «Всю жизнь наш сын был бестолковым!» Но я смотрю вокруг… кого тут только нет! Один я такой, что ли?! И я тоже не буду всю жизнь бесполезным. Жизнь, говорят, такая штука, раз лицом повернётся, раз – задом. Здоровье на сегодняшний день хорошее. Только зубы с правой стороны немного испортились. Если в тюрьме я старался следить за зубами, то здесь такой возможности нет. Когда будете собирать посылку, не забудьте положить душистое мыло и зубную пасту. А здесь даже помыслить невозможно о том, чтобы зубы полечить. На коренном образовалась дырка. Если будут нестерпимо болеть, выдерну. Очки пока целы. Краснов меня забыл. Видимо, думает, что я навсегда уехал. Если бы очень захотел, он тоже ведь мог бы оказаться рядом со мной! Ни одного письма не написал, а ещё друг называется. Земляк! Бог ему судья!

Здесь нет ни красивой весны, ни благодатного лета. Лето сейчас или осень, не разберёшь. Правда, здесь никому нет дела до этого. Народ живёт, как во сне. Шумная, скандальная, суетная жизнь. Когда уж она закончится? Я не переживаю о том, что годы проходят. Если окончить эту школу живым и здоровым… это – наивысшая школа! Если у Алмаза дела идут нормально, для меня это большая радость.

Папа, мама! В заботе о детях не забывайте о себе. На посланное папой письмо от 25 мая я написал ответную открытку.

Мирзахит-абый! Не обижайся, письмо отправляю на твой адрес. Если будет время, напиши. Пусть бабушка не забывает меня, заблудшего в чужих краях непутёвого внука, пусть молится за меня. Если счастье выпадет, вернусь к вам! Жду ваших писем.

Это было первое моё письмо, которое через чужие руки попало к вольному человеку и с его помощью дошло домой! Подписав именем «Ибрагим», я адресовал конверт в Сармановский район, где проживал Мирзахит-абый.

«23 июня 1951 года, Актас.

Тебе снятся сны, в этих снах ты возвращаешься в родные края, бродишь бархатным побережьем Зая, упиваешься ароматами цветущих лугов и вдруг… данг-донг, данг-донг! Какой же неприятный звук у этого рельса, отбивающего сигнал к подъёму, грустный и в то же время пугающий. Просыпаешься… Самое тяжёлое – это пробуждение. Рассвет уводит тебя в темноту дня. Проснувшись, открываешь глаза, сквозь зарешеченное окно пробивается тяжёлая заря, но не вмещается она в зарешеченный квадрат. Опять та же неприглядная комната, пожелтевшая побелка на стенах, то из одного угла, то из другого доносится невнятное бормотание-ворчание. На разных языках ведутся разговоры, но у горя язык один, понятен всем. На душе круговерть похмелья от увиденного во сне! Ох и тяжко же отрываться от соломенного тюфяка в такие минуты! Остальное не столь тяжело. Из неистребимо вонючих казарм люди спешно, словно тараканы, семенят в душную, пропахшую кислой капустой и сушёной рыбой столовую. Обливающийся потом раздатчик знай себе размахивает черпаком. Едят, ругаются, плюются, скандалят. Да, жалкая картина, достойные жалости люди! Жизнь своими железными клешнями убивает в людях всё лучшее, злорадно в голос насмехается над ними. За долгие годы сидельцы превратились в настоящих тупиц, полуидиотов, придурков. Вот так, дни проходят, колесо истории и наши дни наматывает на свой таинственный клубок. Да, и наши дни проходят тихо и спокойно. За ежедневной суетой, за мелкими заботами не замечаешь, как вечер настаёт. Окрасив высоченный забор из колючей проволоки золотом, садится беззаботное Солнце. Небо, словно дорогой бархатный ковёр, пурпурно-красное. Да, столь близкое знакомство с тёмными сторонами жизни меняет характеры людей и их привычки. Только сизари с распушёнными хвостами в сером небе да музыка не теряют своего постоянства. Где-то там, на другом конце играет квартет, трепетные отголоски кларнета и аккордеона, щебеча слово стайка синичек, разлетаются по округе, кто-то нежным, как весенний ветерок, голосом поёт:

Помнишь ли ты

Наши мечты?..

Это был лишь сон…

Это был лишь сон!..

От этих слов мне хочется упасть на родную землю, поцеловать её серые, пыльные щёки и разрыдаться в голос… хотя бы разок! Солнце катится по небу, словно увесистая слеза, прячется за воспалённые ресницы горизонта, данг-донг, данг-донг! Отбой! Опять спать. Снова смотреть сны. Наши смеются промеж собой: арестант до обеда вчерашний сон пересказывает, после обеда думает-гадает, к чему он был. Всё так. Хоть зуб мудрости и не вырос, но в самой мудрости недостатка нет. Пока горькую ягоду не вкусишь, настоящий вкус, ценность сладкой ягоды не оценишь. Точно так же и я не понимал истинной сладости жизни, пока не испытал горьких тягот несвободы. В прошлом году я мучился, не видя солнца, а в этом – наслаждаюсь им. В перерывах работы бежишь к пруду, чтобы искупаться! Благодать! По два раза за день купаюсь. Тело моё загорело до черноты. На здоровье не нарадуюсь. (Не сглазить бы!) Друзья тоже радостно говорят: «Ты словно из бронзы отлит!» Раньше у меня голова частенько побаливала, здесь от болей и следа не осталось. В целом, конечно, голова не полностью опустела и отдыхает, но всё-таки не так, как во время учёбы. Сохраните, пожалуйста, мои письма. Потому что здесь дневник вести невозможно, единственный источник воспоминаний – отправленные вам письма. Они мне ещё пригодятся. Мечту стать писателем не оставляю, клянусь! Поговаривают, что правительство разрабатывает новый кодекс. Возможно, (если это правда!) в ближайшее время вернёмся домой. В жизни всякое бывает! Папино письмо от 14 июня получил. Он тоже стал писать очень редко и помалу. Не бойтесь, не такой уж я злостный преступник, хотя и нахожусь среди злостных. А Солнце и навоз, и розу греет одинаково, те кнуты, что полагаются матёрым, постёгивают и меня. Поэтому приходится изворачиваться в письмах. Пятую посылку от вас и 200 рублей получил. Посылки стали приходить чаще. Еды до конца июня хватит. Если вы ещё одну посылку отправили в июне, то в июле не посылайте. Отправьте с таким расчётом, чтобы дошла в начале августа. Вся отправленная еда в полном объёме попадает к нам, отвечаю на твой вопрос, мама: посылки досматривают, трогают каждую вещь и затем полностью передают в наши руки. Очень неловко просить вас каждый раз, но как по-другому-то? Это жизнь. Мамины дни проходят, наверное, в сборе вещей для меня, нерадивого. В заботе о детях не забывайте и о себе! Радуюсь успехам братишек Алмаза, Альберта, сестрёнки Лиюзы (о том, что она подросла, Алмаз мне уже написал!). Очень рад тому, что бабушка жива и не болеет. Всегда прошу у Неба здоровья для неё. Вот так. Скоро напишу ещё. И вы пишите, когда получите это письмо, дайте знать, мол: получили 7-ю открытку от тебя. С горячим приветом ко всем вам, Ибрагим. Не забудьте про зубную пасту и душистое мыло!»

Навеяв грустные воспоминания, дошли до меня, наверное, и душистое мыло, и другие нужные вещи, за столько лет своего заключения ни разу не услышал я от родителей ругательства в свой адрес, все тяготы они преодолевали сообща, не бросили меня. Папа, мама!.. Тела ваши нашли покой на тихом кладбище Бегишева, а души… до сих пор мечутся где-то над моей беспокойной головой, переживая за меня, любя и желая помочь. Спасибо вам!..

Одна из последних новостей была такой: в Актас привезли самого майора Столярова, чьи слова регулярно долетали до нас. Ты посмотри-ка, какое точное «попадание»! Среднего роста, крепкого телосложения, пухловатые губы ещё не растеряли молодецкой сочности, живым и разговорчивым оказался этот майор! Теперь каторжане из его уст услышали обнадёживающие слова: «Да… Этот год – поворотный. Утвердят новый кодекс. Сроки уменьшатся – режим изменится. Заключённым станет намного легче!..» Майора начали носить на руках, на утренней поверке все взгляды были устремлены на него, каждый старался хоть краешком глаза увидеть… «Вон он, вон!.. Правее смотри, да, вот этот, он самый!»

В лагере не дни, часы считаешь. Если увидишь, как спотыкающийся и запинающийся зэк замирает на полном ходу как вкопанный, наморщившись, на несколько мгновений состроив против обыкновения серьёзное лицо, знай: он занят мучительным подсчётом, арифметикой! Суммирует годы, загибая пальцы, подсчитывает месяцы, складывает недели, перекидывает туда-сюда дни.

«Ты где работаешь?» – спрашивают у меня. Услышав в ответ: «На кирпичном заводе!» – знакомые ещё с Карабаса товарищи, успевшие кое-что повидать, не раз на этапах обменивавшиеся впечатлениями о перенесённых тяготах, понимающе щёлкают языками. На этапах нам успели порассказать различных баек о пронизывающем душу и тело холоде Казахстана, я вроде бы тоже обмолвился об этом в одной из предыдущих историй. О морозах Колымы знают. О лютых ветрах Магадана слышал каждый житель Российской империи, нет, наверное, такого человека в нашей стране, который, чуя, как стынет кровь в жилах от ужаса при одной лишь мысли оказаться в тех краях, не молил небеса избавить его от подобной участи. Услышав про Казахстан, многие ошибочно считают его благодатным, тёплым регионом Средней Азии. Мы тоже, можно сказать, ещё не видели обещанных холодов, «в Карабасе мы пока только нежились!» – говорят заключённые, раньше нас «прописавшиеся» в гостеприимном краю. Сколько зим предстоит нам пережить, сколько снегопадов и буранов перенести, сколько мучений! Если скажут, что ад спасёт от холода, арестант готов и туда убежать и кануть. Хотя в приговорах, в ворохе заверенных печатями бумаг под грифом «Особое совещание» об этом ничего не сказано, но для политического заключённого негласно предусмотрены дополнительные наказания: мёрзнуть он должен, голодать! От этих пыток нет спасения! До последнего вздоха он должен бороться с такими дьяволами, с двумя Иблисами.

Похваставшись, мол, завод это тёплое местечко, я немного ошибся. С опытом и глаз становится зорче. У этого места, объединившего в себе тяжёлый труд, адскую загазованность, копоть, пыль, грязь, сырость, есть и ещё одно «прекрасное» качество! Посменная работа! Это – мечта любого арестанта. Тебя уже не гоняют от темна до темна, поутру покидаешь зону с последней колонной и, пока остальные ещё обливаются чёрным потом в шахтах да на стройках, возвращаешься в барак, снимаешь вымокшую насквозь одежду, взбираешься на вагонку и вытягиваешься в полный рост. Посменно работать намного удобнее.

Я вроде бы уже писал о том, что на оба завода, построенных немецкими и японскими военнопленными, привезли много заключённых женщин после того, как для политических был установлен особый режим. В Актасе в ту пору пребывало около трёх тысяч женщин. Отдельным островком в бурлящем женском море существовал мужской барак. Там проживали механики кирпичного завода, работавшие только в дневную смену. Они ремонтировали пресса, сломанные женщинами за две напряжённых смены, делали профилактику электро- и паровому хозяйству, чинили прочие механизмы-железяки.

Актас неожиданно превратился в остров любви. Жизнь мужчин из пятого барака кардинально изменяется. Барак окружён однослойной оградой из колючей проволоки, «зоны огня» нет, если желаешь проникнуть к женщинам, поднимай проволоку и… айда вперёд!

К пригнанным из северных лагерей, из-под Красноярска женщинам примешивают молодёжь из Украины, лесов Литвы. Молодые украинки-бандеровки, кровь с молоком! Кто за дело сидит, кто без вины, разобраться в этом нет никакой возможности, сроки им выписали щедро, не стали жалеть. У многих – четвертак!..

Жизнь на зоне у женщин особенно тяжела, их и злобные конвоиры теребят исподтишка, и лагерное начальство покоя не даёт, тех, что покрасивее, обнимают многочисленные инспекторы, спускающиеся с проверками с самого-самого верха. Тут уж не воспротивишься! Когда мы приехали в лагерь, на три тысячи зечек было всего одиннадцать девственниц. Почему-то их выделяли среди остальных. За девственность, оказывается, даже сто граммов хлеба дополнительно выдавалось. Правда, из этих одиннадцати трое-четверо – ветхие монашки, одна ведьмоподобная старуха, у которой верхние зубы закрывали нижнюю губу… И невозможная молодая красавица, которая могла бы стать украшением любого дворца! Как ей удалось сохранить невинность, какими способами сумела она избежать притязаний жестокосердных офицеров, я объяснить не могу, скажу только, что про красавицу Актаса, про целомудренную девушку ходили невероятные легенды по карагандинским лагерям.

Перед самым нашим приездом женщин уже успели расселить в землянках, оставшихся от японских и немецких военнопленных. Ни ведьму, ни красавицу мне увидеть не удалось. Для чего держали явно избыточное количество женщин для работы на кирпичном заводе, не знаю, если память не изменяет, на другие объекты их не гоняли. После того как я побывал в Караганде и понял, насколько близко от неё расположен Актас, думаю, что дело было в следующем. Многочисленная армия начальников-офицеров, служившая при расквартированном в Караганде управлении лагерей, специально, для удобства, не отпускала далеко от себя красивых украинок, стройных, как ивовая лоза, литовок. Наведаются высокие гости из Москвы или Алма-Аты, не нужно искать, куда-то ехать, тратя драгоценное время, всё под боком, бери да обнимай! Грудастые тебе нравятся или с девичьими формами, блондинки или же брюнетки – здесь выбор на любой вкус. А когда зечек обнимет более или менее симпатичный офицер, девушки, оказывается, начинают ревновать друг друга, спорить, скандалить. У кого-то клок волос выстригли, кому-то со злости по личику ножом полоснули. Молодые же, женская природа такова, что им в любых условиях важнее всего мужская ласка, тоска по крепким объятиям, по сильной мужской руке не отпускает даже во снах!..

Когда из Карабаса пригнали наш многочисленный этап, мужики, нашедшие среди трёх тысяч женщин возлюбленных, наслаждавшиеся этим сладким чувством, в Актасе ещё оставались. Они тяжело переживали расставание с подругами, ни от кого не таясь, делились этой печалью, наперебой вспоминали приятные, лёгкие минуты совместного проживания, поддерживали друг друга и, конечно же, хвастались. Мы, когда зоны разделились, стали прятаться от «вдовцов»!..

Не ошибусь, если скажу, что роль кирпичного завода росла и крепла с каждым днём… Он стал почтовым отделением для двух зон. Первыми вступили в переписку те, кто добровольно познакомился в Актасе и вынужденно разлучился. С той стороны – женщины, с этой – мужчины начали знакомить между собой приятелей и подруг. Каждый укромный уголок завода принимал письма и безо всякой цензуры передавал из зоны в зону…

Я в то время пытался разобраться в своих друзьях-приятелях, с одними сходился теснее, от других старался отдалиться. Двух латышей, с которыми подружился раньше остальных, помню до сих пор. Заселившиеся, как и я, на верхнем ярусе эти два друга всё время проводили вместе, радовались даже самой малости, придавали друг другу сил, жили мирно, делились едой. Теодор Августович Цеплитис худой, со впалыми щеками, с глубоко ввалившимися, словно старавшимися сбежать из этого мира глазами, интеллигентный, образованный, воспитанный латыш. Скудное питание, цинга, длительное пребывание в лагерях неблагоприятно сказались на здоровье этого человека, большая часть зубов выкрошена, изъедена, сломана, дёсны болезненного бледно-синего цвета. По-русски говорит чисто, предложения выстраивает правильно, знает не только латышскую литературу, но и произведения писателей мирового уровня, если выдаётся свободная минутка, он сразу же хватается за книгу. Самое интересное – у Теодора Августовича есть своя библиотека, он возит с собой с места на место множество книг на латышском языке, обменивается ими с другими книгочеями. К нему часто приходят латышские интеллигенты, не ошибусь, если скажу, что Цеплитис у них в особом почёте. От него первого я услышал новость о том, что Бунин за роман «Жизнь Арсеньевых» получил Нобелевскую премию123, также от него я впервые узнал о книгах норвежского писателя Кнута Гамсуна124. Поначалу я думал, что он либо преподаватель, либо учёный, но осторожные языки донесли мне, что он офицер жандармерии. С этим обходительным, внимательным человеком, настоящим, подготовленным, умным врагом советской власти, не таясь предсказывавшем крах коммунизма, мы очень быстро подружились. Хотя «подружились» не совсем точное слово, наверное, ибо этот гордый муж очень далеко продвинулся по сравнению со мной, мыслит более высокими категориями, у него больше уверенности в своей правоте, он непоколебим в своих политических взглядах и убеждениях. Близкий друг латыш Жанис Матисович Миезис и по телосложению, и по внешнему виду – его полная противоположность. По-русски он не знает ни слова, и не хочет знать, за столько лет скитаний по зонам он общался со многими людьми, но всякий раз по-латышски. Если кому-то нужно было обратиться к Миезису, они звали на помощь Теодора Августовича. Кем был на свободе этот сильный, богатырского телосложения человек, готовый в любую минуту сменить гнев на милость и наоборот, мне неведомо. Когда я потянулся к Цеплитису, Миезис тоже принял меня, мы шутейно стали дразнить друг друга: он меня – «кузнечиком», я его – «медведем». Эти два латыша взяли меня в свою компанию. Миезис в меру сил и возможностей всегда старался помочь Теодору Августовичу, если нужно было поднять или передвинуть что-нибудь громоздкое, засучив рукава, он спешил к другу и брал самую тяжёлую часть работы на себя. Они очень красиво разговаривали на родном языке, я с радостью и некоторой ревностью смотрел на их дружную, внимательную друг к другу жизнь. У обоих супруги сидели в тюрьме, из-за частых перетасовок мест заключения они потеряли связь с жёнами и оба сильно волновались по этому поводу, грустили, переживали, что ничем не могут им помочь. Цеплитис понимал, с какой целью созданы «особые лагеря», помню, как несколько раз он говорил: «Они хотят разом изжить нас, пока не всех прав нас лишили, неплохо было бы разузнать хотя бы их адреса!» Он, кажется, не любил, когда его изводили вопросами, мелочным копанием, повышенным интересом, почти все вопросы он оставлял без ответа, своими знаниями делился со мной неохотно, говорил только то, что считал необходимым для правильного понимания той или иной проблемы. А однажды он сам спросил у меня: «Вы, татары, как думаете жить в будущем?», услышав в ответ моё нечленораздельное заикание, счёл нужным объяснить суть вопроса. «Мы не так долго живём под властью русских, но элементы шовинизма успели внести раздор и в наш народ», – сказал он. На моё робкое возражение: «Вроде бы латыши были солдатами революции, самыми верными людьми Ленина», он, гневно посмотрев на меня, громогласно ответил: «Лгуны! Предатели!» Как-то утром он спросил у меня: «Ты отчего такой печальный? Если будешь замыкаться в себе, до конца срока не дотянешь. На зоне каждый должен стараться правильно выбрать своё место. Никто не знает, что ждёт нас впереди. Нужно быть осторожными, но по отношению друг к другу проявлять максимальное внимание». Рядом с двумя друзьями и мне нашлось местечко, настроение моё сразу улучшилось, когда я начал общаться с ними. Цеплитис через литературные произведения старался напитать меня знаниями о жизни и мироустройстве.

Латыши – трудолюбивый, старательный, мастеровитый народ, я быстро понял, что у них еда в особом почёте, вскоре пришлось столкнуться и с «латышской жадностью». Расскажу про ещё одного латыша нашей бригады – Гинтерса, один раз поведаю о нём и больше возвращаться к этому человеку не буду. Сейчас уже не вспомню, чем занимался Гинтерс в бригаде, на каких работах был задействован. Похоже, этот человек умел быть невидимым для остальных. Длинноногий, с изящными стопами, вдоль вытянутого тыквоподобного черепа пролегла, деля голову пополам, узкая проплешина, всем своим видом этот латыш напоминал божественного руководителя религиозной секты. Видимо, других представителей этой секты в зоне не содержалось, никто к нему не приходил, никто с ним не общался. Гинтерс всегда был один. В одно время Гинтерсу стали часто приходить посылки. Этот странный тип, неженатый, по канонам секты у него не было прав на создание семьи, жил, не замечая никого и ничего вокруг, с головой уйдя в свои мысли, словно сыч. Мы знаем о том, что ему приходят посылки, поскольку список счастливчиков ежедневно вывешивают на двери КВЧ. Имя Гинтерса есть, но посылок своих он не приносит, нам не показывает, оставляет их в каптёрке. Каптёрщик тоже, наверное, не в накладе, если хозяин посылки сам не догадается отстегнуть ему мзду за хранение, тот исподтишка выцарапает свою долю, в каптёрке именно такие грызуны, крысы-мыши-хомяки, и обитали… Никто не видел, как Гинтерс ходил за продуктами, как приносил, спрятав под одеждой, гостинцы, под землёй он ходил, что ли?! Приходит в барак, укрывается с головой и ест, чтобы не слышно было чавканья, не жуёт, а рассасывает любую пищу. По полночи не показывается из-под одеяла, сосёт! Иногда достаёт из деревянного чемоданчика флейту и начинает играть. Если бы кто-то другой заиграл, вокруг него тут же собрались бы любители музыки, но нет, возле Гинтерса с флейтой ни души. Он отставляет флейту и снова прячется под одеялом. Утром Гинтерс первым приходит на вахту, его можно узнать издалека. По коротким штанам – долговязому латышу не смогли подобрать робу по размеру. Когда он обратился в швейный цех с просьбой нарастить брючины, мастера, осведомлённые о Гинтерсе, запросили с него за работу круг колбасы. Не дал, пожадничал… Среди дружных, внимательных друг к другу латышей Гинтерс жил наособицу. Ни Теодор Августович, ни Миезис с ним не общались, встретив Гинтерса поутру, кивали и шли дальше.

Остаться одному среди тысяч людей – страшная, зловещая участь. Без друзей и единомышленников с ума можно сойти. Гинтерсу такое не грозило. Видимо, жадным нравится одиночество, они его рабы.

Беспокойный Теодор Августович, посылая одно за другим письма в женскую зону, нашёл-таки землячек, откликнулась даже женщина, которую он знал до заключения, они вступили в плотную переписку. Сейчас с ним не поговоришь, как прежде, возвращается с работы и хватается за карандаш. Пишет, пишет… О чём можно писать в таких объёмах, живя в зоне?! «Женщина, – сказал он в один из дней с улыбкой, – духовная пища! В самом безнадёжном положении только женщина сможет поддержать мужчину, уберечь его. Мужчине одному не выжить. Неженатые, одинокие мужчины – это несчастнейшие существа во все времена, в любом государстве, они даже пахнут иначе. Женщины – вожди для мужчин, направляющая, наставляющая на праведный путь сила. Умные мужчины всегда прислушиваются к их словам. Хорошо, что Бог создал женщину! Постой-ка, а почему ты не переписываешься с девушками?.. Возможно, там отыщутся и твои землячки, татарочки?»

Я вздрогнул от этих слов: и правда! Замечательно было бы, если бы отыскалась хоть одна землячка! Теодор Августович тут же написал письмо своей знакомой с просьбой поискать среди заключённых женщин-татарок. Латышка не заставила долго ждать с ответом. Она сообщила, что татарок в их зоне нет, и в конце добавила: «А представительницы других национальностей не сгодятся, что ли, твоему другу? В нашей бригаде, например, есть очень симпатичная латышская девушка по имени Дзидра. Она согласна переписываться». Преодолевая большую неловкость, я согласился и написал письмо, вскоре из женской зоны пришёл ответ. С огромным волнением читал я наполненный грустной солидарностью квадратный листок бумаги, исписанный аккуратным, ровным почерком. Девичье письмо!

8

Ведь пока не искромсает сердца нам любви клинок,

Что такое наше сердце? – просто мускулов комок[11].

Многое готов отдать я за твоё восторженное «ах»!

До сих пор мы женщин зоны Актаса считали тысячами. «Три тысячи их там, три тысячи!» «Да больше, наверное, к ним же этап за этапом прибывает!»

Раньше так было, а сегодня в моих руках письмо отделившейся от многотысячной толпы и двинувшейся в мою сторону девушки. До дыр я его зачитал. То в приятный жар меня бросало, то в леденящий душу холод, пока девушка рассказывала о своей жизни, о непростой судьбе, о тяжёлых, запутавшихся в тугой клубок переживаниях. Запах! То ли черёмуховым цветом благоухала бумага, то ли ароматом жасмина, запах – волшебная сила, которая многое может поведать о женщине! Слово – если оно срывалось с губ женщины в тот момент, когда ты его ждёшь с огромным нетерпением, – это сказка, чудо, волшебный сон наяву!

Озирая идущие на работу ряды заключённых, испуганные, запинающиеся при ходьбе, взывающие к небесам: «только бы не упасть!» – я внутренне содрогаюсь! Даже низкорослым достались не по размеру короткие, латанные-перелатанные бушлаты, пробитые насквозь тысячами искр от костра, превратившиеся в решето тяжёлые ватные штаны, стоптанные кирзовые сапоги, напоминающие санные полозья, засаленные, потёртые, с вылезшими наружу, трепещущими на ветру клочьями утеплителя-ватина шапки-ушанки… Перебитые брови, мокрые носы, небрежно, второпях выбритые лица… И это мужчины!.. В каком же тогда состоянии женщины?! Страшно представить, в кого превратились воспеваемые на протяжении многих веков, приносящие радость, чистые, как росинки, создания?..

До письма Дзидры обитательницы женской зоны представлялись мне одной блёклой людской массой и, по правде говоря, о них я как будто и не думал, за них вроде бы не переживал, мол, «у меня и без вас забот по горло». А вот это письмо, благоухающий, трепещущий от грустного одиночества тетрадный листок, заставило о многом задуматься. Удивительно: как можно страдать от одиночества в кипящем жизнью людском котле?..

Обалдевший, переполненный радостью, трепещущий, словно подросток, впервые идущий на свидание с девушкой, писал я второе письмо Дзидре, нервно грызя кончик карандаша, вскоре переписка между нами стала регулярной. Открыли мы и своё «почтовое отделение». На зоне не принято оставлять сегодняшнее на завтра, это качество намертво въелось в нашу кровь, какого дела ни коснись, мы спешно начали раскрывать друг перед другом всю свою жизнь, обмениваться мнениями и впечатлениями. Дзидра – городская девушка, её арестовали вскоре после окончания войны. Враз обрезали все её надежды, она не успела ни полюбить, ни стать любимой, о материнстве и речи нет. Девушка валила лес в таёжном Пермском краю, перенесла такие тяготы, которые до сих пор не знавала история, её избивали, насиловали, издевались над ней, раздев догола, играли на животе в карты. Зачем обо всём этом рассказала мне красавица Дзидра, почему открылась?.. Может, хотела избавиться таким образом от тяжёлых воспоминаний, очиститься от грязи?.. Возможно, этому поспособствовали мои горячие, открыто выражающие солидарность письма, моё дружеское к ней отношение, она – не сумевшая раскрыться в женской зоне, смятая большевистским режимом девушка – отправляла мне один клад души за другим. На площадке перед воротами завода, когда женский отряд остановился на расстоянии полёта стрелы от нас, мне посчастливилось разглядеть Дзидру. Правда, «разглядеть» это громко сказано, что мог увидеть я через толстенные линзы очков? Высокая, белёсые густые волосы рассыпаны по плечам, вот, собственно, и всё. И хотя я ни разу не видел этого растения, но сравнил Дзидру с многократно воспетым в поэзии Востока растением, с предметом общей радости для влюблённых – с пальмой. Это сравнение понравилось осквернённой в четырёх местах чёрными метками девушке, не успевшей ни полюбить, ни стать любимой, с той поры она начала называть меня: «Мой писатель!» Неужели поняла эта тонко чувствующая дочь латышского народа всю широту и величие того, что мы называем «писательством»?! У неё такой красивый почерк, она не буквы выводит, а гладью вышивает, где-то находит надушенную белоснежную бумагу, листки всегда одинаково аккуратно сгибает, за каждым жестом так и сквозят порядок и опрятность. Несмотря на то, что мы не видим друг друга, я тоже стараюсь держать себя в чистоте, быть опрятным, в начале лета, когда с плеч слетели толстые стёганые фуфайки, с ног – плотные ватные штаны, представилась возможность осмотреть себя, привести в порядок. Бригаду, сняв с шатания по разным работам, перевели на улицу, и мы стали из выпускаемого заводом кирпича делать блоки для стройки. Именно тогда-то я и похвастался родителям: «Предаюсь блаженству на озере!» Нам привезли небольшие деревянные станки, мастера на эти станки составляют кирпичи, а мы с Ростиславом Ивановичем Илечко таскаем для них раствор в носилках. Раствор тоже мы делаем. Работа простая, мастеров много, а нас только двое, норма большая, это вам не снег с крыши скидывать или мусор собирать-жечь, где можно пустить пыль в глаза, погонять «туфту». Здесь всё под присмотром: в блок входит столько-то кирпичей, за день бригада должна изготовить определённое количество блоков. Мои самые близкие люди, Теодор Августович и Жанис Матисович, тоже здесь. Самое большое счастье: я целыми днями, с утра до вечера, вместе с Ростиславом Ивановичем! О профессоре Илечко я ещё расскажу. Теодор Августович начал обучать меня ремеслу каменщика. «Советская власть не вечна, в один из дней она рухнет! Ни одна власть из тех, которые полагались лишь на силу несправедливых, неправедных наказаний, не была долгой, её корни гниют сами по себе. Но ты выкрутишься, тебя сошлют под Красноярск. Прежде чем туда попасть, нужно овладеть какой-нибудь профессией! У тебя поэтическая душа, машинами ты управлять не любишь, в шахте работать здоровье не позволяет, очки могут разбиться. Для лесоповала нужна недюжинная сила. Давай будь каменщиком! Вместо литературных строк клади кирпичи… Это очень приятная работа! Я рад, что владею этим ремеслом, научись и ты!»

От Дзидры приходят письма на белоснежных, как черёмуховый цвет, листках. А я… пишу на грубой, плотной, пахнущей гнилой щепой жёлтой бумаге, которой прокладывают слои кирпичей перед обжигом… Чувствую, не я один, все, кто помоложе, навели мосты с той зоной, охранники, проводящие досмотр по возвращении с работы, обозлены пуще прежнего, лютуют. Если приглядеться, то работающие и на других объектах мужики, взяв чей-нибудь адрес, тоже знакомятся, вступают в переписку! Ни слова по-русски не знающие китайцы, проворная корейская молодёжь, азиаты, кавказцы принялись яростно обмениваться посланиями. Как я уже сказал, во время пересменки женская колонна должна отстоять от нашей на триста метров. Иногда конвой не столь пунктуален, и расстояние между нами уменьшается! О-о, если твои глаза зорки, успей разглядеть! И мужская-то сторона волнуется, а женщины, красавицы зоны совсем с катушек слетают. Толстые шали сползают с голов на плечи, пуговицы бушлатов споро расстёгиваются, а те, которые не расстегнулись, отрываются и катятся по земле врассыпную, спины выпрямляются, внезапно оказавшиеся на свободе пряди призывно развеваются на ветру, если ветра нет, то девчата и в такой ситуации находят выход! Каждая старается в меру возможностей продемонстрировать, что она до сих пор остаётся женщиной, пытается продемонстрировать свою пылкую, живую душу. Свежий ветерок доносит до них мужское дыхание, чьё-то: «Эх!» – добавляет грусти в их разгорячённые сердца, у женщин начинают слабеть колени, упавших подхватывают под руки. А глаза! Глаза! Чёрные, голубые, серые, карие, зеленоватые, они разом превращаются в огонь, меж двух колон занимается пламя, оно распаляется, гудит, бесится, пляшет… Нужно успеть согреться, налюбиться, завтра будет другой конвой, он женскую колонну построит вон там, на пригорке, на высоте, за каждый жест, за каждый знак копившиеся веками слова проклятий и издевательств заставят широко открыться русские рты, чтобы обрушить на головы женщин горы льда, камней, мусора, гробовых досок… А сегодня… вся сила, страсть, мощь, душевные порывы человека сконцентрированы в паре глаз. Глаза начинают видеть куда-то немыслимо далеко. В мужском строю тоже движение: те, кто помоложе, словно взяв на вооружение семенящий шаг кряшенского танца, мелко перебирая ступнями, в душе ослепляя «гипнозом» взгляды конвоиров, выходят вперёд… Оказавшиеся между двух колонн, и счастливых, и несчастных одновременно, погасшие, холодные свечки-солдаты не чувствуют, какие стрелы, какие огненные ядра, мечи любви летают вокруг них. Какое Бородинское поле?! Какая битва при Ватерлоо?! Какой стремительный набег войск Чингисхана на Запад?! Окоченевшие кочерыжки эти солдаты КГБ, варёные репы… Есть ли ещё где-нибудь столь же страстное, столь взволнованное место на земле?! Вот ради этих коротких свиданий, ради искромётных переглядов, ради ощущаемого на большом расстоянии сильного чувства молодёжь стремится попасть на кирпичный завод, ублажает бригадиров, потакает нарядчикам, дошли даже до начальника ППЧ Фунтикова. Фунтиков тоже человек, ему тоже хочется жить, а не прозябать, глотка у него большая, что ни принесут ему зэки, он всё проглатывает, не жуя!

Полуголодные, неприглядные, который год лишённые женской ласки заключённые зажили в Актасе, чувствуя некоторое облегчение и даже счастье. А сколько радости испытываешь, получая письма или сочиняя их! Каждое письмо рождает надежду, обещает свести, соединить чьи-то судьбы, чтобы по выходу с зоны зажить общей жизнью. Кто-то, как Дзидра, обретя собеседника, освобождает душу. Между сторонами ходят и подарки. Девушки посылают вышитые платочки, из волос… обрезав их ножницами, делают разноцветные «секретики». Из мужской зоны в женскую отправляются столь любимые украинками лёгкие сапожки, которые они называют «чоботы». В карьерном цехе разрезают шланги от компрессора и из крепких внутренних льняных нитей плетут эти знаменитые «чоботы». В зоне работает цех по ремонту обуви, сейчас это самое популярное место у тех, кто хочет познакомиться. Круглолицый, белокожий, кареглазый аварец из Дагестана Гасан, обладатель красивых, очень идущих ему чёрных усов, изготавливает эти сводящие женщин с ума сапожки из потрохов шланга.

Остался ли хоть один китаец, который не послал бы на женскую зону сапожки? Ох и любили они получать письма от украинок! Прочитаешь им: «Ванечка, мой милый, кохоний мий!» – а ванечки уже тают от блаженства. На зоне каждый китаец для девушек «Ваня», у каждого китайца свой посредник, свой «секретарь», сочиняющий письма девушкам. У нас в бригаде работал Хан-Жубо, губастый, с глубоко посаженными глазами, со скудной растительностью на маленьком подбородке. Сколько писем написал я от его имени, сколько горячих Ваниных слёз заставил пролиться, читая тёплые письма с той стороны от неведомой Гали. Этот трудолюбивый, очень старательный, искренний, бесхитростный китайский парень, не успевший ни обжиться как следует на родной земле, от которой он отрезан приговором суда на суммарный срок в тридцать пять лет, ни обзавестись семьёй, готов был умереть ради девушек. Бывало всякое, и ревность, и потасовки из-за женщин. Помню, два корейца переписывались с одной и той же украинкой… Украинки – те ещё плутовки, им для удовлетворения желаний одного мужика маловато будет, им обязательно нужно поиздеваться, посмеяться над ухажёрами. И вот однажды корейцы всё-таки столкнулись лбами. На заводе, среди кирпичных завалов сцепились они не на шутку. Один говорит другому: «Айда отойдём в безлюдное место и там будем биться насмерть!» Я встрял между ними, а они, поведав о своих намерениях, призвали меня в свидетели. Опять меня! Ловкие, коренастые корейцы набрасываются друг на друга, распаляются. Уж и не знаю, какими словами мне удалось успокоить их, в общем, до убийства не дошло… Хан-Жубо откуда-то раздобыл и переслал великолепные чоботы своей сладкоречивой подхалимке Гале, а ещё он регулярно баловал её парфюмерией, расфасованной в пузырьки размером с жёлудь. Обратившись лицом в сторону Китая, благодарил меня за помощь. Думаю, что не имеющие возможности получать письма с родины заключённые японцы-китайцы, мадьяры-немцы, румыны-поляки, иранцы-афганцы до конца жизни благодарны живительному ручейку зоны Актаса – переписывавшимся с ними женщинам соседнего лагеря. Я и сам «подрос» на целую голову с тех пор, как стал переписываться с Дзидрой! Ведь я был кому-то нужен. Быть нужным родственникам, родителям это одно, а здесь о тебе вздыхает, постоянно думает девушка другой нации. Кто-то шлёт мне, не жалея, тепло своей души.

Однажды вечером, бараки ещё не успели закрыть, в одной из соседних секций случилась неприятная перепалка. Вскоре в пыльный коридор вывалились двое молодых мужчин, вцепившихся друг другу в грудки. Костерят один другого на чём свет стоит, и вроде бы не громко ругаются, но слетающие с их губ слова хуже дерьма, на пол упадут, ни один шелудивый пёс не слизнёт такое «угощение». Спор возник из-за какого-то письма. Почти все предпочли тихонько разойтись по секциям, а я, прикинувшись равнодушным простачком, исподволь наблюдаю за парнями. Один – из нашего барака, бригадир карьерного цеха Виктор Дождёв. Второй, высокий и сильный, – из другого. Время от времени до меня долетают слова «Лена», «Иван Капустин», «этап», «письма». В тот момент, когда спор готов был уже перерасти в драку, появляется Хусаин Залиханов и, вклинившись между раззадоренных петушков, разнимает их. Виктор со словами: «На, подавись, крыса!» – швыряет на пол сложенный вчетверо лист бумаги, рослый парень, растоптав сапогом упавший листок, сплёвывает под ноги и уходит. А бумажка остаётся на полу. Вокруг ни души, подняв листок, я тут же удаляюсь в секцию.

Эх, судьба-судьбинушка! Наверное, только одному Аллаху известно, что ты преподнесёшь в следующий момент, откуда и куда заведёшь!.. Почему-то я торопливо, с опаской развернул то письмо. В нём было всего два-три предложения. Девушка по имени Лена Иваненко, жалуясь на жизнь, окончила послание фразой: «Виктор! Почему не пишешь?!» Почему же так спорили парни из-за этого пустякового письма? Я не понял. Я не выкинул послание Лены, написанное крупными, стрелами вонзающимися в глаза буквами, спрятал его в соломе матраса…

Если пятидесятый год прошёл в каменном мешке, то лето пятьдесят первого, можно сказать, выдалось сравнительно хорошим. Всё лето экскаватор добывал, загружал в вагонетки и оправлял глину для трёх прессов набравшего неплохой рабочий ритм кирпичного завода. Всего прессов четыре, но один из них по очереди ремонтируют, затачивают, меняют съеденные глиной и песком детали. Специальная бригада готовит карьер к зиме, над площадкой, на которой всю зиму будут вручную добывать глину, наводят из толстых досок крышу. Зимой бригада укрывается под этим навесом, отбойными молотками откалывает глину, вручную грузит её в вагонетки. Вся работа строго поделена: одни возведённую с лета крышу укрепляют мощными столбами-подпорками, вторые – дыр-дыр-дыр, откалывают пласты глины, третьи перекладывают рельсы. Плотная белая глина дважды пропускается через мельничные жернова, измельчается и широкой транспортёрной лентой доставляется в прессовальный цех. У каждого твёрдое рабочее место, на каждую бригаду спущены твёрдые план и норма. Если приступил к работе, то не остаётся времени даже почесаться! Завод, бригада, каждый человек – все подчинены этой ненасытной резиновой ленте, а она течёт и течёт, заставляя всех подстраиваться под её ритм. Принуждает, тянет, треплет, не отпускает от себя ни на шаг.

Лето, можно сказать, удалось, ямы, образовавшиеся в карьере после выемки глины, заполнились по весне талой водой, это и были те самые «озёра», о которых я писал в письмах родителям, вода молочно-белая, напоминающая жидкую болтушку, но мы всё равно купаемся. Вот ведь как бывает в жизни, на «Чёрном озере» мучился от жажды, а здесь, в краю «белых камней», купаюсь! Берега местами очень крутые, и откуда только прознали про рассохшиеся, крупчатые глиняные скалы ласточки, в самых высоких участках норы себе пробили. Лето пятьдесят первого выдалось жарким и на редкость засушливым. Мы по-прежнему изготавливали кирпичные блоки. В конце лета эта лёгкая работа закончилась, наши начали метаться в поисках такой же лёгкой и простой работы. Всем было ясно, что бригаду расформируют, если не лениться, то это самое удобное время для поиска подходящего места. Не помню, с чьей подачи, я отправился в карьерный цех. «В тепле будешь!» – сказали. Мне вручили отбойный молоток. Бригадир Виктор Дождёв вручил отбойник и приставил к молоденькому «западнику», приказав тому: «Обучишь!» Мы начали работать вместе, тогда-то я и понял, что совершенно не знаю украинского языка. «Западники» – когда в своё время СССР подмял под себя множество республик, среди представителей коренного населения «добровольно присоединившихся» областей немало было тех, кто быстренько наловчился говорить по-русски. Однако многие «западники», особенно молодёжь, по-русски не говорили, русских ненавидели, постоянно подчёркивали своё национальное своеобразие и демонстрировали превосходство. Хоть и знающий, но ни в грош не ставящий русские слова Микола начал обучать меня приёмам работы, а я… стою и ушами хлопаю. Ни слова не понимаю! А у Миколы характер крут, у представителя народа, столетиями притесняемого крымскими татарами, от одного слова «татарин» настроение падает, всё время искоса, из-под насупленных бровей глядит на меня паренёк! В карьере на строительстве железной дороги работал пожилой еврей по фамилии Фельдман. Мы с ним познакомились. Западники уважительно называли Фельдмана «пан профессор», старались ограждать его от тяжёлого физического труда. «Ну, профессор так профессор». А на деле-то Фельдман оказался простым сельским учителем. Он начал давать мне «уроки» украинского, Микола аж лицом просветлел. Кому ж не понравится-то, когда старательно изучают его родной язык?..

Не помню, как мы оказались рядом, я обычно стараюсь держаться подальше от бригадирских глаз, наверное, это было перед началом вахты, Виктор вынул из кармана сложенный вчетверо листок бумаги. Письмо! Прочёл, равнодушное лицо изменилось, посерьёзнело, он собрался было порвать письмо и выбросить в сторону, но взгляд случайно упал на меня. Увидев, как я пожираю его глазами, усмехнулся и спросил: «Прочитать хочешь, что ли?» – «С зоны?» Бригадир впервые пристально посмотрел на меня, ничего не говоря, протянул письмо. Сердце тревожно ворохнулось в предчувствии чего-то, я буквально проглотил написанные крупным командирским почерком ровные, увесистые строчки. Письмо принадлежало всё той же Лене Иваненко. Во время совместного проживания на одной территории мужчин и женщин Лена была возлюбленной самого видного парня зоны Ивана Капустина. Наш долговязый начальник ещё при Капустине пытался ухаживать за Леной, достаёт её письмами и сейчас! У Лены каждое предложение выверено, за каждой строчкой – сильное чувство, ни одно слово не оставляет равнодушным. И манера изложения, и повышающаяся от строки к строке концентрация мысли, и смелость хозяйки письма понравились мне. Нет, нет, Лена не жаловалась, как Дзидра, на одиночество, наоборот: «Красавицам тут скучать не дают!» – сдержанно роптала она. «Заблудиться бы в дремучем лесу, чтобы не только люди, но и солнце с луной не нашли! С радостью надела бы паранджу, как делают женщины в Азии, лишь бы себя не видеть!» – пишет она и в самом конце письма спрашивает: «Не знаешь, в каком лагере оказался Ванюша, нет ли от него вестей?» Письмо написано по-русски грамотно, гладко, хотя сама Лена украинка. Я, видимо, осмелев сверх обычного, решился спросить у Виктора, в какой бригаде работает Лена. Но запал мой быстро сошёл на нет, Лена оказалась комендантом женской зоны! Из лагерного начальства я больше всего боялся именно комендантов. То ли давний испуг от увиденных в кинофильмах немецких комендантов повлиял на меня, но от моего живого интереса не осталось и следа, едва я узнал о высоком чине Лены. Начавший было рисоваться перед глазами загадочный образ вмиг истаял. С вовек недостижимой для меня высоты сверху вниз злобно глянула свекольно-красная, круглая, как сковорода, морда чудища, грозно потрясывающего пудовыми гирями грудей. Но язык мой опять не удержался: «Она красивая?» Виктор хоть и сплюнул резким, отточенным движением на землю, но я догадался, в кого он мысленно метил. На мой дурацкий вопрос он ответил своим, не в пример умным: «Ты застал Капустина, видел его? Похож он на того, в кого влюбляются дурнушки? Лена… прекраснейшая из женщин!»

Осенью пятьдесят первого, точной даты не помню, настежь открыв калитку моей глуповатой, мечущейся в сомнениях души, в неё вошло прекраснейшее из прекрасных земных созданий, грозный комендант женской зоны Лена Иваненко. Её имя прочно засело в моём мозгу, грызло его подобно мышке, корнающей края разделочной кулинарной доски, постоянно беспокоило и распаляло. С Дзидрой у нас жаркая переписка, мне от неё тоже перепал гостинец, латышская девушка подарила мне пачку ароматных папирос. Я в то время попыхивал вонючей махоркой, насквозь пропах ею. Хоть я и не был готов обменять хлебную пайку на щепоть табака, но вживлённая дьяволом привычка была очень сильна. «Пусть сигарета сгорает – а не мы!» Вот и Дзидра вывела на розоватой пачке: «Не кури, писатель мой!»

Прекрасно осознаю и разницу в возрасте, Дзидра лет на пять-шесть старше, и то, как нелепо буду смотреться рядом с ней, она высока и статна, а я коротышка, но сердце чувствует: вскоре мы начнём обмениваться и любовными посланиями! Одиночество в зоне – самое тяжёлое из всех одиночеств, от этого страшного ощущения люди сходят с ума. Дзидра ждёт моего выстраданного: «Люблю!», крепко уцепившись за призрачные чувства, пытается облегчить беспросветную жизнь, старается орошать живительной влагой любви начавший было увядать сад надежды! До этих пор я не пытался подобрать ключик к её сердцу, не пытался выведывать тайны, не мучил девушку неуместными вопросами. Может, из-за того, что ей понравились исходящие от меня терпеливость и сдержанность, письма от неё с каждым разом становились всё теплее, я бы даже сказал, жарче. И потом, зачем скрывать-то: когда тебя, пропахшего палёной шерстью, худосочного коротышку стали величать: «Писатель мой!» – это о чём-то да говорит, мне кажется! Есть лагерное начальство, есть коменданты-нарядчики, а сколько удалых бригадиров в бараках, но ни один из них не писатель. Разве это не взлелеянная с детских лет священная высота?! Добрая латышская девушка подарила мне то, чего я не мог, как бы ни старался, обрести на свободе.

При каждой встрече с Виктором Дождёвым на ум сразу приходит Лена. Думаю-размышляю и вот к чему прихожу: а разве наши души, даже не познакомившись, не потянулись друг к другу? Хочу написать ей и всякий раз останавливаю себя, а возлюбленная красавца-парня Капустина беспрестанно грызёт моё сердце, клюёт его, словно беркут. Время от времени беседуем с Градобоевым, абсолютно не понимающий и не принимающий женских телесных измен, прямой, он наставляет меня: «Не пиши! Не марай душу! Ты разве не слышал рассказов о том, что вытворяли эти тётки, когда жили здесь, на зоне! Безумствовали они, комедии устраивали, не дай Бог присутствовать на таком спектакле! Соревновались, кто больше мужиков соблазнит, то с русским куролесят, то с немцем. Не чурались даже губошлёпов-китайцев!.. Три тысячи женщин непрерывно насиловали мужиков, коих было всего-навсего четыре сотни. Чёрные у них души-то, чернее некуда!» – капает на мозги он при каждой встрече. Иностранцы неприкаянные, печальные, им запрещено не то что переписываться, даже послать весточку кому-либо о том, что живы, для своей родины они конченые, безвозвратно потерянные люди. Наши потихонечку стали получать письма и посылки. А Градобоеву писем как не было, так и нет. А что может хорошего сказать о женщинах мужчина, изведённый ожиданием писем от жены? Николай Ильич за словом в карман не лезет, то новость какую-нибудь подкинет, то сальный анекдот расскажет. Вот такой, например: измождённый фитиль возвращается с работы, дорога проходит мимо женского барака. Фитиль – высшая ступень «доходяги», на зоне даже загадка такая была про фитилей: «тонкий, звонкий, прозрачный, имеет макаронную походку, кто это?»… Ну вот, фитиль идёт себе потихонечку, песочек из него высыпается, и вдруг видит, на крыльце барака сидит, раздвинув ноги, совершенно голая красавица, стройная, грудастая. Она останавливает фитиля: «Эй, мужик, обними меня, поиграем давай в уси-пуси!» У фитиля из глаз горючие слёзы побежали. «С радостью обнял бы я тебя, – отвечает фитиль, не в силах оторвать взгляд от больших колышущихся грудей, – да шурупы в суставах ослабли!» Намёк Градобоева понятен: «Эти зоновские подмётки готовы отдаться даже фитилям!»

Раз уж течение моей мысли направилось в сторону женской зоны, доведу некоторые умозаключёния и до вас, мои уважаемые читатели.

Если интересуетесь, о чём предпочитают беседовать мужчины, длительное время вынужденно разлучённые с женщинами, то я вам расскажу. Дело обычно бывает так. Голодные мужчины говорят только о еде. Когда сыт, тебя это не волнует, ешь-пьёшь, живёшь-процветаешь: к вечеру вроде бы даже забываешь, чем завтракал с утра. Но нет, как бы не так, оказывается, стоит только как следует проголодаться, как всё съеденное живо воскресает в памяти, дразня желудок, портя настроение! Всё, что когда-то было тяжким трудом заработано и затем съедено, всё, чем когда-то угощался, сваливается на тебя во всех подробностях: в цвете и аромате. Давайте теперь заглянем к сытым, удовлетворившим первейшую жизненную потребность мужчинам. Этим важнее всего выпивка, и только она. В какой стране, в каком городе делают самую лучшую водку, представители какого народа могут больше всех принять на грудь, или же, изрядно выпив, почти не опьянеть, все разговоры только об этом, воспоминания, замешанные на хмельном угаре. Даже замкнутые в голодное время тихони-молчуны, раздухарившись, вклиниваются в разговор, вечно голодное, ненасытное вороньё заливается сытым соловьём… А уж если в сытый желудок греховное питьё – водка попадёт? Затворки, за которыми прятались языки, распахиваются во всю ширь, у мужиков крылья отрастают, понурые головы поднимаются, размозжённые носы гордо взмывают вверх, раздавленные грузом прожитых лет грудные клетки распрямляются и подаются вперёд, кулаки высекают молнии. Языки развязываются, прежде не выдававшие и десятка слов за месяц гнусавые, заикающиеся, невнятно мычащие под нос тихушники превращаются в Цицеронов125! (Наверное, даже только ради того, чтобы увидеть подобное, стоило придумать водку!) Мужской разговор сворачивает на женщин. Кто кого обнял, где и как поцеловал. Кто какие подвиги, от которых восхищённо раскрылись рты у сверстников, совершил, когда ухаживал за девушкой, когда воровал невесту, сколько денег потратил на свадьбу, какие подарки подарил избраннице, какое множество народа опьянело за столом, какие песни горланили… Любовные приключения пересказываются в сотый, в тысячный раз, до мозолей на языке, пока окончательно не опротивеют, не опостылеют. Правду говорю, мужики, какими бы они ни были в трезвом виде умными и порядочными, испив «шайтаньей мочи», превращаются в хвастливых пустозвонов, туповатых фантазёров. Они якобы отважные, непобедимые, сильные, всегда добивающиеся своего герои… Я долго не мог понять секрет этого перерождения, да и сейчас не до конца смогу объяснить. Обмороженный зэк – это наполовину свинья, наполовину обезьяна. Вряд ли отыщется в целом свете мужчина, ни разу не говоривший о женщинах, не возносившийся до небес, сопоставляя и оценивая горячо любимого себя и женщину. Не чужды разговоры о женщинах и фитилям. Без этого нельзя, без этого невозможно, мужчине не прожить без обсуждения женщин, без рассказов о тех, кого долго не видел, по кому жутко соскучился. Нужно отметить, что фитили, беднота всегда высказываются о женщинах хвалебно, в превосходной степени. «Ах, какая же добрая у меня жена! – начинает кто-нибудь, – а как она замечательно готовила… А как ароматно пахло выстиранное ею бельё…» – не могут они остановиться. Фитиля никто не слушает, авторитета-то нет, но он и в этом случае не смолкает, уперев взгляд в потолок, рассматривая кривые тропинки, проложенные клопами, знай себе талдычит о своём. Голодный мужик ставит знак равенства между едой и женщиной, но он скучает только по женщине-кормилице, по искусной стряпухе, хранительнице домашнего очага, воспитательнице. Из голодного рта никогда не услышишь восторгов по поводу загадочного женского тела, волшебной груди, тонкой гибкой талии, раскачивающегося, словно детская колыбель, тугого зада. Голодный мужчина тоскует только по еде, ежесекундно его желудок мучительно бурчит, мысли о пище болезненно терзают мозг, все речи голодного сводятся лишь к одному. «О, – говорит один, приклеившись к стене, – какие вкусные пельмени варила моя жена! Пирожки с капустой, хрустящие блины размером со сковородку, лапша, затируха, копчёные рёбрышки, вяленая гусятина…» Какое великое множество ароматов, вкусов и названий блюд хранит человеческая память! Наряду с неотвязными воспоминаниями о еде голодные, истосковавшиеся по богатым застольям, по кухне, меняющейся в зависимости от времени года, мужчины так же сильно скучают и по своим преданным жёнам. И сердца тех, кто не умеет тосковать, тоже постепенно оттаивают, если увидишь, как на подёрнутых влажной дымкой глазах заиграют, заблестят лучи заходящего солнца, знай – этот мужчина в тоске, он скучает! В мужские сны на зоне жёны бессчётное количество раз являлись серебристыми ангелоподобными бабочками, порхающими вокруг богато накрытого стола, встречающими мужа с переброшенным через руку белым рушником. Для измождённого голодом мужчины женщина – ангел, святое божество, ни разу не предававшее его даже неосторожно оброненным словом.

Не знаю, в какой благодатный миг какого дня я смог набраться решимости и написать письмо Лене Иваненко. О чём я ей писал, какими мыслями хвастался, сейчас уже и не вспомню во всех подробностях. Кажется, я оттолкнулся от удивившего меня предложения, мол, «в этом мире невозможно побыть наедине с собой». Да я и сам частенько жаждал остаться в полном одиночестве. На зоне ты никогда не сможешь побыть один, на работу гонят табуном, во время трапезы тоже сбиваешься в стадо, в столовой, в бане люди похожи на растревоженных в улье пчёл, устраивают базар, когда их гонят на работу, подхлёстывая кнутом, и даже в туалете, по меткому выражению великого Ремарка126, садишься рядками, как в трамвае. Нет, нет, конечно, Лене я ни о чём таком не писал, мне хотелось быть привлекательным, показаться с лучшей стороны перед самой-самой прекрасной девушкой Актаса… удивить её! Стремление быть писателем – это в какой-то мере желание удивить своих современников! В письме я, похоже, намешал и мудрости, и хвастовства, и дифирамбы в адрес Лены, потому что вскоре получил от неё ответ. Если скажу, что это письмо я читал с радостью, то не выражу и половины охвативших меня чувств. С неведомым прежде порывом и неистовым азартом, забыв обо всём на свете, читал я первое письмо Лены. Оно порадовало меня умным взглядом на жизнь, смелыми оценками, глубоким и многосторонним пониманием происходящего. Девушка оказалась даже более умной и откровенной, чем я ожидал.

Короче говоря, Лена с самого первого письма проглотила всего меня, целиком. Её насыщенное удивительными событиями прошлое, проявленные ею таланты: бойкость, злость, природное умение быть и устрашающей, и доброй, скрывающийся за каждым словом, за каждым предложением недюжинный ум стали для меня счастьем, упавшим с неба…

9

Уезжаю я не по своей воле,

Кто же из нас родиной-то пресытился?

Официальное название места нашей работы: «Актасский кирпичный завод». С виду это одно здание, но заводов два, просто они тесно примыкают друг к другу. «Эти заводы, словно плотно сцепленные баржи, не разберёшь, где нос, где корма. И куда плывут, трудно понять!» – написала Лена. А ведь и правда, точнейшее сравнение. Острый глаз, оказывается, у Лены-то! «Ты обращал внимание на мастера карьерного цеха Ревякина? Клянусь, это уникум, редко встречающийся в природе зверь!»

Какая убийственная характеристика! Я простой землекоп, добытчик глины, с мастером дел не имел, но после слов Лены стал по-другому, оценивающе смотреть на Ревякина и в очередной раз удовлетворённо отметил правильность её слов. Ведь она смогла увидеть то, чего не увидел я!

Чуть раньше я вроде бы уже говорил, что в каждом цеху завода были начальники и мастера из вольнопоселенцев. Находясь в тесном сотрудничестве с бригадирами, они руководили выполнением ежедневных работ. Зачастую это вольнонаёмное руководство полностью перекладывало ответственность на бригадиров, осуществляя лишь визуальный надзор за ходом дел. Напрямую в работу не встревают, по пустякам и других не беспокоят, и сами не беспокоятся, с арестантами поддерживают, можно сказать, тёплые отношения. Мастер карьерного цеха Ревякин – человек совершенно другой категории, скроенный абсолютно по иному шаблону. Низкорослый, в межсезонье всегда в неизменных галифе, туго стянутых на поясе жёстким ремнём из свиной кожи, лицо этого русского мужика сплошь покрыто тёмными рытвинами, большие обвислые уши… если сказать, что он говорит на языке матери, то матери будет обидно, чтобы понять язык Ревякина, сорок школ нужно окончить! Если сумеешь вытерпеть адский огонь ругани и криков Ревякина, считай, успешно прошёл большую проверку на прочность! Ревякин умел волшебным образом привязывать все падежи, существительные, глаголы, междометия и местоимения русского языка к срамным местам, это был прославленный, редко где встречающийся экземпляр матерщинника. Он мужские, а особенно женские, известные части тела укладывал в тончайшие нюансы грамматики и на этом, им самим выдуманном дьявольском языке орал. Нет, он не разговаривал, разговаривать он не умел, не мог он разговаривать-то, стоит сорваться первому крепкому словечку, как его острый кадык выпирает вперёд подобно гусиному клюву, из густо заросших волосами ноздрей с посвистом вырывается ветер, натянутые словно на обод барабана щёки трещат, чёрно-синие вены на шее превращаются в змей и шевелятся, сквозь щели между редкими зубами с густым жёлтым налётом брызжет слюна, шестидесяти – семидесятиметровой высоты карьер, на большой протяжённости успевший погрузиться и раствориться в темноте, по всему объёму грохочет, будто объятый ночной грозой, покрывая противный звук десятка работающих отбойных молотков и шум двух беспрестанно тарахтящих компрессоров – во всём мире, на земле, в небе, под землёй остались только придуманные Ревякиным ругательства, его колючие, словно чертополох, выражения. Когда в карьер спускается женская бригада, как женщины терпят такое? Даже непревзойдённый фантазёр Мюнхгаузен не смог бы, наверное, представить себе подобного. Лично я с огромным трудом выдерживал лексикон Ревякина, его грязный язык. Попробуй не сдержись, возразить ему так никто и не осмелился, да плевать он хотел на твои возражения, он их просто не слышит, его обвислые, похожие на листья лопуха уши приделаны, кажется, лишь для того, чтобы развеваться на ветру, второй, столь же упрямой, непочтительной, абсолютно бестолковой особи рода человеческого не то что в Казахстане, во всей России не сыскать, наверное. Посмотрев на сменную пару его синекрылых галифе, понимаешь, что в своё время их хозяин верой и правдой служил то ли в МВД, то ли в КГБ, где и прошёл большую воспитательную школу. Его боялись не только простые арестанты, но и бригадиры, даже фраеры, на зоне готовые уколоть, словно ржаные иглы-колючки, каждого встречного, старались не попадаться под его злобный взгляд. Если вдруг один из компрессоров останавливался на короткое время… или если поток глины не доходил до прессового цеха… Даже если чуть уменьшался! Тут же с дьявольским треском открывались ворота ада, над всем миром нависала ледяная туча и обрушалась лавина чёрной воды. А уж если оба компрессора выходили из строя!.. Это жизнь, в ней и такое случается порой! Всё, ты пропал! Никто не знает, откуда нагрянет Ревякин! Сверху-снизу, справа-слева, спереди-сзади, из любой дырки-трещины он появится, грохоча, как арба шайтана, и камня на камне не оставит вокруг, попортит кровь всем, кто под руку попадётся! Всех мам и пап загонит скопом во всевозможные дыры, будет ругаться, почёсывая срамные места, на чём свет стоит, слать проклятия, плеваться. Арестанты, побросав заглохшие отбойные молотки, бегут врассыпную, подальше от этих глаз, в которые, похоже, сам шайтан справил малую нужду, но разгневанный Ревякин, соколиная зоркость которого позволяла ежегодно побеждать в соревнованиях «ворошиловский стрелок», пускается за арестантами вдогонку, колотит тем, что под руку попадётся, компрессорщиков. Как-то я спросил у своего наставника Миколы при удобном случае: «А почему не побьют Ревякина?» – тот в ответ лишь большим пальцем у виска покрутил и головой покачал. Что тут скажешь-то, дурак я был тогда, овца бестолковая, не понимал, какие наказания ждут мастеров даже за разговор на повышенных тонах, про рукоприкладство и речи нет…

Ну да, рядом с нами, цыплятами, жили и такие коршуны со стальными клювами, как Ревякин. Он одинок, друзей-приятелей у него нет, никуда не ходит, книг не читает, даже по воскресеньям не покидает заводскую зону, там он хозяин, что хочет, то и делает.

В самый разгар переписки между мной, Леной и Дзидрой завод перевели на двухсменный график работы. Большевики не могут жить без каких-либо изменений-обновлений, это обновление ударило нас под колено. Восьмичасовая смена, совместное возвращение с работы были, оказывается, праздником. Мы уходим на рассвете, днём на полчаса делают перерыв, чтобы мы могли пообедать, стоя хлебаем привезённую из зоны, остывшую по дороге баланду и опять прилипаем к рабочим местам. Я осознаю, как измотался и обессилел за день, когда на обратном пути двигаюсь по длинной галерее, соединяющей карьер и завод, зимой там бывает тепло, летом холодно. Поднимаешься, поскальзываешься, пытаясь поймать баланс, смахиваешь руками с деревянных стен осевшую бледно-жёлтую пыль, которая вызывает чихание, кашель, тошноту. Поднимаешься, ноги вроде бы переставляешь, а обернёшься – продвинулся-то совсем чуть-чуть.

Глиняный карьер Актаса! Пятьдесят первый, пятьдесят второй годы! Самый тяжёлый для меня, самый мучительный период. Норма на одного человека – восемь вагонеток. Отбойный молоток тарахтит и подпрыгивает, ты в него впился или он в тебя – какая разница, главное, неустанно выворачивать комок за комком вязкую, липкую глину. Большей частью получается откалывать небольшие, размером с пончик, куски. Когда забой только начинают разрабатывать, работается легко и приятно, внизу, на уровне карьерного дна делаешь выемку размером с вагонетку, ждёшь, пока дорожные рабочие протянут рельсы, затем сверху по заранее прилаженному лотку сваливаешь в вагонетку поток нарубленной глины. К тяжёлой работе тоже привыкаешь. В не приспособленных к труду руках отбойный молоток скачет так, словно хочет вырвать их из плеч, нависнув над инструментом, трясёшься, будто выкопанный из земли покойник. Наконечники отбойника быстро съедаются, тупятся. Иногда у компрессора не хватает мощности, молоток упрямится, не слушается тебя, не подчиняется. А восемь вагонеток – это восемь вагонеток! Постепенно, съедая верхние слои, опускаешься ниже: глина перестаёт течь самотёком. Теперь, отколупав кусок глины, берёшься за лопату! Лопата – враг, она тяжёлая, она неудобная, через пару-тройку часов кидания на коже вспухают и лопаются мозоли, ладони болят. Попробуйте-ка загрузить плоской совковой лопатой восемь вагонеток! Норма не выполняется, если карьерный цех не выполнит норму, дела плохи: быстрые пресса замедляются, большеротые, пышущие жаром в ожидании новой порции кирпичей печи Гофмана едва тлеют. Карьер – всему голова. Иначе разве стали бы намертво привязывать цепного пса Ревякина к карьерному цеху? Смотрю на Ревякина и вспоминаю Пронина, с которым пересекался на Чёрном озере, – есть ещё преданные палачи у большевиков!

Спокойного, уравновешенного, не особо мелочного Виктора Дождёва куда-то перевели, командовать нами поставили западника. «Службисты» часто встречались и среди западников! Немало было западников, испорченных смолоду, когда ещё характеры как следует не окрепли, оружием, злопамятных, быстрых на расправу, они хотели подняться выше остальных и целеустремлённо шли к этому! Близость женской зоны, возможность встретить среди тысяч арестантов своих соплеменников распаляли кровь молодых бандеровцев, а распалённая в неволе кровь никогда ни к чему хорошему не приводила. Думаете, на женской зоне не знали о доросшем до поножовщины противостоянии между русскими и украинцами?! Дзидра дала мне понять, что древо противостояния потихоньку пустило корни и на женскую половину. Да и Лена тоже предостерегала меня: «Не вздумай встревать между двух сторон, раздавят!» Новый бригадир, это вам не Хохун и не Федя Лобков, эта лиса стелет мягко, да жёстко спать, того и гляди на острый гвоздь тебя исподтишка насадит. Ставит тебя в самый неудобный забой, а лёгкие верхние слои даёт вырабатывать своим приближённым. А ты лопату из рук не выпускаешь. Адская мука! Зажимает твой паёк, во время делёжки супа гущу откладывает в сторонку, а твоя ложка в который раз переправляется через Волгу, плавает в воде. Отдых у нас по графику, он и тут ухитряется дать выходной в невыгодный для тебя день, в умении насолить, отомстить наш бригадир – матёрый зверь! Ему никто не перечит, даже прошедшие через десяток лагерей, повидавшие на своём веку сотни бригадиров, нарядчиков и комендантов всех мастей, сломавшие не один коренной зуб о тюремные сухари, набравшиеся за решёткой житейской мудрости арестанты тёрлись возле него покладистыми котятами. Не могу сказать, что новая метла как-то особенно мне досаждала, разве что мои очки пришлись ему не по душе, и теперь бригадир, начисто забыв моё имя, обращался ко мне обидным словом «очкарик», а что поделать, задницей стены-то не снесёшь…

В глиняном карьере мы работаем по двенадцать часов. Этот график внедрили аккурат в самый разгар переписки с Леной. Лена на зоне, она – комендант. В столовую не ходит, не мелочится, самые густые, самые вкусные порции «слуги-шестёрки» ей приносят прямо в барак. Думаю, что они же выполняют и другие её мелкие поручения.

Лена Иваненко из города Сумы. В памяти остался даже её адрес: Холодногорская улица, дом номер 19. Окончив среднюю школу, она поступает в Киевский медицинский институт и живёт на квартире у дяди, работавшего оператором на киностудии. Когда она училась на первом курсе, дядю арестовали и, припечатав чёрную метку «враг народа!», расстреляли.

Всех, кто проживал с ним в одной квартире, тоже арестовали и распихали по различным тюрьмам. Лена также попадает в сети злодея Сталина. Молодую, красивую, чистую девушку погнали напрямик в Колыму. Среди читателей этой книги не осталось, я думаю, таких, кто ничего не слышал о Колыме, по крайней мере произведения Ибрагима Салахова, Варлама Шаламова127 читали, наверное? Хотя Лена и не очень-то распространялась о существовавших там «порядках», однако в каждом слове, в каждом воспоминании чувствовались пережитые ею адские муки. Мужчины и женщины жили в разных бараках, но зона-то одна, молоденькая студентка заставляла учащённо дышать и воров в законе, и не растерявших сил на то, чтобы поднять глаза и посмотреть на красоту, «мужиков». Лена – как вы уже убедились, с первых же минут пребывания на зоне способная в тонкостях во всём разобраться, умная девушка – поняв, где, среди кого она оказалась, влюбила в себя известного даже в самых отдалённых уголках Колымы вора. Не только от самого вора, но даже от одного его имени зоны приходили в трепет, единственное упоминание этого имени в воровском мире перед кем-то открывало все дороги, а перед кем-то закрывало, запирало на замок. А если нужно, то и окончательно! Его брошенный искоса взгляд сродни отблеску булатного клинка, шёпотом отданный приказ сотрясает землю, один жест может вызвать бурю! Никто не решается перечить Лене. Прежде бесстыже горевшие глаза похотливых мужчин закрываются, а если она идёт по зоне, стар и млад стараются уступить дорогу! «А хочешь, Лена?! Они будут на землю падать, когда ты идёшь мимо!» – говорит вор-жених… Мир тесен, его опутали заборами колючей проволоки большевики, это их царство, тёмные и страшные владения! О красоте Лены слагают легенды, они долетают до самых дальних уголков. Из управления ГУЛАГа приезжают молодые сытенькие, гладенькие офицеры, из Москвы приползают путаться под ногами ученики Дзержинского. И все хотят одного – угощения! А самое сладкое угощение – женское тело! Самое ужасное: держащий в страхе сотни, тысячи людей призрак – ухажёр Лены – подчиняется приказам лагерного начальства, вильнув невидимым для остальных хвостом, отводит и собственноручно передаёт в объятья дорогих гостей свою «возлюбленную». Подобные истории случаются очень часто, коммунисты – самое развратное племя в мире, в прочие подробности углубляться не буду. Лена тоже поверхностно писала об этом, унижение женщин всегда заканчивается одинаково. Напиваются до потери сознания и пускают девушку по кругу. Лена очень трудолюбива, смолоду благодаря дяде приобщена к литературе и искусству. Она постоянно общалась с киевской интеллигенцией, понимает всю возвышенность доброты, знает цену совести и чести. Но что она может сделать: ни на минуту, ни на одну ночь здесь её не оставляют одну. «Одну не оставят, в отсутствие слонов и львов на арену выходят всевозможные падальщики, марабу, вонючие хорьки. Ты всё время находишься во вражеском кольце, в окружении. На рассвете – гиены, ты и во сне не можешь остаться одна! И свет, и мрак тебе враги. Гориллы с лапищами-вилами, ненасытные удавы, чудовища и упыри приходят в сны и терзают, цепляют тебя за подол платья, срывают нагрудник, разбитыми, как старый башмак, слюнявыми губами с чавканьем припадают к соскам. Пристроив к твоему животу свои огромные брюха, давят, плющат…» – писала мне Лена. После четырёх лет подобных истязаний гордая девушка теряет терпение. Когда приголубивший Лену авторитет повёл её на свидание с очередным офицером, приехавшим из ГУЛАГа, она пронзила грудь вора его же кинжалом. В считанные дни эта весть облетела всю страну, сильные негодовали, слабые радовались, боявшиеся даже глаз поднять воровская мелюзга, шушера, безмозглая мошкара снова облепили Лену! Попробовать на зуб отважную девушку, решившуюся на убийство авторитетного вора, – их самая большая мечта! Но Лена проявила настоящий героизм, взяв в руки по ножу, она врывается в кабинет начальника зоны, охранника, стоявшего возле дверей, она сметает одним движением. «Если не отправите меня из Колымы, каждый день буду убивать по одному человеку!» – кричит она. Состоялся суд, судьи, искоса любуясь её тонкой талией, высоко вздёрнутыми даже без нагрудника грудями, пробубнили что-то невнятное и, добавив Лене ещё четыре года, выслали по этапу. Девушка двигается по этапу, нигде её не принимают, не оставляют у себя: не зная, куда бы её ещё пристроить, девушку отправляют в «закрытую тюрьму», или по-другому в «крытку». После того как Лена объявила в знак протеста голодовку, её снова переводят в лагерь. Утончённая студентка, за долгие месяцы заключения превратившаяся в бесстрашную женщину, приобрела немалый авторитет. Когда началось формирование особых лагерей, её уже в сорок восьмом году перебрасывают в Караганду.

Хотя условия пребывания здесь одинаковы для всех, судьбы наши идут совершенно различными путями, а сейчас мы ведём переписку, находясь на противоположных полюсах. У меня тяжёлая двенадцатичасовая работа, первая, вторая… восьмая вагонетки, вязкая, тяжёлая, хотя и белая, глина. Волоча ноги, возвращаюсь и падаю, что ни говори, тело моё не создано для физического труда, силёнок таких мне не дали, чтобы можно было глину грузить. А она мне пишет каждый день! Каждый! В течение недели читаю эти письма с огромной радостью, жду их, сгорая от нетерпения. Думаю о витиеватых узорах её горькой судьбы, сопереживаю Лене, жалею. Всю неделю готовлю ответ на её письма. Сердце колотится под стать отбойному молотку, в бешеном ритме инструмента дрожит тело, лишь мысли мои свободны, пробив крышу карьера, они улетают к милосердной украинской девушке, желающей только хорошего, кружатся над ней. Когда бригада выползает из полумрака галереи на обед, я стараюсь побыть наедине с самим собой. Эта тишина – единственные минуты наивысшего счастья для меня. Чтобы осмыслить впечатления, запавшие в душу от писем Лены, я ненадолго погружаюсь в одиночество. Думаю, размышляю. По графику у меня скоро должен быть выходной, снова буду томиться в ожидании той минуты, когда бригада уйдёт на работу. Человеческий разум – штука переменчивая, если прежде я ерепенился, мол, «почему нас заставляют по двенадцать часов пахать?», а сейчас, верите-нет, мне хочется, чтобы смена длилась сутки: «Да за сутки одиночества я бы столько всего Лене понаписал!»…

Вот шум ног удаляется и, наконец-то, совсем стихает, я, радуясь пустоте, резвясь и порхая в долгожданной тишине, сажусь писать ответ. Письма Лены я старался сохранить. Это весьма непросто! На заводе надзиратели досматривают, они и без приказа постоянно обыскивают все укромные места. По возвращении с работы пять солдат тебя встречают, с головы до ног буравя натравленными взглядами. Если найдут письмо – карцер. Если задумал сохранить письма, то спрятать их места нет, соседние секции тоже под пристальным наблюдением. А я, богатырь фанерный, несмотря на жуткий страх, всё же храню послания Лены, перед тем как ответить, заново перечитываю письма, мысленно разговариваю с ней, спорю, соглашаюсь, вновь отвергаю. Начинаю писать. На обед мы ходим небольшой, пять-шесть человек, группкой, обозлённо стараемся получить пайку без очереди, ругаемся, в мгновение ока хап-хоп проглатываем еду, и я бегу в барак. Лена снабжает меня тетрадками, она знает, где их найти.

Целый день пишу, и всё равно темы не кончаются. К возвращению бригады успеваю от корки до корки заполнить тетрадь убористыми, мелкими строчками. Сейчас думаю: самые лучшие произведения, убойные, разящие молнией, соизмеримые с извержением вулкана мысли остались в тех тетрадях. Потерялись вместе с Леной. Волнительная пора, душа готова была оседлать быстроногого скакуна и мчаться наперегонки с ветром! Собеседница – умна, смела, отчаянна! Самое время поломать голову над сотнями разных мыслей! Она ждёт моих писем, всю следующую неделю каждый день пишет ответы, радуется, спорит, одобряет, воодушевляет, возбуждает. Ценность писем Лены я понял ещё в то время, мысли о будущем писательстве не оставляли меня, её письма я по одному отсылал домой. Разрешения нет, но от этого жажда к переписке становилась лишь сильнее, я тогда был уже опытным арестантом. Да здравствуют шофёры! Правда, большая часть писем, очень большая, не смогла отправиться по месту назначения, терялась. Однако дошедших до Багряжа тоже немало, осторожная мама рассовала их по различным схронам. Кажется, я об этом уже обмолвился ранее. Письма к Лене я не подписывал своим настоящим именем, в них я «Алексей Неон» или «Алексей Глазунов». На зоне, вообще-то, имена не в чести, ты всё больше под покровительством номера живёшь, для многих попутчиков я был Алексеем. Лена чередует в письмах мои имена, то Аязом назовёт, то Алексеем. К сожалению, многие письма, в которых открывалась борьба душевных противоречий Лены, бесследно канули. А мои, интересно, где?!

Лене пишу постоянно, одновременно не обижаю молчанием и Дзидру. Однажды от знакомой Теодора Августовича приходит такое вот послание. «Письма твоего знакомого к Дзидре ходят по рукам, их перечитывают вслух. Читают и ревут. Кто он? Где успел так глубоко познать женскую душу? Ты же говорил, что он молодой, студент! И вот ещё что хочу сказать… этот человек стал очень популярным в нашей зоне, всякое говорят, короче, женщины готовы насмерть биться за него. Пусть твой друг-коротышка, вызвавший бурю, хорошенько всё обдумает!» У Дзидры, понятное дело, сил тягаться с Леной не было. Поссорить двух женщин никоим образом не хотелось. Поток писем к Дзидре я потихонечку уменьшил, она, видимо, поняла, что за этим стоит, к концу года переписка оборвалась окончательно.

Вот отрывок из письма Лены от одиннадцатого ноября пятьдесят первого года. «Вы, Алексей, пишете, что у женщин чувства преобладают над разумом. А как вы представляете себе женские чувства? Возможно, даже мы, женщины, не до конца понимаем, что это такое? Напишите так, чтобы я поняла. Жду. Вы правильно поняли, испытал ли кто-то ещё в лагерях столько, сколько пришлось испытать мне? Вы правы. Жизнь моя – один сплошной кошмар! Даже вспоминать страшно. И всё-таки, если бы я следовала только воле чувств, если бы не сделала приоритет в пользу рассудка – смогла бы выжить? Женщины по-разному вступают на лагерную дорожку, некоторые, желая выжить, падают в объятия случайных мужчин и свернуть с этой тропинки уже не могут. Я быстро разобралась в этой запутанной системе, а когда понимаешь, то и бороться становится проще. Я стала рабыней только одного человека и не скрывала этого. А боявшиеся одного моего имени, желающие молча отсидеться в тёмном укрытии пошли по рукам! Они продавались до самого окончания срока и окончательно измарали в грязи честь и совесть. Понимаете, наверное, чем заканчивается подобное существование? Стрептоцид и беспрестанные болезни… Бесстыдство тоже стало обычным, такие женщины, приветственно помахивая ручкой каждому встречному, бросались в самые грязные объятия. В те времена борьба за жизнь велась такими вот уродливыми способами. Я жила по-другому. Я была рабыней того, кто сумел подчинить себе многих. Скрывать не стану, моё красивое лицо, стройная фигура, мой ладный ум и характер очень нравились мужчинам. Но я себя и своё слово поставила выше и головы никогда не склоняла. Те, кто сумел подчинить меня, были редкими личностями, державшими в кулаке тысячи людских судеб! Остальные боялись даже приближаться ко мне! Привыкаешь, расставание бывает очень грустным… Но о том, что останешься одна, не печалишься, куда там, наоборот, переживаешь, что одну не оставят. А в лагере… всё по-лагерному! Сегодня здесь, завтра там! Так протекала у меня лагерная жизнь. Что бы ни говорили, но душу задёшево я не продала, не согнулась. Если уж падать, то с вершины! А так идёшь да оступаешься, шагаешь да спотыкаешься. Только обувь стирается! Я не собираюсь задирать нос к небу, мол, все обнимавшие меня люди были прекрасными и дорогими личностями. Но те, кто сближался со мной, знали истинную цену!.. Наверное, по вашей зоне сплетни гуляют, что ж, верю. Пусть гуляют! По-собачьи злые женские языки наверняка через письма передают всякое такое. Знайте: Иван Капустин был моим другом в далёком лагере. Рядом с ним я смогла обрести спокойствие и терпение. А для женщины-арестантки такая участь весьма нелегка. Любимых, друзей и тех, кто делит наши тела, не мы выбираем, их, Алексей, чекисты за нас определили. Почему так много обо мне разговоров?.. Строем идём, ни к кому конвой не пристаёт, а меня долбит и долбит! Если кто-то из Москвы приезжает, сразу меня зовут. Самое большое несчастье для женщины в лагере – красота. Знали бы вы, сколько лиха я изведала из-за своей красоты!.. Вы переживаете за моё прошлое, прощаете мне все грехи… А разве во мне не осталось сострадания?.. Я тоже стою рядом с вами, разделяю все ваши беды-тяготы. По-моему, это немало».

А в письме от первого января пятьдесят второго года уже совершенно другие слова, и начинается оно по-другому: «Здравствуйте, любимый мой!»

10

С кем протекали его боренья?

С самим собой, с самим собой.

«Здравствуй, любимый мой!»

В пятьдесят второй год я, вернее, мы вплыли каждый в своей лодке в море любви, в самую его бушующую пору, и направились навстречу друг другу в своих сновидениях. Для чего, интересно, нужна была эта переписка? Для чего выбрала именно меня женщина, намного старше по возрасту, в сотни раз опытнее, которая к тому же в скором времени должна была выйти на свободу? Утешением это было для неё или всего лишь некой игрой? Сегодняшним умом понимаю, может, через меня, общаясь, обмениваясь мыслями, даже самыми тайными, с недавно покинувшим аудитории студентом, она хотела напрямую узнать обо всех изменениях, произошедших в мире? А может, она скучала по своему студенчеству, по счастливым-беззаботным годам? Не знаю. Возможно, ей хотелось узнать через не испорченного зоной человека, в чьей голове ещё не окончательно выветрился ветер свободы, какова она, погода в том мире, в который ей предстояло вскорости вернуться? А разве не об этом говорит количество вопросов, значительно превышающее количество ответов, в её письмах, которые она писала, не жалея времени и сил, ночи напролёт? В то время я не понимал ни глубины Лены, ни жестокости трагедии её судьбы, а просто принял предложенную девушкой игру в любовь. Некоторые её суждения до сих пор в моей памяти. Вот одно из них, на мой взгляд – самое важное: о счастье выбирать друзей. На первый взгляд, очень простой вопрос: ты, конечно же, сам выбираешь их! Ты свободен, и, бесспорно, хозяин своего выбора. Но если посмотреть в корень, действительно ли мы сами выбираем друзей, или же это судьба, держа нас в кулаке, насильно навязывает племя, именуемое друзьями?.. И это на свободе, когда ты сам в большей или меньшей степени определяешь течение жизни. А на зоне? В тюрьмах-лагерях?! До сих пор у Лены Иваненко, несмотря на нахождение в огромном, вмещающем тысячи человек, бурлящем котле, можно сказать, не было права выбора. Никогда. Хотя она и не без доли хвастовства, пытаясь немного оправдать выбранную форму существования, а также из сильного желания обелить себя, итожила период пребывания на Колыме словами: «Я выбрала самого сильного вора и жила под его защитой почти безо всяких забот-хлопот…» Ой ли? Так ли? А не убийца ли, бандит и «вор в законе» сожрал Лену без соли и перца? Мне кажется, было именно так. А сейчас она меня, безусого мальчишку, обожествляющего этих странных, до конца так и не понятых существ, женщин, верящего, что всё добро в мире исходит именно от них, простого, как деревенская пышка, проглотила целиком. Не скрою, в её первых письмах были и насмешки над моей простотой, и ирония, и даже в некоторой степени издёвки!.. Позже, когда нас захлестнули чувства, когда письма превратились в любовные откровения, она отмякла, спустилась ко мне с заоблачных высот.

В зоне возможности выбирать себе друзей нет. Лишь со временем, после множества проверок на прочность духа, вроде бы кого-то выбираешь себе. А так… близкие люди в зоне предопределяют тебе горькую судьбу, при выборе твоё желание никто не учитывает, долгие этапы многих не понимающих друг друга собирают в одну большую яму. Изумлявшие меня в пересыльных тюрьмах Свердловска, Петропавловска, Карабаса сплочённые ряды политических заключённых, попав в жестокое однообразие, распадались на мелкие кусочки, да так, что их заново уже не собрать.

На четыре деревянных, побуревших от времени крыла вагонки ветрами судеб заносит четырёх несчастных. Каждый – наглухо запертый замок. Ты, как сказала Лена, сегодня – здесь, а завтра – там. На зоне никто не вникнет в твою судьбу, да и ты не в состоянии понять её до конца. И до самого конца срока ты не сможешь избавиться не только от красиво сплетённого из колючей проволоки забора, но и от опутавших тебя людей. На каждом новом месте ты вынужден будешь привыкать к новой вагонке, новым железным воротам, новым вышкам. У каждой зоны есть свои внутренние каноны, если можно так сказать – внутренняя пружина. За много лет нахождения внутри этих закрытых ставней, временами проходя сквозь них, арестанты так и не могут раскрыть всех их секретов. Вот со всевозможных сторон входят различные колонны. На судьбах арестантов добавляется ещё одна зарубка. Представители разных национальностей, на разных языках обращающиеся к различным богам, язык у каждого свой, каждый старается обратиться на языке, понятном их богу, идут, пошатываясь и спотыкаясь, по дороге, на которую однажды загнали их злобные люди.

Двигаясь в колонне из четырёхсот-пятисот человек на работу и с работы, о других не думаешь, всё твоё внимание поглощают солдаты-конвоиры. Ты здесь одно из животных стада, на тебя кричат, орут, искупав в ледяной луже, кладут лицом на дорогу, пинают, прикладом ружья «ищут и находят» позвоночник и рёбра. Конвоиры всегда правы. В тяжёлые минуты арестанты резко сплачиваются, образуют мощный кулак. Обычно такое случается в пути. А когда доезжаешь до места, попрощавшись с днём, отпираешь калитку ночи, заползаешь на вагонку, отрываешь уставшее тело от группы недавних попутчиков и плывёшь на границе сна и яви в пустоте собственных фантазий. Твой вспотевший сосед в ту же секунду превращается во врага: не успеет лечь, начинает храпеть, такое ощущение, что твою вагонку волокут по дороге, то и дело окуная в адские колдобины, два трактора ЧТЗ. Ноги у него вонючие, портянки протухли, колени, локти сбиты, обросли коростой запёкшейся крови. Просыпаешься, в поисках тепла озираешься по сторонам, он ворочается во сне, шумно почёсывается, от набитого соломой матраса поднимается пыль. Дёсны у него гнилые, зубы искрошены и изъедены!.. Это последствия Колымы, цинги. Ты всё понимаешь, в душе даже жалеешь его, но настроение твоё испорчено, вчерашняя усталость не покинула тело, бригадир тебя отругал, конвой обматерил на чём свет стоит, выданная на ужин рыба оказалась с душком, и ты лёг спать голодным… Хотя сосед ни в чём не виноват, но каждое его слово бесит тебя, даже самые обыденные, ежедневные мелочи – сотрясание вагонки при подъёме на неё или спуске, шлепки босых ног по голому полу, кривые и толстые жёлтые ногти, брызги слюны во время кашля предельно раздражают!.. Ты отсюда никуда не можешь уйти!.. Что поделаешь, он от тебя тоже, наверное, порядком устал, его тоже раздражает каждый твой шорох, даже нечаянно брошенный тобою взгляд выводит его из себя. Однако вы, как сиамские близнецы, приклеены друг к другу, закрыты в одном помещении, на всех у вас одна дверь, одна дыра, одна судьба…

В действительности каждый из нас желает жить в этом мире по-своему, и в тюрьме ты это желание не спрячешь, не во что завернуть. Когда ты вынужден жить взаперти с другими людьми, положительные человеческие качества куда-то прячутся, а со временем и вовсе исчезают, остаются только отрицательные, дурные привычки, уродливые, позорящие душу. Каждый одним лишь своим присутствием изводит тебя, пресыщает. Но тебе никуда от этого не убежать! И это на нашей, мужской, зоне. А что происходит на женской?.. Они от природы более утончённые, им хочется быть чистыми, опрятными, накрашенными, носить свежее бельё… А жизнь проходит в землянках да сарайчиках. Женщины находят повод для зависти и ревности даже в сером однообразии лагерных будней. Вон же, Дзидра с Леной сцепились из-за меня… Венчая все мои страхи и переживания, из женской зоны прилетела плохая весть. Убили одну молоденькую украинку! Трижды ударили ножом в грудь, бедняжка доплелась до барака, вошла внутрь и там молча рухнула, испустив дух! Убийства в лагере случаются время от времени. Если в Актасе спокойно, то тревожные известия приходят из какого-нибудь другого лагеря. Однако убийство в женской зоне заставило всех нас содрогнуться. Я не на шутку начал беспокоиться за судьбу Дзидры. Сумевшая прибрать к рукам самого грозного вора Колымы Лена… Постой-ка, постой!.. Лена, милосердная Лена, страждущая такого же к ней отношения от всех Лена. Обогатившая меня тёплыми словами, светлыми мыслями Лена… Собирающаяся в скором времени выйти на свободу Лена… Солидарная с моими светлыми фантазиями Лена, твердящая, наконец: «Я тебя всем сердцем люблю!» – Лена… Хотя, впрочем… Боюсь даже написать Дзидре: «Будь осторожна!» Неизвестно, каким будет путь у этого письма, а вдруг попадёт каким-то образом в чужие руки и окажется у Лены? Неспроста, наверное, написала подруга Теодора Августовича: «За твоего друга-коротышку девушки готовы волосы драть друг другу…»?!

Я написал Дзидре коротенькое письмо и умолк. Вскоре её отправили по этапу. Не думаю, что к этому причастна Лена, на такую подлость она не пошла бы. Мне захотелось увидеть Лену, своими глазами убедиться в её существовании. Я написал: «Выходи с бригадой в ночную смену, встретимся!» – и получил её согласие.

Как я уже говорил, с женской колонной мы пересекаемся два раза в день. Мы приходим на смену, а они, подчиняясь сиплым командам, выходят со смены. Мы где-то там, на высоте, стоим, замерев, до предела вытянув шеи. Женщин долго не держат, подстёгивая громогласными криками, уводят дальше. Лица у них поблёкшие, руки-ноги отчаянно болят, наверное. Прессовавшие полсуток кирпичи намертво приклеившимися к сырой вязкой глине руками, потные, потерявшие человеческий вид женщины шли, еле-еле переставляя отяжелевшие ноги, понуро опустив головы, пряча лица, чтобы мужчины, не дай Бог, не увидели их в таком неприглядном виде… А вот когда они идут на смену, а мы покидаем завод, они совсем другие! И откуда только у них силы берутся, ругаясь с конвоем, они стараются как можно ближе подойти, подкрасться к заводским воротам, из которых выведут нас, а если какая-то из них, улучив подходящий момент, приблизится к конвоиру и начнёт подлизываться, по-украински напевно обращаясь к солдатику, таджику или узбеку: «Миленький ты мой! Хлопчик ты золотой!», то знай, в бригаде мужчин должен находиться её знакомый, тот, с кем она переписывается. Потому что среди той молодёжи, которая работает в других зонах, тоже есть люди, состоящие в страстной переписке, теряющие головы от любви, забывшие про сон, ради этого чувства, подмазав нарядчика и бригадира, они сегодня сумели выйти на кирпичный завод, этого дня они ждали, мечтали ночи напролёт…

В день, когда намечены подобные встречи, мужчины не торопятся, арестант, который помог организовать «свидание», ещё не вышел из цеха, он где-то затаился, дежурные надзиратели, отчаянно матерясь, бегают в поисках пропавшего. Нет его, нет! А в это время между двух колонн проскакивает молния, противоположные ряды замерли в напряжённом ожидании, как на параде, и ощупывают друг друга глазами, глазами понимают, глазами ласкают, глазами целуют… Хоть расстояние между ними немалое, если сосредоточенно вглядываться, можно разглядеть нужного тебе человека. На себе испытал.

Сегодня вечером на завод должна выйти Лена! Она сама мне писала, как ждёт этой минуты: «Вся извелась, потеряла аппетит, от бессонницы измучалась». Понимаю, что не так сильно она страдала, ей ведь уже не шестнадцать лет, и даже не двадцать шесть, но читать такое было очень приятно. Кому из нас не хочется обмануться любовью?!

Проснувшись ни свет ни заря, толкнув дверь, по ту сторону которой навалился густой мрак, посокрушавшись её затворённости, пускаюсь вприпрыжку по коридору. Время от времени дёргаю дверь, нет, тяжёлый замок не спешит открывать зев. Этот мир никогда не попадает в ритм влюблённых сердец! Проклятый мир! Проклятая жизнь!.. Но… Самое неприятное ещё впереди! Если уж не повезёт, то во всём, не успела дверь открыться, как просидевший всю ночь на привязи дурной казахстанский ветер ворвался в коридор и, громко хлопая незакрытыми дверями, принялся хлестать меня по натянутым, словно тетива, щекам. Выскакиваю на улицу, на небо, на тяжёлое небо Казахстана невозможно смотреть, до самого горизонта оно набито клочковатыми ошмётками чёрных туч. Всю ночь порывавшаяся улететь в нетерпении от скорой встречи молодая душа моя, увлекая за собой громады туч, обрушилась мне на плечи. Куда тут, в такую непогоду разве пойдёт комендант женской зоны Лена на завод! Боже упаси!.. А ведь я уже начал было забывать о том, что Лена – хозяйка зоны, вроде бы привык к её высокому положению, но сейчас эта мысль никак не хочет покинуть меня! «Комендант, комендант!» – злится моя душа, «комендант, комендант!» – злит меня душа. Не выйдет она вечером на работу, ни за что не пойдёт, ни за что… Она комендант, избалованное дитя зоны! Не пойдёт Лена, а мы идём, и чтобы нас не сбил беспощадный колючий ветер, шагаем практически вплотную друг к другу. В такие минуты тайны от друзей не утаить, а они, словно войдя в положение, украдкой присматривают за мной. Не помню, как дошли до завода, как отработал смену, к концу дня я был похож на поколоченный проворными цепами, истончившийся ржаной сноп. Оприходовали меня быстрые цепа, затем взлетели на небо и отряхнули с него все звёзды, и небо, и я выпотрошены, опустошены. Бывает же, чувствуешь себя, как выжатая лимонная корка. Эх, судьба-судьбина! Почему же ты всё время так неприветна-то?

Моё состояние… Такое ощущение, что сам Всевышний отдал приказ конвою развести наши ряды как можно дальше, ей-богу!

Пробил час возвращаться, мы вразброд вышли из ворот и построились по пятеро там, куда взглядом указал конвоир. Команды почти не раздаются, лишь изредка слышно русское рявканье. Натягивая поводки, нестройно лают собаки. А погода-то, оказывается, наладилась, небо ясное, ветер раздул все тучи. Милость божья, иначе и не скажешь, женские ряды, спустившись с пригорка, оказались очень близко к нашим. Женщины, впившись глазами, тасуют, мне показалось, наши ряды в отчаянных поисках нужного им силуэта. Никогда прежде они не останавливались так близко от нас! Тревожившая меня несколько последних дней мысль обожгла мозг. «Это всё благодаря коменданту, это она постаралась!» Высоченные литовцы, крупные, грузные латыши, молчаливые, скупые на слова эстонцы, незаметно подталкивая, выдвинули меня в первый ряд. Высокие, плечистые бандеровцы меня, коротышку-татарина, выросшего на хлебе из лебеды да на хилых котлетах из гнилой картошки, пытаются отделить от остальных, выделить из толпы. Справа от меня встаёт желтолицый молчаливый латыш Урбанис, от которого за десять дней и десяти слов не дождёшься, слева – остроносый, вертлявый бандеровец Богдан Горобец, приземистые коротышки окружают меня, и моё готовое в любую минуту сломаться тело, наконец-то, немного возвышается, но стоит только рядам начать перешёптываться, кивая подбородками в чью-либо сторону, как сразу же раздаётся команда: «Молчать!» Из уст уроженцев Средней Азии, еле-еле разговаривающих по-русски, до неузнаваемости коверкающих слова, эта команда, больше приспособленная под русский бас, звучит весьма потешно. Стоим, приказ расходиться никто не отдавал, знаю, что молдаванин из нашей бригады по фамилии Тикишан, скорее всего, не покинул карьер. Он должен выручить меня. Начальник конвоя кого-то нещадно прессует, костерит и в хвост и в гриву, три-четыре человека из бригадиров стремительно возвращаются на зону. Рядом стоящие приятели, приговаривая: «Выходи вперёд, смелее!», аккуратно подталкивают меня в спину. Многого не позволяю, но на длину стопы всё же выхожу вперёд. Вдруг совершенно неожиданно я взглянул на себя, на всех нас не глазами конвоиров, а глазами стоявших на удалении ста метров женщин. Что ни говори, в первую очередь смотрят на одежду, на внешний вид. Вот мы, мужчины. За сотую долю секунды пробегаю глазами по рядам. Белёсые от многочисленных стирок, потерявшие первоначальный цвет френчи. Невзрачные брюки с махрами на концах штанин, с разноцветными заплатками на коленях. У молодых бандеровцев, у кавказцев одежда получше, они умеют чинить и подгонять мастера. Вырезанные из матрасных облицовок «клинья» они ловко вставили в брючины, расширили их. На зоне чем шире клёш, тем «выше» авторитет у их обладателя. То есть – ты не работаешь. У некоторых такие широкие раструбы, что при ходьбе невольно землю метут.

А у моих брюк… чуть толще водочной бутылки…

Наконец, и душой, и глазами я впиваюсь в первую пятёрку женской колонны. Сгрудившиеся, напоминающие безмолвную стремнину женщины, разновелики, как деревья в лесу, и это меня немного успокаивает, набравшись смелости, дроблю этот живой поток, нахожу силы с интересом смотреть на некоторых женщин. Проклятые очки – минус восемь диоптрий, влага из глаз, брызжа словно из маленьких камчатских гейзеров, налипает на стёкла, ресницы слипаются между собой, как будто намазанные клейкой жвачкой. Давно, однако, не смотрели эти юношеские ресницы на девушек! Ничего не могу разобрать, голова садовая, товарищи кивают подбородками, вытягивают шеи в одном направлении, чтобы показать мне Лену. «Вот она, вот! Впереди, справа! Не поднимая рук, машет белым платком!» Белый платок казался мне последним призывом к началу наступления. Приятельницы девушки с белым платком расступаются, и Лена остаётся одна на маленьком, аккуратном четырёхугольнике пространства! Передо мной – среднего роста молодая женщина с высокой грудью, белолобая, с бездонными глазами, излучающими, на первый взгляд, тревогу, но в то же время и милосердие. Я, конечно же, не могу этого разглядеть во всех подробностях. Лена присылала мне своё качественное фото для знакомства, и теперь, держа перед глазами въевшийся в память образ, я устремляюсь к живой Лене. Не знаю, что она подумала обо мне, но мои последние мысли-ощущения были таковыми.

Правда, позже мы нашли хвалебные слова друг для друга. Ах, любовь! Ты можешь сделать человека и молчаливым, и красноречивым. Спасибо тебе!

* * *

На этом месте я закончу «историю любви» к уроженке Сум Лене Иваненко. В мае 1953 года нас перевели на каменный карьер в Волынку, на новую зону. Там я пробыл до 6 марта 1954 года. Писал ли я оттуда Лене, не помню, забылось за давностью лет. Из Волынки снова вернулся в Актас. Лена к тому времени, отсидев срок, вышла на свободу, её выслали на вечное поселение в городок Оскаровка. В Актасе меня поджидал крохотный клочок бумаги с письмецом и адресом. За пять дней я написал Лене семнадцать писем. Умная, предвидящая свой жизненный путь, не позволяющая отклониться с этого пути женщина написала пару писем и замолчала. Позже длинные языки донесли, что Лена вышла замуж за хорошего, красивого, образованного, умного мужчину, проведшего десять лет в Красноярской тюрьме и сосланного на безвременное поселение в Казахстан.

Если Лена до сих пор жива, то я выражаю ей свою безграничную благодарность! Желаю ей счастья! Прошедшие через Сталинские лагеря люди знают, как много смыслов вмещает в себя слово «счастье»! Если бы в жизни встречались только Ревякины, разве сумели бы мы голыми руками горы свернуть?! Слава богу, встречаются в ней и такие милосердные люди, как Дзидра и Лена!

11

Мы-то, мы-то ведь никогда не умрём!

С девушками приходилось переписываться по-русски. Я, мечтавший стать писателем-певцом татарского мира, русскому языку, кажется, как следует обучился в тех самых лагерях. Однако прекрасно помню, как мучился, «перелопачивая» на русский отдельные выражения и слова мелодичного, гибкого и очень богатого татарского языка. Из-за этого, наверное, мой русский звучал корявенько, не смог я довести до девушек всего величия смыслов употребляемых выражений. А объяснить нужно было, очень нужно!

А сейчас, уважаемый читатель, я собираюсь рассказать о бригаде, в которой проработал долгие годы, о некоторых своеобразных её членах, о дорогих мне товарищах. В последнее время не покидает меня обеспокоенность, переживаю, что в любую минуту могу умереть, и тогда все воспоминания, все слова, которые хотелось бы озвучить, уйдут вслед за мной. А перед сотоварищами по зоне я в большом долгу: природа сделала из меня писателя. Пока память моя крепка, а ум ясен, я должен назвать эти дорогие имена, закрепить их в истории, пусть даже и на татарском языке. Зря, что ли, судьба свела меня с этими людьми? Среди арестантов Актаса, даже с самыми пёстрыми и извилистыми историями жизни, писателей, кажется, не обнаружилось. Разве что кто-нибудь из иностранцев по возвращении домой что-нибудь написал? Но у меня нет ни такой информации, ни возможностей для её сбора. Я опираюсь только на Память. Когда начал писать, открыл для себя следующее: обрывочные, разрозненные воспоминания, склеиваясь одно с другим, взаимно дополняют и обогащают друг друга, превращаясь в единое осмысленное целое, более сильное по мысли, чем каждое из воспоминаний по отдельности.

Стоит только начать вспоминать пройденные пути, Актас, происходившие в зоне события, перед глазами сразу возникают дороги, по которым нас водили на работу, рассеянные по-вдоль этих дорог происшествия заставляют меня то злобно нахмуриться, то расслабиться и улыбнуться. Начну вот с чего, жизнь арестанта, где бы она ни проходила, всегда связана с конвоем, с солдатами-охранниками. Арестанты и охранники – две противоположные силы, ни тебе от них, ни им от тебя никуда не уйти. Охранник и арестант – это два параллельных близнеца-рельса железной дороги, мчащейся в неизвестность. Привыкнуть к жизни под охраной трудно! Даже когда конвоиров нет поблизости, тебе никогда не забыть о том, что находишься под охраной! Конвой – это твоя тень, и в солнечный день, и тёмной ночью неотрывно идущий за тобой дьявольский призрак. Хотя я и пытаюсь события сорокалетней давности, личные переживания того времени представить как можно полнее, но воспоминания о конвое всё же будут обрывочными. Общее для этих воспоминаний: в каждом из них проявляется жестокость, наивысшая степень зверства-изуверства.

Если внешний вид начальников конвоя, рядовых охранников запомнился нам во всех подробностях, но их внутренний мир, их сущность нам никогда до конца не познать. В общем-то, и интереса никакого не было, но даже если бы он был, о чём там узнавать-то? Парням из кишлаков Средней Азии день изо дня талдычат одно и то же: «Вы стережёте самых злостных врагов страны – фашистов… Вы комсомольцы, надежда и опора родины!», а эти люди по-русски-то ничего, кроме матерных ругательств, не знают (странным образом у национальных кадров прежде всего получалось усваивать, и усваивать стопроцентно, матерную речь главного языка нашей родины), ничего в жизни не видели, кругозор у них, как и лбы, узок, но им всё равно вручают автоматы, пулемёты и сгоняют в казахстанские степи. С первых дней конвойной службы солдаты резко меняются, в них просыпается жажда крови, пробуждаются самые низменные чувства, впитанные ещё со времён пещерного человека. Когда вслед за обретением оружия в их мозгах добавляется ещё и чувство превосходства, то мальчишки из кишлаков превращаются в диких хищников. Если в лагере содержатся три-четыре тысячи заключённых, то их стережёт тысячная армия злодеев – офицеров и солдат. Солдаты-конвоиры сродни псам, обученным лаять, кусать, рвать в клочья. Поодиночке они почему-то не приближаются к нам, арестантам, не вступают в разговор, то ли стесняются, то ли боятся, не знаю. Да что там с нами, они и с сослуживцами-то, своими земляками ведут себя настороженно. У них даже выражения лиц меняются с течением службы. В каждом появляется озлобленность, жестокость.

Одному сержанту, не только лицо, но и шея, и короткие мощные руки которого были густо усыпаны веснушками, красавцу – грудь колесом, с мощными ногами-столбами мы дали прозвище «җиз бүкән» – «латунный чурбан». Во всеуслышание и тем более при нём «чурбаном» не величали, конечно, так, между собой только. У татар есть загадка: «Җир астында җиз бүкән» – «Под землёй – латунный чурбан». Но этот сержант отнюдь не морковка, он и горькая редька, и злой лук, и слезоточивый чеснок, и воспетый Пушкиным ядовитейший «Анчар» в одном лице. От его сытой физиономии, от грузной поступи, каждым шагом он будто бы норовил впечатать чёрную несмываемую метку в грешную землю, от манеры идти напрямки, напропалую, неизменно поигрывая при этом мускулами крепкого, словно отлитого из стали, тела, веяло огромной мощью, злой силой. Он любил плеваться, но никогда не сплёвывал на землю, спрятав за тонкими губами заранее заготовленный «заряд», выпускал его в нас. Мастерски стрелял этот мерзавец, ни разу не промахнулся. Никогда он не мучился, отскабливая вязкие комья глины, налипшие на подошвы надраенных до блеска сапог, стряхивал прямо на ряды арестантов. Злые псы, научившиеся понимать не только его словесные команды, но и малейшее движение, тут же с неимоверным рвением кидались на нас. Надтреснутым, низким голосом он поливает арестантов не предусмотренными уставом едкими словами. «Эй, вы! Вшивые фашисты! Тупые бараны! Бандеровские щенки!» Лексикон у него – бездонный колодец, думаешь, ну всё, исчерпал он себя, ан нет, назавтра он ещё более едкими словами ругается.

Один раз в три дня он командует конвоем. Когда «латунный чурбан» сопровождает нас в рабочую зону, дорога кажется в три раза длиннее. Перейдя под его надсмотр сразу за воротами зоны, мы сплачиваемся в единый кулак. Будь осторожен, ни на шаг не отклоняйся от маршрута, ни на пядь не отставай от остальных! Понимающие, кто сегодня их возглавляет, конвоиры меняются на глазах, превращаются в степных волков. То с одного края, то с другого непрерывно раздаются гневные проклятия сопляков из кишлака – его воспитанников, которые надрывают рты лишь в его присутствии: «Фашисты!.. бараны!.. вшивые свиньи!» Конопатый всю дорогу не умолкает, не устаёт, его лужёная глотка не надрывается, он может одновременно держать в поле зрения четыреста-пятьсот человек, по способности видеть на много сотен метров вокруг «латунный чурбан» ничуть не уступает степным хищникам. Он требует от арестантов, чтобы они шагали в ногу, не раскачиваясь ни на сантиметр вправо-влево. А как можно маршировать в ногу в весеннюю распутицу, или когда под проливным осенним дождём глинистая дорога превращается в сплошную вязкую топь?! И ты не должен при этом обходить лужи, чавкающие под ногами жидкой грязью колдобины. Шагай строго прямо! Возглавляющая колонну пятёрка – самое ужасное место! Идущие в ней должны, не отрывая глаз от дороги, маршировать, строго придерживаясь прямого курса. Чуть-чуть качнёшься – пропал! От злой команды конопатого перехватит дыхание у пяти сотен арестантов: «Ложись!» Настороженно идущие по обеим сторонам колонны узбеки-таджики в тот же миг оживают, начинают скакать, словно их бьют электротоком невидимые провода, а воздух над шевелящейся кашей разом рухнувших на землю арестантов принимаются рассекать зловещие осы пуль. Грязная вода со снегом просачивается вдоль всего тела сквозь одежду, затекает в дырки на истрёпанной обуви. Если решишь переползти в другое, более сухое место, сержант в мгновение ока окажется у твоих ног! Угодливые солдатики кидаются ему вослед и каблуками кирзовых сапог принимаются тебя месить. И будут делать это до тех пор, пока твоё тело не в состоянии будет подняться над взбаламученной студёной водой лужи. Повинуясь жесту конопатого, пять-шесть солдат, отдав карабины на сохранение одному из охранников, бросаются в нашу сторону, хотят вытащить из колонны того, кто рассердил начальника конвоя. Если на метр, нет, всего на полметра отделишься от остальных – прощайся с жизнью, тебя, бедолагу, могут застрелить без суда и следствия. По-над кишащей кашей арестантов пролетает ураган, упавшие вразнобой зэки подтягиваются поближе друг к другу. Опасность угрожает! Локти смыкаются в замок, у кого руки не дотягиваются, сплетают ноги, пристраиваются, мы внутренне накаляемся. О необоримости внутренней злости мы давно уже догадались. Напивающиеся кумысом до звенящего брюха, за каждым обедом до отвала наедающиеся целыми тушками жирной птицы казахи и киргизы, чугунно-чёрные туркмены, подзадоривая друг друга на родном языке, упёршись в землю каблуками, пытаются вытянуть из нас хоть кого-нибудь. Добавляя им дикой силы, выкрикивая проклятия, стоит начальник конвоя, веснушки на его лице от злости стали тёмно-сивыми. Солдатам тоже спуску нет, если кто-нибудь из них оступится и упадёт, начальник конвоя быстро заставит подняться, потянув за воротник до удушения. Он, не переставая смолить папиросу, пинается, плюётся, иногда не брезгует и помочиться на беззащитного арестанта.

Никогда не забуду! Было знойное лето. Солнце начало жарить с самого утра, собралось завялить нас, и без того измученных, что ли?.. Сегодня нас принял по смене конопатый «чурбан». Не успела из его смердящей перегаром глотки прозвучать почти Шаляпинским басом традиционная молитва: «Шаг направо, шаг налево – конвой стреляет без предупреждения!», как из средних рядов кто-то крикнул: «Ага, отец дьякон!»… Конопатого как будто черти подменили, и так-то был упырь упырём, а тут в семиглавого дракона превратился. Стоящие в стороне пулемётчики подошли поближе, в подтверждение силы слов начальника конвоя они встали по обе стороны от сержанта. А тот рявкнул во всё горло: «Кто кричал?» Мы дружно вжались в землю. «Кто посмел рот открыть?» – снова заорал начальник конвоя. Мы, зная крутой нрав конопатого, старались не наступать ему на мозоль. Если кто-то из наших, например, как сегодня, недавно прибывший на зону арестант, решит хвостом вильнуть, мы, злобно шикнув, быстро ставим его на место. С начальником конвоя тягаться бесполезно, шутливая фраза, случайный взгляд, повышенный тон голоса пробуждают в нём беса. Споры с ним каждый раз оборачиваются для нас непредвиденными трудностями. Хорошо, что завод работает посменно, иначе конопатый с налитыми кровью шарами ненасытных глаз целый день жарил бы нас на солнце!

Наконец раздалась команда трогаться, мы пошли. Конвой торопит, подгоняет, почти бежать заставляет! Если идём по земле, останавливают и кладут на землю, пинают, плюются, натравливают собак. Среди нас есть люди почтенного, шестидесяти-семидесятилетнего возраста, седовласые. Москвич Ной Борисович Окунь хрипит от натуги, но всё равно не может подняться, эстонец Ансонс и латыш Скуя берут старика под руки. Наша молчаливая солидарность вызывает недоумение у начальника конвоя, он негодует, пожёвывая губы, он ждёт, когда выдадут того, кто посмел выкрикнуть в его адрес унизительные слова. По идее, этот человек сам должен бы обнаружить себя! Но и он молчит.

Женскую колонну, невольно наблюдавшую, как мы скачем, ложась-вставая, падая-поднимаясь, рассыпаясь и снова собираясь в кучу, солдаты громкими окриками и руганью быстро-быстро угнали прочь. Мы ещё только спускались с пригорка. Вот открылись ворота, из караулки вышел начальник отряда охраны заводской территории. В эту минуту один остролицый боец, то ли казах, то ли таджик, приставил карабин к груди и выстрелил в нашу сторону. Стоявший справа от меня русский парень из Шанхая Юра Кириллов как-то странно дёрнулся, ещё некоторое время он продолжал покачиваться. Третий или четвёртый от меня немец упал. Хорошо, что у Юры ступня небольшая, пуля прошла сквозь подъём в подошве, в двух местах продырявив ботинок… Ударившись о землю, пуля срикошетила вверх и, пробив подбородок немца, вскрыла макушку черепа. Бедняжка даже охнуть не успел. Кровь и ошмётки мозгов брызнули во все стороны, наши ряды расступились, а покойник остался лежать посредине. Увидев, что строй развалился, охранники начали беспорядочную стрельбу. На звук из караулки вывалились офицеры. Вырвав карабин из рук незадачливого солдата, они скоро увели бойца подальше от наших глаз. Посередине лежит покойник, наш товарищ, мы, поделившись на две группы, стоим в полуобморочном состоянии. Не знаю, как долго длилось это молчаливое замешательство, придя в себя, мы быстро сомкнули ряды. Плотное кольцо охватило покойного. Когда до ушей тех, кто находился поодаль, долетели подробности произошедшего, вся колонна почти одновременно загудела. Гул становился всё сильнее и яростнее, его теперь не то что один конопатый чурбан, десять таких чурбанов не смогли бы подавить. Старший из офицеров, майор, кажется, опасливой походкой приблизился к нам и низким, мягким голосом принялся успокаивать. Мы недоумевали: что делать с покойником-то, здесь оставить, что ли?.. Не сведут ли всё к банальному вранью: «Застрелен при попытке к бегству»? А что мы сможем изменить, оставшись здесь?

День распалился не на шутку, глотки горят, силы не на нашей стороне. Нас провели через ворота, даже не пересчитывая. Мы разбрелись по своим местам, но к работе никто не приступал. Некоторое время потерзав скомканные души, послонявшись туда-сюда в недоумении, мы потянулись к воротам вахты.

Отсюда отчётливо видно покойника, оставшегося лежать на склоне холма, тело немца накрыли одеялом, на запах крови отовсюду слетелись крупные зеленоватые мухи. Мастера, начальники цехов попытались было заставить нас начать работу, уговаривали, угрожали, убеждали, мол, «вслед за покойником не уйдёшь, живым жить надо!». С шумом и криком, выписывая немыслимые кренделя, прибежал Ревякин, сипло отфыркиваясь, как старый паровоз, но, увидев наше сегодняшнее единение, невиданное прежде сплочение, быстро умерил свой пыл. За это время подъехали грузовики с дополнительными силами, несколько взводов солдат, изображая из себя важных, опытных в деле охраны бойцов, выстроили оцепление у ворот и под наблюдательными вышками. На вышки втащили пулемёты.

Но никто не смог одолеть нас. Отбойные молотки и прессы продолжали отдыхать. Сотни приехавших за кирпичом машин, громыхая пустыми бортами, вернулись ни с чем. Водители во всех подробностях рассказали о произошедшем у нас в других зонах. Вскоре остановилась работа и в шахтах, и в строительном секторе, мы поняли, что объявлена единая забастовка заключённых в лагерях Актаса.

Зону мы не покидали до конца смены. И пусть в рельс у ворот колотили до мозолей на руках, никто из нас не подчинился этому призыву.

Только когда пробил час окончания работы, мы прямо у ворот построились рядами, твёрдо печатая шаг, миновали заводские ворота, проходя мимо места, где был убит наш товарищ, сорвав головные уборы, отдали ему последнее приветствие. Пока мы поднимались на холм, женскую колонну удерживали на далёком от нас расстоянии.

Хотя мы и возвращались в плотном, двойном кольце охраны, но настроение было весьма приподнятым. Как ни стращали нас, как ни запугивали, но мы всё равно не приступили к работе. Это была моя первая в жизни забастовка.

Разными были наши взаимоотношения с конвоем! Бывало, что и они нас умоляли! Даже доводилось видеть, как жалели солдатиков-то. О, летние и зимние бураны Казахстана! Помню, их тоже помню!.. В окрестностях Караганды не то что леса, одиноко растущего дерева не встретишь. В тех местах, где находилась наша зона, кроме множества приземистых, иногда круглых, как тюбетейка, иногда продолговатых холмов, больше и рассказать-то не о чем. А оград из колючей проволоки, вышек, отбрасывающих тени чуть толще карандаша, ветер и не замечает. Облепившие степную грудь заросли приземистого караганника ураган гнёт к земле, треплет, вырывает с корнем. Мол, не стойте-ка на моём пути…

Поутру природа заманчиво тиха, на листьях караганника блестит роса. По-над дорогой, которой мы ходим на работу, пролетают птицы. С вечера куда-то запрятавшиеся ароматы степи приятно волнуют душу. В такие вот утренние часы на заброшенных участках заводской территории вырастают шампиньоны. Живя рядом с кряшенами, я с детства ходил по грибы, с великим удовольствием ел их и солёными, и жареными, но искусственно выращенных, незнакомых грибов не пробовал. К ним меня пристрастил немец из Берлина Хайнц Бём.

Природа здесь зловеща! Наверное, здешние необузданные ветра большевиками отловлены, истерзаны и брошены в огромные загоны, не иначе? Похоже, освободившись из этого плена, они теперь бесятся над степными просторами, как стригунки по весне? Примерно в два часа дня то тут, то там занимаются песчаные костры. Не любящие лежать на одном месте комья песка начинают дымиться, подниматься в воздух, образуя маленькие, симпатичные вихри, с каждой минутой костров становится всё больше и больше. Злой ветер, словно приказывая песчаной буре начать движение, протяжно свистит, крутившееся на одном месте песчаное пламя взмывает в небо и пускается в дикий перепляс! Жёстко сориентированная в одном направлении буря безудержно завывает, визжит, выдаёт сверлящие мозг адские звуки. Начинается светопреставление! Буйство пляски шайтана. Чёрное небо сливается с серой землёй. Ветер – богатырь, всё, что попадается ему на пути, утаскивает с собой, скачет, летит, вдоль и поперёк степи катятся шары перекати-поля – сухого волчьего огня. Скача по ветру, они находят друг друга, обнимаются, сцепляются, образуя огромную копну. Хорошо, что они размером со стог не разрастаются, на их пути встаёт преграда из колючей проволоки. Охапки перекати-поле налетают на эти ограды и, издав вздох сожаления, намертво за них зацепляются. Как ни странно, но буря к четырём часам дня утихает, теряет силу, а через некоторое время и вовсе сходит на нет. Перевернувший всё с ног на голову, разровнявший песчаные холмы, закидавший песком ямы и овраги, стёрший всяческие следы ветер успокаивается. Возвращаясь с работы, мы редко попадаем в такие переделки, но и того, что нам выпало пережить, хватило с лихвой, не дай-то бог кому такого же! Не остаётся ни одного отверстия, ни одной щели, ни одной складки на одежде, куда не забился бы песок.

А зимние бураны наособицу жестоки. И без того хмурый день резко темнеет. Сплошной стеной идёт снег, не идёт – валит, не валит – соединив небо и ветер, тёмно-чёрные тучи всей тяжестью ложатся на землю, на ровном месте образуя горы. В один из вечеров буран настолько разбушевался, нас даже из бараков не выпустили, на ужин не отправили, заперев двери на замок. Лютый ветер оборвал электропроводку, голодные, уставшие, мы остались в кромешной темноте. Почти не разговаривали, нам казалось, что ураган унесёт куда-нибудь наш барак вместе с нами, словно корабль в шторм. Отсчёт времени потерялся, то ли день за окном, то ли ночь!

Позже мы узнали: всех до единого солдат выгнали из казарм, в два раза усилив охрану. Не поверите, но в ту ночь мы искренне жалели конвоиров. Их нахождение в эпицентре бури, попытки что-то разглядеть в этом снеговороте, всю ночь не сомкнув глаз, проявление образцовой бдительности на посту, разве это не кошмар?!

Воскресенье. Моя бригада ушла на работу. У меня по графику выходной, я остался в бараке. С вечера не кормили, с утра тоже. С хозяйственного двора провиант не прислали, воды нет, чтобы растопить воду, сварить еду, нужно электричество, а его тоже нет. Спустя долгий промежуток времени после ухода бригады нас вывели на плац – пересчитать. Дежурные по бараку, больные и инвалиды, филоны, перебивающиеся разными мелкими работами на зоне, успели немного очистить площадку от снега. Ветер, можно сказать, стих… Оглядевшись вокруг, вай-вай, прихожу в изумление! У четырёхметрового забора не видно даже макушки, проволочные заграждения тоже спрятались от кого-то в сугробе. Прежде казавшиеся высоченными вышки стали низенькими, на них стоят, время от времени покашливая, солдаты. Где-то неподалёку слышен рокот то ли трактора, то ли бульдозера, а возле посёлка ощущается какое-то движение. На утренней поверке присутствует сам начальник лагеря – майор Калпочков. Потирая подбородок кожаной перчаткой, он кричит на стоящих рядом с ним офицеров, что-то хрюкает под нос, ругается. Ровного, очищенного от снега места, куда уместились бы разом четыре тысячи человек, нет, надзиратели перегоняют бригады туда-сюда, шум-гам.

Поверка раньше проходила быстро, каждая бригада знает своё место, люди выбегают из барака и строятся за определённой чертой. А сейчас все метки потеряны, толком не выспавшиеся, не ужинавшие и не завтракавшие арестанты, словно подцепившие сонную болезнь африканцы, едва переставляют ноги. Громовые окрики Калпочкова режут слух, неразбериха полнейшая!

Раз пересчитали. Задумались. Лицо Калпочкова ещё сильнее помрачнело, он стал похож больше на злую обезьяну, чем на человека. Только мы собрались разойтись по баракам, как надзиратели опрометью кинулись к дверям и позакрывали их на замки. Второй раз пересчитали. Каждый из нас решил, что на этом дело окончено, и двинулся в сторону своего барака. Опять прозвучала команда, нас согнали в неочищенный от снега угол, прямо в сугроб. Калпочков, едва шевеля заиндевелыми, синими губами, взялся пересчитывать самолично. С математикой плохо у майора, он ошибается, сбивается, бригада не успевает обрадоваться, что мимо них уже прошли, как майор снова к ним возвращается. После подсчёта Калпочкова ещё двое в четыре глаза за ним пересчитывают. После третьего круга выяснилось: на зоне не хватает двух арестантов!..

Но это всего лишь присказка была, сказка началась чуть позже!.. Осталось-то всего ничего, обнаружить иголку, спрятанную в стоге сена!.. Из четырёх тысяч человек найти тех, кто сбежал!.. Сейчас номер каждого члена бригады нужно отыскать по формуляру, тщательнейшим образом убедиться в его наличии. Как назло, в это время усилился ветер. А мы по щиколотку, по колено увязли в холодной перине свежевыпавшего снега. Весь кошмар произошедшего стал понятен и слепому, и глухому. Раздались жалобные вздохи, поползли домыслы, слухи, сомнения, напрямую через сугроб-забор в снежную пучину, именуемую зоной, вошли дополнительные подразделения солдат. Бывают же отчаянно-смелые люди, прямо в почерневшую сковороду калпочковского лица кто-то выкрикнул: «Сперва накормите, потом считайте!» И ведь кто крикнул-то… Абдулла Али-казы и его близкий друг Сергей Курский. (Настоящее имя этого худого, подвижного русского парня с птичьим клювом, журавлиными конечностями, постоянно прячущего глаза за чёрными очками, было Дима, услышать его фамилию мне ни разу не довелось. А вот лагерную кличку помню! Мы ещё раз пересечёмся с ним в сентябре 1954 года в челябинской тюрьме!) Да разве ж станет Калпочков кормить! Сейчас ему хочется узнать лишь одно: кто сбежал? И сбежал ли на самом деле? Кто-то услышал требования Абдуллы и Димы, кто-то – нет. Разразился скандал. Выбежавшие налегке арестанты терпеть больше не могли. Что так помирать, что эдак!.. Наконец из хлеборезки вынесли половинки хлеба, под наблюдением бригадиров их быстренько раздали разъярённым, оголодавшим людям. Тогда-то я и почувствовал, что холодный ржаной хлеб отдаёт гусятиной. Хлеб замёрзший, сухой, в горло не лезет, откусываешь небольшой кусочек и следом пригоршню снега в рот отправляешь…

Нам не стали доводить, кто убежал, а просто целый день гоняли по плацу, когда мы наконец-то вернулись в барак, стоять на ногах уже никто не мог. Опять наступила чёрная ночь. Не в силах отогреть закоченевшие ноги мы сотрясали вагонки, в один голос причитали и стонали, на разных языках костеря последними словами и чёрный буран, и чёрную судьбу…

Вы только подумайте, кто решился на побег-то: и пары слов не могущие связать по-русски два немца безо всякой подготовки, без еды, без денег, в лагерных одеждах с пришитыми номерами. Может, не свободы они искали, а быстрой смерти? Ну куда бы они сбежали-то, бедолаги, повсюду зоны, охранники, дремучий буран, дорог нет, в общем, немного пройдя, они упёрлись в какую-то зону. Шагали, куда ветер вёл, вот и всё… Наш конвой съездил и забрал их, на запястья обоим надели сталинские браслеты, а рукавицы отобрали. Стянутые леденящими кожу стальными кольцами руки полностью обездвижены, дорога тяжёлая, сквозь снег и пургу, солдаты после бессонной ночи обозлены до предела, понятное дело, что они всю дорогу вымещали злость на немцах. А по возвращении их заперли в ледяной карцер. Живы-то они остались, конечно, но у обоих отморозились кисти рук, посинели и опухли. Ампутировав четыре руки на двоих, конечности несчастных немцев похоронили за околицей зоны, на безымянном кладбище…

Если уж буран проник на территорию Казахстана, быстро он её не покинет. Ему здесь хорошо, просторно, дуй себе сколько хочешь, бесись!.. А нам беда! Буран если не каждый день лютует, то раз в неделю – обязательно. Когда выходишь из-под земли, из карьера, из царства глины и попадаешь в буран, то практически слепнешь на какое-то время. Иду, держа очки в руке. Самый большой мой страх – за очки, если они разобьются или потеряются, как жить дальше буду?! Пускай из-за высокой ограды, но хочется видеть и дневной свет, и ночную мглу! Да хранит меня Всевышний!

В буран мы выходим из заводских ворот, цепко держась друг за друга, проваливаемся в глубокие сугробы при ходьбе, но стараемся при этом заслонить, оберечь рядом идущих товарищей. Идём, шагаем, нас много. Что бы ни происходило, стараемся найти дорогу. Сто раз хоженая. С закрытыми глазами можно пройти. Но буран не даёт возможности смотреть вперёд, сбивает в сторону, «помогает» заблудиться. Солдатам-конвоирам не позавидуешь. Они должны идти поодиночке, соблюдая положенную дистанцию. Ветер по одному утягивает конвоиров из неплотного строя, останавливаться им запрещено, солдаты падают и поднимаются, нас они уже не видят, между нами белая стена. Огни жилой зоны ещё не замаячили, а заводские мрак поглотил очень быстро.

Вот этих несчастных, блуждающих в снежной кутерьме субтильных узбеков, на которых что ни надень, получится парус, пузатых киргизов покружит-покружит вьюга да и бросит на наши ряды! К середине пути солдаты и арестанты идут общим строем и даже общаются, но конвоиры при этом обеими руками крепко-накрепко держат карабины, не дай бог, зэки выдернут. Удивительно, но смолкают даже вечно злые собаки, снег, набившись под шерсть, окрашивает их в белый цвет, и псы, еле-еле шевеля отяжелевшими хвостами, стараются найти укрытие, набиваются между нашими рядами и виновато поскуливают. Вот тогда-то и можно услышать, как разговаривают узбекские да киргизские мальчишки! Еле ворочая заиндевелыми губами, смахивая слёзы со щёк, они пытаются упрашивать нас по-человечески: «Дяденьки… зинһар, качмагыз, пужалуста, ни убигайте! Исли хуть отна убижит, нас стрилять будут, папа-мама наши тужи стрилять будут! Ни убигайте, латно?» Сейчас не конвой нас, а мы солдатиков охраняем: упадут, поднимаем, возвращаем оброненные при падении винтовки, стволы которых плотно забиты снегом. Хотя у нас и не получилось объяснить этим птенчикам-мальчишкам, желторотым, однако успевшим при этом насквозь пропитаться коммунистическим ядом, этим испорченным, потерявшим человеческий облик мрачным солдатам, кто же мы есть на самом деле, но зато сегодня мы дали им возможность убедиться в широте человеческой души, наглядно продемонстрировали превосходство, не бросив в беде практически своих врагов, попавших в сложные условия, показав свою отзывчивость. Возможность и, самое главное, – способность прийти на помощь абсолютно чужому человеку перевоспитывает даже самых отъявленных злодеев, нет важнее качества на свете, чем отзывчивость.

Когда буран утих, погода наладилась и никто по пути на работу или с работы не убежал, конвой дня три-четыре сопровождает нас без криков и ругани, собаки тоже смирнеют, лишь время от времени поигрывают острыми ножницами ушей, то ли благодарят, то ли угрожают. Да разве поймёшь испорченных советской властью, марксизмом-ленинизмом людей и злых собак, им неведома атмосфера твёрдости и надёжности, сегодня – так, завтра – иначе.

12

Ах, картошка, ты, картошка, жду тебя, моя душа![12]

Как-то в лагерь пришёл вагон картошки и стали набирать людей для разгрузки. Сразу вслед за приказчиком прибежал надзиратель и начал торопить: «Быстрей! Быстрей!» Противиться бесполезно, оттуда, отсюда надёргали десятерых, и в сопровождении троих конвоиров нас отправили на разгрузку. Одинокий вагон стоит посреди голой степи, на семи ветрах. Заржавевшие рельсы «железки» дотянулись до этого места и оборвались. Тупик. Если бы кузов машины подогнать вплотную к двери вагона, стало бы намного легче, но не тут-то было – почти вплотную к рельсам навалена высоченная гора окаменевших глиняных глыб. Размякая в дождь, уплотняясь от ветра, глина превратилась в бетон, а мы ни кайла, ни лопаты не взяли, несколько раз попробовали пнуть своими жиденькими каблуками, глина-вражина не шелохнулась! Я попросил вольняшку-шофёра: «Привези лопату! Выкопаем дорогу. Разгружать легче будет!», назначенный командиром конвоя коротконогий сержант с копчёным лицом, коверкая русские слова, парировал моё предложение: «Нельзя легче! Запрещено!» И я хорош, глупость сморозил, надо было сказать: «Быстрее будет!» Ну да, когда такое было, чтобы конвойный одобрил сказанное арестантом?!

Мы так приспособились: одни в вагоне наполняют картофелем вёдра, другие бегом-бегом относят, ещё двое принимают картошку в кузове машины. Наполняем, несёмся, выгружаем. Дух перевести некогда. Вдобавок вставшие в трёх местах солдаты постоянно подгоняют: «Быстрее! Резче! Ух и зададим сейчас вам, фашисты!»

Начатое дело – оконченное дело! Выпуская горький выхлопной дым, гружёная машина поехала по ухабистой степной дороге, а мы, чёрные от пота, пыхтя-кряхтя забрались внутрь вагона. Мамоньки мои, сколько ж тут картошки-то!.. Даже предположить трудно, сколько грузовиков понадобится, чтобы всё сгрузить! В вагоне хорошо, тепло и тихо, наслаждаясь влажным, напитанным запахом картофеля воздухом, устраиваемся на макушке картофельной кучи. Интересно, где, в каких краях выросла эта картошка? На улице усиливается ветер, натужно свистит под вагоном, словно задумал с места его сдвинуть. Эх, сейчас бы в путешествие отправиться в этом вагоне с картошкой. Едешь, останавливаешься. Разводишь костёр и на жарких углях печёшь картошку!..

Не успели наши одежды просохнуть от пота, солдаты, пошептавшись между собой, выкурили нас из вагона. Кончиком прутика обвели для нас «зону» так, чтобы им видно было из раскрытой двери вагона… Всё как всегда, мы даже не удивились!.. Теперь они внутри, в укрытии, они, сытые. А мы, голодные, скрюченные от ветра, стараемся ни на вершок не заступить за пределы «зоны», угрюмо топчемся на одном месте, словно покорные, забитые клячи. Влажные плечи лижет ветер, заставляет дрожать, до костей пронимает. Измождённые ожиданием, озираемся вокруг, нет машины-то, как сквозь землю провалилась! Конвоиры, пристроив карабины на коленях, смачно дымят махоркой в укрытии. У нас и курева-то нет. Один из солдат, спрыгнув на землю, взял меня, Леонтия Гавриловича Цуркана и повёл куда-то вдоль железной дороги. Мы с Цурканом ещё со свердловской тюрьмы вместе. Этот покладистый, плохо говорящий по-русски молдаванин был добрым, обходительным товарищем, смешно наморщив маленький, похожий на кошачий, нос, он смеялся тоже каким-то кошачьим фырканьем «пырх-х! пырх-х!» Я иду впереди. Цуркан за мной, солдат с наставленным на нас карабином, громко ругаясь, шагает след в след за нами. Чуждые места, абсолютно ровная, гладкая, как сковорода, блёклая, унылая степь. Жухлая, высохшая до хруста трава стелется по песчаной земле. Тишина полнейшая. Ни звука, ни эха, ни птички над головой. Неприветливый, мёртвый горизонт! Сколько-то прошагав, мы увидели два тёмных силуэта, выполнявших какую-то работу на железнодорожном полотне. Эти люди, оказывается, шпалы меняли, неподвижно лежащие, они всё равно дрябнут, торцы подгнивают и чернеют. Чуть поодаль, источая запах смолы, лежали четыре новеньких шпалы. Потрясая карабином, громко ругаясь, солдат приказал тем двоим отойти в сторону. Нам, понизив голос, велел взять одну из шпал. А те, я про вольняшек говорю, похоже, из недавно освободившихся были, лагерные воспоминания ещё не выветрились из несчастных голов, поначалу-то испугались нашего солдатика, а когда мы взялись с двух сторон за концы шпалы, поняли, что происходит, и осмелели. «Куда берёте? Государственное имущество! Мы за него отвечаем! Не отдадим!» – вразнобой закричали они. Растерявшийся на некоторое время солдат, вспомнив о карабине, начал злобно огрызаться. «Назад! Иначе стрелять буду!» Ему, похоже, не впервой творить подобную подлость, кивнув на шпалу, он прикрикнул на нас: «Берите, свиньи!» Путейцы принялись умолять: «Хотя бы старую возьмите, мы её мигом вытащим!» – с этими словами они накинулись на большой ржавый четырёхгранный костыль. «Нет! – крикнул конвоир. – Ждать времени нет! Солдаты не ждут!» Опустив на землю шпалу, мы смотрим то на рабочих, то на конвоира. Солдат, ударив одного путейца в лицо, разбил рот, второго огрел прикладом ружья. «Да я вас… Я знаю, кто вы такие! Вызову в комендатуру и закрою на месяц!.. По баланде соскучились, что ли, бездельники?!» Тот, что с окровавленным ртом, сморкая нос, едва сдерживая слёзы, пытается что-то сказать, второй, обняв его трясущиеся плечи, пытается увести. «Ахмет, слышишь, Ахмет, отойдём в сторону… Чёрт с этой шпалой!» Только я собрался было, не поверив своим ушам, что-то сказать окровавленному соплеменнику, как солдат начал торопить и меня, и Цуркана. «Живее, фашистское отродье!» Откусывая и отплёвывая налипшую на руку смолу, мы припустили бегом.

Когда мы вернулись, проклятая машина всё ещё не подъехала, товарищей наших без дела не оставили, они, собрав по округе сухие ветки караганника, полые трубки курая, развели большой костёр. Мы опустили шпалу на гудящее пламя. Она немного полежала, потрескивая, радуясь источаемому ею вонючему запаху, и вскоре занялась. Когда тепло разлилось на значительную часть пространства, солдаты загнали всех нас в вагон, а сами сели на корточки вокруг костра. Когда образовалась немаленькая гора углей, разрыв их, бросили в яму ведро картошки. Картофель выбирали покрупнее, покруглее, с неглубокими ямками глазков, с шероховатой кожурой. Радуемся, ликуем, нет, наверное, человека, кто ни разу не попробовал запечённой на углях картошки, её и русские любят, и украинцы едят, даже японцы, если выпадает такой случай, подчистую сметают! В это время, закончив на стороне «левые» дела, подъехал шофёр.

После того как мы загрузили и проводили машину, солдаты загнали нас на насест, в вагон. Пока мы томились в ожидании, от костра стал долетать сладкий аромат – начал подниматься пар, солдаты, отставив карабины в сторону, присели на корточки и одну за другой выкатили из-под углей почерневшую, полопавшуюся от жары картошку. Получилась маленькая горка! Налетели на неё солдаты, едят, за обе щеки уплетают, радуются! Есть ли что-то вкуснее печёной, с пылу с жару, картошки, да ещё и на природе?! Хоть цвет возьми, хоть аромат, чудо, по-другому не скажешь! А солдаты всё едят и едят, можно подумать, из голодного края приехали! А мы, вылупив слезящиеся от ветра глаза, облизываясь, захлёбываясь слюной, смотрим, как в солдатских ртах бегом исчезает райская услада. «Не смотрите, – кричит водивший нас на воровство палач. – Прекращайте пялиться!» Похоже, не им самим, а их ртам стыдно стало.

То потея, то замерзая до костей, разгружали мы вагон до наступления темноты. Завьюжило, степной ветер сорвался с привязи, сильно похолодало, снежинки стаей накидываются и залепляют глаза, окутывают пеленой. Только протру очки, а лютый ветер опять ослепляет. Услышав злобный шёпот товарищей, оборачиваюсь в сторону костра… конвоиры играют в футбол остатками картошки! Ржут, сытые ишаки, со смеху покатываются!

Однажды Наум Песин так меня рассмешил, до колик в животе. Рано утром, едва продрав глаза, он подошёл ко мне и, непомерно вылупившись, спросил: «Ты по утрам делаешь гимнастику?» «А ты?» – задал я встречный вопрос. «Не делаю, к сожалению… никак не получается приступить!» – ответил он и ушёл восвояси. Какое тут… и без гимнастики кости не получается собрать, поясницу ломит, голени опухли… Окончательно проснулся от того, что кто-то произнёс моё имя. Приглядевшись, вижу, рядом со мной Цуркан, молдаван стоит. «В плену побывал. Почти до Франции дошёл. В Европе не осталось для меня дырки-трещины, куда я мог бы спрятаться. Земля, говорят, круглая. И ни одного укромного уголка на ней для меня нет, ты подумай! Бог проклял наше поколение. Теперь вот здесь… Ещё и трёх лет не прошло от моего срока. Впереди непочатая четверть века! Плюс ещё две пятилетки к сроку накинули. С рождения хлеба досыта не ел… Если сбудется всё, что Столяров предрекает, и выйдешь на волю, всё равно, мне кажется, не сможешь быть хозяином своей судьбы. Я про вчерашних путейцев говорю, растерялись, сникли, бедолаги. Как ещё шофёра не избили!.. Как хотят, так и вертят копчёные!»…

И в ту же секунду заплакал. Я сел на постели. Посадил Цуркана рядом. Тело бедняжки пылало жаром. «Ты заболел? Простыл, что ли?» – спрашиваю. «Да нет», – ответил он, покачав головой. – Я многое в жизни повидал, шкура у меня неоднократно выдублена, затвердела. На моём теле ни одного не израненного кусочка, ни одного квадратного сантиметра кожи без шрамов не осталось. Теперь вот и на полуживого кидаются… «Тюрьма, – говорим, – зона». Жалуемся. Нашему брату и на воле места нет, не осталось ему места-то!.. Зачем торопиться на волю? Я не герой. Меня каждая собака может укусить мимоходом. Каждый встречный злодей сможет избить, рот мне расквасить. Здесь, на зоне, ещё как-то терпишь. А там?! Двадцать пять лет ждёшь, ждёшь этой свободы, а если тебя и там начнут унижать?!»

Да тот ли это Цуркан передо мной, который ещё вчера, когда мы шагали, пыхтя-кряхтя под тяжестью шпалы, говорил мне: «Тебе не тяжело? Ты же с детства не ведал изнуряющего труда, всё больше учился. Твой организм не приспособлен для такого. Терпи уж, терпи. Я бы взялся за тяжёлый конец, но у шпалы-то оба конца одинаковые!»?..

Во время завтрака зона переполошилась, загудела. Смирный, терпеливый, ни разу не выругавшийся матерно, ни на кого не поднявший голос, никому не причинивший неудобств, святая душа Цуркан, сын молдаванского народа, одним из первых вышел из барака и кинулся на колючее проволочное ограждение, уложенное прямо напротив выхода, под вышкой. В него выстрелили не один раз, одна пуля не смогла завалить парня, его френч с короткими рукавами превратили в решето. А рука успела дотянуться до спирали Бруно, которая, словно колючий удав, грозно свернулась кольцами между двух ограждений, долго промучились солдаты, пока выдирали бездыханное тело из объятий смерти…

Снова и снова прогоняя вчерашние события перед влажными от слёз глазами, я целый день прожил внутри чёрной угарной тучи… Прошло совсем немного времени после гибели Цуркана, как на шахте случилось ещё одно происшествие. В один из хмурых, туманных дней из рабочей зоны собрался сбежать арестант, уроженец Харькова. Все укромные места на шахте перерыли – нет его, прошли по следу машины, доставлявшей и увозившей рабочих, расспросили всех, кого можно, доискивались, докапывались, по всей округе Караганды с огнём прошли – нет его, как в воду канул. Что ни говори, человек не иголка – если исчез, должен остаться след, обязательно должны обнаружиться какие-нибудь следы! Думают, совещаются, аж из самой Москвы приехала группа следователей, со всей округи созвали специалистов, день ищут, ночь ищут, всю ночь совещаются и приходят к заключению: арестант не покинул пределов зоны!

Территорию шахты делят на квадраты и, разбив солдат на несколько групп по десять человек, закрепляют за каждой по четырёхугольнику. Рой носом землю, пусть все ногти отойдут, копай, вынюхивай, разгребай, только найди!.. Заострёнными щупами солдаты обтыкали каждую пядь земли, не пропустили ни одной полости под землёй, ни одного подвала, по всей территории провели специально привезённых дрессированных собак. Нет беглеца. Тому счастливчику, кто его обнаружит, пообещали дорогой подарок! Нашедшему солдату – месячный отпуск! Деньги! День проходит, второй… Два дня проведшие в неистовых поисках солдаты выходят из доверия, их уводят, а на их место пригоняют бойцов из другой зоны. Они не замыленным глазом, со свежими силами досконально проверяют вверенные участки. Собирается партийное собрание, комсомольцев подробнейшим образом наставляют, однако наипервейшее поручение большевистской партии, безотлагательнейшее «задание» всё равно не выполняется. Солдаты сменяют солдат, офицеры офицеров, собаки собак, неизменными остаются только щупы, их передают из рук в руки. А беглеца-то как не было, так нет. За неделю через шахтовую зону проходит полторы тысячи солдат, начальники безбожно ругают их за безуспешные поиски, каждого десятого сажают на гауптвахту, лишают отпусков. Ожесточившиеся, озлобившиеся солдаты тут крушат, здесь ломают, там отдирают. Шахтовые строения наполовину превращены в руины!..

Через неделю солдат, стоящих на вышке, решают спустить на землю, строго-настрого приказав никому не попадаться на глаза, ни с кем не разговаривать. Не знаю, каким образом ему удалось разглядеть, что вышки опустели, немного успокоившийся беглец, покинув укрытие, с оконной рамой в руках (типа выносит краденное!) приближается к воротам вахты. И там лишившего сотен людей сна, тысяч человек покоя арестанта берут голыми руками.

Загадка оказалась на удивление простой: во время строительства двухэтажного склада, узнав о намерении одного из арестантов совершить побег, за фронтоном крыши соорудили просторный схрон. Он долгое время пустовал, но пробил час, и тот арестант начал подготовку к побегу, стал приносить еду и воду. А также немного старой одежды и прочего необходимого. Готовился не торопясь, тщательно предусмотрев все нюансы! Про побег никому не говорил, в один из дней, положившись на волю Всевышнего, спрятался в схроне!..

Его поймали вечером, когда мы собирались идти на работу… Беглеца скрутили и подвязали, как подвешивают забойную скотину к балке сарая, стопы едва касались земли! Избивали сильно, брови-веки разбиты, щёки в огромных кровоподтёках и ссадинах, глаза заплыли… Этого человека я прежде не замечал, судя по всему, но те, кто с ним общался, не узнали его… Крепким, здоровым был этот парень, не стонал, не издавал жалобных вздохов, лишь по редкому схлопыванию ресниц можно было догадаться о том, что довелось ему пережить…

Когда мы вернулись со смены, он по-прежнему висел на том же месте, глаза не моргают, очень сложно определить, покинула душа кровавое месиво тела или нет. Сутки продержали беглеца в подвешенном состоянии, а потом убрали с глаз долой, поговаривали, что его забили до смерти.

Харьковчанин умер и отмучился, а наша жизнь стала ещё ужаснее. То ли указ такой вышел, но начальники конвоя с того дня превратились в бешеных псов с помутившимся разумом, ослеплённых злостью, их рты, больше похожие на пасти, раззявлены шире старых лаптей, голоса безобразно громки, через каждое слово они стали вставлять «мать твою перемать!». Дорога на работу превратилась в жуткое испытание, все боятся, с содроганием ждут, что в очередной раз выкинет охрана, а те рады стараться: орут, погоняют, то бегом заставляют бежать, то останавливают и кладут на землю. По возвращении с работы долго не отпирают нам ворота, изводят, часами держа на лютом ветру. Народ поголовно кашляет, на шее и в паху у многих набухли огромные, размером с кулак, синеватые шишки – чирья и фурункулы. Целый месяц не топили баню, мы завшивели, началась чесотка. Сдавливая узловатыми пальцами усталую, впалую грудь, немало арестантов захлёбывается кашлем в дороге, а в бараках по ночам только и слышно: кхе-кхе-кхм… кхе-кхе-кхм… Чтобы до конца понятно рассказать о творившемся в то время, слов не хватит, ей-богу. Интересно, в каком-нибудь документе зафиксировано, сколько народу умерло в те дни? Не знаю…

Ежедневные мелочи, интересные только нам происшествия. Переходящие от зоны к зоне слухи и домыслы о ситуации в мире, о судьбах различных стран, заставляя нас забыть о ежедневной суете, лишали сна. В Корее до сих пор идёт война, но всем понятно, что это не разборки между корейцами, а противостояние на корейской земле России и Америки, каждый из нас тяжело вздыхает от мысли, чем эта война закончится. Мы живём в страхе, все как один понимая, что третья мировая война начнётся именно там. Мне не ведомо, были или нет особые лагеря, подобные нашему, в Сибири, на Дальнем Востоке, в окрестностях Иркутска-Тайшета, однако в течение всего пятьдесят второго года продолжалось перемещение со всех уголков страны политических заключённых в лагеря, расположенные вокруг Караганды, в Джезказгане, Кенгире, Балхаше, в зоны Тимертау, Чурубай нуры, Карабаса, Сарани. Из Актаса вывозят, посреди ночи привозят и сгружают, охранники суетятся, что-то выбирают, выискивают исподтишка. Наши люди, приученные не ждать ничего хорошего от конвоиров, сильно встревожены, немало удивлены. Майор Столяров продолжает настаивать на своём: «Обязательно станет легче, наша жизнь в зоне наладится!» – но если долетающие из минской тюрьмы пророчества высоко ценились нами, то теперь, когда майор находится среди нас, его словам не особо-то доверяют. В своём отечестве пророков, как известно, нет.

Дорогой читатель! Я хочу, преклонив колени, поблагодарить, наконец-то, ещё одного великого человека, оказавшего огромное влияние на формирование моего мировоззрения, сумевшего вселить в меня веру в собственные силы на бесконечно длинных, извилистых, обманчивых дорогах, что пришлось преодолеть в поисках правды-истины. У меня есть причины столь долгого, окружного пути к этой миссии. Если бы я решил рассказать о том, как начинались полученные в тюрьме жизненные уроки и куда они в итоге привели, в отрыве от судеб моих близких товарищей, то я, скорее всего, не смог бы достичь поставленной цели. Без единомышленников, без достойнейших современников, без дорогих попутчиков я наверняка погас бы, разбился о многочисленные тяготы и проблемы. Мало разве было таких?

Но Всевышний уготовил мне встречи с великими личностями, мыслителями, сумевшими даже в беспросветно порочные годы, когда любая дорога залита кровью миллионов невинных жертв, не растерять выработанные человечеством на многовековом пути положительные качества, сберечь в душе искру жизни! Спасибо тебе, Сын небесный! Я и сейчас преклоняю голову перед красотой и величием тех, кто смог преодолеть многолетние унижения собачьей лагерной жизни, кто сумел найти силы очистить дыхательные пути от ядовитого воздуха большевизма. О Тенгри! Есть великие духом люди, есть! Некоторые из них, словно щедрые медоносные пчёлы, наполнили клетки моей души сладкой грустью, другие с радостью укрепляли во мне стремление, страсть, делясь умом, опытом, поучительными примерами. Меня, не видевшего в жизни ничего, кроме протекающей за гумном тихой речушки Олы су, деревенских переулков да приземистых окрестных холмов, получившего не самое лучшее (не забудем: я учился в годы войны!) образование, именно эти люди научили уму-разуму, полными пригоршнями преподнесли основы фундаментальной науки жизнеустройства – философии. Они, бесспорно, вне всяких сомнений, были моими наставниками, моими уважаемыми учителями. Макаю перо в грусть и сожаление: каждым мигом своей жизни, каждым вздохом я не смог самоотверженно оставаться верным канонам перенятого от них великого учения – превыше всего ценить и беречь свободу и честь. Не сумел до конца очиститься от скверны советских лозунгов и воззваний, от всеобъемлющего страха зловещей действительности, от покрывших тело синяков и ссадин. Но я не забыл при этом ни тёплых слов старших товарищей, с которыми подружился на зоне, ни их понимающих, одобрительных взглядов. Когда-то давным-давно преподанные ими уроки жизненного опыта, сказанные ими правильные, смелые слова год от года раскрывались с новой силой. Какими же они были умными и дальновидными! Я – их преданный ученик. А читаемый вами роман разве не подтверждение этому?!

Считая себя учеником и последователем гениальных писателей горячо любимой мной татарской литературы Фатиха Амирхана129, Амирхана Еники, я взялся за написание данного произведения не только ради того, чтобы раскрыть свои убеждения, цели, показать, кто я есть в этой жизни, наряду с этим мне хотелось соорудить некий памятник своим единомышленникам.

Всевышний! Ты свидетель и чистоте моего языка, и благонамеренности моих мыслей! Если собьюсь с пути – поправь, если что-то забуду – просветли мою память! Не забывай, что этому седовласому старцу уже шестьдесят пять лет, в минуты болезненной усталости и смертельной безнадёжности дай мне сил и желания, Господи!

Имена многих, о ком я рассказал и ещё расскажу, достойны молитв, если смогу воздать им священный долг, если эту молитву, ни капли не расплескав, сумею довести и до тебя, мой дорогой читатель, то с уверенностью буду считать, что самый большой долг перед Всевышним я выполнил.

О нескольких умных и опытных друзьях я уже рассказал. Я очень хотел бы, чтобы вы не забыли Александра Хуродзе, за короткий промежуток времени научившего меня, божьего раба, держаться на плаву в отравленных, беспокойных волнах океана жизни. Вот он, подле моего письменного стола, в центре дома стоит и улыбается. Наблюдает. Призывает меня быть честным!

Мне двадцать три года. В этом возрасте ждёшь всходов от посеянных когда-то зёрен разума, жаждешь всё большего прозрения, в каждую услышанную новость вгрызаешься с остервенением. Пустоту твоего внутреннего мира заполняют мелкие журчащие родники, к ним присоединяются проворные речушки с отлогими берегами, накатывают с шумом и грохотом морские и океанические волны! Хуродзе, Дзидра, Лена, пролившись весенним дождём на плодородную, изрезанную глубокими бороздами почву моей души, лишь раздразнили её, но были в актасской зоне и такие личности, которым удалось проникнуть во все слои моего сознания, благодаря им корни моих мыслей разрослись и вширь, и вглубь, приобщились к красоте мирового мышления. Один из них, самый авторитетный, на мой взгляд, это Ростислав Иванович Илечко. Кем он был? Откуда, какими тайными дорогами пришёл в эти невесёлые степные края? Этого я не смог выведать, не узнал. Хочешь тебе – гордый вид, хочешь – пристально смотрящие из-за стёкол, в каждом взгляде излучающие спокойствие, умиротворённость, величие красивые, сурьмяно-чёрные глаза. Широкий, словно борцовский майдан Сабантуя, породистый лоб. Грациозная, царственная, как у льва, походка. Без нужды никто не сможет поторопить, нарушить ритм его шагов. Он идёт себе неспешно, а в твоей душе смятение: этот человек нашёл свою дорогу, он никогда, даже если его настигнут и накроют все ураганы мира, если с неба на голову посыплются камни и разверзнется земля, не свернёт с выбранного пути. Немного выпирающий вперёд, мощный подбородок, не желающие отлипать одна от другой поджатые губы демонстрировали весьма суровый, строгий нрав! Красивее всего был, конечно, лоб. Не стану говорить, как у Сократа130, одухотворённым лбом Бог наделил не только древнегреческого мудреца, слегка выпуклый, высокий, он был наполнен всеми сокровищами, имевшимися в природе. Удивительно, знаю только, что славянских кровей, но сказать достоверно, кто он по национальности, какое имел гражданство, не могу. Понятно, какие злые ветра занесли его в тюремную камеру: Илечко – основательно подготовленный, сильный враг коммунистических идей, умевший низвергать их всевозможными постулатами, тысячей контраргументов, наблюдений и выводов. Хуродзе – тоже враг, но по-своему, его отрезвление наступило после наблюдений за судьбами своего края, своего народа, все его примеры-доказательства по большей части происходили в местных условиях. Горизонты Козлова-Куманского гораздо шире – он в своих рассказах оперирует Москвой, Ленинградом, областями, тесно связанными с крупными столичными городами!.. Бандеровцы, литовцы, латыши по большей части склонны к подпольной деятельности. У репатриантов кругозор тоже несколько ограничен, они и с той стороной не смогли сплотиться, стать своими, и всех «секретов» страны Советов не раскусили, иначе разве вернулись бы они в этот ад?! То ли специально не доводили до них бесчисленные примеры о жизни в родной стране?!

А Илечко совершенно другой, его отливали в особой, специально для него изготовленной форме-изложнице. Он окончил Будапештский университет, обучаясь на венгерском языке, в Праге защитил докторскую на чешском. Он изъездил Европу вдоль и поперёк, совершенствовался, в каждом направлении делал открытия, постоянно учился. Работники научных библиотек Берлина и Лондона встречали его, благодарно склонив головы, низко кланяясь. Потому что читаемые Илечко книги, интересующие его направления науки вызывали, вне всяких сомнений, невольное уважение. Он свободно говорит, читает, пишет на более чем двадцати языках. Не знающие ни слова по-русски арестанты-венгры тянутся к нему, немецкие офицеры, разругавшись по какому-либо поводу между собой, быстренько собираются возле него, его ищут румыны, поляки тоже нуждаются в его помощи… На зоне есть такие тыквоголовые, с ног до головы покрытые затхлой пылью большевизма, которые, за незнанием других учений, до сих пор продолжают опираться на коммунистические догмы, прикрываясь Лениным, пытаются выглядеть умнее, чем они есть на самом деле. И даже эти по спорным вопросам идут к Илечко. Если под рукой нет нужной книги, он извлекает из памяти необходимые аргументы и примиряет спорщиков.

С воли приходят письма. В них охапками примеры горести, несчастья, нужды. Одного выгнали из квартиры. Совет нужен, совет! «К кому ни обращусь, даже не разговаривают со мной, боятся!» – пишут Ивану Лапаеву. Илечко, обнажая все слабые места, объясняет Лапаеву суть дела. Он – юрист. У одного узбека тяжело заболела старшая дочь. «В больницу не берут, не лечат», – плачет в письме его жена. Илечко – врач, он подробно описывает, как использовать имеющиеся под рукой народные средства. Живут два брата. Третий брат здесь, на зоне. Между братьями разгорелся спор из-за жилплощади, старший упёк младшего в тюрьму. Что делать? Илечко – адвокат, опираясь на все статьи кодекса, он помогает составить заявление. Его любят и металлурги, и повара признают за своего, он – ветеринар, гинеколог, лётчик, моряк. Его познания в географии, умение извлечь и придать свежесть хранившимся в самых дальних закоулках истории фактам неизменно приводят нас в изумление.

Как я уже сказал, не все арестанты, живущие в зоне, окончили высшие школы, совершенствовались в университетах. Наше поколение по многим-многим направлениям осталось наполовину невежественным. И предыдущие поколения – затюканные советской действительностью беззубые невежды. Как уже упоминалось ранее, человек, оказавшись вне привычной среды, вынужденный жить в новых, непривычных условиях, пытается разобраться в себе. Самый подходящий ключ к такой загадке – вера. Даже те, кто прежде не испытывал особой нужды в божьей помощи, неожиданно меняются, не зная, куда обратить свои мысли, мечутся в разные стороны. Если человек хочет по-настоящему понять себя, помочь ему может только вера!.. Потому что все мы, после Иисуса, пророка Магомеда, все как один жили на волне религиозных воззваний. Вот я, выросший, можно сказать, в нерелигиозной семье, очень редко слышавший в кряшенской деревне чтение сур Корана, сейчас, если заслышу, что где-то начинают напевно читать Коран, всё тело покрывается пупырышками. И хотя глубинный смысл слов до меня не доходит, но завораживающая мелодия аятов Корана, взывающая к спокойствию, терпению, согласию, сразу же, с самых первых звуков будоражит меня, я замолкаю, внутренне сконцентрировавшись, обращаюсь к Аллаху. Илечко попытался объяснить мне природу и этого явления. «В арабском языке очень мощная риторика, она напрямую воздействует на психику человека, арабский язык изобилует звуками самых высоких голосовых регистров, которые не могут оставить равнодушным ни одного человека». Позже подтверждение этих слов я нашёл во многих книгах. Знаменитый арабский историк Ф. Хитти пишет: «Есть ли второй такой язык, который по степени воздействия на душевное состояние говорящих мог бы сравниться с арабским? Если сегодня в мечетях Каира, Багдада, Дамаска зазвучат суры Корана, то людей, лишь приблизительно понимающих поэзию, охватывают самые высокие чувства, ритм языка, рифмы, музыка речи целиком овладевают людскими душами». Верные слова!

Музыку языка, звучание сур Корана приравнивают к гипнозу. Аяты Корана могут или завести человека, или успокоить. Но равнодушным не останется никто.

«Принять Коран без подготовки, без некоторого уровня знаний непросто, когда пророк Магомед принёс людям Коран, у арабов не было религии, они были идолопоклонниками. Первым проповедям пророка они внимали враждебно. Магомед всю свою жизнь спорил с ними, старался внушить, что Аллах есть и он един. Мы сейчас не можем даже приблизительно объяснить всё величие слов Магомеда. Потому что мы не до конца знаем доводы и размышления тех, кто враждебно относился к пророку, кто ему противостоял. В Коране, в Торе спрятана тайна будущего человечества. И человечество будет жить в постоянном стремлении найти, разгадать эту тайну. Восхищает простота канонов в некоторых религиях! Возьмём, к примеру, ламаизм. От приверженцев этой религии не требуется доскональное знание священных книг. Выучить наизусть содержание ста восьми томов – дело монахов! Рядовой представитель этой религии может знать всего одну фразу, этого более чем достаточно. Покрутив один из множества латунных барабанов в городе Лхаса, несколько раз повторив «Ом манепадме хум!», что означает: «Преклоняю голову перед тем, кто вырос из цветка лотоса!» – сразу обеспечиваешь себе попадание в рай».

А мне ведь тоже хочется показать свои познания, захлёбываясь словами, тараторю: «И в исламе есть короткая молитва, которая сразу делает тебя мусульманином – «ля иляха илляллах Мухаммадуррасульул-лах!»

Илечко, улыбнувшись, качает головой: «Если хочешь познать историю своего народа, прежде всего нужно выучить арабский язык, чтобы досконально изучить содержание неразрывного спутника татар – Корана», – наставляет Ростислав Иванович.

Написание этих строк возвращает меня в искалеченное, больное детство. Во время учёбы в пятом классе я увидел в календаре арабский алфавит, выучил его и в один из дней с нескрываемой радостью написал на школьной доске своё имя арабской вязью. Классная руководительница, увидев надпись, боже ж ты мой, побледнела, испугалась, взяв меня за ухо, отвела в учительскую. «Зачем тебе чужие буквы? Русского языка тебе, дураку, мало, что ли?!» – ругала она меня. Илечко очень удивлялся нашему незнанию языков. «Ну ладно, допустим, граждан России не выпускают за границу. Но ведь этот запрет не мешает изучать языки, почему же вы не делаете этого? Язык – это фактически та же страна, изучая язык, вы как будто проникаете в другое государство, в его историю, в кладовую культурных ценностей!»

В этих трудных условиях, живя в постоянном голоде, когда будущее укрыто пугающей пеленой савана, Ростислава Ивановича никогда не покидала бодрость духа. Общаясь с образованным литовцем, научил его английскому языку, а сам изучил литовский. С любовью и рвением взялся за освоение японского языка. Каждый божий день, независимо, снег за окном или проливные дожди, всё равно разучивал и запоминал наизусть пять иероглифов, чем в один из дней умудрился изумить даже замкнутого, всегда держащего душу за семью замками Саттаро Тогучина. «О!» – восторженно произнёс квантунский офицер и воздел к небу руку с оттопыренным средним пальцем.

В изучении языков у Илечко был несравненный талант. «Тяжело даются первые три-четыре языка, а потом они сами притягиваются к тебе», – рассказывал он. Позже, после смерти Сталина, когда условия нашего пребывания в зоне начали стремительно улучшаться, младший брат Алмаз пачками-пачками стал высылать из Казани татарскую прессу. Неожиданно для меня Илечко решил изучить татарский язык. Я – его учитель. Методика обучения очень простая: читаю пару татарских предложений и слово в слово перевожу на русский. Он выслушивает, беззвучно повторяет татарские слова, затем просит прочесть новые фразы. Читаю, объясняю, перевожу, снова читаю, на третий-четвёртый день профессор Илечко уже сам начал объяснять мне правила татарского языка: «Ага, в вашем языке действуют такие-то и такие-то каноны!» Чудеса! Взялся обучать языку, в итоге сам без языка остался. Должен сказать, что я раньше тоже тяготел к изучению английского, но во мне не было присущих Илечко непоколебимости, упорства, веры в будущее!

Илечко – выросший в ином саду, воспитанный и образованный совершенно по-другому цветок. «Жизнь сложна, жить тяжело!» – любим мы повторять. А были ли хоть когда-нибудь лёгкие годы, лёгкие эпохи в истории? Нет, не было. И не будет. Хочу особенно выделить вот что: в самые тяжёлые годы в истории какой-либо страны ею управляли жестокие диктаторы. При них страну постоянно лихорадит, затеваются продолжительные войны, диктаторы грабят страну, разоряют её до предела. И это уродливое самоуправство обязательно нужно было скрывать под красивой шёлковой накидкой. Чего только не вытворяли в пятидесятые годы, прикрываясь громким лживым лозунгом «Борьба за мир!». Конгрессы устраивали, собирали съезды, на которых красноротые хвастались от души своими достижениями! А в Корее всё сильнее разгоралась война131. «Шовинистская элита русских никогда не обходится без войны, война – это их основная форма существования, это их национальная идея, – говаривал Илечко. – Их кровавым генералам нужно покорить всю Европу. Их ближайшая мечта – до тёплых океанов добраться! На корейской земле идёт противостояние двух миров, двух основных идеологий, двух разных форм жизни. Корейцы – мусор, в этом противостоянии они лишь живые куклы. В основе лежит война между США и СССР. Советские руководители прикидывают, примеряются, втравливают в войну, в деле завоевания, истребления Сталин многоопытный фюрер. Прежде чем начать войну, он предусмотрительно почистил, подготовил свои тылы. Когда началась схватка с Гитлером, Сталин в итоге вроде бы простил миллионы русских солдат, оказавшихся под крылом генерала Власова, создававших национальные легионы, простил, но, думаете, забыл? Нет, в этот раз он постарается не повторять прошлых ошибок. Поэтому он особенно умных, оставляющих глубокие борозды в ниве знаний студентов, в том числе и тебя, закрыл. Репатриантов, своими глазами увидевших заграничную жизнь, познавших все прелести и тяготы этой жизни, отчётливо понимающих, какая из чаш весов перевесит, засадил по тюрьмам. Выживших после репрессий тридцать седьмого года снова с треском набил в камеры. Самых злостных политических преступников в сорок восьмом году постарался собрать в особых лагерях. Караганда – глубокий тыл… Когда началась война в Корее? В пятидесятом году. Если обстановка окончательно запутается и Сталин развяжет войну, нас тут же покрошат на мелкие куски, даже ахнуть не успеем. Будут побеждать русские войска или отступать, в этот раз – неважно. Тайные распоряжения на наш счёт уже имеются в спецчастях каждой зоны. Знай, до конца срока ты не доживёшь. Такое напряжение в стране долго не сдержать, или там, или тут оно обязательно прорвётся. Таковы законы природы. «Хороша власть советская, но долга!» – говорил один мой умный друг. Поэтому тебе теперь надо не профессию каменщика осваивать, как советует Циплитис, а думать о том, как самому в живых остаться и друзей своих спасти в роковой день».

Выдержанный, уравновешенный, вежливый к людям Ростислав Иванович злился и выходил из себя, лишь когда начинал копаться в корнях коммунистического режима. О-о, в такие минуты его тело распрямлялось, как стрела, как острое копьё, в глазницах занимались два гневных костра, способных, казалось, расплавить стёкла очков, кончик увесистого носа покрывался красными пятнышками. Сейчас уже позабылись многие его мысли, источавшие гнев, гневом порождённые. Однако и оставшихся в памяти предостаточно. Сейчас, когда стала явной и замешанная на крови политика коммунистов, и проплаченная советами всемирная борьба за ленинские идеи всевозможных угодливых стран с шатким государственным устройством, я не перестаю восхищаться умом и прозорливостью Илечко.

«На улицах Будапешта я часто видел, как краснолицые, дородные женщины дурными голосами завывали: «Хлеба! Требуем хлеба!» Бессовестные, разжиревшие на советские деньги коммунисты! Нигде не работая, жили в своё удовольствие, ей-богу! Интересно, ворочавший миллионами, вольготно разъезжавший по разным странам, кутивший и пировавший там Ленин хотя бы одну лопату глины своими руками вывернул или, намертво вцепившись в ручку, за плугом хотя бы раз ходил? Думаю, нет!.. Он, прежде всего, классический пример того, как есть, не трудясь, как жить, не проливая пота… Созданный Лениным режим мудрые люди описали задолго до него. Возьми только «Историю одного города» Салтыкова-Щедрина132! Насколько раньше сумел увидеть великий писатель все горести и беды, которые принесла людям советская власть! Посмотри только на проделки городского главы, все качества советских руководителей, все творимые ими глупости и злодеяния можно обнаружить у «славных градоначальников»! Разве культивируемый ими жизненный уклад, введённые законы не нашли более широкий охват, углублённое внедрение в советской стране?.. Ну посмотри, кто станет называть своих граждан «рабсилой» и предлагать им защиту под названием «госстрах»!.. Салтыков-Щедрин смог предвидеть даже праздники большевистского государства! Обратите внимание: «Праздников два: один весною, немедленно после таяния снегов, называется «Праздником неуклонности» и служит приготовлением к предстоящим бедствиям; другой – осенью, называется «Праздником предержащих властей» и посвящается воспоминаниям о бедствиях, уже испытанных. От будней эти праздники отличаются только усиленным упражнением в маршировке». Ну, родные мои! Подумайте-ка, разве это не Первомай и Октябрьские праздники?! Судя по описаниям – это именно они! Вы помните эти праздники, когда под лозунгами «За мир во всём мире!» на Красную площадь, громко рыча, лязгая гусеницами по булыжникам, смердя чёрными выхлопами, въезжали сотни военных машин и техники – ракет, танков, один вид которых внушал угрозу всему миролюбивому человечеству!.. Салтыков-Щедрин всё это предугадал, однако и рассказавший мне сюжет этой книги Ростислав Иванович был умнейшим человеком! Конечно, Илечко не столь точно пересказал этот отрывок, но я в процессе подготовки к написанию романа нашёл это место в книге и в точности перенёс сюда.

Членов коммунистических партий передовых богатых стран Илечко неизменно называл «продажными душами, холуями кровавого режима, дырявыми барабанами». «Выходят со своими подстрекательствами на улицы Парижа, Рима, воздух портят, вознося до небес советский образ жизни. Наступает день, и зарубежные партийные руководители везут своих жён и сопливых детей в СССР, кутят, безобразничают, буянят в домах отдыха, в которые простым рабочим путь заказан и всегда будет заказан. Зарубежные коммунистические партии живут на советские деньги, газеты и журналы выпускаются и распространяются тоже за счёт нашей страны».

Знал, о чём говорил, Илечко, правду о чёрных политических делах коммунистов давным-давно для себя открыл. Из-за этого, что ли, его упаковали в каменный мешок, надёжно спрятав от народа, а завязку от мешка вручили чекистам?

Умел Ростислав Иванович и пошутить! В одно время среди арестантов широко распространилось популярное на воле движение «социалистическое соревнование». Воистину, свинье, не вкусив навоза, не прожить!..

Засучив рукава, бригады «вышли на состязание», арестанты начали отчаянно соревноваться друг с другом. Затем устроили слёт победителей. Давя смех, держали «пламенные речи», скрывая улыбку, слушали. В один из дней в Актас с бо-ольшой высоты, из прославленной Москвы, спускается многочисленная представительная комиссия, чтобы самолично увидеть и проверить, «как распространяется социалистическое соревнование». (Скорее всего, этих степных волков заманила сюда женская зона!) Молодой генерал в сопровождении свиты посетил и нашу зону. У арестантов нюх обострён, если увидят большое начальство, стараются не мозолить глаза, предпочитая удалиться от греха подальше. Но Илечко не из таких, ему вблизи хочется позлить командиров. Генерал важно вышагивает по территории, за ним мелкой галькой шуршат остальные, рассыпаются в разные стороны. Вдруг прямо перед генералом возникает Илечко. Генерал, поспешив, видимо, продемонстрировать перед подчинёнными свою значимость, берёт быка за рога: «Вот ты, заключённый номер такой-то, с кем соревнуешься?» – спрашивает он Илечко. Я на месте Ростислава Ивановича от неожиданного вопроса рухнул бы без сознания, ей-богу. А Илечко и глазом не моргнув отвечает: «Я со старшим поваром соревнуюсь». Пришла очередь генерала, очень удивился палач! Удивился, но всё равно поинтересовался: «А как вы организовали своё соревнование?» Ростислав за словом в карман не лезет, бойко отвечает: «Соревнуемся! Сейчас без соревнования никак нельзя! Он толстеет, я худею!» Генеральская физиономия скисла. Ростислава на пять суток закрывают в БУР. «Барак усиленного режима!» Довольный своим остроумным ответом Илечко, смеясь, входил в БУР, с улыбкой, как ни в чём не бывало покинул его. Ни на что не жаловался, очень уж велика была радость: «Самого генерала впросак посадил», – ещё долгое время возвращался он к этому случаю.

Рассказывая об условиях заграничной жизни, показывая и хорошие, и плохие стороны зарубежья, Илечко наряду с наставлением на путь истинный меня – деревенского простачка, скучал по тому обществу, в котором он когда-то жил, по его благородным руководителям, по стране, по украшению страны – трудолюбивым, старательным людям. Хотя он до конца не открывался, но по манере разговора, по неожиданным грустным ноткам в голосе я уже давно обо всём догадался. Внушительного телосложения, осанистому, в молодости занимавшемуся тяжёлой атлетикой и футболом Илечко весьма непросто было жить на тюремной баланде, но он никогда не позволял себе опуститься духовно, не рыскал в поисках чего-нибудь съестного, оставался гордым человеком. В минуты необоримой грусти он становится непривычно тихим и печальным и свойственным только ему спокойным, мелодичным голосом поёт, или же начинает увлечённо, со знанием дела рассказывать о театрах и концертных залах городов Европы, об известных оркестрах. Он знает немало русских писателей, живущих в эмиграции, со многими даже близко знаком, жили там и его любимые певцы. До встречи с Илечко про Александра Вертинского133 я даже и не слышал. А Ростислав Иванович знает много песен Вертинского, частенько их исполняет.

Частный домик точно бонбоньерка,

С палисадником цветущих роз.

С палубы английской канонерки

Заглянул туда один матрос…

Эту песню он особенно любит, я тоже выучил её от начала и до конца, присоединяюсь к нему своим пустяковым голосом, и мы поём дуэтом, жалея опозоренную английским матросом девушку, безгранично грустим. Обрывочно помню ещё одну бесконечно печальную, полную задушевной грусти песню из репертуара Илечко, но здесь, на воле, мне не удалось ни услышать, ни найти в газетах-журналах полного текста песни. Вот так она начиналась…

Ах, вчера! Умерла…

Моя невеста бедная!..

Моя кукла валетная,

В рваном трико.

Девятнадцать шутов

С куплетистами

Отпевали невесту мою…

Я не плачу, нет, не плачу –

Я тоже пою…

Долгие годы мы жили бок о бок с Ростиславом Ивановичем, не могу сказать, что я был его единственным другом, нет, такого не было. Илечко тесно общался и с Абдуллой Али-казы, и с Сергеем Курским.

Летом 1990 года я отправился в Караганду. Обратился в местное отделение КГБ. Цель – посмотреть не то что тюремные дела, они остаются там, где был вынесен приговор, а простые формуляры троих арестантов: Ростислава Ивановича Илечко, Абдуллы Али-казы и Александра Васильевича Мерзленкова. Со мной даже разговаривать не стали, про «дали посмотреть» и речи нет. Уже на обратной дороге мои попутчики по купе, счастливые немцы, с истинно русским весельем навсегда уезжающие в Германию, посоветовав: «Надо в лагерь Долинки съездить! Может быть, формуляры свезли именно туда?» – приободрили меня.

Илечко часто с упрёком уговаривал меня: «Изучай как следует английский язык, иностранные языки когда-нибудь да понадобятся!»… «Мир изменится!» – обнадёживал он.

Знаю, ещё наши мудрецы говорили: «Дөнья – куласа, бер әйләнә, бер баса!» Смысл этой мудрости в том, что в жизни всё бывает, она, как колесо, крутится-вертится, катится-бежит, и никто не знает, куда она может завести.

К великому сожалению и глубокому стыду, не хватило мне стойкости, а может, лень во всём виновата, хотя вроде бы и учебниками английского я запасся и даже пробовал их читать, однако же усердно, неуступчиво, страстно, вкладывая всю душу, уверенно подстёгивая себя: «смогу, сделаю!», изучить английский мне не удалось!.. У нас, татар, есть слабость в этом направлении, есть. Ну, кто из нас сколько иностранных языков знает?.. Вот то-то и оно…

В свой день и час умер Сталин, нам, политическим заключённым, стали выплачивать небольшие зарплаты. На зоне открыли ларёк. Там продавали хлеб, манную крупу, изредка масло и сахар. Ростислав Иванович за четыре дня умял шестнадцать буханок хлеба… Что поделаешь, на чай и сахар денег у него не хватало, наверное… «Детей своих обязательно обучи иностранным языкам!» – говорил он. Этот его наказ я исполнил: все трое сыновей знают английский и немецкий. Старший сын Искандер читал доклады на немецком языке на конференциях в Италии и Германии, знакомил иностранных учёных с Татарстаном. Ах, если бы мы могли общаться с Илечко в последние годы!.. Он бы смог лично почувствовать мою к нему безграничную, незабываемую благодарность!

13

Ведь где-то есть простая жизнь и свет, –

Прозрачный, тёплый и весёлый…

21 февраля 1989 года еду поездом из Москвы в Минск. В местечко Ислочь, в дом творчества. Родные края известного, любимого мной писателя Василя Быкова. Еду туда впервые. Ранняя весна на обоих плечах принесла дожди. В Казани лило, в Москве топило, на душе грустно, то одежда насквозь промокнет, то в ботинки вода натечёт.

Кислотные, ядовитые дожди в считанные дни разъедают обувь! Поторопить бы поезд, подцепить к вялому тепловозу парочку пристяжных лошадей! И пусть бы они скакали себе к неведомому мне Западу!..

В дороге я плохо сплю, вроде бы забываюсь на некоторое время и, вздрогнув, опять просыпаюсь. По-настоящему завидую попутчикам, едущим в одном со мной купе: глубоко, с хозяйской основательностью проваливаются они в сладкий сон, причмокивая, шумно выдыхая и присвистывая носами, издавая некоторые иные звуки. Долго провозившись, наминая подушку, сорок раз поправляя матрас и одеяло в поисках удобной позы, я решил сесть. Мой сон, не помещаясь в закрытое купе, куда-то улетучился, неведомая сила вывела меня в коридор. Поезд стоит. Выхожу. Из ярко освещённого пустого коридора смотрю на улицу. На перроне тоже ни души, поднимаю глаза и прямо напротив, как будто бы специально для того, чтобы я прочитал, вижу большую, аршинными буквами сделанную надпись «Смоленск». Какой же я дурак-то, даже не соизволил подумать, что дорога в Минск пройдёт через Смоленск! Отягощённый моими раздумьями, воспоминаниями поезд тяжело, натужно тронулся, долго подрагивал, не в силах разогнаться, а разогнавшись, ещё долго, как мне показалось, промучился, взбираясь на гору моей печали. Огромные буквы «Смоленск», покачиваясь, то увеличиваясь, то уменьшаясь, стояли перед моими глазами. Когда я настороженно смотрел на тяжёлую ночную жизнь мокнущего под дождём вокзала, на его едва теплящиеся огни, дождь лениво моросил, а сейчас он зарядил с новой силой. Грустное, видавшее виды стекло коридорного окна покрылось росчерками слёз рано пришедшей весны. Сам я вроде бы не плакал, вот только душа, устав от навалившихся за последние годы проблем, откопав и подняв со дна, оживив многие воспоминания, потихоньку непрерывно источала из каких-то своих, неведомых глубин грустные всхлипы. Если тебя, оставшегося в одиночестве пассажира поезда, накроет лавина печальных мыслей, то не думай, что сможешь быстро от них избавиться. Грустные раздумья – это, в сущности говоря, езда по кривой дороге, сложившись со скоростью вагона, эти два движения, подавив твою волю, перемешивают и проглатывают. В такие минуты вспоминается одна из простых песен, пропитанных философией татар:

Стремительно взмывает вода

На палубу парохода.

Не верьте вы клятвам

Юношей в любви.

Это дорожная песня, песня девушки. В руке её узелок из старого ситца, навалившись грудью на перила парохода, смотрит она на злобные буруны за кормой, на гневно вскипающую волжскую воду и поёт эту песню о несчастливой доле. Девушка деревенская, ездила из Заинска или из Сарманово в Казань к парню, с которым они полюбили друг друга ещё в деревне. Нет, не ездила, летела на крыльях, оседлала сказочного тулпара, обернувшись проворной ласточкой, обогнала много опасных самолётов!.. Кто измерял скорость полёта девушки на крыльях любви?.. Приехала. Встретились. Теперь вот возвращается оттуда. Полгода тому назад, наобещав с три короба, её парень уехал в татарскую столицу и там поселился в крохотном, чуть больше пчелиного улья, домишке русской бабы!.. А у той якобы есть взрослая дочка! «Останусь в столице!» – примерно с таким намерением отправившаяся в Казань чистая, пригожая, умелая, аккуратная девушка убегает из города, от своих мечтаний, от любви, словно язычники из Мекки. Всё порушено, разбито вдребезги, сломано. Печаль продолжается в песне, и радость – в песне. Один куплет татарской песни может выразить больше чувств, чем многотомные сочинения.

Постой-ка, ты в какие дебри свернул-то? Начинал же совсем о другом!..

Смоленск, Смоленск!.. Когда «Три аршина земли» были опубликованы в Москве, он написал мне короткое, но полное ценных рассуждений и тёплых чувств дружеское письмо. Почему же я вовремя не ответил?.. Да, после выхода «Трёх аршинов земли» для меня начался период мелких критических щипков. На фоне вялотекущей пресной беззубой массы татарской литературы это произведение какой-то стороной задело некоторые вздорные головы, поэтому они, потеряв терпение, выпустили в мою сторону немалое количество критических слов. Нет, я не хочу жаловаться, мстить кому-то, упаси бог, даже после случайно оброненных слов у одного ваятеля исторических романов сорок сучков отсохло! Жалею лишь об одном, после обрушившегося на меня вала критики, как после ненужного при сборе урожая дождя, я, кажется, засомневался в себе! Свернул со своей дороги и чуть было не пошёл путём, на который мне указывали критики. Иначе разве написал бы я такое беззубое, пресное, пустое произведение, как «Жемчужина Зая»?! И эти… эти!.. ну те, те самые! зная, что «Жемчужина» треснутая… хвалили! «Аяз встал на правильный путь, это мы его поставили!» – гордо били они себя в грудь. Да и я, хорош гусь, увязался, изображая из себя безмерно счастливого, за этими умниками, за безрогими козлами, согласно кивая головой, аж борода, которой у меня отродясь не было, затряслась: «Да, да!» Сейчас-то понимаю, что критика не может благоприятно воздействовать на литературу, нет и никогда не будет такого. Вступающая на писательскую стезю молодёжь должна как можно раньше понять и как можно дольше помнить об этом. Пишется вам, ну и пишите. Рустем Сульти135 пишет, Ркаил пишет, и всё, что они напишут, будет на дарованном Всевышним уровне их таланта.

Смоленск, Смоленск!..

В этом городе должен жить мой близкий друг Сергей Сергеевич Козлов-Куманский, с которым мы познакомились в Актасе. На улице Лавочкина… О его смерти я тогда ещё не знал. Почему-то мне казалось, что все тюремные товарищи должны быть живы. В душе я даже потихоньку вынашивал идею, мол, справлю шестидесятилетие и при первом же удобном случае приглашу кого-нибудь из них в гости. Осенью девяносто первого года в милом моему сердцу Переделкино я встретил одного писателя из Смоленска, неряшливый, хвастливый, он готов был захихикать даже при виде обыкновенной расщелины в древесном стволе. Спросил его. Он неожиданно посерьёзнел: «Козлов-Куманский?.. Он же давным-давно умер! Лет семь-восемь прошло, наверное. Как-то не заладились у него дела. Собирался в Союз писателей вступать, чего-то не хватило, что-то недоделал, видимо… Тихо, без шума отошёл он».

Значит, умер. Эту новость я услышал в столовой, во время сытной, вкусной трапезы, когда кончиком спички беззаботно ковырялся в зубах. Забыв, где нахожусь, заплакал…

Через приезжающих из Германии немцев пытался разыскивать Хайнца Бёма, но никаких известий не получил, думаю, что не нашли его. Немцы обязательные люди. Венгерского писателя Даби Иштвана я попросил разыскать лагерного приятеля, художника Арпада Галгоци. Ответа не получил. Почему же я не протянул руку Сергею Сергеевичу, когда он был жив? Адрес-то его был у меня перед глазами?!

Остаётся только удивляться. Иногда вот так возвращаешься, спустя долгий промежуток времени, к совершённым деяниям и с удивлением смотришь на собственную глупость, беспечность-беззаботность, мелочность. Раз уж упомянул, то выскажу несколько слов уважения в адрес Арпада Галгоци. Видным был этот венгерский парень: по-девичьи тонкий в талии, по-мужски высокий и крепкий, изящный, как и положено людям искусства, большеглазый и очень красивый. Он был художником зоны. Сколько жён, детей и матерей за тысячи километров плакали, наверное, над нарисованными им портретами близких людей!.. Именно там, на зоне, я понял, каким бывает «фотогеничное» лицо. Некоторых Арпад рисует «точь-в-точь», а кто-то его карандашу не поддаётся.

Арпад тоже пропал. А может, в пятьдесят шестом, когда ненасытные советские войска вошли в венгерскую столицу, город Будапешт, этот парень с поэтической душой, на своей шкуре познавший истинную суть советского режима, власти большевиков, с голыми руками вышел против окровавленных, мчащихся с рёвом и лязгом советских танков? Гордым был венгр Галгоци…

Это было время, когда я по двенадцать часов надрывался в карьере. В глазах темно от такой работы, тут не то что новых знакомых искать, от старых не знаешь, как избавиться. Усталый и раздражённый, поливая весь мир вагонами проклятий, рушу глиняные пласты. Руки нестерпимо ноют, рёбра с треском трутся друг о друга. В сердце щемящие боли от изнеможения. Карьер завалило снегом, крыша того и гляди обвалится, провисла, давит на грудь. Воздуха не хватает. От грохота отбойных молотков заложены уши. Кто-то подошёл ко мне и поздоровался, лишь со второго-третьего обращения краем глаза замечаю подошедшего. В очках, нос сплющенный, брови, словно хотят спрятаться друг от друга, разлетелись в край лица… Одет в редкий для нашей зоны тёмно-зелёный бушлат. Можно было предположить, что он хочет спросить дорогу, но в зоне-то не заблудишься. Что нужно этому человеку?.. Слух вроде бы, наконец-то, вернулся, я смог понять его вопрос. «Вы, говорят, военный журналист. Это правда?» Да, кажется, пускал я такой слух о себе, почему бы и нет? На зоне чего только про себя не зальют, лишь бы похвастаться. Из месяца в месяц, из года в год поднимаешь свой авторитет, невидимые звёзды добавляешь на погоны. От приветливого, дружеского взгляда из-под очков мне стало стыдно. Вдобавок ещё и покраснел, кажется, «нет, врут всё!» – ответил я и прервал работу. Присев на только что вывороченный мной ком глины, мы закурили.

Ревякин не любит, когда в карьер заходят посторонние арестанты, если встретит такого, голодным стервятником накидывается: клюёт-заклёвывает, пинками выгоняет. В лютые морозы, в бураны бригада хромых-слепых инвалидов-арестантов, выполняющая всякие мелкие задания, не в силах больше мёрзнуть заходит в тепло, греются или возле недавно опустошённой от кирпичей печи Гофмана, или в близлежащих карьерах. Сергей Сергеевич один из них. Увлёкшись разговором, мы, как на грех, совсем забыли, в чьих владениях находимся, опомнившись, замечаем, что Ревякин уже мчится в нашу сторону со скоростью курьерского поезда, нагоняя ветер, раструбы его галифе с синим кантом развеваются, изо рта вырывается огонь. Мы оба встали, я испугался, быстро взял в руки молоток. Сергей Сергеевич, прошедший Колыму, множество других зон в краю собачьих упряжек политический заключённый, не испугался, не обмяк, прокашлявшись, обратился к Ревякину: «Имярек Имярекович! Я из такой-то бригады. Услышал, что вы прекрасный мастер, хороший человек, и надумал перейти к вам в бригаду. Именно о вас я и расспрашивал этого парня. Он тоже вас хвалит, говорит, что если бы все руководители в стране были такими, как вы, то мы бы давным-давно уже вошли в коммунизм. Если смогу уговорить нарядчика, если бригадир не будет против, хочу уже завтра выйти на работу в карьер!» То ли Ревякин нашёл в себе силы выслушать эту длинную речь, то ли Сергей Сергеевич не столь долго говорил, но произошло немыслимое, не наскакивал, кулаками не размахивал, лишь в одной фразе проявил свою подлую натуру: «Хочешь перейти – переходи, только здесь не балбесничай, от работы не отлынивай! Сейчас же уматывай!» – с этими словами… я глазам своим не поверил, широко шагая кривыми ногами, ушёл восвояси.

Вернувшись на зону, мы в спокойной обстановке поговорили с Сергеем Сергеевичем и с тех пор уже никогда не расставались вплоть до последнего дня его срока. И после этого нить нашей дружбы не оборвалась.

Арестованный во время учёбы в Московском Литературном институте поэт Козлов-Куманский открыл для меня, можно сказать, совершенно иной мир. Этот мужчина с душой ребёнка, знавший наизусть сотни известных стихотворений русской и мировой литературы, читавший с глубоким чувством, с толком, проникая в сердце слушателя, поклонялся лишь двум поэтам: Пастернаку и Мандельштаму. Если про Пастернака я раньше слышал, то Осип Мандельштам был для меня абсолютно новым автором. А когда мы познакомили друг друга со «своим творчеством», наша дружба ещё сильнее окрепла. «Своё творчество» я произношу с иронией, хотя у меня кроме одного опубликованного рассказа есть ещё с десяток написанных произведений, с десяток рассказов! Хоть и непросто это, но нужно признать, и этот знакомый оказался со многих сторон лучше меня, он, если не ошибаюсь, коренной ленинградец, сын образованных, интеллигентных родителей. Из Ленинграда к нему приходят посылки от какой-то женщины по имени Ирина Борисовна Рак. А в тех посылках… копчёная колбаса, сгущённое молоко, конфеты, которые тают, едва попав на язык.

Не я ему, а он мне рассказывал обо всех мировых событиях, меня всегда изумляло и радовало, что по каждому событию у него было своё мнение. Люди, с которыми он общался в зоне, были такими же образованными и интеллигентными, как и он сам. Особенно дружен он был с профессором из Москвы Галинкером. Сказал «Галинкер», и вспомнилась одна история, пытаюсь позвонить в Москве из телефона-автомата. Рядом со мной однокашник по Высшим курсам, замечательный парень Асанбай. Сбоку мимо нас проходит Галинкер. Я толкаю Асанбая: «Смотри, профессор Галинкер. Знакомый по лагерю!» Асанбай тут же метнулся следом, крича на всю улицу Пушкина: «Галинкер, Галинкер!» Профессор остановился, нисколько не удивившись, мы нагнали его, очень тепло поздоровались. Он посмотрел на меня, пытаясь вспомнить, затем спросил: «Из какого лагеря?» Объяснились с ним. Вспомнили добрым словом нашего общего друга, Сергея Сергеевича. На зоне я не сумел сблизиться с этим очень взрослым по характеру и манере поведения человеком, профессор Галинкер, с каждым вторым говоривший то на французском, то на английском языке, казался мне недосягаемой, высоченной горой. Правда, сейчас он дал номер своего телефона, пригласил на чай. Основными друзьями Сергея Сергеевича были два репатрианта из Чехословакии, сын казачьего генерала Сидорин и врангелевский офицер, архитектор Уклейн. Высокие, хорошо сложенные, выдержанные, неторопливые русские дворяне хорошо относились и ко мне. В январе пятьдесят третьего года мне исполнилось двадцать пять лет. Маленький такой юбилей, юбилейчик! Мы даже смогли замечательно его отпраздновать, раздавив на пятерых добытую через знакомых, живших по ту сторону зоны, поллитровку, повспоминали дорогие сердцу каждого события из прошлого, помечтали о планах на будущее. В эту «пятёрку» кроме вышеупомянутых русских дворян входили также Сергей Сергеевич и мой немецкий друг Хайнц Бём. Уклейн был известным в Европе старцем, в Лиссабоне – железнодорожный вокзал, в Праге – здание одного из министерств построены по его проектам. Эти факты мне запомнились. Сергей Сергеевич, хотя и был русским, тесно общался с евреями, особая душевная близость была у него с грузинским евреем по имени Шалва.

В Литературном институте он учился вместе с Елизаром Мальцевым136, автором романа «Югославская трагедия», имел ли этот невыразительный человек, получивший государственную премию за то, что преданно держал тарелку подле Сталина, какое-то отношение к тюремному сроку Сергея Сергеевича, я сейчас уже не вспомню. Больше всего он переживал, по-моему, из-за того, что друг молодости, однокашник Савичев не написал ему ни одного письма. Савичева он ставил выше себя, преклонялся перед его ранним творчеством, часто приводил примеры из его стихотворений. Сергей Сергеевич всем своим обликом, манерой держаться, поступками соответствовал статусу истинного поэта. Помню, он часто цитировал вот это четверостишие:

Жизнь – это сон!

Но каждому снится разное:

Кому сверканье алмазное,

Кому кандальный звон.

Другу Савичеву тоже, судя по всему, не выпало «алмазное сверкание», в русской литературе, в русской печати его имени не встречается.

Большую часть написанных на зоне стихов Сергей Сергеевич подарил мне. К сожалению, я их не уберёг! Осенью пятьдесят четвёртого меня вернули в тюрьму Чёрного озера. На этапе из Актаса меня два дня держали на зоне близ Майкудука. Тюремный мир тоже тесен, со мной в камере сидели ещё два человека. Один из них, помните, оседлал бригадира Сидорова и ножами с двух рук искромсал несчастного до смерти, Юрка?! Он самый. А второго я видел непродолжительное время. Это было в лагере Волынки, в каменоломнях.

Если в зону кого-нибудь привозят в одиночку – это всегда подозрительно. Не успели этого коренастого человека, каждый видимый участок тела которого был обезображен татуировками, провести через вахту, как зоновские активисты-бандеровцы окружили его и увели в пустой барак. Минут через десять – пятнадцать они выволокли этого коренастого на улицу, пять-шесть человек, подняв его на вытянутых руках, со всего маху бросили спиной на асфальт. Мужик заскулил, заверещал: «начальник!» Раз бросили, второй, третий… Закончив своё дело, бандеровцы разбрелись, а тот несчастный, жалобно скуля, пополз, извиваясь, как червяк, в сторону вахты. В чём была его вина, был он вором в законе или нет – я не знаю. Что тут можно сказать, судьба! Открыв дверь камеры БУРа в Майкудуке, вижу, рядом с Юркой и он сидит! Ноги не слушаются бедолагу, безжизненно волочатся при «ходьбе». Правда, ходить-то ему некуда, за все эти годы его ни разу не выпускали на зону. Что тут поделаешь-то, чёрная борода следует за тобой и в лагеря. Как говорят в русском народе, чёрного пса не отмыть добела!..

Но эти двое – ерунда! Из БУРа Майкудука на этап меня провожал… тот самый рыжий надзиратель, который накануне отправки из Карабаса упёк меня в карцер. Вспомнил он меня или нет, не знаю, однако даже в период ослабления режима после смерти Сталина пёс проявил свою мерзкую сущность во всей красе. Стихи Сергея Сергеевича, письма, последние записки Лены стали кормом для ненасытной псины. Если бы я изо всех сил воспротивился, потребовал, в конце концов, чтобы привели начальника лагеря, или по крайней мере переполошил криком весь БУР, попросил у товарищей помощи, эти дорогие записи, возможно, и не пропали бы. Ведь в зоне-то мы частенько радовались: «Пятьдесят четвёртый год же, наше время пришло!» Но выйдя на работу, снова проявляли бесхребетность, мягкотелость, стержня не хватало нам, стержня!.. Откровенно говоря, у меня при себе было некоторое богатство: наручные часы и немного денег. Если бы я стал возражать, тот пёс обязательно нашёл бы мой «клад», спрятанный на дне коробки с зубным порошком! Пожалев деньги и часы, пожадничав, я пожертвовал воспоминаниями о друге. Что я видел в этой жизни, какие там часы, какие деньги? Купленные за 220 рублей часы «Победа» я очень любил, дорожил ими! Прости меня, Всевышний, не держи на меня обиду, Сергей Сергеевич.

Мудрым он был, светлой души человеком! «В зоне меня только поэзия выручала, Пастернак, Мандельштам спасли от смерти. В зоне часто били меня, два раза рёбра ломали. Они месят, а я окровавленным ртом шепчу стихи Пастернака. Те ещё сильнее зверствовать начинают!.. Но в итоге всегда побеждал я. В жизни нужно хотя бы разок ощутить себя победителем, Аяз! Победителем! Это сладкое слово, великое слово – Победа!»

Приведу один пример мудрости и прозорливости Сергея Сергеевича. Если смерть Сталина нас осчастливила, то конец Берии пронёсся ураганом радости по зонам! В июне 1953 года в Москве, в Большом театре состоялась премьера оперы Шапорина «Декабристы»137. На просмотр собрались члены Политбюро и правительства. А среди них… Л. П. Берия не упоминался. С газетой, сообщающей об этом событии, Сергей Сергеевич прибежал ко мне. «Берии нет! Свергли палача! Пристукнули его… А то мы не знали, кто такой Берия на самом деле!» – сказал он, не скрывая радости. Был у моего старшего товарища талант предвидения. Иногда он даже приводил меня в изумление. Когда после смерти Сталина в кресло руководителя страны взобрался Г. М. Маленков138, Сергей Сергеевич был безмерно этому рад. «Наконец-то, – говорил он, – во главе России встал настоящий русский лидер!» Мне показалось очень странным, что человек, прежде никогда не любивший делить людей по национальному признаку, одинаково сердечно общавшийся и с евреями, и с грузинами, вдруг поставил на первое место национальную принадлежность Маленкова. «Маленков русский, не пойдёт он по сталинской дороге и умрёт совсем по-другому», – говорил Сергей Сергеевич, но в этот раз он сильно ошибался. Маленков остался верным прочерченному большевиками пути, на этой дороге и споткнулся, и морду разбил. Убрали его, выгнали. И Маленков, в известный исторический период державший страну в кулаке, окончил свой жизненный путь, опустившись до уровня старосты маленькой церквушки. Только одному Богу известно, кто из нас в какие ворота войдёт и из каких выйдет!

В конце пятьдесят четвёртого года Сергей Сергеевич известил, что начал преподавать в школе: «Моё тёплое к тебе отношение неизменно, и не изменится никогда», – повторял он в каждом письме. На немке по имени Лида женился мой друг, но и тогда не забывал обо мне, от него приходили посылки и даже денежные переводы… Ну а письма… вот они! Как зеницу ока храню я последние весточки моего сердечного друга, чью стойкость духа не сломили никакие ветра-ураганы…

Почему же мы не переписывались, когда он жил в Смоленске?! Здесь, буквально за околицей Москвы, находится этот город!.. Почему не встретились? Не сломленные тюрьмой сердца, выйдя на свободу, покрылись сажей равнодушия, что ли?.. Почему мы, вчерашние арестанты, не общались плотно?.. Есть у меня одно подозрение, основательное, пугающее… в сорок восьмом разве не собрали заново в тюрьмах выживших арестантов тридцатых годов?.. А кто сможет поручиться, что нас, жертв репрессий пятидесятых, не арестуют повторно? Есть такой пророк?.. Этому государству доверие мизерное. Впереди много чего предстоит пережить, наверное!

14

…Я счастлив.

В сонме бурь

Неповторимые я вынес впечатления.

Пятьдесят второй год подходит к концу… Кто сейчас помнит эти годы? Зачем вообще нужны воспоминания?.. А для нас, политических заключённых, согнанных возле Караганды – Тайшета – Балхаша, тяжёлым и страшным был пятьдесят второй год! Война в Корее с каждым днём разгорается всё сильнее. По всей стране собирают русских людей и отправляют в это кровавое пекло. И татарам не дают спокойно жить! Например, Нур Гайсин как «русский офицер» воюет против корейцев, ой, беру слова назад, против американцев. Две стороны силами меряются, соперничают, всему миру стараются довести своё превосходство.

У зоны на жестокие события, творящиеся в стране и в мире, своё отношение. Если во Владивостоке свистнут, пока до Львова дойдёт, в извержение грома этот свист превратится. Если во Львове чихнут, во Владивостоке каменные скалы рушатся. Новости, передаваемые от одного арестанта другому, – с каждой секундой множатся, с каждой минутой усиливаются. Арестанты к каждой новости что-нибудь добавляют из своего котелка, добавка всякий раз бывает в пользу арестанта. Истолковав увиденные сны, перемешав толкования, отжав, слив пахту, осевшее масло – окатыши соединив, слепив, взвесив и измерив, опять придёшь к одному и тому же выводу: арестант всегда ждёт послабления. Он готов поверить и в маленький обман, и в огромное враньё, лишь бы всё сводилось к одному – к Свободе!

Арестант каждый день ждёт поблажек. Хотя ждать их нет никакого повода, во главе страны до сих пор кровавый тиран. Особые лагеря надеются на Америку. Если начнётся Третья мировая война, Советам против Америки не выстоять! Пришло время очистить Землю от большевизма! Именно об этом Черчилль предупреждал в Фултоне139!

Если предсказаниям майора Столярова мы перестали верить, то Уинстону Черчиллю доверяем безоговорочно!

Этапы уходят, этапы приходят. Поглазеть на этапы, прибывающие в светлое время суток, что случается очень редко, выходит большая толпа «местных» зэков. Ленинградский профессор Наум Песин, самый большой учёный лагеря, низкорослый, быстрый, как блоха, хоть и высох от голода, не жалея ног, мол, «новый этап – новая информация», спешит к воротам. Он собирает все новости. А Рафаэль Шапиро, профессор из Баку, с перхотным колтуном на голове, покрытой струпьями шеей, безобразно отросшими ногтями, в немытых ушах его можно репу сажать, тенью следует за Песиным. Тот рвётся с места, подпрыгивает, желая придать резвости ногам, торопится, но всё равно не может оторваться от тяжеловесного Шапиро. Скачет Песин, постромки рвёт, а оглянется, всего-то два метра «проскакал», голодный, бедняжка, совсем обессилел. Эти два друга собирают информацию, сортируют её и анализируют. «Невеста идёт, невеста идёт, язык у неё, что пест», – говорят острые на язык татары. «Этап идёт, этап идёт, два друга, Песин и Шапиро, всюду успевают!» Назавтра по зоне: «Песин сказал то, Песин сказал сё!» – побегут тёплые волны добрых новостей. «А Шапиро по-другому думает…», – обнаружатся и возразят оппоненты. Песин и Шапиро – это и радио нашей зоны, и её пресса! Даже случайно попавший в руки клочок газеты для них источник информации, из двух слов сделают три, из трёх – пять. Им верят, арестант должен жить с верой, и яростные бандеровцы, и сдержанные литовцы, и готовые вспыхнуть по любому поводу кавказцы верят им. Такие отношения на зоне редко зарождаются.

Авторитет Столярова подорван. Майор хоть и бойкий на язык, но в работе вялый, ленивый, трудится из-под палки. Среди нас и без майора полно филонов, «лежачих камней», у майора на такие привилегии прав нет. Молодой, здоровый… Покажи себя в работе, «упирайся рогами!», потом видно будет! Еврея гоняют из одной бригады в другую. Майор – птица гордая, его ругают – а он молчит, прогоняют – уходит, никому не жалуется, пока из одного согнанного места до другого доберётся, месяц проходит. В акстасской зоне пятьдесят – шестьдесят бригад, пока майор всех обойдёт, глядишь, и срок закончится. Кто-то, сжалившись над майором, из уважения к его без умолку трещащему языку, время от времени кладёт его в санчасть. Однако каким бы ни был хитрым Столяров, ему не удалось сыскать такого доверия, какое было у Песина и Шапиро. И бандеровцы, и все остальные ценили профессоров больше, чем майора!

На клич: «Этап пришёл!» – я тоже вскакиваю и бегу встречать. Жду, не прибудет ли кто-нибудь из земляков, из татар… Распахнулись ворота, конвой спешит, торопит арестантов, зона Актаса поглощает вновь прибывших. О боже! Видел я и большие этапы, и маленькие, и сплошь состоящие из уголовников наблюдал, но такого киселя ещё не попадалось. Если любого из этой колонны встретишь лунной ночью, то невольно испугаешься, решив, что это покойники восстали из могил. Обезножившие после долгого путешествия в кузове машины арестанты плетутся, держась друг за друга, задние подталкивают впереди идущих, лица пасмурно-серые, заросшие, одежда потрёпанная, заплатка на заплатке…

Если этап едет издалека, то в плотно набитый арестантами кузов заводят выхлопной газ. Это делают для того, чтобы арестанты дурели, не могли думать о побеге, не поднимали шума. Чем дольше едут, тем сильнее у отравленных газом арестантов мучительные приступы головокружения и рвоты. Я поначалу так и подумал было, что этих привезли издалека, но, приглядевшись, понял – старики! Двести пятьдесят призраков, выдернув с предсмертного одра, воткнули в рабочую зону. Что-то изменилось в этой стране. Теперь и преисподнюю Спасска начали ощипывать! Воды КГБ пересыхают: приток арестантов с воли уменьшился! Разлетевшись по сусекам, принялись отчаянно скрести «рабсилу»! Латать дырявый мешок взялись чекисты!

ППЧ объяла чёрная печаль. Куда пристроить эти привидения? Спустить в заводской карьер? Поставить возле прессов? Согнать в шахту рубить вертикальный ствол? Или, отдав в объятия ветров, отправить на стройку?..

Многих распределили поближе к теплу – на кирпичный завод. С приходом старческого этапа жизнь местной возрастной шатии-братии стала в два раза хуже. Даже выполнявшего различную нетяжёлую работу, в основном убиравшегося на зоне Ноя Борисовича Окуня… перевели в прессовый цех! Из Караганды приехала проверка и «положила глаз» на формуляр Окуня. Прочитав имевшееся там предписание «использовать на особо тяжёлых работах», Бог ты мой, ох и разбушевались проверяющие, ох и взъерепенились, когда узнали, что ветхий семидесятилетний старик ничего тяжелее метлы не поднимает! Кому-то, наверное, и выговор влепили! Советская власть любит это дело, выговор – незаменимое оружие социализма!

Когда в цех добавили пять-шесть стариков, бригадир и без того тяжелейшего производства, ценой неимоверных усилий еле-еле выполнявший план, отказался от должности. Начальник ППЧ Фунтиков после нескольких неудачных попыток взять бригадира на испуг в конце концов отправляет того на пять суток в БУР. Короче говоря, бригадира после этого никто в зоне больше не видел, признав виновным, «украсив» сопроводительный формуляр чёрной меткой «Бунтовщик», его отправили из Актаса.

Не знаю, чья это была инициатива, точной даты и мелких подробностей тоже не помню, в общем, в один из дней меня позвали в ППЧ и уведомили о назначении бригадиром в прессовый цех. Сейчас вот думаю-прикидываю, не с подачи ли заместителя бригадира, бандеровца Николая Дария это произошло. Почему я согласился, хотелось быть подальше от наводящего ужас на весь карьер Ревякина, что ли, не помню, хоть убейте, не помню.

Я вывожу бригаду на работу. Бригадир! Жуть, украинцы называют меня: «Пан бригадир!»

Угрюмый, худой, болезненного вида, не скидывающий с плеч даже в самые жаркие дни заношенную до дыр шубу начальник цеха Сергеев, грузный, пьяно шатающийся даже в трезвом виде Григорьев, зорко присматривающий за арестантами наполовину русский, наполовину казах, с жёлтыми лопатообразными зубами, желтолицый, с неизменным вонючим бычком во рту Ундасинов встретили меня хорошо, во всяком случае мне так показалось. Упрятав дополнительную рабочую силу – стариков в чёрной пыли и сизом газовом тумане цеха, захожу в небольшой чуланчик, кабинет руководства. Что делать, куда пристроить этих несчастных старцев? А они… один из них командовал полком, другой инженер-конструктор, третий лётчик-испытатель… Тюрьма их состарила и обескровила! Влажными от слёз глазами смотрят на меня: «Мы понимаем, куда попали, однако просим вас лишь об одном, пожалуйста, помогите нам, не возвращайте в Спасск! Там нас ничего, кроме мучительной смерти, не ждёт!»

Николай Дарий развёл старых рабочих по местам, пресс с гулом и шипением принялся перемешивать глину и нарезать кирпичи. А я, собрав новичков, побрёл по цеху, заглядывая то к одним, то к другим, и нигде не скрывал своего состояния: «Похоже, ошибся я! Не нужно мне было браться за эту работу!» – открыто делился я мучившим меня сомнением. И вдруг один изнурённый старик, инженер, говорит, обращаясь ко мне: «Вам, бригадир, велел передать привет Хуродзе!» «Он жив?» – спрашиваю, просияв от радости. «Жив. Его тоже чуть не погнали по этапу», – отвечает инженер. «Постарайтесь уж, бригадир!» – повторил он.

Григорьеву и Сергееву спасибо – не стали со мной в игры играть, чётко сказали: «Мы, вольняшки, не занимаемся расстановкой людей по рабочим местам, это полностью твоя забота!» Значит, рухнула моя надежда на лёгкую жизнь за их широкими спинами!

Лежу себе на топчане, пародия на бригадира, ресницы тяжёлые от мыслей. Стыдно за свою беспомощность. Бог свидетель, может, и не настолько сильно я переживал, возможно, это с позиций сегодняшнего дня мне так кажется, но точно знаю: было ужасно стыдно!.. Словно отбившийся от стаи журавлёнок, два-три дня отрешённо проскитался я и… решил посоветоваться!

Я знал, что на зоне есть два нормировщика из арестантов. Оба и сегодня стоят у меня перед глазами. Тот, что моложе, русский парень Саша, рыхлый, с толстыми, словно накаченными воздухом, губами, с огромным животом. Когда мы делали блоки неподалёку от озера с белыми берегами, он несколько раз приходил туда искупнуться. Второй нормировщик Фёдор Фёдорович Маландин был одним из знаменитых музыкантов зоны, мастерски играл на балалайке, участвовал в концертах. Говорят, что офицерским жёнам очень нравилась игра Маландина. А если офицерским жёнам понравились концерты, всё, их будут устраивать чуть ли не каждый день, немного музыки перепадало и арестантам. Поговаривали, что Фёдора Фёдоровича и посреди ночи увозили за пределы зоны. Фёдор Фёдорович был китайским репатриантом то ли из Шанхая, то ли из Харбина, благодаря тесному общению с Илечко, Абдуллой Али-казы и благоволению ко мне Абдуллы Фёдор Фёдорович тоже признаёт меня за своего, при встрече здороваемся за руку, в общих беседах обмениваемся мнениями. Нормировщики по долгу службы обязаны бывать всюду, где работают арестанты, у контингента зоны они пользуются большим авторитетом.

Хоть слёз я и не проливал, но вид у меня был, судя по всему, жалкий, они выслушали меня, не перебивая, с самым серьёзным выражением лиц…

Они тоже не смогли успокоить меня. «Впрягся в хомут, тяни давай!» – что-то типа этого слетело с их губ. Какое там успокаивать! Фёдор Фёдорович мягко, вкрадчиво довёл до меня ещё одну неприятную новость. «Никто не родился лагерным бригадиром. Учись! Дальше видно будет, начальнику цеха особо не доверяй, он обманщик. А Григорьев порядочный. Ты через него познакомься с нормировщиком из вольняшек Жаксыбаевым. Вы, мусульмане, быстро найдёте общий язык. И вот ещё что… На завод выходит парень по имени Виктор Захарченко… У него срок скоро закончится. За это время он хочет освоить профессию слесаря. Фунтиков невзлюбил Виктора. Раньше он был знаменитым вором. Ничего больше делать не умеет. Он работает в механическом цехе. Ему надо помочь. Каждый бригадир завода выделяет небольшую сумму денег для Виктора. Сумму я сам обозначу тебе в конце месяца. Надеюсь, ты не будешь против?»

Не было печали… Дубовая колотушка на больную голову! Виктору, значит, нужна помощь, а куда стариков девать прикажете?! Они тоже должны наравне с молодыми трудиться, план выполнять! А план-то кусачий: каждый божий день по двадцать две тысячи штук кирпича на бригаду! Попробуй-ка поработать восемь часов, не разгибая спины, по колено в воде и глиняной жиже, на лагерной баланде да на ложке прогорклой пшённой каши! Бригада и раньше работала, все нормативы известны, проверены… Очковтирательство, «туфта» уже не пройдут. Раньше у меня была одна забота: как себя прокормить?.. А сейчас на мне – бригада!

Одно мне ясно, бригадиру в одиночку не справиться! Рядом с ним, как опорные столбы у каждого дома, должны находиться вдохновляющие, а если понадобится, то и восхваляющие своего начальника помощники. По примеру других бригадиров сплотить бы вокруг себя надёжных людей… Например, татар. На зоне всего три-четыре татарина, и те… А может, к бандеровцам склониться? К литовцам? Или привлечь малочисленных, но со стальными глотками русских? Они знают все внешние и внутренние заводские секреты. Николай Дарий говорит: «В каждой работе есть своё таинство, секретный способ!» Но чего я больше всего боялся, так это оказаться в рядах одной из противоборствующих группировок! Один раз испачкаешься, потом вовек не отмыться! До этого я был в группе интеллигентов, которая умела оставаться в стороне от всех разборок.

Добравшись до этой точки в рассуждениях, я рассмеялся и решил ни к кому не примыкать. Если в этом месяце план не выполним, топить меня никто не станет, а дальше видно будет, что делать! Спасибо, Николай Дарий, и до меня работавший помощником бригадира, пришёл на помощь. Илечко, Козлов-Куманский хотя и не дали готовых рецептов, но вдохновили словами поддержки, посоветовали не поддаваться, стоять на своём. Прежде всего, я сам никого к себе не приблизил, к каждому, будь то сильный или слабый, старался относиться одинаково ровно. Совет Маландина пригодился, через Григорьева я высказал своё желание встретиться с Жаксыбаевым. Необходимо любыми способами обмануть заводское руководство, лагерное начальство! Я уже успел понять к тому времени, что на беззаконие нужно отвечать только ещё большим беззаконием. Сжалиться над стариками бригады, прокормить их законным путём возможности нет, и не предвидится!..

Жаксыбаев не заставил долго ждать – пришёл в зону. Встретились. Ощипанный худой цыплёнок, узкогрудый, лицо усыпано синевато-чёрными крапинками, брови обгорелые, ладонь мягкая и очень влажная. С первого рукопожатия я невзлюбил его. Вольняшки никогда не ручкаются с арестантами, а если протягивают руку, значит, хотят смять тебя, подчинить себе! Зная, что я татарин, Жаксыбаев разговаривал со мной по-русски, правда, когда я перешёл на татарский, не замолчал. Нормировщик начал беседу с признания в любви к татарам. Один его дядя женат на татарке, а ещё городская тётя замужем за татарином. Мол, татары хлебосольные, гостеприимные, почтительные, искренне готовые прийти на помощь по первому зову, в общем, достойный всяческих похвал народ. Жаксыбаев давным-давно полюбил татар, среди его знакомых очень много авторитетных личностей татарского роду-племени. Когда представитель иной национальности при встрече начинает нахваливать татар, я такого не одобряю. Я татар знаю, зачем же нужно ещё раз объяснять мне, кто они такие? Жаксыбаев, дитя казахского народа! Ты, пожалуйста, не люби меня за то, что я татарин! И не заискивай перед моим мусульманством! Ты помоги мне сохранить жизнь несчастным старикам, ради них сделай это! Вот тогда и будешь настоящий мужик! Найди такую возможность! В начале разговора Григорьев был рядом с нами, но потом ушёл, видимо, куда-то позвали его, и мы с Жаксыбаевым остались с глазу на глаз. Первое впечатление, как правило, бывает обманчивым, не спеши делиться им, кого бы оно ни касалось. Да, Жаксыбаев действительно беззастенчив и жаден, но он оказался при этом весьма хватким дельцом. И решительным к тому же, уже после двух-трёх встреч он показал мне способ выхода из создавшейся ситуации. «Народу в бригаде прибавилось. Возле прессов и без новичков рабочих рук хватало. Я поговорю с другими бригадирами. Придётся пойти на разгрузку вагонов с углём. Время от времени поучаствуете и в погрузке кирпича. Мелкие ремонтные работы тоже возложим на тебя. Одного старика поставишь комиссаром по чистоте. Ещё одного снаряди на чистку отстойников. Скажу прямо, я не из тех мямлей, что гуся меняют на утку! Я люблю на одну утку два гуся выменивать. Три, тоже нелишне!.. Мне нужен был молодой, глазастый, скорый на руку бригадир из мусульман. До сих пор на заводе таких не было… У тебя в бригаде есть столяр или плотник? Поищи!»

Быстренько пропускаю своих людей перед глазами, вроде бы про латыша Романаса говорили, что он плотник. «Есть!» – отвечаю. «Надёжный?» – пытается выяснить Жаксыбаев. Зная, что Романас сдержанный, послушный и осторожный в общении, успокаиваю: «На него можно положиться!»

Лицо Жаксыбаева светлеет, он даже будто бы шире в груди стал и ростом выше. Забрав Романаса из цеха, ставлю его на деревообработку. У Васи Иванова на задворках котельной есть небольшое помещение! Попасть в него можно только через котельную, снаружи и не догадаешься о существовании каморки. Пробираешься в эту глухую, без окон, без дверей, комнату по узкому полутёмному коридору и растворяешься во мраке. На завод непрерывно поступают новые рейки, доски для опалубки, Романас эту древесину тайком утаскивает к себе и… делает из неё всё, что поручит Жаксыбаев. Начал латыш с кухонных столов, прочными и красивыми они получались, следом за ними порадовали глаз стройные табуретки, вешалки, и много чего ещё замечательного смастерил Романас. Щепки и обрезки наружу не выходят, их с наслаждением проглатывают печи Васи Иванова. Про то, каким способом по ночам тайно вывозят готовую продукцию, я не расспрашивал. Не знаю, кого ублажить, кого умаслить, а кого и обмануть пришлось сыну степей Жаксыбаеву, но возможность уберечь от смерти стариков теперь появилась. Романас изготовлял даже кресла и диваны. Со временем я прикрепил к нему одного помощника.

Не ведаю, до какого начальника добрался Жаксыбаев, но мы безо всяких проблем провернули множество дел. Мы знали, кто время от времени вызывает к себе Васю Иванова, но парень оказался не подлым, не сдал нас. Закрытие нарядов ни с Маландиным, ни с Сашей мы не обсуждали. Несмотря на пятикратные приписки, бланки гладко проскальзывали по всем инстанциям. И для Виктора Захарченко деньги находились. С Виктором мы, можно сказать, подружились. Из всех таинственных личностей Виктор был самым таинственным и оставался таким до конца. У меня до сих пор хранится подаренная им фотография. Неужели этот богатырского телосложения, мускулистый парень, с широкого, губастого лица которого не сходила улыбка, и вправду был когда-то вором?.. Лишнего не болтал, всегда говорил по делу, среди остальных русских выделялся огромной силой, но при этом никогда не встревал в межнациональные разборки, держался подальше от скандалов, но когда высокомерие доходило до хватания за грудки, всегда разнимал не в меру раздухарившихся петушков…

Осень позвала на смену себе зиму. Уже в конце октября задули жуткие ветра, безнадёжно похолодало. Некоторые из задействованных на строительстве вокзала арестантов даже обморозили пальцы рук: а тем, у кого морозом прихватило уши и щёки, счёта не было. Авторитет загазованного, пыльного завода вырос на глазах. Заметно увеличилось и количество желающих попасть в нашу бригаду. Первым пришёл ко мне Столяров.

Когда бок о бок с тобой живут сотни, тысячи человек, редких из них, только самых близких друзей, ты часто и пристально разглядываешь, пытаясь понять, какие изменения происходят у них в душе, какие силы борются внутри. А остальные… остаются для тебя прозрачными тенями. Между делом удавалось и с одним из видных людей зоны – майором встречаться, парой слов с ним перекидываться. Видимо, по требованиям условий жизни я относился весьма равнодушно к нему, не всматривался, глубоко не интересовался. Круглые, как мяч, щёки майора сдулись и обвисли, ядра выпучивавшихся, вот-вот готовых выстрелить из орбит в минуты страстных речей глаз потухли, рваная телогрейка, заросший густой щетиной подбородок, засаленное старое полотенце, которым он вместо шарфа обматывал усыпанную морщинами шею, режут глаза. Столяров, через слово употреблявший в разговоре местоимение «я!», предстал сегодня совсем другим человеком. Если прежде его трудно было понять, то теперь его внешний вид, прикушенный язычок однозначно демонстрировали, до какого уровня скатился этот человек. Что поделать, Столяров потихоньку таял, угасал, его уже поджидают ряды доходяг и фитилей. Густо заросшие волосами пальцы он подносит ко рту и долго-долго кашляет, словно хочет собрать кашель в кулак. «Простудился, – говорит он, сильно хрипя. – Зима, однако!»

Словно сожалея, что не может рассказать ни одной новости, он долго молча смотрел на меня, время от времени тяжело вздыхая, и вдруг совершенно не к месту начал хвалить. «Работяги тебя любят! Образованные, умеющие работать парни почему-то не идут в бригадиры! А зря! Ведь бригадиры могут сделать много хорошего!» Майор ещё что-то говорил, наверное, но из всего сказанного я смог сделать лишь один вывод: он, оказывается, хочет спрятаться от холодов в прессовом цехе. «Устал я болеть! Знаешь, наверное, что это такое», – добавил он. Что тут ответить? Как успокоить это степное перекати-поле? Одно понятно, если избалованного прежней жизнью майора оставить на лютом морозе, он насмерть окоченеет. Про другие народы не знаю, утверждать не буду, но евреи очень тяжело переносят холод. До этого армия Столярова кормила, армия одевала, в чьих-то глазах он смог заработать авторитет, рос по службе. А теперь прежнее и нынешнее положения очень далеки друг от друга. «Если не к тебе, то к кому же ещё мне обратиться?» – сказал он перед уходом.

Назавтра Столяров вышел на работу вместе с нами. Обув резиновые сапоги, туго повязав резиновый фартук, он принялся нарезать кирпичи. Раз качнулся пресс, второй, третий… А «ложкой-то» он орудует без устали, густую, влажную глиняную кашу бесперебойно отправляет с четырёхугольный рот. Мешкать, опаздывать никак нельзя! За один удар выходит пара кирпичей. За пять минут майор с головы до ног покрылся потом, через десять – перестал успевать, через пятнадцать, махнув рукой, отошёл в сторону и ещё полчаса приходил в себя. С такой тяжёлой работой в бригаде могли справиться только двое: эстонец Ансонc и латыш Скуя!.. Вся бригада, и стар и млад, только за счёт них и выживает. О, эти безропотные, без устали работающие латыши-эстонцы! Вы даже в тюремных застенках так ударно трудитесь, а на какие чудеса вы сподобитесь, когда ваши страны обретут истинную независимость, когда вы станете хозяевами своих трудовых достижений?!

Спустя много лет на Всесоюзном семинаре по драматургии в городе Ялта я познакомился и крепко сдружился с белорусским писателем Владимиром Львовичем Меховым. Оказавшийся во время эвакуации в Казани мой одногодка очень сильно полюбил и нашу столицу, и татар. Как-то в одной из бесед я упомянул майора Столярова. Прошло совсем немного времени, и Мехов сообщает мне в письме: «Нашёл я твоего майора, жив и здоров!» Как я ни старался, но в Минск в то время поехать не смог. А когда я попал туда в 1989 году, бывший военный журналист, майор, отрекшись от многолетнего партийного стажа, сдав краснокожую книжицу партбилета, в преклонном возрасте вместе со всей многочисленной, многодетной семьёй переехал на историческую родину всех евреев, в Израиль.

Не обижайся на меня, Михаил! Не сумел устроить тебя в тёплое место, на спокойную и сытную работу, прости! Ты же молод был тогда, хоть и с большими трудностями, но мог выжить! Ну не выталкивать же мне за борт семидесятилетнего Ноя Борисовича или доброго русского мужика Ивана Лапаева, с дрожащей словно осиновый лист душой, с первого дня войны не евшего досыта, ничего, кроме тюремных решёток и колючей проволоки, в жизни не видевшего, страдающего от вываливающейся на каждом шагу грыжи? Ведь их же насильно посадили в лодку нашей бригады, прекрасно понимая, что грести они не в состоянии!.. Цель-то у палачей одна: извести, убить!..

Не обижайся, Михаил! Не то что тебя, даже своего, не скажу, брата по крови, но духовно близкого человека, Эскандера Даирского не смог принять я в бригаду в то непростое, запутанное время!

Среди соплеменников я его ни разу не встречал. Нет, Эскандер, хотя и был крымским татарином, никогда к соплеменникам не тянулся. Не помню, чтобы он, облизываясь, стучался в «сытое окошко» к Мухтару, наверное, не ходил туда Эскандер… Гордый телом, но порой едва удерживающий в нём большую душу, он жил в полном одиночестве, и даже своим одиночеством был велик этот человек.

Эскандер – лётчик, за его плечами много боевых вылетов, ещё до войны он был награждён орденом Ленина, в одном из воздушных боёв был сбит немцами. Но и там не растерялся, смог выпрыгнуть из пылающего, стремительно падающего самолёта, сумел раскрыть парашют. Однако недобрый ветер отнёс его на окраину деревни, занятой немцами… Отважный лётчик сломал левую ногу, которую пришлось ампутировать по колено. Уже в плену эту операцию провёл врач, орудуя обыкновенной ножовкой. Даирский не робкого десятка человек, не стонал, молча перенёс неимоверные боли.

Если заранее не знаешь, то и сейчас не увидишь, что у него нет ноги, до сих пор не понимаю, как невысокого роста крымчанин с горящими глазами умел противостоять лютым ветрам Казахстана. Тельце-то у него, в ладонь можно поместить, но безногого Эскандера Даирского никогда не освобождали от работ. Потому что и в его формуляре было предписание: «Использовать на особо тяжёлых работах!» И если тебя в горячке вынесения приговора не расстреляли, поставив лицом к стене, то предписание обрекало на медленную, но верную смерть. Это знали и злобные люди, которые вынесли приговор, и те, кого приговорили! Иначе разве воткнули бы слушающих, как шагает по палатам смерть, тихо прощающихся с жизнью пациентов тюремного лазарета в Спасске на кирпичный завод или в шахту?!

Когда вошёл Эскандер, я читал известную книгу Теккерея «Ярмарка тщеславия»140. Откинув соломенный матрас, он сел на топчан, положив костлявые руки поверх коленей, упёрся в меня взглядом чёрных, как два кусочка ночи, глаз. Ничего не говорил, то ли не осмелился, то ли не хотел, однако его насупленный, как у беркута, вид без слов объяснил и цель, и причину прихода. Так, в полной тишине, мы просидели довольно долго, как мне показалось. Наконец Эскандер пошевелился, протез, громко скрипнув, напомнил о себе, о том, что навек привязан к хозяину. «Старею, похоже, – сказал Эскандер, – возраст начал чувствовать! Раньше нисколько не боялся холода! Снегом обтирался! Бывало, в бане напарюсь, выбегу на улицу и в снежный сугроб со всего маху как занырну… А сейчас – даже рассказывать зябко! Отрезанная нога мёрзнет. После долгого пребывания на морозе жутко ныть начинает. Спать невозможно». Я не спешил ни отказывать ему, ни соглашаться. «Завтра выходи в нашу бригаду! Нарядчика предупрежу», – сказал я.

Эскандер почти целый день бродил по цеху. Ни с кем не разговаривал, немного попереставлял выложенные на рейки кирпичи. Попробовал катать быстроходные келлеры, на которых кирпичи перевозили в сушилку, а перед концом смены отозвал меня в сторонку. «Я понял, – сказал он. – Здесь для меня места нет! Это сущий ад!»

Помню, что помог Эскандеру устроиться в кочегарку, работавшую на строительстве шахты…

Эскандер Даирский живым и здоровым вернулся в родной город своей жены Елец. Мы с ним продолжительное время переписывались, обменивались новостями.

«Здравствуй, друг мой Аяз! Вчера в руки попались твои старые письма, и я решил написать тебе, хотя и не знаю твоего точного адреса. В прошлом году листаю я «Крокодил»… и наталкиваюсь на твоё имя! Почему ты перестал публиковаться в этом журнале? Рассказ твой мне очень понравился, продолжай в том же духе! Желаю тебе переплюнуть Черемных141 в своём сатирическом творчестве! В 1960 году был в командировке в Киеве и кого, ты думаешь, я там встретил? Петра Кравченко. Он был бригадиром в Актасе. Помнишь? Очень приветливо поговорил со мной и пригласил в гости. Сходил. Живёт он, конечно, бедновато. Но хозяин радушный, выпили с ним, поговорили про Актас. И тебя по-доброму вспомнили. Солохутдинова, «премьер-министра» Велягурского. Кстати, Кравченко как-то натолкнулся на Ивана Велягурского, но тот почему-то поспешил исчезнуть с глаз.

Не забыл ли ты Виктора Августовича Гринупа из профессоров? В прошлом году один из моих приятелей поехал отдыхать в Сочи и заглянул к Гринупу. Я передал с ним «гостинец», парочку бутылок… тот сразу же накинулся на «Столичную». Поддаёт бедолага! Не женился, живёт вдвоём со старой матерью, жизнь у него не заладилась. Сообщаю его адрес: Сочи, улица Максима Горького, дом 2».

«Вчера возвращаюсь с работы, а в руках у жены твоё письмо. На душе сразу стало очень тепло, я бы даже сказал, горячо. Прежде чем открыть конверт, вняв просьбе жены, начал рассказывать о тебе. Воспоминания о тебе такие интересные, видимо, поэтому жена просила всё новых и новых историй! Я безгранично рад тому, что мы смогли найтись. Искренне верю, через пять-шесть лет твоё имя начнёт греметь в литературе нашей страны. Должно произойти именно так, ибо многим писателям не довелось изведать того, через что прошёл ты, ведь какие тяжелейшие испытания выпали нам в жизни! Никогда не забуду, какие тяготы тебе пришлось перенести «во владениях помещика Удодова»!..

Радуюсь, что ты женился на девушке, о которой рассказывал ещё в лагере. Надеюсь, что в скором времени появятся маленькие «сулейманчики», и с нетерпением жду этого. Адрес профессора Гринупа я тебе написал, думаю, что ты получил это письмо. В феврале был в командировке в Москве, нашёл много знакомых по «поместью» Фёдоровка. Встретил В. Прусса, проживающего на Арбате Гольштейна. Сынов Израиля обоих оправдали. Гольштейн работает в Клине, а Прусс – в Минске. Часто наезжает в Москву, к жене. Есть информация и про премьера Велягурского, после освобождения он поехал на родину, в Херсон. Видимо, не найдя там работы, снова вернулся на девятнадцатый квартал Караганды и устроился на работу к знакомому прорабу. Попробуй написать туда, может, сумеешь напасть на след. В Фёдоровку, в опустевшие после нас бараки, нагнали «расклешённых». Пусть теперь попробуют пожить, жизни порадоваться!»

«Недавно приехал гость из Караганды. Оказывается, в нашем доме живёт его родственник. На построенной нами 121 шахте произошёл мощный взрыв. Очень много жертв. Какое горе обрушилось на людские головы! 21 мая 1964 года».

«В нашем городе очень много казанских татар. Мы с ними тесно общаемся. Среди них есть и авторитетные личности, директора больших заводов. Если надумаешь приехать, соберёмся и устроим большой праздник. Приезжай».

В одном из писем Эскандер сообщил, что в Адмиралтейской слободе живут его родственники со стороны отца. Если не ошибаюсь, он написал и их имена, и адреса. Почему-то мы не нашли друг друга, не смогли встретиться.

С требованием взять одного из своих на довольствие в прессовый цех, ко мне пожаловала «делегация» бандеровцев. Эти не стали унижать себя просьбами и уговорами. «Берёшь, и точка!» – сказали они, как отрезали. Я их выслушал, не перебивая, растерялся от их слов и очень испугался…

Дела повернули совсем в другую сторону, и эти мелкие хлопоты позабылись.

Отбирая у людей всё хорошее, пожаловала леденящая кровь, седовласая зима. Землю укутала плотная шуба, из карьера на транспортёрной ленте доставлялись огромные, размером с конскую голову, комья глины. Пройдя через две дробилки, комки измельчаются до размера ореха и выгружаются на транспортёр, идущий к прессам. Иногда из карьера поднимаются такие огромные глыбы, что, упав с грохотом между двух барабанов дробилки, они наглухо там застревают. Приводная лента барабанов слетает, работа встаёт, завод погружается в тишину.

На дробилке в тот день работал Василий Васильевич Терлецкий. Знакомый мне ещё с этапа крестьянин-белорус был настойчивым и хитрым человеком. В Свердловской тюрьме на нём была дублёнка из разноцветных шкур, кожаные сапоги со стоптанными каблуками и малахай с одним отвисшим ухом. Сменив одежду, Терлецкий всё равно остался верен себе, вставит какое-нибудь бойкое словцо и во весь рот, словно радуясь собственной сообразительности, хохочет. Горе не брало парня, голод не сломил. Его отличало небывалое для настоящих крестьян здоровье, насмешливое и даже наплевательское отношение ко всему происходящему. Терлецкому дела нет до того, как ты себя чувствуешь, да хоть весь мир рухнет в тартарары, ему всё равно. Пусть хоть все пушки Кореи разом пальнут у него под ухом, ему плевать, будет храпеть, как и прежде! Я его уважал ещё и за то, что он единственный из всех белорусов разговаривал на родном языке. В какой-то момент прекратилась подача глины из карьера, народ разбрёлся кто куда, чтобы перевести дух, а направленный на доставку реек низкорослый Урбанис устроился в освободившейся тележке и мгновенно уснул. Мы с начальником цеха Сергеевым помчались к тому месту, где случился перебой – к дробилке. К нашему приходу Терлецкий, открыв одно железное окно бункера, выдирал особо большие комья и кидал вниз. Взмок, дышит натужно, пока снизу, из карьера, не прибежал бешеный пёс Ревякин, нужно запустить конвейер. Иначе – хана! Не сносить ему головы! Мы с Сергеевым стоим внизу и наблюдаем. Сергеев торопит, через каждую секунду спрашивает: «Много ещё?» Терлецкий с головой нырнул в бункер, что он отвечает, не разобрать. В эту минуту, не знаю, что произошло, я падаю без чувств. Долго ли пролежал, не знаю, первое, на что я обратил внимание, когда открыл глаза, это на лежащую возле головы руку. Рука, словно оторванный хвост ящерицы, судорожно подёргивалась рядом. Я успел испугаться: «Оторвалась!» Парой месяцев ранее руку Сергеева затянуло в транспортёр, пришлось частично ампутировать раздавленные пальцы. Может, это мне вспомнилось? На какое-то время опять проваливаюсь в омут и забываюсь, в себя прихожу от извиняющегося, жалобного голоса Терлецкого: «Бригадир, бригадир!» Сажусь. Шея, можно подумать, только что освободилась от виселицы, жутко болит, в голове стрекочут тысячи кузнечиков. Хочется отделить голову от шеи и поставить рядом – так тяжело! То ли Терлецкий поспешил закончить чистку, то ли мы его излишне подстегнули, не могу объяснить, выпавший из бункера ком глины размером с овечью голову попал прямо в мою макушку и… мог бы размозжить череп, но, слава богу, в отличие от остальных бригадиров, я не форсил во франтоватой кроличьей шапке, а носил выданную в лагере толстую, ватную, стёганую шапку с тканевым верхом. Спасибо портным ГУЛАГа, не пожалели ваты, толстая получилась шапка-то, плотная, спасла меня, почти как железная каска. Иначе лежать мне на «братском кладбище» на окраине Актаса в безымянной могиле под табличкой с номером И-Г-732. До конца смены я пролежал на досках, на зону меня привели под ручки, отправили в санчасть. Врач, осмотрев меня, сказал: «Особо опасного ничего нет… но всё равно два-три дня на работу не ходи!» Спокойно отдохнуть не удалось, пришёл дежурный надзиратель и отвёл меня к Куму. «Сухостоя» в то время уже куда-то перевели, к нам направили капитана Коробейникова. Многих стремительно выросших в военное время недозрелых «апицеров» после войны распихали по лагерям. Коробейников был одним из них. Ленивый, медлительный, разъевшийся, тугие бёдра еле помещаются в казённые штаны, до сих пор не до конца свыкшийся со своим сегодняшним высоким положением вчерашний крестьянин. Он пригласил меня и, предложив сесть, начал расспрашивать о произошедшем на заводе. «Кто-нибудь не организовал это?!» – интересовался он. Сколько бы он ни спрашивал меня об одном и том же, отвечал я каждый раз одинаково: «Терлецкий не виноват, он не из тех, кто по чьей-либо воле может решиться на подобное. Ни в ком не сомневаюсь, никого не подозреваю». Правда, некстати вспомнились угрожавшие мне бандеровцы, но я тут же отогнал эти невесёлые мысли…

В этот раз не умер, даст Бог, и в следующий раз пронесёт!

15

Не допусти погибельной смуты!

Межнациональное противостояние на зоне день ото дня усиливается. Теперь за хлеборезку, столовую и другие тёплые местечки практически перестали драться. Молодые бандеровцы образумились, пришедшие с соседних зон зловредные привычки, перенятые от воров-бандитов, проявляются всё реже. Вокруг старосты соседнего барака, миловидного и доброго духовного наставника – пана отче Чайкивского денно и нощно собирается молодёжь. Слушают наставления из Евангелия, хором поют. На шеях у парней появились маленькие медные крестики, по их примеру и мусульмане, вспомнив о своей религиозной принадлежности, стали носить полумесяцы на тоненьких цепочках. Один из кавказцев знает, как правильно справлять намаз, по пятницам мусульманская община стала сообща молиться. Теперь уже невозможно объяснить, из-за чего, по каким причинам возникают перепалки между общинами. Условия жизни примерно одинаковые, возможности тоже на одном уровне. Западники не любят русских, а литовцам, что русский, что чёрт – никакой разницы. Понимаю, эта историческая вражда не вчера возникла, и как развивалась в дальнейшем, тоже можно объяснить. Но на зоне, когда все мы – одно большое стадо, откуда взяться вражде? Сейчас и самая пёстрая группа – «чёрных» стала намного больше. Возглавляют её чеченцы, они главари. Кабардинцы, балкарцы, аварцы тянутся за ними. Теперь-то и слепому видно, по национальному признаку организовались крепкие, сплочённые группы. Если огонь войны в Корее разгорится до мировых масштабов, если возникнет угроза для арестантов, начатое примерно из таких соображений дело само приобрело угрожающий оттенок. Дурное быстро прилипает, прежде незаметные, ничем не обозначавшие свою национальную принадлежность немногочисленные белорусы и поляки тоже начали сбиваться в группы. На каких только языках не разговаривают арестанты Актаса! Языки-то разные, а темы?

Молодёжь собралась возле футбольного поля. Команд две – европейцы и «чёрные». В баскетбол играют, опять две команды противостоят: литовцы и «чёрные». Русские среди «чёрных»! Что поделать, на зоне свои принципы национального деления.

Хорошо запомнилось, как по центру зоны текли, словно утренний туман, белорусские парни!.. Обычно главой группы выбирают невзрачного, неприметного человека, этакую серую мышку. А эти выбрали самого крупного, самого видного, самого симпатичного. Было очень странно видеть в главарях этого образованного парня. Потому что главарь – это поза, пускание пыли в глаза, как мне кажется. Хотя он руководил понарошку, но авторитет имел, ему выделяли лучшее место, он всегда находился в центре. Главным в русской группе был стеснительный, благовоспитанный Семён Якушев, чихая, он прикрывал двумя ладонями растрескавшиеся губы, имел привычку быстро озираться по сторонам. О чём бы он ни говорил, всегда улыбался, и совсем не был похож на русского – не матерился. Литовцев возглавлял тоже ни чем не отличающийся от остальных соплеменников низкорослый, среднего возраста мужчина. Несмотря на то что рядом со столбоподобными Медишаускасом Иозасом Ионой, Людгарисом Пакарклисом, коренастым, неимоверно сильным Эдуардсом Бринклисом, допрыгивавшем до баскетбольного кольца и повисавшем на нём Болеславесом Мезисом этот мужичок выглядел, как оборванец-пастух, его беспрекословно слушались, отдавали должное старшинству и авторитету. К чему могут привести заносчивость, бесцеремонность, несдержанность главаря национальной группировки, в какие катастрофические бездны затянуть, жизнь вскоре наглядно продемонстрировала, Актас встал на уши! Часто общаясь с литовцами, я жил с ними в дружбе. Хотя у меня в бригаде литовцев не было. Удивительный факт, большинство литовцев были молоды, им, как я понял, не по душе был восьмичасовой рабочий день в тёплых заводских цехах. Большая часть их работала на продуваемой всеми ветрами стройке. Ни свет ни заря грузиться в машины и ехать в дождь и ветер в город и обратно было весьма непросто, но они безропотно ездили на эти объекты. Наш завод в действительности был старым ульем для дряхлых стариков!

Огонь – боже, сколько племён поклонялись огню, считали огонь неукротимой, немыслимо мощной силой. Огонь – низвергающийся с небес, он был особенно дерзким, беспощадным и сокрушительным. Молния – разве это не грозящий палец божественных сил?.. Огонь – это строптивый, не дающий накинуть на себя узду, смелый красногривый жеребец. Рот не успеешь раскрыть, а он уже лес опалит, проникнув в шахту, превращается в дьявола-иблиса, выдавливает из людей души. Дома и подворья, высоченные гостиницы сжигает дотла, будто спичечные коробки. А вулканы?.. Что может противостоять огненной лаве?..

Но есть другой огонь, более дерзкий и, вне всяких сомнений, более мощный, чем простое пламя. Он не дымит, не искрит, невидимый глазу, тлеет исподтишка до поры до времени, и вдруг, нате вам – прорывается во всей красе! И ему, стравливающему целые страны, заставляющему мужчин браться за ножи и идти войной друг на друга, со времён сотворения мира причинившему немало горя как всему человечеству, так и простым его сословиям – крестьянам, трудовому народу, этому невидимому огню не погаснуть вовеки. И дыма-то не различить у этой заразы, и гарь слишком запоздало обнаруживается, тихонечко тлеет, тлеет и от малейшего невинного ветерка разгорается во всю мощь! Этот огонь – национальная вражда. С незапамятных времён посеяна она между народами. Немного приутихает время от времени, но до конца не забывается, власть имущие (именно они любят побаловаться с огнём!) в угоду своим желаниям подбрасывают в это пламя не только щепки, но и человеческие головы. Ища пути выхода наружу, дьявольский огонь долгое время незримо тлел в лагере Актаса. Если кто-нибудь из русских, повздорив из-за очередного пустяка, приложился к щеке бандеровца, это – скандал. Кулаки сжимаются, скулы трещат, дремлющие в голенищах сапог кинжалы, зловеще бликуя, выходят на белый свет. А приглядишься, выеденного яйца не стоила причина внезапного противостояния. Кому-то попался более новый френч, другому выдали в каптёрке с залатанными рукавами. Эти двое начали ругаться из-за нового френча, и в ходе ссоры оторвали рукава у поношенного! Когда слова иссякли, в ход пошли слепые кулаки. По сотне парней с обеих сторон собираются в заранее оговоренном укромном месте, под подошвами сильных ног потихонечку тлеет огонь-хитрован. Огонь!

Повторы иногда идут только на пользу, от пятикратного за день прочтения намаза его свойства не изменяются, он по-прежнему направляет наш разум в нужном направлении, не даёт свернуть с прямого пути! Война в Корее с каждым днём разгорается всё сильнее. Приспешники Берии только и ждут, когда конфликт запылает в полную мощь, тогда-то всех нас и утопят в крови. Вместе с этапами нынче именно такое предписание доходит в зоны. Среди авторитетных арестантов немало таких, кто тесно общается с тюремным начальством, любят наши командиры профессоров, шахматистов, музыкантов, поговаривают, что они частенько приглашают их к себе, встречаются – значит, общаются, а если общаются – значит, и стальные замки от сундуков с секретами ненадолго отпираются. Выходит, нас должны уничтожить, Сталин хочет продлить жизнь своей вечно сумрачной империи, очистив её от всего подозрительного, избавившись от неблагонадёжных граждан!..

Боже ты мой, когда и без того отовсюду грозит погибель, какие уловки они нашли, чтобы подпалить поле национального согласия и разжечь огонь противостояния? Чекисты не были сплошь кровавыми палачами, не были! Среди них немало знающих людей, сумевших открыть научные основы, заранее предвидевших, чем всё может закончиться!.. Разве не было высших школ, институтов, за чьими стенами сформировались законы о способах истребления людей, о методах национального притеснения?.. Разве не получает множество этих «учёных» солидные пенсии, живя в роскошных квартирах-дворцах в тихих, неброских московских переулках, жуя произведённые народом вкусности-сладости?

В один из дней всё перевернулось вверх дном.

Данг-донг. Кто-то истово колотит в подвешенный возле вахты рельс. Ну хватит уже, уймитесь, здесь нет глухих! Сейчас уже и у глухих ушки на макушке: какие бы ветра ни задували, они в курсе всех событий в стране! Отворили двери барака. Лениво, вперевалочку в двери вошёл день. Из секции Хусаина Залиханова, правой рукой похлопывая себя по ляжкам, появился Хамит. Куда торопится эта птица?! Это разве не он всю ночь, до самого утра пил самогон, бренчал на гитаре и дурным голосом распевал «Хасбулата молодого»?.. Чу! Хамит, спотыкаясь на бегу, вернулся – уж не андалусский ли бык с налитыми кровью глазами гонится за ним?! То ли с неба, то ли с земли стал доноситься какой-то незнакомый, противный звук. Перед сильной грозой, будя безмолвный лес, примерно с таким же шумом пролетает зловещий ветер. Затеявший роение улей вылетает с присущим ему странным гулом в ясное небо и развешивает этот звук на ветвях деревьев и толстых стеблях травы, ища себе новое пристанище. На утренней заре по весне снег в лесу, разом тронувшись, разъярённо гудящей лавиной обрушивается по-вдоль лесной балки. Внимание! Врывающийся в открытую дверь подозрительный шум завладел вниманием даже не до конца проснувшихся, разбудил спящих арестантов. Что-то происходит! Или собирается произойти. Вдобавок ко всему, кто-то, не разобравшись, крикнул: «Начали вырезать арестантов! Убийство! Вот и настал наш конец!» Если только один ты, что-то подозревая, ожидаешь с тревогой дальнейшего развития событий – это одно, но когда четыре тысячи человек разом вздрогнут, потеряв терпение, – это ужасно! В безоблачном небе играют плети молний, кровь разгорячённо несёт по венам огонь сомнений и подозрений. Весь мир приходит в движение. Кто-то бежит к мешкам с добром, вцепляется в узлы, другие достают из нагрудных карманов фотографии жён и детей. Глаза по рублю от страха. А таким глазам стебель лопуха – столбом, нитка – канатом мерещится. Звук – это движение, если этот звук, ожив, берёт в свои руки власть над тишиной – пиши пропало, люди превращаются в стаю пугливых животных, теряют разум. И в то утро случилось именно это. Тишина умерла, отовсюду, куда ни поверни ухо, прилетал ужасный звук, от которого звенели стёкла и подрагивали рамы. Когда даже деревья испуганы, как вытерпеть такое человеку с его хилым тельцем? Русские кинулись в заросшие паутиной тёмные углы отвешивать поклоны и креститься, те, кто постарше, принялись обескровленными губами шептать известные молитвы, сбивчиво, вперемежку со стенаниями: «Конец нам… Конец! Вот и смерть наша пришла!» И куда подевались прежние: «Будем едины, будем выручать и поддерживать друг друга. Хоть бы кто-нибудь остался в живых, чтобы рассказать о наших последних минутах!» – пламенные переживания, клятвенные речи?! Всё сошло на нет.

С большим трудом мы поняли, что источником шума являются люди: кто-то, грохоча сапогами, пробежал мимо барака. «У страха глаза велики», – говорят в народе. От одного арестанта к другому побежал слушок: «На вышках пулемёты!» «Начинается! Сейчас нас всех перестреляют». Из-за высокого забора послышался громкий заливистый лай. Сотрясая вышку, по лестнице взбираются солдаты, указывая окрестности зоны привыкшими бить арестантов пальцами, они горячо что-то обсуждают, приподняв опущенные уши ушанок, громко кричат. В это время, широко распахнув двери наших секций барака, вкатились, словно раскалённые на огне камни, западники. В этот раз и ножи, и заточенные металлические прутья вышли на белый свет! То ли защитить идут, то ли… Не успели они ворваться в барак, как возле каждой секции уже находилось по три-четыре бандеровца. Когда глаза свыклись со светом, мы разглядели, что все вошедшие либо сами бандеровцы, либо сочувствующие им. «Сесть! Сидеть! Не двигаться!» Голос рыжего начальника конвоя гневный, каждое слово – железная колотушка… Но такую степень негодования мы услышали впервые! Я до смерти перепугался. Я, бригадир, татарин, на сегодняшний день один из группы «чёрных». Ножи предельно остры, в полумраке они сверкают, точно плётки молний.

Внезапно нахлынувшая волна, сильно перепугав, дохнула на нас холодом смерти и стихла, парни, словно спешащие на поле боя воины, услышав непонятный для нас приказ, все как один покинули барак. Нет, голоса не утихли, нет, нет, звуки гуляли по зоне туда-сюда, туда-сюда. Окончательно ввергнув нас в панику, застрочил пулемёт. Бог ты мой, на чью же голову падут пули, льющиеся с возвышающейся чёрной тенью на синем небе вышки?! Шум ног удалялся от нас, наши сердца, пытаясь вернуться на привычные места за грудиной, колотились, словно хотели что-то рассказать. Я бригадир, мои бригадники то и дело оборачивались ко мне. Каждому ясно, настала пора что-то сделать, немного приоткрыть завесу над тайной происходящего!

Перепуганный, подхожу к двери, открываю. Слава богу, коридор опустел, обращаю внимание на распахнутую настежь дверь комнаты Хусаина Залиханова. Подхожу, заглядываю – никого. На полу, напоминая собравшихся куда-то ускакать серых зверей, разбросаны потрёпанные одеяла, в одном углу, похожая на овцу, рассыпана гора желтоватых окурков, опрокинута жестяная кружка с чаем. Густой тёмный чай даже не успел впитаться в доски пола. Нет, эти не вознеслись на седьмое небо, подобно тому, как вознёсся к Аллаху Всемогущему пророк Мухаммад в день Миграджа. Иначе они вернулись бы ещё до того, как из кружки вытечет весь чай. Подхожу к двери барака, немного осмелев, осматриваюсь вокруг, за мной увязалась ещё пара-тройка арестантов. Голоса до сих пор слышны, они поднимаются из очага заварушки, но движения, каких-то стычек не видно. Пытаясь понять, между кем возникли разногласия, перекидываемся вопросительными взглядами. Кто победит? Во что выльется эта ссора? Шум на некоторое время стихает, но почти сразу же начинает реветь, как объятое штормом море. И за колючим забором, под пристальной охраной невозможно порой прожить человеку! Куда ты катишься, мир, почему так быстро растёт и ветвится твоя злоба?!

О завтраке никто не вспоминает, о том, чтобы пойти на работу, и речи нет. В какой-то миг голоса, разделившись на десять, на двадцать, военными подразделениями из четырёх-пяти бойцов растеклись по своим баракам, словно ручьи из полноводного озера.

Ближе всех к вахте жил староста барака, расположенного по правую руку, пожилой высокий чеченец с седыми усами. Вместе с ним в той же комнате «прописаны» ещё трое чеченцев и авторитетный сапожник, аварец Гасан. Считалось, что чеченец в нахлобученной на серебристую голову старой меховой шапке, с неизменными чётками в руках старается держаться подальше от различных конфликтов. Видимо, так оно и было, но вчера вечером, непонятно, за какие грехи прогневался на него Всевышний, староста столкнулся «на узкой тропинке» и повздорил с дворником, западником-бандеровцем. Сейчас поди проверь, чей кулак проснулся раньше, видимо, наговорили они друг другу жёстких «любезностей», западник не забыл, по всей видимости, упомянуть и папу с мамой, славяне это любят, а чеченцу эти слова, понятное дело, не понравились! Дворник даже ткнул чеченца в рёбра концом древка метлы. Короче, вспыхнула ссора, на звук собралась молодёжь с обеих сторон. А-а, ты поднял руку на чеченца – это переходящий все границы, непростительный поступок. На громкие крики с вахты вышли надзиратели, они разогнали собравшихся и быстро-быстро позапирали все двери. Вот что хочу отметить, хотя тюремное начальство само, как правило, организовывало ссоры и беспорядки, но разрастания этих конфликтов до убийства, резни старалось не допускать. Да, вот так, пусть будет натянутость в отношениях, пусть нации угрожают друг другу, представители одного народа пусть держат в страхе представителей другого, а если нужно, то и подчиняют себе, главное, чтобы не дошло до оружия! Когда с самого верха в зону спускается комиссия и проверяющие с видом, не предвещающим ничего хорошего, обходят-обнюхивают территорию, навстречу им, низко кланяясь, выбегают некоторые арестанты, из которых до сих пор не выветрился советский дух, падают на колени и, валяясь в ногах у высокого начальства, жалуются. «Вот, подал апелляцию… Ответа нет. Верховный Совет молчит. Прокурор не отвечает. Помогите!» – бубнят они невнятно. Как же благостны такие минуты чекисту! Возле его сверкающих, как полная луна, сапог голова арестанта! Когда-то эта голова была непокорной, а вот теперь она у его ног!.. Если стаскивает шапку, от лысины пар валит, значит, волнуется!.. Начальник-чекист что-то бубнит под нос, в это время свита, уплотнившись, берёт его в кольцо и уводит подальше от арестанта.

Проверяющих интересуют две вещи: надёжны ли замки, бдительны ли охранники? Крепки ли сети?.. Второе, чем они интересуются: не угасла ли национальная вражда, и можно ли её всегда удерживать на должном уровне, в движении?.. Если ссора доходит до кровопролития, лагерному начальству несдобровать. Совсем недавно в одном из лагерей около Сарани произошла резня, по двенадцать душ сгубили с обеих сторон.

Может, это известие распалило западников? После вечерней перепалки они так и не легли спать, дождавшись, когда утром откроют засов, подняв «в ружьё» самый подготовленный «отряд», они, пробравшись к чеченцам, зарезали и старосту, и ещё троих его соплеменников, живших в этой комнате. Разбуженный шумом Гасан встрял между западниками и чеченцами, то ли помочь хотел, то ли разнять, успокоить, непонятно, в итоге красивого аварца тоже зарезали. К тому времени новость долетела и до «чёрных», ведь огонь раздора тысяченог, их вооружённый «взвод» тоже прибыл к месту резни. Бандеровцы несколько раз повторили: «Тех, кто нам был нужен, мы взяли, больше кровь проливать не собираемся». От вида пролитой и разбрызганной по стенам тёплой крови кавказцы и азиаты рассвирепели. Они распахнули ворота своего барака и призвали соплеменников к «газавату», к священной войне против неверных! Разве, когда творится зло, когда проливается кровь, мы зачастую не прибегаем к имени Аллаха, не обращаемся к учению, преподанному пророками?! Теперь обе стороны, распалённые и разгневанные, выстроились друг напротив друга, стиснув в ладонях рукояти кинжалов, поливая друг друга словесной бранью, и такое шумное противостояние продолжалось некоторое время. До нас долетели звуки именно этой перепалки…

Кострище подготовлено, дрова сложены, теперь осталось только спичку запалить и поднести! Коробок в руках «побеждённых, в пух и прах разбитых чёрных». С их стороны пять трупов!

Бригадиром в пятой бригаде был казах по фамилии Султанов. Когда мы только пришли по этапу в Актас, в самый первый день моего пребывания в лагере я с любопытством рассматривал на доске достижений незнакомые, странные на первое восприятие фамилии бригадиров. Первый – «Ревизорс», дальше второй, третий… пятым шёл Султанов, шестым – Хохун… Я решил, что Султанов татарин, оказалось, казах. Стройный, высокий, образованный, повидавший мир парень снискал большой авторитет и уважение на зоне. За схожую с татарами внешность, за мусульманское вероисповедование я испытывал к нему, оставаясь незаметным, большое уважение, благоговел перед ним издалека. Если бы в тот злополучный день с нами не было Султанова, лагерь потонул бы в крови!

Султанов вышел из толпы на нейтральную зону между двумя противоборствующими силами и начал прежде всего, нет, не бандеровцев успокаивать, а своих – «чёрных». Как ему удалось придать уверенности своим словам, откуда и какие он нашёл убедительные доводы, в правильных словах скрыта огромная сила, оказывается, и разъярённые, озлобленные, обезумевшие чеченцы, и орущие во всё горло «кровь за кровь!» кавказцы, особенно дагестанцы, после его слов успокоились. Невиданное спокойствие, величественный голос, который в обычной жизни услышишь только в мечети во время проповеди, достучались до сознания бандеровцев, никогда и ни в чём не желающих уступать «чёрным», немного потоптав каблуками окровавленную землю, они пришли в себя. А для «чёрных» слово Султанова – закон. Из влажных ладоней они переложили свои кинжалы в голенища сапог и потихоньку успокоились, замолчали.

Пока мы понемногу отходили от случившегося, в зону успели нагнать солдат, соорудив узкий живой коридор между бараком и столовой, конвоиры погнали нас на завтрак. «Марш! Марш! Бригадиры идут на шаг впереди остальных! Марш!» Пулемёты на вышках, казалось, скалились в нашу сторону, количество солдат возле вахты всё прибывало и прибывало, арестантов, сильно поторапливая, увели в рабочую зону.

Судьба – хозяйка, она частенько разворачивает ход человеческой мысли; прежде, когда в бригаде было спокойно и дружно, я и не задумывался, что у меня вот этот работник – западник, вон тот – латыш, а этот – узбек. Буквально на глазах бригада разделилась надвое! Ещё никто не знает, чем закончится это кровопролитие, строить предположения не решаемся, но никто не сомневается, что огонь, прежде скромно тлевший в глубоких слоях болотного торфа, а теперь неимоверно разгоревшийся, ни к чему хорошему нас не приведёт. Кто кого? За что? Особенно меня пугает, что убийственная резня может вспыхнуть из-за пустяка. Кто кому клиньев ни разу не забивал, чья овца не забредала в чужие угодья?! Пожилые мужчины повздорили, один другому почесал горб черенком от метлы! Мало, что ли, нас колотили-то?! Старик чеченец утром одумался бы да извинился, но… Нет, мешок порван – из него что-то течёт, дробины уже в ружейном стволе, порох уплотнён шомполом. Жертва выбрана, созревшее зло словесной стеной уже не отделить.

Неспешно, словно ленивые балбесы, запускаем пресс. Инженер Ройтман, как галка, порхает туда-сюда, вертится возле нас, ни о чём не спрашивает, никаких новостей не сообщает. Работа не идёт, хромает, останавливается, то лента с барабана соскочит, то электричество выключат. Наконец, из зоны приходит ещё одна недобрая весть. Принёсшие в жертву пятерых «чёрные» не успокоились, тихого, хромого нарядчика, украинца из-под Харькова, прирезали, даже не заваливая на землю. Теперь с обеих сторон есть жертвы. Пролилась кровь обеих сильных группировок. Тихий и добропорядочный нарядчик совсем недавно получил эту должность. Правда, мы тесно не общались, хоть я и бригадир, но предпочитал не встревать по мелочам, не чесал там, где не чесалось, не петушился. Друг друга мы привыкли понимать с полуслова. Почему же «чёрные» выбрали в качестве жертвы именно этого покалеченного жизнью, хромого человека?! Только из-за того, что он был нарядчиком? Или никого другого под руку им не попалось?

Когда весть о новом убийстве постучалась в наши грустные, перепуганные души, работа совсем развалилась. Все мы – будь то русский, хохол или литовец – поняли, что в наших судьбах наступил переломный момент.

Каждый человек по своей природе консерватор, даже маленькое изменение настораживает его, а большое – ввергает в страх. Что можно ожидать от растяпы, который не решается даже на перестановку в комнате, не осмеливается передвинуть из угла в другое место шкаф, незыблемо стоящий там десять – двадцать лет? Так и живёт, покрываясь мхом, коробясь, ржавея! И это в тех условиях, когда человек в большей или меньшей степени хозяин своей судьбы. А в зоне-тюрьме, когда ниоткуда не ждёшь и толики улучшения, разве можно верить в то, что какие-либо изменения приведут к лучшему?! Для таких людей нет и не предвидится хороших сдвигов! Вот если бы отворили вечно спящего караульного – железные ворота… А начальник лагеря сухим, клокочущим голосом зачитал бы пришедший из Москвы Указ… «Вы свободны. Полная амнистия! Разъезжайтесь по домам!» Вот на такие изменения мы согласны, а всё остальное нас тревожит и даже пугает!

На территории завода заметно увеличилось число слоняющихся без дела арестантов. Смотрю, русские тянутся к русским, латыши к латышам. Если двое-трое, собравшись в кружок, негромко о чём-то спорят, и к ним приближается четвёртый, то группа рассыпается, от увиденного поневоле съёживаешься. Глаза сегодня – ножи, ресницы – стрелы, слова – пули. Со страхом думаю, что ещё здесь, на заводе, начнём хватать друг друга за грудки. До конца смены не дали и половины плана, пришла пора возвращаться. В другие дни к вахте мы стекались, как бойкие ручейки, а сегодня подтягиваемся, словно сонные осенние мухи, лениво, с недовольным бормотанием, с большой неохотой. И надзиратели не подгоняют, и начальник конвоя хотя и нервничает, постукивая один каблук о другой, но голоса не подаёт. Женскую колонну, похоже, ещё не выводили, не видно их. Наконец выходим из ворот, нас трижды пересчитывают. А солдат-то сколько, солдат! Тройным кольцом нас окружили, новых собак пригнали, те лаем приветствуют друг друга, машут мохнатыми хвостами, словно знамёнами. Серо-бурые, чёрно-жёлтые хвосты!

Нас, подстёгивая-поторапливая, привели на холм, на котором находилась зона, и остановили на значительном удалении от ворот. Раздалась странная команда. «Садись! Если кто-то встанет или сдвинется с места, конвой стреляет без предупреждения!» Команда и старая, и новая. Садимся. Понимаю, что каждый из нас думает не только об утренних и дневных жертвах, всех беспокоит один и тот же вопрос: куда нас увезут? Законы пока прежние в силе, «Степлаг» вместе со своими отделениями-преисподними Джезказганом, Кенгиром, Балхашем никуда не исчез, и нас, приклеив ярлык «лагерь нарушителей порядка!», запросто могут отправить в эти края. Как дьявол боится веры, так и мы боимся оказаться в той стороне. На всех сегодняшних арестантах Актаса – чёрная метка. Ещё вчера мы жаловались друг другу на судьбу. А сегодня на разных языках взываем к Всевышнему: лишь бы наша жизнь осталась прежней! Не менялась! Согласны жить рядом с мучающимся по полдня от жуткого кашля Ноем Борисовичем… Можно даже сломать график выходных ради регулярно не выходящих на работу по субботам священников Букоемского и Безродного… Пусть остаётся и спящий на ходу Урбанис, он старательный, полезный человек! И чуть не размозживший мне голову куском глины Вася Терлецкий очень симпатичный крестьянин! Согласны и калым платить за Виктора Захарченко! Пусть живут и здравствуют жадность Жаксыбаева и мастерство Романаса! Если другого выхода нет, то согласен взять к себе и хромого Эскандера, в адскую лохань, где семь-восемь стариков уместилось, этот коротышка как-нибудь пристроится! Лишь бы только не разогнали! Майор говорит: «Если мы, победив в Корее, выставим на посмешище Америку с её империализмом – всем нам сделают послабление! Новый кодекс готов, между членами правительства идут жаркие дебаты об амнистии!»

Мой помощник Николай Дарий сидит, почти прислонившись ко мне, молчит. Этот голодный, худолицый, очень послушный парень мне ближе родственника сегодня, его тепло перетекает в меня, моё – в него… Кто он, в какой семье рождён, как образован, есть ли у него родственники за границей, состоял ли в антипартийных группах – всё это для меня абсолютная чушь! Айда, пусть его родители будут из кулаков, дед буржуй, половина рода торговала за границей, дяди-свояки боролись против советской власти – мне начхать! Всё это мне не нужно, знать не хочу. Одно я знаю наверняка: Дарий усердный, совестливый, может последним куском хлеба поделиться с голодающими, не будет драться за место при делёжке столовской пайки, нагло вперёд не полезет, ко всем добр, со всеми приветлив, короче, мировой парень! А до остального мне дела нет! Безумцы, это же только в дурацких анкетах, выдуманных большевиками, с подозрением смотрящими на каждого человека, ставятся подобные вопросы, безжалостно растаптывающие всё человеческое. Живём, срок наш и без анкет идёт, сменяются недели и дни. Разве ссоры между нами, уколы исподтишка, национальные противостояния возникают не по причине чёрствых, закостенелых вопросов, намертво въевшихся в анкеты? Советские люди привыкли портить друг другу анкеты, это же так просто: одно-два анонимных письма, и судьба советского гражданина испорчена. А если тебя узнали, оценили на зоне, эта оценка уже не испортится, до конца срока повсюду будет сопровождать тебя, озарять дорогу. Знаю, Дарий думает точно так же, волнуется и переживает так же, как и я, мы с ним отвоевали у степей Казахстана квадрат земли размером в две-три скатёрки и сидим на этом четырёхугольнике, ощущая друг друга, друг к другу прислонившись. Храни нас в нашем единении, боже, до тех пор, пока из Москвы не придут ожидаемые изменения! Время от времени переглядываемся с Дарием, наши взгляды приветливы, теплы, дружелюбны. Самое приятное: друг друга мы и без слов понимаем! Это понимание – самое высокое, самое искреннее и правильное из всех, какие только могут возникнуть между людьми! Общаясь без слов, невозможно обмануть и обмануться, у тебя нет возможности выдать ложь за правду, в отличие от общения голосом, когда слова украшаются всякими гроздьями да кисточками, цветами из дорогого шёлка!

Сидим себе и сидим. Грустим да печалимся. Привезли арестантов со стройки и рассадили примерно в ста метрах от нас. После них приехали шахтёры. Последние группы, одну за другой, привозили к нам на машинах. Сидим весьма большой группой в сумерках, словно на ярмарку собрались, и молча ждём решения наших судеб. А этих бойцов вокруг, этих солдат – чёрная туча!

Вот из караульного помещения, вышагивая горделивее обычного, вышла группа офицеров весьма разномастных по росту. Почему-то я обратил внимание не на количество звёзд на их погонах, а на рост. Чуть не рассмеялся… (Убереги от греха, Всевышний!) Отсюда, с моего места, очень хорошо различимы и высоченные фигуры, и пузатые коротышки. Один из дежурных офицеров Актаса с длинным списком в руках вышел на середину заполненной арестантами площадки и писклявым, противным голосом скомандовал: «Всем слушать!» Поглядывая в список, начали по одному выкрикивать и вызывать арестантов. Выкрикивают, вызывают и отводят в сторону, строя в отдельную группу. Когда вызвали пятерых-шестерых, стало понятно, кем «интересуются» офицеры: «чёрных» отбирают! Ни на бригаду не смотрят, ни на место работы, друг за другом выдёргивают из толпы кавказцев, азиатов, наиболее подозрительных русских.

Вызвали грузин-армян, отколупали узбеков-казахов, маленькими группками и поодиночке к ним примкнули и туркмены, «чёрных» из других колонн соединили с нашими. Очень много народу насобирали, жуть! Дежурные офицеры, надзиратели, обозлённые, давя стопы и бёдра арестантов, протиснулись в самую середину и, надрывая глотки, прокричали: «А сейчас, если кто-то из вас желает выйти и присоединиться к тем, кого вызвали по списку, ша-агом ма-арш!» Негромко, чтобы только мать-земля услышала, гудевшая толпа на некоторое время затихла. Редко-редко, то тут, то там показывались фигуры «чёрных», которые, не войдя в список, сделали выбор в пользу отправки. Надзиратели хотя и поторапливают, но ждут, прохаживаясь вдоль середины, приободряют тех, кто решился уехать. К группе примкнуло даже несколько стариков.

Дошла очередь до меня. Нет, по списку меня не выкрикнули, рядом сидящие не тыкали меня в рёбра, шепча: «Чего сидишь? Ваших же собирают-то!» Сидим с Николаем Дарием, опершись спинами, его тепло идёт ко мне, он тоже чувствует, наверное, как я дрожу. Что делать? Уехать? Остаться?

«Чёрных» высылают. Значит, зона полностью перейдёт в руки бандеровцев и литовцев. Сегодня, в этот решающий миг, когда ещё не остыла жертвенная кровь… когда обе стороны раскалены… ножи ещё не убраны в ножны… Татарин! Мусульманин! Мало того, бригадир! Самое время посоветоваться с кем-нибудь, но у нас в бригаде нет такого ценного кадра, принимавшего участие в активных движениях, что-либо организовывавшего и могущего дать дельный совет. Выполняющие самую тяжёлую работу – совестливые латыши, молчаливые богатыри эстонцы… Старики. Да и Николай Дарий не из тех, кто едет с теми в одной повозке и поёт их песни.

Время идёт, время поджимает, время требует, спрашивает! Надзиратели отделили от общей толпы оставшиеся группы. В самый последний момент, когда казалось, что уже все переходы закончены, кто-то встаёт и, пряча лицо, вклинивается в растерянно топчущуюся на месте группу «чёрных». Окончательно поняв, кто уедет, а кто останется, бандеровцы заметно осмелели, бросая презрительные взгляды в сторону сгрудившихся «чёрных», освистав, крича вослед обидные слова, они таким образом проводили кавказцев, эти громкие крики надо было воспринимать как проявление гордости и хвастовство. Для отъезжающих эта бравада не страшнее кошачьего чиха, они уедут и от всего избавятся, а вот что делать оставшимся? Что ждёт их?!

Голова трещит, голова раскалывается, мозг кипит, неистовствует! Мысли сталкиваются, не успеет родиться одна, её тут же душит и отбрасывает в сторону другая. Ну хорошо, скажем, ты встал и вышел. Присоединился, допустим, к группе «чёрных», прежде разрозненной, но со вчерашнего вечера значительно окрепшей и сплотившейся. Приехали вы, скажем, вместе, одним этапом, изгнанные из Актаса недобитки с клеймом кровных врагов всех бандеровцев, и натолкнёшься ты на новые жизненные порядки. Пока ты туда добираешься, твоё обёрнутое в слякоть, похожее на старую салфетку имя давно уже там! Птицы, вырвавшиеся из неволи, летят со скоростью молнии! За новыми воротами тебя уже поджидает твоя дурная слава! Трясёт чёрной бородой на ветру! А если тебя тряхнут разок за воротник, с криком «начальник!» побежишь на вахту? А если и оттуда выковырнут и с грохотом поволокут… во всех тюрьмах, щедро рассыпанных по территории огромной России, не найдёшь себе места! А тюрем действительно много, в одном только Красноярске их семнадцать!

На зоне до твоей прежней вольной жизни, до твоей статьи, до твоего срока никому нет никакого дела, там, как я уже говорил, интересны совсем другие факты твоей биографии: через какие лагеря прошёл, кого знаешь, кто знает тебя, с кем делился пайкой?!

Есть ещё одна, маленькая, почти невесомая щепка-зацепка: в зоне остались ветхие старики, немало знакомых мусульман… Можно же и к ним примкнуть, да?!

Выйти?

Не выйти?

Пока я метался в этих вынуждающих свихнуться силках раздумий, словно синичка, чья изящная лапка угодила в петлю, ворота широко распахнулись и из них выдвинулась колонна не вышедших на работу «чёрных», выстроенная по пять человек в шеренге. До сих пор помню, в первой пятёрке справа шагал высокий, седой, худощавый грузин. Не столько он запомнился, сколько испуганное выражение его лица и подвешенный к туго стягивающему пояс старому кожаному ремню чёрный котелок. Вот та-ак, из зоны, значит, тоже вытряхнули «чёрных»! Ни стариков, ни инвалидов не пощадили. Что я вижу, совсем недавно отправленного в санчасть узбека, капитана Ташмухаметова подняли и поставили в строй. Не оставили и гагауза Савелия Крайтору. Промелькнули его пышные, как у немецкого императора Вильгельма142, усы и кошачьи глаза. Савелия-то зачем уводят? Этот ни с кем не общавшийся, не знавший толком русского языка человек однажды разыскал меня и на чистом татарском языке спросил: «Турецкий знаешь?» С того дня мы начали общаться с гагаузом на каком-то искусственном, половинчатом языке, и хотя порой нам не удавалось до конца понять друг друга, но при встрече мы неизменно радовались и здоровались за руку. Откуда узнали надзиратели, что гагауз близок к «чёрным»? Почему меня, бригадира, не включили в список, а этого покорного бедолагу откуда-то выковыряли?! С одной стороны, это радует, значит, меня, татарина, не примеряли ни к одной из групп.

Так-то оно так… Но с другой стороны… А с третьей… А с четвёртой… О Аллах, порой одно слово может выразить целую бурю эмоций, бушующую в душе человека!

«Караул устал!» Успевшие сгуститься сумерки разрублены, наконец, мечами огней, окружившие «чёрных» собаки, солдаты разбрелись кто куда, началась погрузка в машины. Я не вышел, уповая на Аллаха, остался.

Дежурные надзиратели, словно упавшие в стремнину щепки, не отставали от нас будто привязанные, не успели мы войти внутрь зоны, как ворота с грохотом закрылись. Мы прильнули к окнам, на вышках усиленные наряды солдат, солдат охраняют пулемёты.

От неизвестности просидевшие целый день на строгом поводке языки развязались, мы принялись оживлённо говорить. Причём все разом, и поэтому ничего невозможно было понять. Потом некоторые устали, кто-то, не раздеваясь, лёг на топчан, а разговор всё не завершался. «Чёрных» на зону не пустили, их нехитрый скарб собрали и побросали в машины. Будут ещё споры-раздоры впереди, ещё как будут! Арестанту жаль и деревянной ложки с отломанной ручкой, и много раз запаянного, помятого котелка. Никто не встаёт со своих мест, не ходит, ветер насквозь пробрал наши перекошенные от страха и неудобных поз тела, залез за воротники. Через некоторое время, когда истомившиеся в ожидании новостей уши перестали давать покоя ногам, кто-то поднялся и стал прохаживаться вдоль барака. Чего теперь ожидать? На зоне остались самые рисковые западники, огромные, исполинского роста парни. Среди них есть горделивая молодёжь, понюхавшая крови в лесах своей страны, кому безропотно подчиняются все остальные, кто наставляет и направляет. А есть и такие негодяи, которые злорадно выкрикивали ругательства во время отправки «чёрных»… Прислушиваюсь к звукам, к шороху ног, на каждое открытие двери вздрагиваю. Всё мерещится, что сейчас войдут и острыми ножами вынут из меня душу. Бригадники, особенно Николай Дарий, взывают к моему терпению, успокаивают. «Пан бригадир, вы же не принадлежите ни к одной группе. Мы все это знаем! Вас не тронут, зачем им это?»

Уснул я в ту ночь или нет, не знаю. Когда мечешься на нарах в полусонном состоянии, чернота твоих снов переходит в явь, сливается с нею. То сам в пропасть падаешь, то тебя сбрасывают с какой-нибудь крутой скалы.

Назавтра наступило воскресенье. Перекусив на бегу, провожаю бригаду, людей увёл Николай Дарий. Настало время всеобщей поверки, я тоже вышел.

По воскресеньям мы не строимся побригадно, надзирателям нужно только общее количество. Во время построения я вот на что обратил внимание, наши ряды поредели, люди стали как будто ниже ростом, что ли?.. Словно что-то изменилось. Да, несомненно стали ниже ростом, нет величавых кавказцев, не видно мощных дагестанцев. И Султанова нет. Жаль! Актас в целом потерял свою живость. Посчитали. Сошлось со списком. Но мы не спешим расходиться. Сергей Сергеевич, Ростислав Иванович, Хайнц Бём окружили меня и поздравили. Хотя и не произнесли вслух, с чем поздравляют, но было и так понятно. Уйти по этапу из взбунтовавшейся зоны, что бы ни говорили, чем бы ни оправдывались, было нелегко. Ну вот, стоим мы, значит, болтаем о том о сём, я вроде бы даже немного успокаиваться начал, вдруг передо мной вырастает с десяток, а то и больше бандеровцев. Имён я их не знаю, однако все они известные на зоне личности, самый высокий, десять нижних зубов у него некрасиво выпирают наружу, вышел вперёд и пожал мне руку. «Пан бригадир, – сказал он, – вы не уехали, оказывается, значит, греха на вас нет, вы ничего не испугались. Спасибо. Если вдруг кто-нибудь, сказав что-нибудь не то, нечаянно обидит вас, сразу говорите нам. Мы знаем, как поступать с такими!»

Аллах свидетель, фразу бандеровца я передал практически слово в слово, такие слова не забываются, как оказалось. В тот день, верите, как я ни старался подавить набежавшие слёзы, всё равно не смог, расплакался на радостях.

Самое большое поздравление пришло двумя днями позднее из женской зоны от Лены Иваненко: «Я чуть не умерла от страха за тебя. Всю ночь Богу молилась, просила, чтобы ты живым и здоровым вышел из этой переделки. Вспомнились давно забытые молитвы, которым когда-то научила меня бабушка. Тысячу раз благодарю Бога! Ты жив-здоров, ты не уехал. Почему-то мне подумалось, что ты из-за меня остался. Не стану скрывать, от такой мысли я почувствовала себя очень счастливой. Лишь когда на смену горю приходит радость, человек может ощутить себя по-настоящему счастливым. Так ведь?!»

Бог есть, Бог один, Бог един. Объяснил Лене её Бог или нет, но я говорю правду, когда жизнь моя дрожала на волоске, я испугался и больше думал, кажется, о своей мушке-душе, чем о чём-либо ещё.

«Если ты жива-здорова, не обижайся на мои слова. Но если бы я умер в тот день, татарская литература лишилась бы многих произведений!» – пытаюсь я как-то оправдать свой давний испуг.

В Актасе нас было всего пятеро татар. Самое удивительное: ни одного татарина не прогнали из лагеря! Получается, что они по собственному желанию не присоединились к «чёрным». Кроме меня был ещё один бригадир из татар. С жителем Ярославля Мигдатом Динмухаметовичем Салахутдиновым мы встретились в то же утро, радостно обнялись.

16

Всё встречаю, всё приемлю,

Рад и счастлив душу вынуть.

Я пришёл на эту землю,

Чтоб скорей её покинуть.

Эта глава занимает особое место в моём повествовании, потому что имени, которое сейчас появится в тексте, я, кажется, ещё не называл, с кем-то из людей, в той или иной мере повлиявших на мою судьбу, обладатель этого имени не общался…

Недалеко от Сарманова, в угодьях аула Старое Ахметово, на горе Бузат растёт одинокая берёза. Жители округи уважительно так и величают это дерево: «Одинокая берёза». Растущая вдали от многочисленных сестёр она вызывает самые трепетные чувства!.. В роще-то белоствольных красавиц видимо-невидимо, а говорят лишь об этой «Одинокой берёзе!..» Вот и Пётр Скороходов был такой Одинокой берёзой среди тысяч арестантов, умевший жить, и живший наособицу, ни к кому не примыкая. Почему я сравниваю его с берёзой, откроется чуть позже.

«Пётр Скороходов», – сказал я и, стиснув голову, погрузился в раздумья. Русским был Пётр? Какое у него отчество? Год рождения? Место рождения? Не скажу, что я забыл эту информацию, я её просто не знал даже тогда, когда жил рядом с этим человеком. Часто, назвав имя какого-нибудь человека, я стараюсь тут же описать его внешность. Объяснение этому есть: не зная прошлого и настоящего, не зная поступков этого человека, я делаю акцент на внешнем виде. Не считаю себя мастером подобных описаний, но что поделать, если в моей памяти прочнее зафиксировались внешние данные многих и многих людей. Не могу сказать, сколько образов может хранить человеческая память, но в моей до сих пор хранится немало памятных лиц. Знаю, что именно по причине полной загруженности таинственных хитросплетений кружева памяти образами многих незабываемых личностей, с которыми довелось повстречаться в пору тюремной юности, я не могу запомнить тех новых приятелей, с кем знакомлюсь и встречаюсь сегодня, в старости, ибо запас исчерпан, и для новых образов места попросту нет. Образы тех, с кем случайно пересекшись в молодости, даже ни разу не смог поговорить по душам, занимают моё сознание, идут со мной по жизни ненужным, тяжёлым грузом, я хочу избавиться от них, забыть, мне очень хочется открыть новые, чистые странички тетради памяти… Видимо, и написанием данных воспоминаний я преследую именно эту цель, рассказать об увиденном, услышанном в прошлом, забыть, и тем самым немного освободить набитые до отказа ячейки памяти. Пётр Скороходов… Рассказ об этом человеке можно было раскидать по разным главам. Потому как я не помню ни того, как с ним познакомился, ни самого начала наших отношений, ни нашего прощания-расставания. Почему же я, захотев рассказать о человеке, к которому не проявлял особого внимания, так нервничаю, переживаю и отчаянно ругаю себя за равнодушие? Пётр – в последние три года ни на день не уходил от меня, по вечерам, когда я с шумом вращал колесо памяти, он подходил так близко, что чуть не залезал мне в глаза. Хочу немного описать его внешность. Хотя в его облике и манерах не было ничего необычного, броского…

Невысокого роста. Худой! Невысокий – значит, детство было голодным, озабоченным поисками пропитания родителям было не до ребёнка, хорошего воспитания он не получил. Худой, значит, беспокойный, заботливый человек. Ага! И сам не заметил: я, собираясь вам рассказать, не пытаюсь ли понять, осмыслить личность Петра Скороходова?.. Ей-богу, прежде я об этой стороне вопроса ни разу не задумывался. Он свою худобу и невысокий рост недолюбливал, кажется. Пётр всегда носил очень широкие брюки. Сильно выступающие скулы, глубоко спрятанные на дне глазниц, щедро усыпанных веснушками вперемежку с желтоватыми пигментными пятнами, скупые на эмоции глаза. Небесно-синие, они прятались в тени негустых ресниц и казались темнее, чем есть на самом деле. Бледные губы широкого рта, казалось, однажды плотно сомкнулись и больше не хотят открываться. А может, парня с детства приучили молчать? На лице веснушек нет, а вот средней ширины лоб щедро ими усыпан. Суровый человек, суровый! Я не припомню, чтобы он смеялся или, на худой конец, улыбался. Во всём виде Петра: в манере смотреть, в осторожной, неуверенной походке проступали обделённость, сиротство, перенесённые тяготы и неизбывная грусть. Говорю же, это я так предполагал! Я прошу, уважаемый читатель, правильно понять меня, мои попытки рассказать о взаимоотношениях с этим блёклым, на первый взгляд, человеком. А-а, я ведь, оказывается, об одном очень важном факте до сих пор вам не сказал, и даже об этом не сам Пётр мне поведал, а «длинные уши» донесли. На Колыме Пётр намывал золото, и хотя работал-то он с дорогим металлом, но желудок его вечно бурчал от голода, беспощадные ветра продували насквозь, морозы леденили тело. Он стал доходягой, превратился в развевающийся от малейшего дуновения фитиль, и в один из дней, набравшись храбрости, положил правую руку на рельс, колёса вагонетки, размозжив пальцы, превратили ладонь в кровавое месиво. Правую руку, безобразно скрюченные пальцы он практически не показывает, прячет в рукав.

От преисподней Колымы каждый избавлялся по-разному. Членовредительством, частенько, чтобы избежать невыносимо тяжёлого труда, арестанты делали ту или иную «мастырку». Кто-то колол бедро шприцем, заряженным керосином. Бедро распухает, как бревно, длительное время не залечивается. Но это не самая тяжёлая из «мастырок», дошедшие до последнего предела глотали острые гвозди. Гвозди, попав в желудок, вызывали непрекращающееся кровохаркание. А вредительство рук или ног несчастные арестанты Колымы вообще ни во что не ставили… Пётр Скороходов был одним из них.

Он, когда я с ним познакомился, бригадирил на второй очереди завода. Руководил одной из самых многочисленных бригад, эти люди забирают от прессов сырой кирпич, высушив, подвозят к печам Гофмана, разжигают их, поддерживают необходимую температуру непрерывного кругового огня, обожжённые, звонкие, горячие кирпичи извлекают из печи и складывают во дворе в прямоугольные колонны. Температура в освобождённой от кирпичей печи достигала 70–80 градусов. «У женщин гребни плавятся, волосы обгорают», – с горечью в голосе рассказывали нам вольняшки. Несмотря на то что в бригаде было около сотни человек, Пётр, как я уже сказал, ни с кем по-настоящему вроде бы не общался. Никто никогда не видел, чтобы он кого-то остановил для разговора, кому-то что-то разъяснял или за что-то выговаривал. Знавшие о молчаливом характере Петра рабочие принимали это как должное, слона из мухи не раздували. Пётр кивнёт подбородком – рабочие его понимают, Пётр нахмурит лоб, рабочие настораживаются, а если Пётр, позабыв даже о том, что нужно прятать руку, начинает туда-сюда фланировать – рабочим и это его поведение тоже о чём-то говорит!

В обеих зонах – жилой и рабочей, авторитет Петра непререкаемо высок, с вольняшками сотрудничает смело, есть у него пара барыг, доход исправно течёт в руки, план бригада всегда выполняет, и стариков сумел пристроить Пётр, если кого-то ставит сегодня на тяжёлую работу, то завтра подыщет для него лёгкую, подлиз-прихвостней вокруг него нет, по национальным признакам он никого не разделяет, бригада дружная. Если бригадир ровно относится ко всем подчинённым, заботится о стариках, умеет любыми путями разжиться на стороне дополнительной прибылью в пользу бригады – он настоящий хозяин!

О том, когда попал на Колыму, какой срок ему ещё остаётся тянуть, Пётр не говорит, писем он не получает, в списке получателей посылок я его фамилии ни разу не видел. Гордым он был, я не помню, чтобы он унижался, крутясь возле столовой, или клал глаз на посылки своих бригадников. Едой Пётр ни с кем не делился.

Первая наша встреча стала и знакомством, и переходом к дружбе. Во вторую встречу я уже разговаривал с ним как с давним знакомым. Его молчаливая суровость, его суровое молчание ли поспособствовали такому развитию отношений? Возможно.

Однажды он останавливает меня, куда-то спешащего на всех парах по цеху, и молча смотрит! Долго он так смотрел, испытывал, что ли, по-своему проверял ли, в общем, я растерялся. И уйти неудобно, и ждать неловко. «Когда у тебя выходной?» – спросил он после долгой паузы. Для чего это понадобилось постороннему, можно сказать, человеку? Хотя моя растерянность только выросла, я всё-таки ответил на его вопрос, назвал ему день ближайшего выходного. «Я тоже в этот день отдыхаю. Утром после завтрака не зайдёшь ко мне?» Странное, конечно, предложение, наслышанный о чудаковатости Петра, я не был сражён им наповал. Пётр живёт в другом бараке, я в те края прежде не заходил.

Захожу. Сквозь частокол вагонок иду к бригадирскому закуту. Как правило, бригадиры выбирают для себя самый светлый, самый тёплый угол, а Пётр устроился в сумрачном месте. Я прежде всего обратил внимание на аккуратность, с которой была застелена бригадирская постель, на её исключительную ровность. На тумбочке, если скажу, ваза, то получится, будто коротышку ефрейтора назвали генералом, в зеленоватую бутылку с плоским дном помещены высохшие колоски как воспоминание о прекрасной летней поре. Над ними гордой стрелой возвышался единственный камыш. К обращённой на кровать стороне вазы прислонён портрет пожилой женщины в деревянной рамке. С первого взгляда на эту изнурённую русскую женщину в чёрном платке, подвязанном под подбородком, в одиночку тянущую тяжкий воз жизни, легко можно понять, чья это мать. «Есть такая примета, мол, сын, похожий на мать, будет счастливым…» – подумал я и, оторвав глаза от фотографии, немного успокоившись, посмотрел на Петра. Ничего не сказал, хотя и ваза, и дорогое сердцу фото матери были удобными поводами, чтобы завязать разговор. Только я собрался было открыть, наконец-то, рот, как мой взгляд, упав на стоявшую в изголовье изрядно потёртую, потерявшую первоначальный цвет гитару, заставил меня не делать этого. В бригаде Петра выходные тоже идут по графику, сегодня секция совершенно безлюдна, полы свежевымыты, влага под тумбочками ещё не успела высохнуть, остальные кровати так же идеально заправлены. Нигде не видно разбросанных подушек, скомканной одежды, всё бельё аккуратно развешено по столбикам вагонок. У меня даже промелькнула странная мысль: Пётр самолично всё проверил, поправил, вымыл пол. Вторая шальная мысль: неужели все приготовления ради «гостя», ради меня?! Показались странными также пустота и тишина в секции, бригада многочисленная, отдыхающих должно быть человек пять-шесть плюс больные, а здесь – никого. От того, что прежде никогда не видел абсолютно пустых секций, я в поисках чего-то огляделся по сторонам.

О чём-то мы, несомненно, разговаривали, как правило, беседа между двумя арестантами начиналась с предсказаний майора Столярова, сегодня уже не помню точно, но мне кажется, что мы не с этого начали и обострять эту тему даже не пытались. А не начали ли мы с самой подходящей для двух малознакомых людей затравки, с погоды? Что ни говори, самая безобидная тема…

Пётр откуда-то принёс стул. Гляжу, а табуретка-то сделана Романасом! Наша! Интересно, как она сюда попала? Он протёр стул левым рукавом, покачал на предмет устойчивости и предложил сесть. Сажусь. Пётр посерьёзнел, потянулся за гитарой. Погладил её, как маленького ребёнка. Как-то, словно не веря увиденному своими глазами, спеша понять этот мутный, бессмысленный мир, он слегка выдвинул вперёд подбородок, и из этого сумрачного угла на секцию полились грусть и слёзы. Слёзы сменились звонкими льдинками, затем этот звон перешёл в плотный и вместе с тем тихий, умиротворённый звук опадающих в конце сентября с ветвей щедрого дуба желудей… На налитые колосья пшеницы обрушились леденистые тучи. Обрывочно падающие с гитарных струн и расползающиеся по зарослям вагонок звуки я слушаю настороженно и немного испуганно. Энергичные аккорды Петра утаскивают меня в тесный, тёмный переулок. Поднимаю голову и вижу… Вместо тихого невысокого Петра передо мной сидит сказочный беркут со стальными когтями и чугунным клювом. «Вагнер»143, – выдавили его обветренные, шелушащиеся губы. Вырвавшиеся из блёклых глаз молнии осветили секцию. Новые аккорды, новые звуки. Пётр затянул песню. И слова, и музыку слышу впервые. Где зарождается столь проникновенная грусть в этом, можно сказать, неприглядном человеке? А слова-то какие, слова…

Выткался на озере алый свет зари.

На бору со звонами плачут глухари.

Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло,

Только мне не плачется – на душе светло.

Одна песня закончилась, началась другая. Не успели стихнуть бодрые, крылатые аккорды второй песни, пальцы Петра с обломанными ногтями пускаются вскачь по волшебным струнам, прыгают, пробуют силу, побеждают, скуля и плача, проигрывают. Я единственный зритель во всей секции, отдалившись от меня, взмыв в небеса, выйдя в центр сцены, Пётр даёт для меня одного концерт. «Это Есенин. Слышал о таком?» – спрашивает он. Не дожидаясь ответа, и свою душу, и всего меня передаёт могуществу Есенина.

Не жалею, не зову, не плачу,

Всё пройдёт, как с белых яблонь дым.

Увяданья золотом охваченный,

Я не буду больше молодым.

Слова и музыка достают до самых тонких, самых чистых струн души, проникают в такие глубины, которых не смогли достигнуть горести и печали, остаются там навсегда, наслаиваются одна на другую. Этот сгусток горячих чувств можно смыть только слезами.

О Есенине я слышал, среди студентов разные велись о нём разговоры, хотя и вполголоса, тайком, и мощь Есенина всё равно прорвалась через чёрную завесу, устроенную большевиками, воздействовала на молодёжь, пробуждала в них разум. И откуда только появилась в считающемся тёмным, непросвещённым аулом Багряже тоненькая книжица, сборник стихов Есенина, которую однажды показал мне Гурий Тавлин. В то далёкое время я ещё не в состоянии был понять всей несгибаемой мощи стихов Есенина, его замешанной на огромной любви к родной земле философии, а сейчас я плыву вместе с ним по морю его скорбей и печалей, вместе с ним больно ударяюсь о пороги и камни, Пётр Скороходов наводит между мной и великим сыном русского народа, пусть и хлипкий пока что, но крепчающий с каждой новой песней, надёжный мост. В показанном Гурием сборнике была траурная страничка с написанным авторской кровью стихотворением, окаймлённым кровавой рамкой. От песен и нахлынувших воспоминаний я сильно возбудился, стал другим. В Гурие было проворство молодости, частенько он удивлял меня невесть откуда откопанными сюрпризами…

А я сильно ошибался, оказывается, предполагая, что я единственный зритель у Петра, есть тут ещё один человек, есть! Это – фотография матери Петра! Вот он, не прерывая грустных излияний, поворачивается к стоящему на тумбочке портрету, и вид, и голос его меняются, мелодия тянется, словно тоненькая шёлковая нить.

Ты жива ещё, моя старушка?

Жив и я. Привет тебе, привет!

Пусть струится над твоей избушкой

Тот вечерний несказанный свет.

Нет, Пётр не заплакал, поддавшись мелодии и мощи гитары, разрыдался я! Вспомнилась мама, окрестности Багряжа, родные речки и родники, леса и луга!.. Мелодия, посадив на свои неувядаемые, сильные, волшебные крылья, унесла меня в неведомые дали. В эти мгновения я готов был поклоняться и великому поэту Есенину, единственному пророку русского мира, которого я впустил в свою душу, и поднявшемуся до его уровня простому русскому мужику с кислым лицом Петру. Делать какие-то умозаключёния только по внешнему виду, подводить их под свои каноны оценок – ошибка! Большая ошибка! Известный в истории физиономист Ломброзо оставил нам неправильную мысль!..

Нет, нет… Зрителей-то, оказывается, не двое, а трое! Трое!.. В секцию неслышно, словно белое предрассветное облачко, лёгкой, словно лунная тень, поступью вошёл ещё один человек… Кто его позвал, интересно?! Пётр, или по зову души он оказался здесь?.. Этого человека по имени Гордей я раньше уже встречал. Правда, его имени я тогда ещё не знал, на зоне все звали его Кардиналом. Почему у него такая странная кличка, спросите вы, думаю, что на это есть несколько причин. Гордею было, наверное, пятьдесят пять – шестьдесят лет, по внешнему виду, по манере поведения весьма затруднительно определить его точный возраст!.. Гордей – ответственный за загружаемый в печи Гофмана уголь в бригаде Петра. Доставляемый машинами уголь два человека поднимают наверх с помощью простой лебёдки. На крыше печи есть около ста отверстий, закрытых металлическими люками. Гордей – ответственное лицо, хозяин над этими отверстиями. Он сверху загружает уголь в эти люки, сообразуясь с величиной пламени в печи. Это очень ответственная работа! Раньше кем трудился Гордей, не знаю, сейчас он чуткий, осторожный, расторопный человек. Прислушиваясь к гулу пламени, он точно определяет, сколько угля нужно загрузить! Присесть хоть на минутку с такой работой нет никакой возможности, огонь должен быть и сильным, и ровным одновременно. Если переборщишь, угольный шлак, расплавившись, склеит между собой кирпичи. Это – большая проблема для тех, кто выгружает кирпич из печи! Во-первых, склеенные шлаком кирпичи переводят в брак, вывозят на выработанные карьеры и там хоронят. Сколько сил, времени потрачено впустую! Однако в бригаде Скороходова ничего подобного не случалось с тех пор, как в неё пришёл Гордей!.. Наверху ветер, и не какой-нибудь там обычный, а неустанно дующий со свистом и завыванием со всех сторон. Печные карнизы открыты, даже когда на улице штиль, на чердаке печи гуляет ветер, поднимает облако угольной пыли, мелкие кусочки угля пляшут, кружатся, то и дело свиваясь в небольшие смерчи. Если Гордей получит в каптёрке и наденет новые брюки и френч, помывшись в бане, побалует себя чистой рубахой, то дня через два-три на его одежду без слёз невозможно будет смотреть. Вся одежда и заросшие жёсткой щетиной подбородок и щёки покроются толстым слоем угольной пыли, человек превратится в безобразный чёрный столб, в огородное пугало. Вот из-за этого сходства с чёрным столбом не навесили ли на него кличку Кардинал?..

Кардинал высок ростом, строен, с крепкой шеей. При ходьбе немного выбрасывает вперёд ноги, шагает широко. Никогда не торопится, когда все строем идут на работу или возвращаются домой, он всегда последний. Сколько ругал его конвой, сколько стращал, сколько раз ружейные приклады обрушивались на его плечи, сколько слюнявых острых собачьих клыков вонзалось в его крепкие, словно отлитые из железа, голени, но Кардинал остался верен себе, привычкам не изменил. Он всегда двигался в хвосте колонны, можно сказать, в гордом одиночестве. Желая запугать его, Латунный чурбан – начальник конвоя стрелял из карабина, пробовал поливать пулемётным огнём, но так и не смог пригнуть стройную фигуру Кардинала, не по зубам ему оказалась крепкая шея Гордея.

Очнувшись от волшебных звуков песни, когда туман воспоминаний окончательно развеялся, я оглядываюсь вокруг… возле двери тихонько, грустно прохаживается Гордей. Он не останавливается, походка его бесшумна, а облачённое в чёрную робу тело седовласого мужчины, казалось, просвечивает насквозь… Возникает ощущение, что он ступает не по дощатому полу, а по воздуху, покорно следуя за волнами мелодии, исполняемой Петром. Когда Пётр обернулся к портрету матери, в его пение добавилось ещё больше грусти. А когда появился Гордей, струны стали более яростными. После есенинских стихов музыкант переключился на не слышанные мной прежде, но весьма чувственные и проникновенные лагерные песни.

Мне довелось видеть в руках арестантов много разных музыкальных инструментов. Об этом я ещё расскажу. Но выплывшая сегодня из полусумрачного угла гитара наиболее полно передавала все чаяния, неизбывную грусть, чёрную печаль каторжан. Я до самого конца, до последних наших встреч так и не узнал ничего о матери Петра, кто она, чем занимается, жива ли. Пётр не любил говорить о себе. А тот, кто хочет рассказать о себе, разве умолчит о своей матери?! А вот перипетии судьбы Гордея кое-кто знал и до меня довёл.

На границе, на Западной границе майор Гордей был начальником заставы. В первое же утро войны он принял наступление немецких войск, не отступил, не поддался!.. Они, большей частью коммунисты, комсомольцы, нисколько не сомневаясь в скором подкреплении из тыла, беспощадно сражаются до последнего вздоха, до последней капли крови. Но вздохами да кровью супротив грохочущих немецких танков разве устоишь?! Из всей заставы в живых остаются лишь двое. Один – солдат, второй – Гордей. Он прекрасно понимает, чем грозит для него плен, поэтому переодевается в солдатскую форму. Однако тот солдат… Пока Гордей перевязывал ему раны, поил водой, он спешно сдал командира!.. «Он майор, командир!» – успевает прошептать солдат и испускает дух. О Аллах, убереги от такой, достойной проклятий, смерти!.. Подохший во время предательства солдат! Ты хоть понял, на какие адские муки обрёк своего командира?..

Гордей в плену. Не знает Гордей, как благодарить Бога, за то, что тот надоумил его отправить в глубокий тыл жену-учительницу и пятерых дочерей на летние каникулы. А если бы и они были тут… Дочки-то у него, конечно, маленькие ещё… Но разве немецких солдат это когда-нибудь останавливало?.. В плену Гордей. Когда ему нужно было, когда застава захлёбывалась в крови, руку помощи ему никто не протянул, но о том, что Гордей в плену, быстро разнюхали… И до семьи довели. Жену-учительницу с треском выгнали из школы. Старшая дочь достигла комсомольского возраста. Чтобы вступить в ряды комсомола, она отрекается от отца, берёт фамилию матери. Вторая дочь, когда нужно было поступать в техникум, во всеуслышание осуждает отца, кричит: «Он не мой отец, он – предатель!» И мать, и остальные сёстры одобряют её поступок. Девочки подрастают друг за другом, одну за другой их проглатывает советская действительность. Жена и пять взрослых дочерей отрекаются от Гордея!.. Вернувшись на родину, он, преодолевая многочисленные препоны, пишет письмо семье: «Пришло и наше время радоваться!»… Но в ответ получает лишь: «По этому адресу нужные вам люди не проживают». А почерк-то родной жены! Многократно горячо клявшейся: «Никогда не забудем, не бросим тебя!» Оленьки. Гордей пробует писать старшей дочери, средней, младшей, самой любимой последней доченьке направляет полные раскаяния и мольбы письма. В итоге получает от Оли резкий и короткий ответ. Страшнее и злее приговора трибунала, приговорившего его к двадцати пяти годам заключения, были слова жены. Все дети Гордея, желая оставаться верными делу Ленина-Сталина, отрекаются от отца-«изменника»…

Об этом я узнал позже. Представил себе безмолвного, словно тень, кроткого, словно грусть, Гордея, расхаживающим по крыше печи Гофмана среди неутихающих смерчей угольной пыли. Под ногами с десяток чёрных ртов… Гордей открывает их железные крышки и с шумом начинает загружать уголь… Вместе с углём отправляет он в топку и свою чёрную печаль, свою неизбывную тоску… Уголь не кончается, его постоянно подвозят проворные подручные. Не уходит и печаль, она здесь, и с неба беспрестанно проливается, и из-под земли проникает в сердце. У каждой чёрной дыры есть своё имя… Вот эта, сильнее всех горящая, – Оля… Вторая – старшая дочь, зеленоглазая Лида… Третья – губы – напёрстком, с милыми ямочками на щеках, Настя… Они, когда в печи ещё не разведён огонь, чёрными глазами смотрят на него из глубины. Погасшие, потемневшие, несчастные глаза!.. Наконец Гордей, словно колдун, переносит огонь от одного отверстия к другому, уголь с шипением занимается и разгорается с жутковатым гулом. Горит, горит!.. Смотрящие на Гордея, пылающие жарким огнём глаза опаляют его…

Не могу однозначно утверждать, что я ещё в Актасе сумел понять и оценить весь масштаб свалившегося на Гордея немыслимого горя. Всевышний! Это – глубина, однако дна этой глубины я так и не смог достичь, гораздо позже, когда сам стал отцом, изведал неприятности и проблемы, связанные с детьми, я смог немного понять страдания Гордея. Когда увидел, вернувшись из заключения, как сильно состарились, покрылись неизгладимыми морщинами лица встретивших меня родителей, такие гладкие и весёлые прежде, до моей посадки, лишь тогда понял, что отношения между родителями и детьми, общие горести и радости проходят сквозь сердца…

Гордей увидел меня, я – его. Интересно, что подумал чёрный Кардинал обо мне? Почему я ни разу не пожал чистые, густо краплёные углём руки этого высокого русского мужика с горделиво посаженной шеей, одетого во всё чёрное, словно выкрашенное самой судьбой?! Раскаяний много, раскаяний жестоких… Вот что ещё добавлю: говорят, раскаяние приходит к тому, чей конец уже близок.

Кыйгак, кыйгак гогочут гуси,

Наши ли, чужие?

Запою, и слёзы льются –

Неужели вскоре распрощаюсь с жизнью?

В моей молодости эту песню исполняла любимейшая певица Александра Михайловна Ямашева144. А Пётр… Пётр Скороходов, прогрохотав на телеге песен моей юности, погоняя запряжённого в неё крылатого скакуна в серебряной сбруе, вихрем ворвался в мою жизнь… и до сих пор из неё не вышел…

Миша Пермяков и русский шустрый малый Митя Шорохов, решив покончить с Токмаковым, пришли за советом ко мне. Почему ко мне? Это – необъяснимая тайна. Может, они и к кому-то другому обращались? И это – тайна. Почему именно меня позвал Пётр на свои практически еженедельные мелодические сеансы? И это тоже осталось тайной. Захожу к Петру и наслаждаюсь, слушая стихи Есенина и лагерные песни. Недавно я встретился с выдающейся, цельной личностью нашего времени Шарифом Хусаиновым145. Этот неугомонный человек любит удивлять неожиданными, абсолютно новыми гранями своего таланта, однажды он, появившись из зарослей кактуса, принялся наизусть читать Есенина. Две-три строки он читает, дальше я подхватываю и продолжаю. Он читает, я присоединяюсь. Через некоторое время Шариф остановился, он никому ни в чём не уступал первенства, с любовью, самозабвенно Шариф начал цитировать Мандельштама. Если на Есенине я не уступил, то на Мандельштаме пришлось. Хотя я всей душой любил этого великого поэта, но всё же оказался средней руки учеником Козлова-Куманского. Своими познаниями Мандельштама не смог удивить Шарифа. Жизнь Сергея Есенина закончилась очень трагически. Трагическая смерть – самая большая, навеки необъяснимая загадка природы. В четвёртом классе мой ровесник наложил на себя руки в Верхнем Багряже… Меня сильно потряс тот факт, что четырнадцатилетний парень из марийской деревушки Чедроял Музакир Хакимов сумел ценой своей жизни выразить протест советской власти, коммунистическому режиму. Моему произведению, воспевающему величие поступка этого мальчика, в одиночку выступившего против советской власти, большевистско-коммунистического режима, несправедливости и унижений, не смогли дать должную оценку ни читатели, ни критики. Самое печальное: ни от самого отца восьми детей Фатри-агай, ни от его детей, ни от земляков-односельчан в мой адрес не пришло ни одного письма. Не признал народ своим писателя, ищущего пути его освобождения, раскрепощения, искренне жалеющего и оплакивающего соплеменников…

Нынешние умники, звонко стуча костяшками счётов, нажимая на кнопки калькуляторов, подводят итоги: «В такие-то годы в застенках организованных по злобным заветам Энгельса-Ленина-Сталина лагерей содержалось столько-то и столько-то арестованных». Но разве можно сосчитать точное количество жертв режима Ленина-Сталина? Самый трезвый и смелый из учётчиков Антонов-Овсиенко называет цифру жертв этих репрессий в сто миллионов, но и ему не удалось озвучить окончательное количество. А разве главы семейств, отцы-матери, бабушки-дедушки, чьих сыновей-дочерей проглотил ГУЛАГ, не являлись такими же арестантами? Вздрагивающие на каждый стук в дверь, мучающиеся ночными кошмарами, склоняющие голову перед каждым шуршащим листком, прошедшие через всё это люди тоже жили на осадном положении!.. Много ли таких, пролитые ими слёзы, впустую потраченные силы может ли подсчитать какая-нибудь наука, есть ли такие весы, на которых это можно было бы измерить?! «Шахтёр рубит уголь, кто считает выработку?» – во всё горло пели мы со сцены эту татарскую песню. А совсем другая песня, которую народ исполнял вполголоса, не была ли более глубокомысленной, более правильной и умной? «Вождь рубит головы, а кто-то их считает!» – вот про какую песню я говорю…

17

Где татары, там и беда.

Историю всегда пишут победители. И эпоха, считающаяся победительницей, не останавливается, пишет неустанно. И с каждой новой записью неуёмная фантазия становится всё более беззастенчивой, более корыстной, а побеждённые народы с каждым новым словом предстают всё более низкосортными. Победители превращаются во властелинов памяти побеждённых и крепко удерживают историю в кулаке, не забывая наминать её по своему усмотрению. Русские историки в большинстве своём, растоптав татар, навязали им лживую, очковтирательскую историю. Наука история – продажная наука. Я говорю про ту её часть, которую написали победители. Да, татары оставили свой след в истории – но его испортили, исказили летописцы. Да, были в татарской истории и великие события, и великие личности. Но о них заставили забыть. Скажите-ка, сколько личностей мы знаем из знаменитостей прошлого: величественных мужей, мудрых ханов, известных купцов, которых было немалое множество? Улу-Мухаммад-хан146, или же великий и мужественный хазрат Кул Шариф147?.. Вряд ли кто-то навскидку назовёт большее количество имён.

До сих пор татарская история находилась в чёрной тени русской истории. Мы не почитали ни собственно хода развития нации, ни своих обычаев и традиций, ни тех священных канонов, которые делали нашу жизнь жизнью истинных татар, вернее, нам не давали почитать. Связующие татар нити – страницы истории, остались погребёнными в наведённой русскими слякоти. Ханы представали глупцами. Визири – придурками. Имамы – пьяницами, муллы – полоумными. Купцов рисовали неуёмно жадными. Ну-ка, приведите хотя бы одну страницу с примером положительного изображения татар в написанной русскими истории, выдаваемой за неколебимую истину? Нет таких страниц. Поэтому в большевистской школе исподтишка делали всё, чтобы уничтожить татар как нацию, убедительно изображали татар перед татарами же беспощадными хищниками, стирая национальную память, вытолкнули народ на узкую тропинку, ведущую к пропасти.

Между тем у татар был свой путь, свои открытия, своя государственность и достойные люди – мудрецы, отважные воины, образованные имамы, сумевшие основать и сохранить государство!.. А если мы выйдем за прочерченную русскими черту, сойдём с ограниченной русскими дороги на татарскую сторону, направим на неё побольше лучей одинаково всем светящего божества – Солнца, мы увидим совсем другую картину. Мы пытаемся, согласно предписаниям русской науки, сравнивать великого нашего предка Каюма148 с Ломоносовым149. И Марджани-хазрата150 пытаемся понять, зная лишь написанную русскими историю, топчась на маленьком пятачке, оставленном историками для татар. А давайте хотя бы на одну минуту забудем о существовании русской истории и взглянем на судьбу татар открытой душой, справедливыми глазами. Представим, что нет Ломоносова и иже с ним! Нет и никогда не было в нашей истории. Русские живут же без истории татар! Почему мы должны быть тяжёлым грузом для русской истории? Эта история – сама по себе немощна, это во многом история захватов, кровопролитий и убийств! Татарскую историю нужно сопоставлять с историями других народов, но отделив предварительно от чужеродных канонов, очистив от всего наносного и привнесённого, как самостоятельное явление. Возможно, история известной поговоркой: «где татары, там беда» не только выставляет татар жестокими, сумасбродными, с упёртым характером, но также отдаёт должное его трудолюбию, любви к родине, отваге и мужеству, регулярно демонстрируемым во время защиты родных рубежей. Если мы пустим татарскую историю своей, отдельной, дорогой и будем изучать и открывать её не в свете научных требований – отношение к великим сынам татарского народа, ханам, имамам тут же изменится, своими драгоценными идеями эти люди озарят нашу историю, их деяния увеличатся, выйдут за пределы и станут великими. К сожалению, мы и сегодня ещё не можем до конца определиться с сутью татарскости татар. Правда, нынешние великие (именно, великие!) личности пытаются нас, недоумков, поставить на путь истинный, стремятся открыть нам одно за другим события, создавшие внешнюю оболочку и внутреннее содержание нации. Однако когда же скроенные на современный лад татары признают эти события своими и станут воспитывать детей своих в этом направлении, прививая мысль, не поступиться в жизни ничем татарским? На мой взгляд, до этих славных времён на Земле должно смениться два-три поколения. Лучше поздно, чем никогда!

В тюремном прошлом я встретил небольшое количество татар, и в Актасе их было немного. Из тех, что запомнились, могу назвать одного пожилого татарина из деревни Морт. Это был одноглазый низкорослый крестьянин. Очень сильно тяготел к землякам, смелый, сильный. Узнать, где он лишился глаза, я не успел, слишком недолгим было наше общение для таких глубин, мы вскоре расстались. В Актас привезли молодого, чернявого татарина родом из-под Куйбышева. Слегка «приблатнённый», почти обрусевший парень обнаруживал свою национальность, лишь когда вставлял в разговор татарские словечки.

С жителем деревни Чекурча Арского района Ахметзыёй Гильмутдиновым, доброжелательным и милосердным человеком, мы очень быстро познакомились и подружились в Актасе, но его долго там не продержали, увезли в другую зону в окрестностях Караганды. Правда, мы быстро наладили с ним переписку, я помнил, что пару-тройку писем земляка Ахметзыи у меня должно храниться, и после недолгих поисков нашёл одно из них. К нему подколот адрес «Караганда, 6, п/я 419/1–«1»0».

«…когда ты уехал в Волынку, ко мне подселился Мансур. И нас обоих вскоре отправили в Караганду. Написанная им жалоба принесла пользу, он полностью освободился и уехал. А я до сих пор тут… Хотя я тоже вроде бы написал жалобу-то. Мы ведь тоже сидим ни за что. Сейчас вот мучаюсь в ожидании ответа. Очень много народу написало жалобы и освободилось, получив помилование. Как твои дела? Со слов Мансура, ты тоже должен вернуться домой. Если ты и вправду дома, передавай большой привет родителям и всей своей родне. Сейчас нас – татарских парней – очень много здесь. От Мансура сегодня получил весточку о том, что он благополучно добрался до дома. Радостно! Если получите это письмо, без ответа не оставляйте. Я немного побаливаю. С нетерпением ожидающий письма, твой друг Ахметзыя».

Арестант – это одно зёрнышко-парашютик из чалмы одуванчика, он всегда в неожиданном путешествии, даже хорошо въевшиеся в память образы близких людей с годами блекнут в его сознании. Вот и наше с Ахметзыёй знакомство тоже померкло и прекратилось. Хотя он в одном из последних писем и называл меня «незабываемым близким другом»… Как знать, всё ведь в руках Аллаха, может, внимательный, добрый, настоящий татарский сын Ахметзыя уже умер? Если ты жив – то прими мой привет, если умер – пусть тяжёлая земля будет тебе пухом!

Хоть я раньше и написал: «В Актасе нас было пятеро татар», но фактически нас было шестеро. Удивительно, можно подумать, специально так подбирали, я один был из Казани, остальных несчастных привезли кого откуда, с разных огородов пообрывали ягодки.

Думая, с кого же первого начать, хочу прежде всех упомянуть Абдуллу Али-казы. Отец у Абдуллы черкес, мать татарка, родился в Японии и там же (если не ошибаюсь!) окончил семь классов татарской школы. Он был настоящим японским шпионом, два раза пересекал российскую границу и чем-то занимался, на третий раз попал в руки русской разведки и приговорён к длительному тюремному сроку. По-черкесски тонкий горбатый нос, высокое, плотное тело, по-татарски говорит чисто, не мешая с русскими словами, лицо открытое, взгляд умного и сильного человека. Вторым человеком, чей формуляр я хотел найти в последнем путешествии в Караганду, был он. Говорю, «хотел посмотреть», потому что Абдуллу я знал серединка на половинку, и всё, что я рассказывал выше, то ли ложь, то ли правда, подобные сведения на зоне, разбухая и без дрожжей, отправлялись в путешествие от одних ушей к другим и называли там подобную чепуху – парашей. Встретив осенью пятьдесят четвёртого года в тюрьме Челябинска близкого друга Абдуллы Сергея Курского (его настоящее имя Дима), я между делом попробовал подёргать и за эту струну. Но загадочный Дима, чей рот, казалось, навечно запечатан, мне так и не открылся. Когда пришло время расставаться, он, поблёскивая стёклышками чёрных очков, протянул мне худую, но очень сильную руку и сказал: «Ваши древние предки, булгары, прощаясь, говорили: «Дом твой мал. Земля Аллаха велика. Помни – может, встретимся!» Возможно, во время этих будущих встреч Курский хотел рассказать мне правду об Абдулле?.. Его намёк я не понял. Даже если очень захотели, мы бы не встретились… Потому что я уверен, не только жизнь Димы, но и судьбы многих, кто вершил рядом с ним большие дела, изумившие не одну Россию, но и весь мир, закончились трагически.

Не могу утверждать, что Абдулла меня принял, полюбил, как родного, потому что для него я тоже был подозрительным, ветреным мальчишкой. Его первым и самым глубоко въевшимся качеством была серьёзность. Он общается только с очень серьёзными людьми, с японцами по-родственному здоровается, если завязывается разговор, прежде скупые на фразы, на вес золота-серебра ценящие каждое оброненное слово офицеры квантунской армии тоже начинают оживлённо беседовать. «О чём вы так страстно разговариваете?» – хотел, но не решился я задать такой вопрос Абдулле, испугался. Это не шутка, передо мной труженик сильной империи… А кто для него я?..

Рассказ о своём путешествии в Караганду я опубликовал в журнале «Идель», там упоминал и о том, что Абдулла с группой арестантов задумали побег. О побеге я знал заранее… Как, от кого я это узнал, может, мой ровесник московский студент Анатолий Кузовкин проболтался – сейчас уже точно не вспомню. Не смог я внедриться ни в дела Абдуллы, ни в его душевные тайны, однако я не расстраиваюсь. Моему почтению и уважению к Абдулле не мешает недостаток информации о его личности. Иногда подробная информация о человеке снижает авторитет к нему. Упаси Господь… Коли уж сам он с гордостью заявлял: «Я татарин!», то и я сегодня отношу его к татарам. Одного татарина, приехавшего на Всемирный конгресс татар из Японии, я долго расспрашивал об Абдулле Али-казы. Абдулла не из пропащих-завалящих, если бы он был жив, японский гость должен хоть что-нибудь знать о нём. К сожалению, он с ним не встречался, ничего о нём не слышал!

Воронкообразный рот и широкий, резко заваливающийся назад лоб, такие внешние приметы были у ярославского татарина Мигдата Динмухаметовича Салахутдинова. Хоть и женился на русской, но татарскости своей ещё не растерял, приятный в общении человек. Некоторое время учился в Казанской консерватории, на вокальном отделении. Однако в Актасе, несмотря на тесное общение, я ни разу не слышал, чтобы он пел. Носит очки. Работает на строительстве посёлка в Актасе, бригадир. На зоне все к нему обращаются на русский манер – Дмитрий Николаевич. Татарскость его в том, что он время от времени зовёт к себе в гости другого татарина, почтенного старца по имени Файзрахман, тот читает суры из Корана, потом Мигдат потчует его чаем. Да и сам хозяин, приняв благочестивый вид, поворачивает картуз козырьком назад и садится на колени, во время чтения Файзрахмана, закрыв глаза, подтверждает услышанные молитвы негромким «аминь!» Мигдат пытается жить по-современному, перевязав оглобельки очков белой резинкой, выходит играть в баскетбол, до седьмого пота скачет за футбольным мячом.

Если скажу, что главным предметом его поклонения были женщины… не поспешу ли я с выводами?.. То и дело облизывая толстые пересохшие губы, он пылко, во всех пикантных подробностях рассказывал о том, как после женитьбы они с женой отмечали медовый месяц, страстно путешествуя с кровати на пол и обратно. Помню… «Балдыз у меня была, свояченица. Не зря в народе говорят, балдыз – бал (мёд), балдыз – май (масло)!.. Утром приходила, жена уже на работе, я в кровати слушаю радио… Не успеет зайти, сразу же кидается ко мне на кровать!.. Молодая, красивая, сладкая!.. Меня прежде всего свели с ума её икры. Ей-богу, какие-то завораживающие икры у балдыз! Я протягиваю руки – она верещит! Верещит, но из объятий не вырывается. Гляжу… а под юбкой-то у неё ничего нет! Ага, думаю, пришло время взъерошить шёрстку у этого дикого оленёнка!.. Решительно притягиваю её к себе… Жду, расплачется или злобно закричит, а она… только смеётся во весь рот!.. «Я давно жду, когда ты приступишь к этому делу», – говорит. Хочешь – пойми, не хочешь – ложись да помирай… Странные они существа, женщины эти!..» Я не успеваю открыть рот, чтобы спросить, что же было дальше, как Мигдат продолжает сладкую речь. «Обе сестрёнки стали моими. Живу с обеими. Не знаю, почувствовала ли что-нибудь жена, но младшая сестра переплюнула её в беззастенчивости. «Разведись с сестрой, женись на мне, будем вместе жить!» – изводила она меня своей назойливостью. «Нам, мусульманам, предписано жить с двумя жёнами», – говорю ей. Она и на это согласна…» Зона, где работал Мигдат, находилась по соседству с женскими землянками, однажды, когда возводимые этажи стали выше забора, мужики совсем с ума посходили. Да и женщины, я скажу тебе, тоже хороши, разденутся почти догола и выходят на белый свет, у мужиков аж в глазах рябит от такого зрелища, сердца горят синим пламенем. Ярославский татарин, двоеженец, удалой парень, наладил страстную переписку с уроженкой Львова Ольгой Омелян. Я «почтальон». Каждый день пишут они, письма по полфунта весом получаются, откуда столько слов они находят и когда писать успевают!.. Оба ревнивые, раз в неделю обязательно ругаются на этой почве. Если Оля случайно посмотрит на другого мужчину, Мигдат буран раздувает. А если она напрямую шашни заводит, земля трясётся, небеса низвергаются, Солнце и Луна кисло морщатся. С Мигдатом мы часто встречаемся, письмо передать, забрать ответное, однако абсолютно не помню, какие общие темы мы с ним находили, к каким выводам приходили. Наверное, травили сплетни на одну и ту же тему – женщины. Встречаемся, я – слушатель, а Мигдат – профессор по женским характерам, академик прекрасной половины человечества, не даёт мне даже рта раскрывать. Как мы с ним расстались, почему письма Ольги Омелян остались у меня… не помню. Наверное, он перед отправкой на этап передал письма уроженки Львова мне на хранение, пообещав: «Адрес сообщу позднее!»… Письма остались у меня, адрес не дошёл, теперь вот эта пачка, увязавшись за мной по жизни, в целости и сохранности. Я их время от времени перебираю, но ни разу не прочёл… Потому что в них нет тяги к прекрасному, тоске по непорочной чистоте, высоких чувств, с какими писала письма Лена… В этих письмах ссоры, ревность, мелочность. Если у ярославского татарина было бы не две, а три или четыре жены, сумел бы он испытать настоящее счастье?! Оля, отсидев срок, вышла на волю, её сослали в Оскаровку, неподалёку от Караганды. Она там стала работать на ферме, доить коров. Мигдат слал ей одно обещание за другим, клялся: «Дождись, я обязательно к тебе приеду!»… но длинные языки развернули реку наветов из Оскаровки в Актас… про Олю стали доходить новости одна чернее другой. Помню, как Мигдат, воронкоротый, косолобый татарин, скрипел зубами, стискивал кулаки от ярости. Мигдат по своей сути уже тогда не был татарином, и в будущем в нём ничего татарского не останется…

Файзрахман-абзый родом из Горьковской области, но не из мишар. До предела измученный зарешеченными картинками мира, ничего в жизни больше не видевший, на его лицо страшно было смотреть. Кончика носа нет, мочки ушей отпали от обморожения. А щёки, поджарившись возле костра, аж блестят от натяжения. Жара и холод изменили лицо несчастного татарина до неузнаваемости. Немного обучавшийся в медресе умный дядька любил вставить в разговор словечки из арабского языка и фарси, гордился своей «образованностью», старался жить по мусульманским канонам, в благовоспитанности и вере. Когда он приходил к Мигдату почитать Коран, всегда был в чистой одежде, не знаю, как ему это удавалось, но от него временами исходил аромат благовоний. Общих тем для разговора у нас особо не было, поэтому при встрече на поверках-перекличках мы расспрашивали друг друга о здоровье, справлялись о делах, на том и расходились…

Был на зоне ещё один старик – Умеров, этот – астраханский татарин, жил там в татарской слободе, на улице Тукая. Среднеазиатской внешности, обе руки его тряслись, даже писем не мог самостоятельно писать. Под его диктовку писал я. Очень скучал Умеров по родным местам, по необъятным волжским просторам, по татарской родне!

Удивительно, ей-богу! Сотни украинских фамилий сохранились в моей памяти, множество русских, но имени Умерова и фамилии Файзрахман-агай не помню! С Умеровым мы одно время даже ели вместе. Вместе – громко сказано, конечно, еду приносил я, он на работу-то не ходил, при случае мог сгрести снег во дворе, летом подмести, полить цветочные клумбы. А когда нам начали делать некоторые поблажки и было разрешено готовить из своих продуктов, он встречал меня, состряпав что-нибудь съестное. Несмотря на почтенный возраст, место Умерова было на втором этаже вагонки. Я тоже поднимался к нему. Мы душевно беседовали, обсуждали разные не глобальные вопросы, местечковые проблемы. Как я ни старался писать письма более душещипательно и слезоточиво, посылок Умерову не приходило. Старику тоже не хватало еды, поэтому он всегда тянулся ко мне, долго жил под моей опекой. Столько раз я писал адрес на конвертах, но номер дома всё-таки стёрся из памяти… Худолицый, скудобородый татарин натерпелся в неволе за десятерых, но при этом никогда я не слышал от него рассказов о прошлой жизни.

Произнёс про себя «пятый татарин», и душа зябко содрогнулась, по телу побежал холодок! Хотя мы долго жили и тесно общались в Актасе, но я так и не узнал ни имени пятого татарина, ни его происхождения. Странным ли он был человеком? Возможно, нет. Наверняка и внешность, и манеры, и ум его ничем не отличались от остальных. С «пятым» меня познакомил Файзрахман-абзый. Нашей встрече и тесному общению уже миновал долгий срок, как в один из моих выходных дней он, звонко шлёпнув себя ладонью по изрезанному шрамами лбу, произнёс: «На зоне же есть ещё один татарский паренёк!» Мы пошли. Парень, оказывается, на работе в шахте. с каким-то внутренним недоверием и одновременно с безграничным интересом я дожидался возвращения рабочих из шахты. Я как-то говорил уже, на шахте ещё только рыли основной ствол, боковые забои в зачаточном состоянии, это самая грязная работа, подземные воды быстры и беспощадны, люди целый день находятся во влажной среде, в топях, под неутихающим проливным дождём. Вода бесцеремонна, проникает под одежду, мочит и верх, и низ, арестанты возвращаются, продрогшие в намокших штанах и бешметах, трясущиеся от мороза, задыхающиеся во влажном удушливом воздухе. Когда я вошёл, бригада, только-только покушав, вернулась с работы. Меняют одежды, приколачивают к прохудившимся ботинкам оторвавшиеся подмётки, многие, навзничь плюхнувшись на гнилые от длительной эксплуатации матрасы топчанов, попыхивают папиросками. Шум-гам, разговаривают громко, как тугоухие, комнату заволокло едким табачным дымом, разящий от развешанных повсюду мокрых сапог, портянок и носков кислый запах разрывает ноздри. Я не думал, что на зоне есть такие секции. По количеству народа помещение вроде бы ничем не отличается от остальных, но здесь неприглядно, очень тесно и неимоверно душно. Полы грязные, то тут, то там видны лужи, углы заросли зеленоватым мхом, мне даже подумалось, что углы секции болеют лишаем. Я сделал пару шагов и остановился, стёкла очков покрылись густым липким паром. Пока я вытирал рукавом френча очки, и справа, и слева мимо меня, задев плечами, прошли здоровяки-шахтёры. «Нарочно задевают!» – подумал я. Водрузив очки на нос, я начал озираться и лишь после долгих поисков обнаружил Файзрахман-абзый. Подошёл поближе, посмотрев на белокожего, блеклого парня, сидящего рядом с Файзрахман-абзый, по внешнему облику, по характерным чертам лица я понял, что передо мной татарин. Я уже знал, что этот паренёк с карими, обрамлёнными большими голубыми кольцами глазами, с желтоватого оттенка скулами всего на два года старше меня. Я тихонечко, так, чтобы было слышно парню, сказал: «Здравствуй, земляк!» Наверное, надо было обратиться к нему «браток!», я ведь не знал, из каких краёв он попал сюда. Приветствия моего он не принял, вместо ответа посмотрел на Файзрахман-абзый. Я сразу понял его немой вопрос: «Зачем таскаешь сюда всяких посторонних?» Однако же, чтобы нечаянно не коснуться его тела, неосторожно не задеть, сел на топчан. Парень по пояс раздетый, с ног снял портянки, смятые, словно зажёванные телёнком салфетки, они лежат возле его голых ног. Файзрахман-абзый – большой любитель поговорить – сегодня тише воды, ниже травы, то почешет пятую точку, то передёрнет плечами, только в разговор не встревает, раз он не решается, то и мой рот на замке, реснички хозяина, пятого татарина, усталыми стрелами воткнулись в лужи на полу. Мало мы просидели или долго смогли вытерпеть, не помню. Тронулись, когда вокруг начали валиться на кровати, громко присвистывать и храпеть, когда хозяин, многозначительно посмотрев на Файзрахман-абзый, несколько раз зевнул, пряча плотно сжатые губы за огромной, как лоток для муки, ладонью. Парень ничего не сказал на прощание, показалось, даже глаз не поднял, лежал на своём топчане, как обнажённый покойник, тяжело перенося наш приход…

Парня судил военный трибунал. Ни о чём таком не думая, ничего не замышляя, он, оказывается, чистил автомат в казарме. Работа закончена, решив проверить чистоту ствола, он приставляет автомат к глазу… а ствол наводится аккурат на висевший на стене портрет Сталина. Раз подносит оружие парень, второй раз проверяет чистоту, а старшина у них – ворчливый, придирчивый хохол… этот старшина в тот же вечер пишет докладную: «Такой-то солдат дважды прицелился в нашего великого вождя Сталина!» На рассвете парня арестовывают, а уже через три дня очередное заседание военного трибунала «За попытку убийства великого вождя Сталина» приговаривает солдата такого-то к двадцати пяти годам. После двадцати пяти лет он ещё на пять лет лишается всех прав, затем ещё на пять лет приговаривается к ссылке… В общем, солдата на тридцать пять лет вычёркивают из нормальной жизни…

Хоть он со мной и не поговорил, добрым взглядом не приласкал, всё равно я очень переживал за солдата. Полюбил я его! Солдат всей своей сутью был татарином! Говорю же, такие глаза бывают только у кротких татар. Такие сильные, привычные к труду руки с крупными венами бывают только у татар, всю жизнь надрывающихся, которым даже некогда поднять глаза и полюбоваться солнцем. Руки-ноги, худые, словно скалка, плечи, наголо обритая голова – всё это было татарским. Я стал к нему захаживать. Захожу, долго сижу возле него, произнесу пару слов о себе, в те блаженные минуты, когда получал посылку, никогда не забывал выделить «пайку» и ему. Знаю, он ниоткуда никакой помощи не получает. Сколько бы раз ни смотрел, его тумбочка пуста, как амбар в голодный год. Кроме карандашного обломка, там ничего нет. Не знаю, что делал парень с моими гостинцами, когда я приносил долю из высланного мне родителями и клал на его тумбочку, он даже уголком глаз не смотрел, словно и не видел, что я принёс ему еду. Слушал он меня или нет, я всё равно рассказывал ему последние новости, многое из осторожно сообщаемой отцом в письмах информации о погоде-природе в родном краю, о состоянии дел в мире я доводил и до него. Мне хорошо находиться рядом с соплеменником, приятно без оглядки разговаривать по-татарски, хотя он мне и не отвечает, но я вижу, что он понимает каждое произнесённое мной слово. Он садится на кровати, пот с него ручьём бежит, обтирает негусто заросшую грудь снятой рубахой. Даже в холодной секции потеет парень, слушая меня, с ног до головы взмокает, со временем я стал более пристально вглядываться в эту особенность. Был бы толстым, тучным, сказал бы, жир тает и наружу вытекает! Я решил, что у бедолаги, на чьём теле мяса – и одной вороне пообедать не хватит, волнения, переживания по поводу услышанных от меня новостей выходят через потовые железы. Бараки в разные недели отапливают по-разному, бывает, что жалеют дрова, поджимают пламя, в такие дни в углах секции ветер в салки играет. Но парень и тогда весь мокрый от пота! Удивительно, то вспотеет, то мёрзнуть начинает. Но рубаху или френч всё одно не накидывает. Терпеливый он, очень терпеливый!..

Поначалу я пытался разговорить его, но позже от этой затеи отказался. Со временем я полюбил его и за молчаливость, за неразговорчивость!.. Он был для меня невспаханным, незасеянным полем, целиной. И он мой соплеменник, желание поговорить с кем-либо на родном языке всегда преследует человека… Среди четверых татар все тонкости языка были известны лишь ему одному, делаю я вывод, ибо он умел слушать не только ушами, но и всем телом, лицом, глазами-бровями, даже волосатой грудью, широкими, выпирающими рёбрами. Однажды я был свидетелем его слёз и многое смог понять из его молчаливого плача, из его неподдельных жестов-намёков. Этот парень всего на два года старше меня, надеюсь, жив и сейчас. Возможно, что он читает татарскую литературу. Потому что этот парень был настоящим татарином в нескольких поколениях…

Мы с начала века бьём в колокола: «Татары спят, татары спят!» Немного сомневаемся по этому поводу, как маленькие дети: «Татары проснутся! Уже просыпаются!» Не прочувствовавшие как следует настоящую историю близорукие в ладоши хлопают: «Проснулись наши татары!» Эх, кабы оно и вправду так было!

Разных татар повидали, много сплетен о них понаслышались. Вот мы, в Актасе, пятеро татар из пяти разных областей собрались. Из пяти мест, все разные. Во скольких из них остались по сей день татары?! Говоря: «Проснулись!» – не обманываемся ли мы? Зачем нужно ехать в такую даль, в насильно сведшие татар казахстанские степи? Давайте так договоримся, пусть каждый выйдет на улицу, встанет напротив своего дома и будет не торопясь, одну за другой оглядывать квартиры. Живут ли в них престарелые татары? А они есть, они сохранились. То тут, то там мелькают симпатичные тюбетейки, светлые, словно детская душа, головные платки. В доблестной и милосердной столице, корневище и центре всех татар городе Казани нет, наверное, уголка, где не жили бы татары. А теперь давайте погрузимся в печальную тишину и на минутку задумаемся: из сотен домов, тысяч квартир у скольких людей, носящих татарские имена, родятся дети, которые останутся татарами?! Возможно, кому-то необходимо, чтобы мы в течение века восторженно восклицали: «Проснулись!», а на деле продолжали спать?! Мы простой народ, справедливый народ, усердный народ. Но одно тревожит и беспокоит – любим обманываться! А путём обмана и самообмана мы никогда не решим национальных проблем, не придём к процветанию татарского народа. Где, в каком ещё направлении двигаясь, сумеет по-настоящему обрести себя народ, который не смог объединиться идеей процветания?

Хвала Аллаху, всяких татар повидали! Разве такие личности, как Ахметзыя Гильмутдинов, не являются нашими «маяками на большом пути»?! Разве можно забыть уродливый снаружи, но очень светлый внутри образ Файзрахман-абзый, молитвами возносящегося в праведные небеса?

В эти дни мной овладела одна их мудрых мыслей, первейшая и наимудрейшая: сегодня своими прекрасными и глубокими канонами нас объединяет только мусульманская вера, ислам, и все мы, осознанно или нет, связаны множеством невидимых нитей. Что ещё тут можно добавить? Не будет ли ожидание пробуждения раскиданных по всему миру, годами, столетиями не ступавших на родную землю, не испробовавших животворной водицы источника в священных Булгарах татар всего лишь очередной нашей ошибкой, самообманом?..

Моя мама, когда видела разноцветные, сине-жёлто-белые, стайки бабочек, порхающих, радостно хлопая шёлковыми крылышками, над светлыми, обогретыми солнцем местами, говорила: «Смотри, сынок, бабочки собираются только в те места, на которые упали слёзы ангелов». Хожу, наблюдаю, переживаю: много, ох как много ещё на татарской земле болезных мозолей, над которыми ангелам предстоит рыдать навзрыд!

18

Откуда ж лучше увидеть русскую революцию, чем сквозь решётки, вмурованные ею?

Вот и миновал хлопотный, тяжёлый пятьдесят второй год. Прощай! Самый опасный фронт «холодной войны»151 – невидимый, по-прежнему жарок, обе стороны несут всё новые и новые жертвы. О подвижках «холодной войны» можно узнать лишь по интонационным изменениям в репортажах. Продажные журналисты, издаваемые на российские деньги красные газеты коммунистов стравливают страны, обвиняют, невиновных заваливают однобокой критикой. Каждая страна готовится к войне, должной со дня на день разгореться во всю мощь, стремится выставить себя белой и непричастной, а деяния других стран вымарывает в грязи. Насквозь пропитанный кровью и слезами земной шар торопливо и тревожно летит по бескрайним просторам Вселенной, будто хочет, соскочив с оси, сбежать подальше от грозящих свалиться на него в ближайшем будущем новых горестей и бед. Страны обессилели от отчаяния, народы в растерянности и замешательстве. Начало пятидесятых годов – самая запутанная, самая смутная пора в мировой истории.

Одно точно: в нашу зону перестали доставлять новых арестантов с воли. Бериевские палачи рьяно взялись за перетряхивание Спасского тюремного лазарета, Песин и Шапиро сделали однозначные выводы об этом: «Политика изменяется». Лишившийся права голоса майор Столяров, хмыкнув: «А я вам что говорил?!» – заверил этот вывод «печатью».

Со страхом входим в пятьдесят третий год. И даже короткая передышка бериевских палачей нас настораживает. Карающие организации никогда не сидят без дела, лишь способы их работы незначительно меняются! В пятьдесят третий год мы вошли, гружёные тревогами и беспокойствами. Добрели до середины января, и сообщение ТАСС врезало нам под коленную чашечку! В тот момент, когда, казалось бы, мы начали немного распрямляться, расправлять плечи, нам пришлось опять сгорбиться и упасть на колени. 1953 год, 13 января. «Врачи-вредители собирались убить А. А. Жданова и А. С. Щербакова152. Они пытались путём вредительского лечения сократить жизнь активным деятелям Советского Союза». Имена агентов империализма опубликованы на передовицах всех газет. Большинство врачей-вредителей были еврейской национальности. Многие из них работали в Кремлёвской больнице. Разоблачившая заговор врачей-убийц Л. Ф. Тимошук награждена Орденом Ленина!

Оба заострённых конца этой ужасающей новости ударяют по нам: опять начинается большевистский террор! Способы обвинения «прежние, взятые из проверенного сундука» – «вредительство», «агенты империализма», «цель – истребить руководителей партии и правительства». Вторая опасность проявила себя в назначенный день и час. По всей стране начались жаркие митинги, страстные собрания. Всеобщая ненависть, общая угроза, общие требования: «Агентам империализма – смерть!» «Смерть!»

Идущие в передовых рядах строителей социализма вольняшки, живущие окрест Актаса, тоже собрались на срочный митинг. Директор завода Белоусов, чьё имя мы прежде лишь слышали изредка, а на глаза он вообще никогда не попадался, вспорхнул на трибуну, показавшись во весь свой рост, разгребая плотный, удушливый воздух зала большевистскими руками, разбрызгивая коммунистическую слюну, он начал требовать вынесения врачам смертного приговора. Зал рукоплещет ему в ответ и одобрительно гудит! Белоусов от такого единогласного одобрения горячится, предельно возбуждается, завершает выступление ещё более свирепым предложением: «На наших глазах фашистские недобитки, бандеровские головорезы, внутренние враги нашего государства живут, не ведая печали. Пришло время извести их окончательно. Давайте на каждое злодеяние империализма отвечать их же оружием – злом! У нас есть возможность оздоровить мир, очистить наш воздух от скверны!»

Не любивший, как я уже говорил, показываться в вонючих, загазованных и закопчённых цехах франт Белоусов, пламенной речью ещё раз показавший свои истинные намерения, пришёл-таки к нам в цех. Возмужал парень, набрался геройства, одет с иголочки, серый костюм, на ногах лакированные штиблеты, белоснежная, как черёмуховый цвет, рубашка без единого пятнышка грязи, подобранный в тон шерстяному костюму галстук пришпилен золотой булавкой. Напичканная марксизмом голова гордо вскинута, крепкий, словно отлитый из стали, партийный нос вздёрнут к небу, на каждой реснице, в ноздрях, на мочках ушей развешаны непреодолимая ненависть и унизительное отношение к нам. Идёт мимо, не желая испачкаться, подпрыгивает, как хромой кузнечик, раз подпрыгнет, второй, и опять шагает!.. Разбрызгивая молочно-белую воду лужи, подхожу к нему. Бог свидетель – я просто споткнулся. «Вы выступили с предложением вынести смертный приговор. И нам тоже пожелали смерти. Не напились ещё крови-то?!» – спрашиваю. Сообщение ТАСС на зоне восприняли как очередную провокацию, может, поэтому я так осмелел. Промолчал Белоусов, дико вращая белками, осмотрел почву под ногами и, приподнимая кончиками пальцев брючины, пошёл дальше.

Нет, эти события не были только очередным наступлением на евреев, мы все это чувствовали, за этим скрывались отчаянные метания большевистского правительства израненной страны. Невозможность существования партии Ленина-Сталина без террора в очередной раз заставила содрогнуться весь народ.

Наступил, наконец-то, смертный день и для Сталина! Осенью пятьдесят четвёртого в тюрьме Челябинска один слепой арестант, нашедший для себя единственное пустовавшее место возле вонючей параши, спел мне баит. Полное его содержание я не помню, однако несколько строчек в памяти остались!

На радость мира умер он,

Страна хоронит чародея.

…будет построен пантеон –

Земля не приняла злодея.

Перестало биться сердце чудовища, «Бессмертного Кощея»154 Сталина. Ох как плакал российский народ, ох как убивался! Не все ещё слёзы выплакали, оказывается, российские ослы! «Как же мы будем жить-то без тебя?» – блеяли российские овцы. «Не сойдём с твоего пути!» – мычали российские коровы. «Дорогой наш отец, не забудем тебя!» – хором визжали разъевшиеся на государственном богатстве свиньи. А у нас праздник! Благая весть! Долгожданная радость…

Радоваться-то мы радуемся, конечно, но ухо всё равно держим востро. Изменится ли в короткие сроки большевистская Россия, столько лет рулившая миром, успевшая простереть свои щупальца во все страны? Есть среди нас люди, выражающие подобные сомнения.

Уменьшив наши сомнения-подозрения, усилив надежду, долетели в зону новые вести. Прежде хорошие для арестантов новости приносили только сами заключённые, но в этот раз настал, наконец-то, черёд надзирателей. «Заключённым из числа иностранных граждан разрешено через общество Красного креста объявлять адреса и отправлять письма родственникам», – сообщили нам. Из подручных материалов сколотили небольшие магазинчики, туда завезли манную крупу, писчую бумагу, конверты…

Молдаванин Сулла закупил большое количество крупы, попросил на кухне десятилитровую кастрюлю и сварил густую кашу. Ест он эту кашу, ест, никак не может наесться, только начал было скрести дно кастрюли, как лёг и умер. Не дышит Сулла, признаков жизни не подаёт, ноги вытянул, а глаза на небо смотрят. В это время один из фитилей, решив доесть остаток каши, склоняется над кастрюлей… Сулла резко встаёт, обнимает десятилитровую кастрюлю и снова вытягивается в полный рост. Силы у бедняжки кончились, не смог он кашу за один присест докушать!..

Вот и эта история с обжорой Суллой пригодилась, пересказываем её и смеёмся! Не забыли, оказывается, как нужно смеяться, не чужда нам эта эмоция! Началась жаркая переписка! Китайцы просят написать письмо, я им не отказываю. Корейцы пожалуют по мою душу – я всегда готов помочь! За работу нам выдают небольшую зарплату, за написание писем друзья тоже не обижают меня, настроение у всех приподнятое!

Ровно посредине зоны установили столб, на нём укрепили новенькую тарелку радио. Наум Песин от столба практически не отходит. Четвёртого апреля, запыхавшийся, он прибегает ко мне, хочет что-то сказать, а язык его не слушается. «Врачей освободили!».

Ах эти дни, эти дни! На фоне общей радости забыты прошлые мелочные обиды, даже согнутые в смертельную дугу фитили распрямились, в их облике проснулось что-то человеческое. Прежде вызывавшие лишь брезгливость неряшливые оборванцы стали стирать свои рубища, брить лица и чистить зубы. В секциях появились утюги, на кожаных ремнях бойко правятся лезвия «опасок», непонятно, как и откуда пришли в эти края маленькие зеркальца. Каждый хочет почаще посещать баню, ищет и находит пути для этого. Теперь нам надо во что бы то ни стало выжить, сохранить здоровье! Жить, жить! Раньше письма попадали к нам длинным, окружным путём, конверты отягчались жирной синей печатью «проверено цензурой», сейчас нога у писем полегчала, почту доставляют дважды в день. Горы писем со всех концов страны, вслед за письмами прицепом доходят и набитые добром посылки. Семьи, родители, законные супруги, вырвав из своих ртов самое вкусное, отправляют в зону, за ограду из колючей проволоки. «Вам надо выжить, сберечь здоровье! Отведайте хотя бы крохи из того добра, которое перепадает нам!»

Вы можете представить себе одновременное воодушевление четырёх тысяч человек? Это воодушевление не помещается в секции, оно опрокидывает стены вечно холодных бараков и вырывается наружу, несказанно удивив казахстанское небо, каждое утро обагряющееся кровавой зарёй, поднимается к сероватым облакам. Каждая пролетающая над головами птица видится доброй вестью, дующий из родных сторон ветер ястребиным крылом поднимает тебя и уносит в небеса. Плывшие в море общего горя обессилившие люди, шатающейся походкой выйдя из воды и рухнув на каменистый берег надежды, абсолютно преобразились. Есть ли ещё что-то более чудесное в заначке у Всевышнего, чем всеобщая радость?! Нет, наверное, нет, и быть не может!

Из всех моих знакомых лишь один человек не разделял, казалось, эту простую всеобщую радость. Молчаливый, неприрученный зверёк, робкий оленёнок – стеснительный, как невеста, старался не попадаться лишний раз на глаза, словами одарял скупо, словно драгоценными золотыми украшениями, всегда держался плотной тени. Почему его душа не ликовала? В чём причина?

Этот человек – один из тех, с тюремным формуляром, с преступными деяниями которого я спешил познакомиться, хотя бы даже поверхностно, во время поездки в Караганду – Александр Васильевич Мерзленков. В одном бараке мы с ним не жили, работали тоже в разных местах, но при этом были очень близкими людьми. Не решусь сказать, дружили. Дружба с ним была бы и вечным страхом, и большой радостью одновременно. Мерзленков – офицер-власовец, мне почему-то думается, что не простой офицер, а высокопоставленный. Теоретик, глубоко подготовленный военный специалист, в самый разгар войны, когда ещё не ясно было, кто в ней победит, он в течение двух лет обучался в Вене. На кого его обучали, с какой целью, это, кроме самого Александра Васильевича, никому, наверное, не ведомо. Высокий рост, стройная фигура. Крепкий рот, готовый и рассмеяться, и сжаться в гримасу ненависти. Бывают же такие породистые люди, на которых что ни надень, они не меняются, даже через сорок заплаток ветхой рубахи видна их благородная стать, передаваемая от одного к другому на протяжении многих поколений. Даже приютившаяся возле уха родинка с несколькими торчащими из неё щетинками была ему к лицу. Удивительно, строгое, серьёзное лицо этого русского мужчины никогда не покидала улыбка. Мне казалось, что он готов с любовью относиться ко всем людям, хотел подружиться с каждым из нас. Или, может, это он только мне так улыбался, не знаю. Довольно-таки взрослый человек, он обращался ко мне неизменным: «мальчик». А я его любя, по-свойски величал «Александр Васильевич». Может, потому, что он был мне вместо дорогого отца, я так к нему обращался, не могу сказать. Помню, как первого августа пятьдесят четвёртого года, поддавшись влиянию набравшего популярность на зоне лозунга «Беречь здоровье», я решительно завязал с курением, а через неделю говорю: «Что-то я слишком хорошо себя чувствую в эти дни!» Он радостно, щедро одарив теплом лучистых глаз, пристально посмотрел и ответил: «Ты же курить бросил, мальчик!» С тех пор я не курю. Осенью, снова оказавшись на Чёрном озере, я два месяца сидел в одиночке, купив на все деньги пять-шесть пачек курева, я так и не притронулся к ним, не смог не то что затянуться, даже в рот взять. Слова поддержки Александра Васильевича, данный самому себе обет беречь здоровье оказались настолько прочными, что дурная привычка больше не возвращалась…

После войны Александр Васильевич прятался в одной из европейских стран. Советские органы отыскали его и вернули на родину, а трибунал приговорил к расстрелу. Затем в его судьбе что-то произошло, в ответ на написанные им прошения дело отдают на пересмотр, смертный приговор заменяют на двадцать пять лет тюрьмы. Напоминанием о смертном приговоре остались густые, разом поседевшие волосы.

С первых дней нашего знакомства он начал проявлять сильный интерес и желание познать историю татар, мировоззрение, сегодняшнее состояние татарского народа. Меня и раньше изумляла его безгранично глубокая и крепко скроенная память. Но когда я услышал от него вопрос: «Откуда произошло название татары?» я, прежде проглатывавший каждое его слово простофиля, обрадовавшись, мол, «не всё он, оказывается, знает-то!», начал торопливо отвечать. «Татары – так называли арьергард войска, возглавляющего остальные войска Чингизхана», – вывалил я когда-то понравившееся и запавшее в память утверждение. Не успел я рта раскрыть, как он уже понял, что мои познания в истории весьма поверхностны и приблизительны.

Боже мой! Когда я отирал аудитории и коридоры университета – в сорок пятом, в пятидесятом году, что мы знали об истории татар?! Ни разу не ступавший на российскую землю, об унижениях и притеснениях татарского народа, живя в Лондоне, и на комариную плешь не осведомлённый Фридрих Энгельс осмелился промычать: «Завоевание Россией татар оказало положительное воздействие на их дальнейшее развитие». Вот эта мысль и осела в нас, одурманенных да тугоухих… А что поделать, если сами татарские дубины снова и снова разжёвывали и втемяшивали эту мысль в наши головы, мы чуть было не поверили в то, что разорение русскими Казанского ханства это счастье для нас. Всевышний! Под гнётом ленинской национальной политики мы приучились бояться всего и всея. Не желая портить настроение Александру Васильевичу, безропотно унижаясь, я повторяю ведь этот дурацкий, слетевший с языка Энгельса обрывок высказывания, в последнее время помогающий большевикам втаптывать нас в землю, изводить на нет… Мол, мы, татары, счастливы тем, что оказались в чужой власти… С лица Мерзленкова не сходила улыбка, веко его правого глаза несколько раз дёрнулось и подпрыгнуло. Я сообразил, что эти подрыгивания ничего хорошего мне не сулят.

– Не знаешь ты, мальчик, ни истории татарского народа, ни самого народа, – сказал Александр Васильевич. Слово «мальчик» в этот раз обидно резануло слух. – Прежде чем мы найдём ответ, давай поставим во главу угла несколько вопросов. Ваши предки – волжские булгары. Это было большое, сильное, могущественное государство. Пока множество других народов в поисках своего пути блуждало по глубоким болотам истории, вы построили государство, занявшее одно из высоких мест в мире. Куда исчезло государство булгар? Кто его разорил? Кто основал Казанское ханство? Кем и почему было уничтожено и оно? Вы были великим народом с могущественным государством. С этого надо начинать своё объяснение…

Мои согбенные плечи прошиб пот, не умевший сдерживать дурную голову рот сам по себе отворился. Сегодняшним умом догадываюсь, Мерзленков, предположительно, читал книгу большого защитника татар, честного и совестливого, неизвестного никому из нас в те далёкие времена Худякова154. Для меня стало грандиозным открытием услышать из уст русского человека историю татар, возвеличивание им, русским, твоей нации, твоего народа.

– Вас в тысяча пятьсот пятьдесят втором году завоевали, государство разорили. Да, русские – самый воинственный народ в мире! Ты представь себе тогдашнее состояние русского государства!.. Что прогрессивного могло привнести оно в Казанское ханство? Если не ошибаюсь, вы приняли ислам на сто лет раньше, чем русские христианство?..

Я замер, словно гнилой столб, зажатый между двух стен. Ни «а» не говорю, ни о «б» не помышляю. Александр Васильевич одно за другим раскрывает передо мной содержание кладовых своей памяти, подкреплённое доказательными примерами. «Читал ли ты что-нибудь из Мережковского?»155 – спрашивает он. Не могу сказать, читал, так, просматривал, мой студенческий друг, языковед, поэт, писавший стихи латинским гекзаметром, скрипач, сын священника из Калуги Александр Маркелович Кузнецов постоянно призывал меня познакомиться с творчеством Мережковского. Мой горизонт в те времена узок, небеса низки, я тыкался носом в стихотворения Мережковского, но далеко продвинуться так и не смог.

– Если хочешь разобраться в том, кто есть русские, познать их настоящую историю, то прочти цикл его исторических романов. Изучай. Заучивай наизусть. Даже после взятия Казани русские оставались далеко позади… Царь Пётр156 отправился в Европу и там научился прилаживать топорище к топору! Россия была тёмной, от европейских знаний далёкой. Было бы хорошо, если бы ты, мальчик, прочитал дневники сына царя Петра Алексея!.. Царский сын приводит в пример записи одной женщины, вынужденной жить в посольстве в России…

И Александр Васильевич прочёл наизусть очень большой текст.

Я, отыскав произведение Мережковского, наткнулся в нём и на эти дневники. С вашего позволения, мой дорогой читатель, вам тоже не помешает знать это! «Проклятая страна, проклятый народ. Водка, кровь и грязь. Трудно решить, чего больше. Кажется, грязи. Хорошо сказал датский король: ежели московские послы снова будут ко мне, построю для них свиной хлев, ибо где они стоят, там полгода жить никто не может от смрада».

Какой жестокий приговор вынесла русским людям этого периода Арнгейм Фрелена! (Дневник царевича Алексея //Мережковский Д. С. – Т. 2. – С. 392.) Сам Мережковский дал резкую оценку соотечественникам во фразе: «В свободе злы, в рабстве добры».

Помню, как меня потрясла столь резкая оценка, данная Мерзленковым своему народу в то время, как все мы безропотно подчинялись «большому брату», склоняли головы перед изображениями Ленина, таращившимися на нас с каждой стены, перед подавляющим всех и вся своим тяжёлым взглядом из-под бровей Сталиным. От большой любви так зло осуждает свой народ Мерзленков, задумался я. И пришёл к выводу: «От любви!» Разве не огромное преступление, показывать, как ты любишь свой народ, кривляясь и обезьянничая, пытаться запрещать любую критику, искажать историю и сегодняшние реалии, держать народ в неведении и изоляции?.. Сегодня могу утверждать, уроки, преподанные Александром Васильевичем, всё время подталкивают к правильному пути! Когда я, основываясь на примерах из истинной истории татар, показанных нам великими личностями, такими как Михаил Худяков, Лев Гумилёв, и на нашей сегодняшней действительности, воочию наблюдаю восхождение нации, перед глазами всегда встаёт Александр Васильевич…

Отметить первый раз «День памяти» мы собрались на площади Свободы и с молитвами пошли к башне Сююмбике, навеки священному месту. Поток людей запрудил улицы, впервые вижу столь массовое шествие татар!.. Позади меня идёт Роберт Миннуллин157… «Хотелось бы знать, о чём думает Аяз-абый!» – говорит он… Все мои мысли попадают в эту книгу… ты вот лучше скажи, о чём думают стоящие вдоль обочины русские, вышедшие поглазеть на нас, словно на цирк с пляшущим медведем?! Они тоже не прячут своих мыслей, свидетели первого представления татар о чём-то перешёптываются между собой, слова не слышны, но суть понятна, одна из них, простая толстая баба, крикнула: «И чего не хватает этим татарам? Дикарями ведь были, русские пришли и научили их ложку держать да умываться!», озлобленно кричит, пылко, даже не скрывает вырывающуюся из неё ненависть.

Уважаемый читатель! Я не собираюсь сплошь оговаривать какую-либо нацию, тем более гонять кого-то, подхлёстывая плетью, по-вдоль истории, принизив кого-либо, до небес возвысить за счёт этого татар, боже упаси от таких деяний! И всё же. Если бы мелкие европейские государства жили бок о бок с русскими, ненасытная империя давно бы их проглотила. Разве не нашёлся бы очередной Маркс, живший за счёт прибылей фабриканта Энгельса, утвердивший бы в истории в качестве прогрессивного явления политику завоевания империей других стран?!

На исконно русских землях практически не было природных богатств. Да и самой земли, на которой можно выращивать хлеб, было немного. У каждой войны была экономическая подоплёка, исходя из этих целей, русские расширили свою территорию. Когда дело касается войны, отважнее русских нет! В качестве воинов русские часто использовали сильных и здоровых мужчин из завоёванных ими стран. Кто-нибудь из нас поднимал вопрос, заявлял в полный голос о татарах, погибших за русских в течение четырёхсот последних лет?..

Задуматься об этом меня подвигнул тоже Александр Васильевич.

«Конечно, смерть Сталина в какой-то мере, чтобы пустить пыль в глаза нам – врагам народа, изменит положение дел в государстве, но знай, дальнейшая судьба страны будет течь в прежнем, кровавом русле. Известный историк Костомаров сказал однажды: «Какими средствами государство образуется, такими впоследствии живёт!» Какими коварными способами большевики смогли завоевать Россию, история нам ещё покажет. Так покажет, что народы ахнут, мир содрогнётся!.. Октябрь – это самая позорная, самая чёрная страница мировой истории. Что такое диктатура пролетариата? Это неограниченная власть одних людей, основанная на безжалостном попрании общечеловеческих норм, на истреблении других. Преимущество злыдней, которые не намерены отвечать ни перед людьми, ни перед богом. Злоба диктатуры не ведает границ. Власть портит людей до неузнаваемости, мало того, к власти приходят люди, испорченные ещё на генном уровне. Ты не слышал историю о том, как избавились от оккупировавших корабль жирных крыс?..»

И Мерзленков рассказал мне очень поучительную историю. По морям-океанам идёт корабль! В трюмах запас еды и воды. С каждым днём крыс становится всё больше, они окончательно наглеют. Терпеть такое невмоготу. Ищут-ищут и находят, в конце концов, способ, как от них избавиться! Отловив десять – пятнадцать крыс, они заперли их в железном чулане без воды и еды. Не прошло и двух-трёх дней, как из чулана начал раздаваться странный шум! Голодные крысы стали пожирать друг друга. Пришло время сильных, в один из дней, открыв чулан, они увидели… среди останков более слабых крыс сидит отъевшаяся, озверевшая, беспощадная крыса-волк! Зубы оскалены, усы воинственно топорщатся. Крысу-волка освобождают, спускают в трюм. Остальные крысы каким-то природным чутьём распознают, что среди них появилась крыса-волк, и по очереди бросаются в море! При виде озверевшего чудища, пожирающего собратьев, крысы догадались, что других путей у них нет. Крыса-волк потрясла и сотрясла весь корабль. На чужой крови и слезах пришедшие к власти диктаторы вот такие крысы-волки и есть!

Большая часть русской истории состоит из сказаний о том, как цари перегрызали друг другу глотки. Пётр Первый занимает в этой иерархии особое, почётное место. Якобы простым он был, чёрной работы не чурался, даже великий Пушкин воспевал его в своих стихах. Оды пел ему Пушкин, к небесам возносил, смотрел на Петра взглядом поэта.

А разве по сути своей Пётр не был крысой-волком?! Злейшим из злых, жесточайшим из жестоких он был! Размахивал топором направо-налево, приговаривая: «Создам новую породу людей!» А Ленин, низвергнув все законы развития человечества, разве не боролся за создание нового человека – коммуниста?! И Гитлер на свой лад перекраивал ход истории всё с той же целью!.. Итог тоже у всех одинаков.

Кто, подражая Софье, рубил головы стрельцам158, выступившим против режима Петра?.. Сам утонувший в крови Пётр. История любит повторять, что своего сына, свою кровинку насмерть забил только Иван Грозный. А про то, как милосердный царь Пётр, держа в заточении, сжил своего сына со свету, говорить не любят. Возносимый Пушкиным до небес царь тоже забил своего дорогого сына Алексея насмерть! Пётр вырывает плеть из рук палача: «Слабо бьёшь!» – делает он выговор экзекутору и начинает изо всех сил хлестать дорогого сынка вдоль и поперёк!

Учение Ленина и деяния Петра были очень созвучны. Сколько во времена Петра сгинуло народу в вонючих, сырых казематах, этой цифры никто не знает. Священники, старообрядцы, стремясь убежать подальше от карающего меча Петра, добирались до самых северных областей России. Солдаты Петра волной настигали их и возвращали назад. Священники и набожные люди сотнями, тысячами добровольно шли в огонь. Мережковский написал об этом в своей книге: «В скиту Палеостровском, где со старцем Игнатием сожглись 2700 человек. А на Пугожском погосте сгорело 1920 душ».

О том, что распалённая Лениным революция выгнала четыре миллиона умных, трудоспособных, трудолюбивых людей, цвет общества, мы уже знаем.

Диктатура – это поработительница людских надежд, трагедия. Диктатура – это передача судьбы народа в крысячье-волчьи лапы.

«Наивную глупость мы совершили, отдали Россию в руки Ленина-Сталина… Смерть Сталина никому из нас не принесёт полноправной, законной жизни. Нужно свергнуть власть большевиков так, чтобы она никогда больше не смогла повториться, и установить в стране свободный, основанный на равноправных выборах мир с крепким порядком. Чтобы власть не успела в спешке наломать дров, нужно сменять руководителей правительства каждые четыре-пять лет, на их место – у руля управления страной, ставить рождённых современной действительностью, не нарушающих канонов прогресса современной действительности людей. Если выбранный волей народа человек всё же допустит ошибку или свернёт с правильного пути, у России на такой случай должны быть парламент и дума, которые остудят горячую голову. Другого правильного пути в будущее нет!» – такими словами неоднократно долбил мою голову Александр Васильевич.

19

Боже! День вчера унылый, а сегодня – что за день!

Как надломленное, ныло сердце, нынче – хоть бы тень!

Солнце яркое сияет, и цветут цветы в садах.

Свет и радость! Счастье! Пенье божьих птиц на небесах.[13]

Человек с того счастливого мгновения, как рождается на свет, окружён неисчислимым множеством всевозможных звуков! Душой, телом, каждой клеточкой ощущаешь – ты божьей милостью очутился в мире звуков. Каких только приятных, ласковых звуков не приготовлено Всевышним для новорождённой души! Младенец ещё не может говорить, отчётливо видеть каждую мелочь, каждую чёрточку, но звуки уже слышит. Два лучистых солнышка материнских глаз, полных слёз радости!.. Нет, нет, ты ещё не различаешь их… Ты пока только учишься распознавать милый твоему сердцу запах матери среди всех прочих… В твои уши ласково проникают обращённые к тебе слова: «Улым! Балам! Сыночек мой! Кровиночка!» Наши предки, подарившие нам язык, открывавшие мир с помощью слов, были очень мудрыми людьми! «Балам!» – в корне этого слова слышится сладкое «бал!» – мёд, разве не так?!

И дальше больше, больше… Звуки уносят тебя в небеса, спускают под землю, под любой её слой, срывая тёмные завесы с четырёх сторон света, увлекают тебя к ближним и дальним горизонтам.

Весеннее журчание ручейков, грохот ледохода, серебристые трели жаворонков над зреющей нивой, которые, кажется, только этим пением и питаются, говорливые студёные родники, тихий шорох благостных ветерков, колышущих хлебные стебли, громкие шлепки первых крупных капель дождя, отважно прибивающих на бегу дорожную пыль…

А грохот, обрушивающийся с неба вслед за грозными длинными огненными пальцами молний, подтверждающих существование рая и ада! Ой-ёй! Страшно! Страшно и приятно. А весёлый перезвон накосников молоденьких девушек, босыми стопами радующих мокрую после дождя траву… А переливы девичьего смеха, повисшие в чистом, умытом дождём воздухе. А призывное ржание кобылы, потерявшей заигравшегося жеребёнка с белыми бабками и белой звёздочкой во лбу… А шорохи трения признающихся друг другу в любви ржаных колосьев, покачивающихся на изогнувшихся под спелой тяжестью стеблях… Тяжёлые вздохи и печальный треск потемневших от горя и невзгод оконных стёкол!.. Был ли на нашей памяти хотя бы один татарский дом, наполненный счастьем? Полные горькой печали звуки падающих в братские могилы солдат, безусыми подростками ушедших на войну и сгинувших там до срока!.. Выбивающийся из всколыхнувшихся в полной тишине в преддверие грозы крон деревьев шёпот-крик: «Дощщ идёт, дощщщ!»… Едва слышный лепет режущих на ломти вечерние сумерки ласточек, торопящих ночь! Собачий лай, раздающийся в ответ на заунывный волчий вой…

Среди тысячи разнообразнейших, мелодичнейших звуков и отголосков, складывающихся в большие копны в нашей памяти, доставляющих огромную, размером со скирду, радость, живут татары!.. У татар особенный слух, он многие звуки слышит по-своему, «кикрикук» кричит татарский петух, «торыйк-торыйк!» издают прощальный крик улетающие в тёплые края журавли… А татарские полевые жаворонки!.. А соловьи! Хоть на вас и навешали ярлыки «курские соловьи», «русские воробьи», но вы издревле были вечными хозяевами татарского неба, татарских задушевных мелодий!

Ну да, ну да, почти шесть лет я слушал в различных зонах разнообразные унижающие, оскорбительные крики, вымокал до нитки под дождями сплошного мата, но слух мой не огрубел! Слава богу, он так же чуток! И хотя душа не отделилась от тела, но исстрадалась вместе с ним, когда палачи кромсали трезвые мысли, справедливые, правильные слова в поганое корыто, душа и тут не сдалась. Самые утончённые, самые высокие человеческие чувства продолжали жить, смотрели вперёд, в будущее. Наряду с теми, кто придавал мне сил, делал каждый мой вдох осмысленным, по соседству со мной жили поэтические натуры, помогавшие мне сохранять целостность внутреннего мира. Да, если бы глаза мои видели только угасших, роющихся в помойной яме людей, а чуткий слух тонул в звуках перезаряжаемых ружей, карабинов, если с утра до вечера ты дрожал бы, испугавшись наполнивших воздух Казахстана злобных криков «Латунного чурбана» и ему подобных, глаза бы твои ослепли, уши оглохли, а сам ты превратился бы в придорожный столб, отсчитывающий прожитые годы и пройденные километры! Слава богу, душа выжила, сохранив способность полновесно чувствовать. И вернувшись из дальнего путешествия в эти, попытавшиеся оглушить меня края, я не раз радовался шуму летнего дождя, проезжал насквозь через зимний лес, заслушавшись песней заиндевелых санных полозьев, воспевающих любовь к белому снегу. Набившаяся в уши печаль постоянно терзает меня, вошедшее через звуки горе быстро не проходит. Самое любимое дитя природы – человек, может наслаждаться тысячами звуков, тысяча благодарностей Всевышнему, это означает, что его душа живёт, стремится жить и будет жить!

Ничего не могу сказать, были времена, когда головы покорно склонялись перед звуками любой команды! Разве это не мы от простого хлопанья в ладоши перешли к продолжительным и бурным аплодисментам? Это же мы сами аплодировали и смотрели на сцену: «Видят ли?» Мы сами аплодировали и краем глаза косились на соседа: «На должном ли уровне хлопает он в ладоши?» Что поделать, ещё раз повторяю, мир очень часто становится жестоким, изменяет в худшую сторону и звуки, и слух. Разве мы не аплодировали нашим чугуноголовым руководителям, когда советские тяжёлые, кованные сапоги топтали земли Чехословакии159, когда солнце венгерской свободы было сдёрнуто с небосвода и втоптано в дорожную пыль? Всякого повидали, если сегодня один из нас, решив переметнуться на другую сторону, начнёт быстро-быстро менять чёрную рубаху на белую и, утверждая: «Я, знаете, каким был!.. Я поступал так-то и так-то, жил по таким-то принципам!», оккупирует для себя самые высокие ступени, не верьте. Если кто-то, желая сохранить доверие к себе, будет убеждать: «Моя жизнь вся на виду, белой лентой протянулась у вас перед глазами», – дело обстоит совсем иначе, тайны человеческой жизни, тонкости и нюансы на восемьдесят процентов остаются покрыты полным мраком, не то что человеческий глаз, самый сильный свет – молнии, не могут туда проникнуть. Никто никогда никому до конца не раскрывается. Жизнь любит скрытность. Если человек раскроется на сто процентов – будет очень плохо и ему самому, и его окружению. Хозяин у человеческой души один, это – Бог…

Когда я, сбросив завесу с прошлого, желая рассказать о тех, кто помог мне сохранить себя, свои чувства, перебирал многих и многих из них, и сегодня, в очередное беспокойное, полное дел утро, обращаюсь, наконец, к этим великим и дорогим личностям! Радуюсь, радуюсь! Боже правый и милосердный, не обдели милостью своей этих людей, которые помогли мне не сломаться в трудные минуты, не лишай рая, не пошли им горестей и бед, вслед за счастливой жизнью дай им лёгкий уход!

В тёмные и холодные дни Карабаса полюбившийся мне Лайош Мештерхази! Знаменитый венгерский саксофонист! На сцену Карабаса выходили и другие артисты, но они позабыты, пусть не обижаются и простят меня! Может, из-за преклонения пред тобой, из-за благоговейного слушания твоей игры в душе не осталось места для других, не знаю. Твой «хохочущий саксофон» я помню во всех подробностях. Вместе дружно смеялись и мы, и оккупировавшие первые ряды бериевские палачи! Даже настороженно прильнувшая к окнам лагерная темнота как будто бы немного прояснилась тем волшебным вечером! Наши онемело застывшие лица, растрёпанные в напряжённо-испуганном ожидании предстоящей отправки в рабочую зону души, открывшись и расслабившись, позволили нам хотя бы на один вечер почувствовать себя людьми! Именитый венгерский саксофонист Лайош Мештерхази! Ты нас, арестантов пятидесятого года, своей неистовой, азартной игрой на саксофоне, окутав заставляющей переживать музыкой, отправил из пересыльной зоны Карабаса в каменоломни, на строительство рудников, на кирпичный завод, на ДОКи… И нас отправил, и сам от нас не отстал вместе с арестантом-саксофоном…

Мы в Актасе. Весна приближается, весна! Осторожные, чуткие, злобные палачи Берии, даже они не могут остановить наступление весны. На дворе апрель. Ветры-ветра, весенние ветры всюду одинаковы, они приносят согревающую душу надежду. Всё расцветает, измученные удушливыми бараками лица проясняются, светлеют, лучатся! Мы в Актасе, сыновья четырёх тысяч отцов. Среди русских предостаточно молодых парней, многие бандеровцы, литовцы – молодёжь. У парней от двадцати до тридцати пяти вёсны не похожи на остальных, в это время кровь кипит, душа куда-то рвётся, страсть вспыхивает и подбивает на различные поступки. Молодая душа – самый любимый, самый желанный друг весны. Весна – это время набухания и проклёвывания завязей любви. Любовь – это первая сила, помогающая примериться и понять, кто есть кто. Если по весне не проснёшься, в осенние заморозки, в беспощадные зимние бураны душа твоя останется заледенелой: послав весну и к унылым арестантам Актаса, Всевышний смотрит на них добрыми, просветлёнными глазами! По соседству с нашей женская зона. Молодые, здоровые, сильные, только три-четыре года тому назад лишённые свободы ядрёные девки. Белые шеи, тугие груди, собранные на макушке волосы похожи на соловьиное гнездо, вот такие девушки из Львова и Ровно жили там. Высокие, ладные, с изящными талиями латышки и литовки. Живые, заводные, готовые стрелой унестись в небо русские красавицы. Насильно вывезенные в Германию, надорвавшие там спины, сгорбленные, беззубые горемыки войны. Из последних сил, с большими трудностями вернувшиеся на родину, и по-новой здесь искалеченные… Некрасивые, уродливые, груди висят, как тряпочные лоскуты, лица превратились в пожухлые бутоны, одним словом, несчастные женщины…

Весна и на них нахлынула. Вокруг барака ещё не успели высохнуть бороздки, оставленные проворной капелью. Таинственным морем горит на горизонте заря. В это время ветер доносит со стороны женской зоны сильный звук. Присевшие передохнуть на кончики колючей проволоки капли дрожат и поблёскивают, с неприглядных, раздирающих душу вышек, похожих на чёрные свечи, течёт талая вода. Чуждый звук, незнакомые голоса! Ты ещё не понимаешь, что это песня, но сгустившаяся от лютых морозов кровь вдруг разжижается, сжавшиеся от страха сосуды тотчас расширяются. Ты, одна из тысяч безымянных кочующих песчинок, неожиданно начинаешь ощущать себя человеком. Хором исполняемая песня не может быть общим гостем для всех слушающих её сердец, каждая душа воспринимает песню по-своему. Оглохшие за зиму уши открываются, и начинаешь слышать и шорох корней проклёвывающейся по весне травы, и невнятное ворчание протекающих над головой облаков, и протяжные стоны ворот и калиток в предчувствие весны. Девушки поют! Девушки! Самый красивый цветок природы, самое великое и загадочное чудо живого мира – эти слова разве не объясняют суть женщины? Женщины – Матери! Нить жизни в их руках. «В чреве Матери – здоровье и будущее народа», – утверждал известный историк Тацит160! Вот они, совсем недалеко, их стенания донёс до нас настороженный весенний ветер! Глаз арестанта, что лазер, слух – сродни совиному. Дорогие девушки-певуньи! Вам ведь самое время любить мужей, радовать их, сводить с ума жарким дыханием, счастливыми вечерами и ночами вместе взмывать в небеса, делать из возлюбленных настоящих мужчин, порадовав мир ещё одним ребёнком! Если не настигнет в шестнадцать, придёт ли любовь после двадцати? В двадцать пять любовь приобретает иные краски, войдя в другие берега, течёт неспешно, сдержанно, а в тридцать-сорок изменения ещё более кардинальны. Однако любовь никогда не умирает, она может уйти только вместе с душой, любовь жива, изменяется лишь её место в жизни человека. Правда, каждый человек переживает любовь по-своему, наверное. Верно одно: в апреле-мае в девушек вселяется другое сознание, открывается ценность жизни, они каждой клеточкой начинают с горечью ощущать течение реки времени. Женская душа отчётливей, с более сильным огорчением ощущает потраченную впустую жизнь. Разве не об этом поётся в их песне, прилетевшей к нам по небесным росчеркам последних лучей?!

Украинский язык поэтичен. Великий Тукай, самый настоящий кудесник татарского языка, по-русски почти не звучит. Русский поэтический язык не подходит к татарскому, и таинства русского языка на татарский не перевести. Попробуй-ка скажи по-татарски: «Выткался на озере алый свет зари!» Красивейшие татарские слова порой тоже невозможно перевести на русский.

Удивительно, вырывающиеся из женской зоны песенные вихри возникают только в апреле. Мы тоже выходим на улицу, растекаемся по двору, двери бараков перестают хлопать, громкие разговоры стихают. На земле и в небе остаётся лишь одна божественная чарующая сила – хор поющих женщин. Каждый думает о своём, наверное, каждый по-своему грустит, но общая сила, воодушевляющая нас, они – женщины…

В Актасе эта лавина хорового пения по весне сводила с ума, а когда меня перевели в Волынку, на каменоломни, хоровое пение мужчин заставило меня ещё сильнее зауважать украинский народ. О-о, какие высокие, драгоценные минуты пережил я, когда до изнеможения пахал в каменоломнях! Каменоломня целый день гудит. Пыль, поднимаемая железнозубыми перфораторами, с визгом вгрызающимися в каменную грудь, оседает долго. В восьмидесятиметровый колодец, окружённый каменными скалами, ветры не проникают. Пыль толстым налётом оседает в горле, жара, ни пятачка тени вокруг. Вышедшие на работу арестанты, съев на завтрак кусок солёной рыбы, мучаются от жажды. Проступающая сквозь трещины в камне, напоминающая материнские слёзы вода внизу собирается в лужицы, припав к которым, мы утоляем нестерпимую жажду… Горящим голодным желудкам – холодная вода с привкусом меди!.. Горло свербит, кашель нападает. Работа – без смен, «световой день», ломаешь камни от темна до темна, складываешь… Пудовые кувалды ломают огромные каменные глыбы, вагоны поднимаются-спускаются по наклонной эстакаде. С нетерпением ждёшь захода солнца!.. Наконец, съём! Звенящий рельс, подвешенный возле вахты, созывает к себе. Оттуда и отсюда к вахте тяжёлой походкой стекаются изнурённые полуголые арестанты, весь день кипевшие возле каменных куч. В шахте невидимые прежде надзиратели погоняют, словно ленивых лошадей, торопят. «Филоны, фашисты! Марш! Марш!»

Кто помоложе, первыми приходят к вахте, от одного к другому распространяется весть: «Конвоя нет ещё!» Радость! Значит, будет возможность немного отдохнуть перед дорогой, прислонившись худой спиной! Перед вахтой смётанная нами каменная скирда!.. Наполненные в шахте вагонетки здесь выгружают содержимое. Мелкие камушки тут, внизу, шуршат. А куски, размером с конскую голову или ещё больше, с треском сминая склоны скирды, грохоча, падают и откатываются намного дальше. Каждый выискивает для себя камень поровнее и садится. Камни тяжёлые, камни шершавые, все они прошли через наши руки. Тут же находится и дирижёр, «Ты – первый голос, ты – второй!» – отдаёт он распоряжения, и кто-то, прочистив от пыльного налёта горло, затягивает песню. Уставшие мускулы расправляются, шеи вытягиваются, кулаки разжимаются, первый, второй голоса, поглядывая на рукава потрёпанного дирижёрского френча, поочерёдно выводят свои партии. Оставшиеся позади старики и увечные ускоряют шаг, затуманенные набившейся каменной пылью глаза открываются шире, заскорузлые пальцы продирают веки с въевшейся в уголки глаз пылью… О, Всемилостивый! Могущество твоё безгранично, доброта безмерна!.. Разве это те самые полулюди-полутени, совсем недавно толкавшие, согнувшись в три погибели, каменные глыбы, обжигавшие руки о раскалённые края вагонеток?.. Какие могущественные звуки вернули им силы?.. Молодые, здоровые, смелые голоса соединяются, и большая, окружённая тремя слоями колючей проволоки территория, без спросу отнятая палачами у хозяев, детей степи – казахов, кусок прижизненного ада превращается в огромную, высокую, широкую сцену. На склоны каменной скирды приземлились горные орлы, завёрнутые в рванину бедолаги среди больших белых камней напоминают стрижей. Я, единственный татарин здесь, мужичок с ноготок, с благоговением внимаю каждой ноте украинских песен, каждому душевному порыву, наслаждаюсь, горжусь, внутренне хвастаюсь, сидя рядом со здоровыми, красивыми, несгибаемыми бандеровцами. Песня – не оставляющее никого равнодушным море, песня – охвативший самую большую часть Земли океан.

Я настолько полюбил украинские мелодии, язык, песни, что оказавшись в начале шестидесятых годов проездом в Ялте, купил три тома стихов певца свободы украинского народа, великого кобзаря Тараса Шевченко161 на украинском языке. Эти томики стоят у меня на полке среди самых читаемых и почитаемых книг, время от времени я перелистываю дорогие страницы. Были, есть великие личности, способные вместить в песни душу своего народа, есть они. Это сыны своего народа, национальные поэты.

Бандеровцы частенько заводили песни, которые обычно поются в лесу, в одиноких землянках. Больше всего мне понравилась песня «Был видважный гайавий» («Был отважным лесник»). Сколько украинцев довелось мне повстречать в последние годы и у каждого я спрашивал об этой песне. Но никто её не знал. А те, кто знал, решили, видимо, промолчать. Этот народ тоже не раз бит! Русские пришли и завоевали, немец пришёл и половину вырезал. Не могу сказать, что живущий между двух воинственных стран украинский народ счастлив…

Я то и дело хвалю бандеровцев в своих текстах. Не хочу слышать слов упрёка от тех, кто боролся против них, изведал немало лиха, прошёл через всяческие тяготы. Всё знаю, обо всём помню. Основываясь на материалах следственных дел, специалисты подсчитали: в период с 1944 по 1953 годы от рук членов ОУН162 в западных областях было убито двадцать пять тысяч человек. Военнослужащие, милиционеры, пограничники, две с половиной тысячи коммунистов, шестьсот председателей сельских советов и колхозов прошли через руки бандеровцев. Тридцать семь руководителей партии и комсомола они перед смертью изуверски пытали. Не щадили оуновцы и депутатов… Всё это правда. Но самые незабываемые события разворачиваются после оуновцев. Жестокие сталинские палачи, не утруждая себя поиском вины, выкорчевали из родной земли десять тысяч ни в чём не повинных, абсолютно безгрешных перед законом людей: крестьян, глав хуторов, нищих, хлеборобов, имевших небольшие лавки предпринимателей! Не щадили даже стариков, женщин и кормящих матерей. Повесили и вырезали две тысячи учителей! Вздёрнули на виселицах более пятидесяти священников…

Скрытные захоронения отыскали, извлекли из них и перезахоронили с почестями дорогие останки, но при раскопках натолкнулись на леденящие душу факты. Рядом с материнскими скелетами, точнее, внутри них, находились скрюченные скелетики не родившихся детей.

Эти факты я взял из центральных газет. Сотни не расстрелянных и не повешенных бандеровцев прошли перед моими глазами. У нас в бригаде был парень по фамилии Влащук. И не парень вовсе, а мальчишка, подросток! Тихий и робкий юнец, у которого и усы-то ещё не прорезались. Кто-то ему поручил, застращав, запугав, отнести в лес крынку молока. Пять лет ему впаяли за эту крынку. Попав после смерти Сталина под амнистию, он вернулся домой…

Когда разрешили писать заявления в высшие инстанции, став писарем для нескольких десятков арестантов, сколько я всего тогда состряпал, кому-то прошение о помиловании, кому-то о сокращении срока!.. Знаю, были периоды, когда украинец украинцу, литовец своим землякам не хотели открываться, не без этого. Татарин тоже неведомых лесов зверёк… Сколько жалоб пришлось мне выслушать! Среди пришедших ко мне для составления прошения были и председатели сельсоветов, и активисты, и подготовленные люди, понимавшие, насколько обманчив и губителен лик России.

Кто за дело, а кто не по делу кровь проливал, история разберётся, сказал я себе и прикусил язык. Почему же мы рвёмся постичь правоту, добиваемся справедливости только через кровопролитие?! Почему мы забываем о том, что правоту или неправоту жизни можно выявить по-другому, в спокойном обсуждении, например?!

Уважаемый читатель! Ты уже привык, наверное, к тому, что мои неудержимые мысли, наплевав на придорожные маяки, скачут, подобно строптивому скакуну, куда хотят, сворачивая в сторону от дороги? Я ведь собирался рассказать о тех людях, которые своими песнями помогали мне сберегать и укреплять дух!..

О Петре Скороходове и Фёдоре Фёдоровиче Маландине я уже кое-что поведал. Среди нас были и такие певцы, о которых я знал, но они обо мне не знали. Сын испанских коммунистов Санчос Педрос ещё маленьким был привезён в Россию, воспитывался в советском духе, учился в русской школе. Борец за укрепление культуры арестантов, без устали носящийся туда-сюда, согнутый, как ржавый серп, наш добрый, милый старец Берсеневич, задумав поставить оперетту «Цыганский барон»163, утвердил на главную роль Педроса. Возвращённый из Харбина Константин Доброжанский – профессиональный певец, на пару с Санчосом осилили-таки свои партии. Женские партии исполняли юноши. Собранный из арестантов оркестр тоже сыграл без ошибок. Пришлось пригласить и угрюмого Гинтерса с его флейтой.

Пятьдесят четвёртый год мы встретили на зоне в Волынке. Начальник лагеря, некоторое недолгое время успевший побыть «кумом» в Актасе, невысокий, лысый лейтенант, несмотря на то, что рот его был похож на утиный, болтать лишнего не любил. Незадолго до Рождества бригадиры-бандеровцы – среди них самым смелым оказался мой хороший друг Илья Марусяк – потребовали разыскать для них ёлку. Времена поменялись, каждую минуту живёшь в предчувствии, в расположенную посреди голой буланой степи Волынку привезли зелёненькую молоденькую ёлочку. Греко-католики украинцы нарядили её, в последнюю неделю декабря справили Рождество – день рождения Иисуса Христа. Стол был богатым, под столом передавалась из рук в руки и чарочка с водкой, кто хотел, тот опрокидывал. Мне, единственному мусульманину, сидящему на самом почётном месте – во главе стола – татарину хватило, кажется, усы промочить, но не больше. Подробности уже забылись. Но песни, посвящённые имениннику и его благим деяниям, тронули меня до глубины души.

В Волынке мне вверили бригаду семидесяти-восьмидесятилетних инвалидов. Январь пятьдесят четвёртого. Начали приходить ответы на написанные мной заявления и прошения. Первым получил ответ низенький, с изящными голенями, сильно заикающийся украинец по фамилии Бардак: ему уменьшили срок с двадцати пяти до шести лет! Плакал и бился в поклонах этот бедняга. Седьмой год он уже сидел. Непонятно по какой причине, но Бардака в ссылку не отправили, домой отпустили. И… спустя совсем немного времени от Бардака приходит посылка, полная первоклассного ароматного сала! Неожиданное богатство – общее, восемнадцатого января у меня день рождения, черноморский моряк, плотный, крепко сбитый Василий Васильевич Губа предложил мне: «Бригадир, давай испеку курабье к твоему дню рождения?» Раздобыли муки, нашли масло, без сахара тоже не остались. Губа на всю секцию испёк блюдо крымских татар – курабье. Это такое печенье, оказывается. Свиное сало есть, печенье удалось, всю бригаду не смогли, конечно, разместить, но многих «гостей» я всё-таки пригласил.

Можно, оказывается, душевно пировать и без спиртного, с чаем и песнями!

В моей бригаде было несколько эстонцев. Двое из них запали мне в душу, и если сегодня я, смотав в клубок мою, туго сплетённую с несчастьем, счастливую молодость, и пустив его по дороге в прошлое, не вспомню добрым словом эстонцев, значит, грош цена мне, грешнику! Они вместе живут, рядом работают, всегда в общении, постоянно друг у друга на глазах. Помните, я со светлой грустью рассказывал вам о латышах Теодоре Августовиче и Жанисе Матисовиче! Эстонцы были точно такой же неразлучной парой…

Каськ Мееме Оскарович очень сильно хромал, но несмотря на это был весьма проворным, никогда не изводил нас отставанием, коренастый здоровяк не шагал, а, можно сказать, катился. Круглолицый, глазных впадин практически нет, очки с подмотанными в двух местах медной проволокой дужками едва держались на приплюснутом носу, основное дело Каська: быстрым движением шишковатого, заскорузлого большого пальца поправить, приподняв повыше, очки. Каменщиком был Мееме Оскарович, аккуратно, с ювелирной точностью укладывал он кирпичи, не зная устали, настоящий мастер своего дела. Его безобразная, уродливая внешность помешала или суровый нрав, а может, его беспокойный, зачастую из-за пустяков, характер отвадил, распаляясь сам, он и других старался, не спрашивая желания, затащить в это пламя, короче говоря, довольно долгое время мы смотрели друг на друга из-под насупленных бровей. «Каськ» – по-эстонски означает «берёза». Я, кажется, некоторое время даже голову ломал над тем, почему такому роду-племени, с некрасивыми сплющенными лицами, безбровому, суровому, дали столь поэтическую фамилию?

Как я уже говорил, мне вверили бригаду престарелых инвалидов, и мы выполняли разнообразную мелкую, такую, что и курице не перебрать, работу. К примеру, нас отправили делать ремонт в домах, где проживали вольняшки и офицеры охраны. Была осень, начали задувать студёные ветры, в домах холодно. «Прошлой зимой в этих домах нестерпимо было от холода!» – впервые открывшись, и даже, мне показалось, как-то умоляюще посетовал низкорослый лейтенант, заместитель начальника лагеря. С чего бы это, думаю, так разоткровенничался злобный коротышка, оборачиваюсь и вижу неподалёку от нас под козырьком крыльца его миловидную жену и кудрявую русую дочку лет пяти-шести. Подле жены и дочки коротышка-лейтенант совершенно другой человек, оказывается!..

Раз уж об этом зашла речь, скажу: в полной мере мужчину можно понять только во время его общения с женщиной!.. Женщина – это лакмусовая бумага мужской сути! В пятьдесят четвёртом году к мужчинам, живущим в зоне, стали наведываться жёны. И мои знакомые, с которыми прежде тесно общались, делились мнениями и секретами, открылись совершенно с другой стороны. Если сравнить мужчину с луной, то свет этой луне поставляет земное солнце – женщина!..

Была ли прежде в Волынке деревня, нет ли, мне неведомо, но когда стали разрабатывать каменный карьер, сюда привезли большую группу японских военнопленных. Они заложили фундамент обеих зон: открыли карьер и построили посёлок. Построенные японцами дома хотя и были простыми с виду, но таили в себе немало немыслимого для нас и непонятного. Выведенные японскими мастерами печи, начхав на нашу действительность, превратились в груду дымящего изо всех отверстий и щелей кирпича. Дров поглощают немерено, дым валит в дом, тепло не держится. Наша бригада латала прохудившиеся крыши, поправляла завалившиеся заборы, вставляла выбитые и меняла треснутые стёкла. Главная задача – разгадать секреты японских печей и оживить их. Кто возьмётся? У кого хватит рук и мозгов осилить эту задачу? За дело взялся хромоногий Каськ с некрасивой, уродливо сплюснутой физиономией. Прежде всего навалились на ремонт печи коротышки-лейтенанта. Нет, нет, не только ради него мы старались, но и ради его красавицы-жены, и ещё большей красавицы дочурки!.. О-о, мы узнали и имя этой девочки, не убежавшей в испуге от вида наших грязных, ветхих одежд, во все глаза смотревшей сквозь проволочное ограждение временной зоны. Таня. Не имя, а настоящая песня, так нам всем казалось… День работаем, второй. Каськ, прихрамывая, ходит вокруг печи, принюхивается, как матёрый охотничий пёс, остальные лезут на чердак, осматривают крышу и люки, там подлатают, тут починят. На третий день приходим и видим, что на середину комнаты выкачен приличных размеров обеденный стол, на столе солёный арбуз, крынка молока, толстенные ломти хлеба. Мы посовещались между собой и дали слово, что не будем прикасаться к еде, не хотелось предстать униженными и обделёнными ни перед лейтенантом, ни перед его красавицей-женой, ни перед дочкой-цветочком. Дня через два-три Каськ разгадал японскую загадку, что-то вычерчивал на бумаге, делал какие-то расчёты и, поправив шишковатым, выпачканным в глине пальцем очки, ткнул в одну точку на печной стене: «Вот отсюда начинайте разбирать!» Слава богу, стоило убрать три-четыре кирпича, как из проёма хлынула чёрная жирная сажа, и открылся потайной угол дымохода. В печь закинули две-три половинки полена и запалили, печная труба глубоко вздохнула и… нет, нет, не печка, Каськ чихнул. «Будьте здоровы!» – пожелал я ему в ответ.

Забыл сказать, утром третьего дня лейтенантовская жена-красавица обходительно сказала нам: «Еду, что на столе, я для вас приготовила. Пожалуйста, ешьте, не стесняйтесь!» В то утро на столе стоял и большой, завёрнутый в чистый рушник таз, доверху полный горячей картошки. Когда говорят «пожалуйста», а давно позабытая домашняя еда призывно лучится на столе, разве ж арестант откажется! Уплели за милую душу. А кому, думаете, досталась непонятно от чьих глаз спрятанная на дне таза, под горой горячего картофеля куриная ножка… мне, бригадиру? Как бы не так, мы отдали её избавившему бригаду от сложнейшей, очень ответственной задачи Каську, самому некрасивому сыну трудолюбивого, умелого эстонского народа…

Рядом с Каськом, словно Пятница164 подле Робинзона, всегда находился другой эстонец по фамилии Койк. Неразговорчивый, слова клещами не вытянешь, никогда не выпускавший трубку изо рта, если заканчивался табак, он набивал её сухой травой и раскуривал. Если обратишься к нему с вопросом, что-то невнятное пробубнит под нос и переложит трубку из одного угла рта в другой, вот и весь ответ!.. Неразговорчивый со всеми остальными Койк в общении с соплеменником Каськом боек на язык. Эти два человека, эта пара эстонцев жили душа в душу, дополняя друг друга, придавая сил.

Январь пятьдесят четвёртого. Мы, обливаясь потом, гоняем чаи, наслаждаемся испечёнными Василием Губой курабье, в общем, празднуем. Кто-то принёс гитару, инструмент в руках у русского, поют бандеровцы, и хором затягиваем какую-нибудь песню, и сольно радуют нас особо голосистые ребята. В какой-то момент на середину вышел Каськ и жестом попросил замолкнуть и певцов, и гитариста. И… сильным, задушевным голосом начал петь романс Глинки «Сомнение». Вот это я понимаю, голос у человека, душевность, секция разом затихла, к горлу подкатил комок, молчим, с головой уйдя в себя, улетаем, следуя за голосом Каська, в какие-то неведомые дали. На эстонском пел Каськ, о том, что автор романса Глинка, и что называется он «Сомнение», я узнал позже, расспросив сведущих людей.

Клянусь, этой песней Каськ перевернул мир с ног на голову, мы получили неожиданный подарок: он подарил радость, надежду, закалил и объединил нас. Смотрю и диву даюсь, а есть ли второй такой, столь же красивый, как Каськ, эстонец?! А видели бы вы, как ликовал, как не мог налюбоваться на него Койк, сжавший в широкой ладони добрую улыбку, светлая, ни на минуту не отстававшая от Каська тень!.. И не только Койк, многие мои попутчики по жизни почувствовали себя счастливыми от услышанного. В уголки глаз вдруг набежала роса, которая возникает лишь на рассвете, старательно пряча от других, шмыгали мы размягчившимися носами…

Ух-х, жизнь! Возле меня немало мелодичных родников пело-журчало. И это только возле меня!.. А в других секциях, в других группах думаете, мало, что ли, было певцов, музыкантов, рассказчиков?! Незабываемы те минуты, когда нас смешил ни разу не повторившимися историями одессит Мирошниченко, гигант, все десять пальцев обеих рук которого сначала размозжили железным прутом, а потом ампутировали приспешники Берии!.. Здоровый, кровь с молоком хитрован Луи, раздобывший где-то костыли и благодаря этому всюду избегавший трудовой повинности… Язык у этого еврея, что мельница, прекрасно крутился даже в безветренную погоду, так и лил на нас из лотка непрерывный поток всяких шуток-прибауток, приличных и сальных анекдотов…

Когда тревоги и страхи в зонах, в тюрьмах, на этапах изводили так, что хоть в петлю лезь, музыка и песня таким вот образом спасали нам жизнь. Хотя мы, сев в песенную лодку, и ходили на ней по бескрайнему морю бед и несчастий, но над нашими головами играло лучами солнце, непрерывно развевался флаг надежды… Помню, до сих пор помню!.. Четыре тысячи мужиков, потеряв самообладание, ревели в один голос и катались по земле от переполнявших чувств, вот какую картину довелось мне увидеть! Вообще, мужчины на зоне плачут редко. Если и плачут, то никому не показывают своих слёз. «Йа Хода!» – сокрушаются татары, «О Боже!» – вскрикивают русские, «Иштенем!» – говорят венгры. Во время таких возвышенных обращений к Всевышнему, к последнему и единственному помощнику и защитнику, конечно же, не обходится и без невольных слёз. Каждый обращается к нему по-своему, на родном языке, на языке веры. И о слезах должен знать только Всевышний!.. Слёзы, пролитые во время общения с Сыном небес, разве это не самые дорогие наши слёзы?! В них правда, искренность, чистота, потому что Богу не врут…

Был вечер. Смеркалось. Мы с нетерпением дожидались наступления темноты. На травянистой лужайке возле белёной стены барака расположились четыре тысячи чьих-то сыновей. Конец лета пятьдесят четвёртого. Погода, на наше счастье, безветренная, воздух недвижим и тих, можно сказать, тепло. И даже луны не видно, она тоже, доверив своё законное место сумеркам, куда-то скрылась. Она появится нескоро, скорее всего, где-то после полуночи. Словно что-то предчувствуя, громко никто не разговаривает, если и беседуем, то приглушённо, голоса, будто дав слово не спугнуть приятный полумрак, протискиваются через поджатые губы, превращаются в шёпот. Земля тёплая, на площадке, прежде казавшейся маленькой и тесной, мы легко поместились, а некоторые даже позволили себе вытянуться в полный рост…

Сегодня мы, узники зоны Актаса, будем смотреть кинофильм «Мост Ватерлоо»165. После смерти Сталина к нам часто привозят фильмы. И трофейные немецкие ленты нам показывают, и индийские песенно-танцевальные, лирические фильмы гостят у нас. После просмотра «Бродяги»166, воодушевлённый чудесной игрой Радж Капура, я незаметно для сидящих рядом товарищей плакал, тихонько хлюпая носом. «О Всевышний! – воскликнула моя душа. – Если бы мы не кряхтели, раздавленные этой русской империей, и у татар было бы столь же великое киноискусство!» Кто-то мне не поверит сейчас, отнесётся к моим словам с подозрением, однако знайте: Аллах свидетель, первое, что пришло мне в голову после просмотра «Бродяги», была именно она, мысль о татарском кино! Я опечалился отсутствием нашей национальной истории, проклял многослойное враньё, покрывшее судьбу татарского народа. В пятьдесят четвёртый год я вошёл учеником таких замечательных наставников, как Илечко и Мерзленков…

Военные годы. Немцы бомбят Лондон. Авианалёт. На улице столпотворение, раненые кричат, здоровые носятся туда-сюда, суматоха! Светопреставление!.. Людской водоворот подхватывает и запихивает в тесный подвал капитана Роя Кромина и педагога по балету красавицу Майру Лестер. Они протискиваются в подземелье и… сталкиваются друг с другом. Парень и девушка. Две гордые, неприступные скалы. Две растущие на крутом берегу берёзки. Не захочешь, а поверишь в их любовь с первого взгляда. Рой через два-три дня должен уходить на передовую, на фронт. Молодые сердца, едва успев встретиться, вынуждены будут расстаться. Да разве смогут так легко расстаться две обретшие любовь души?.. Майра проводит последние сутки возле Роя. А директор балетной школы – сущая ведьма, а не женщина, не переносит не то что прогулов подчинённых девушек, готова со свету сжить даже за лишнюю горбушку хлеба!.. Майра не оставляет парня, которому скоро предстоит с головой окунуться в огонь войны, идёт провожать! И её выгоняют за это из балетной школы… Она вместе с подружкой вселяется в съёмную квартиру… В один из дней она видит в списке погибших фамилию Роя… В этот день она должна встретиться с матерью Роя – состоятельной и известной личностью. И они встречаются, мать Роя миловидная, внимательная женщина! А в душе у Майры только гибель Роя. Девушка ведёт себя с матерью возлюбленного очень странно, в итоге они расстаются весьма холодно…

Осиротевшая Майра со временем скатывается на плохую дорожку… Она становится проституткой, бедной девушке ничего не остаётся, как зарабатывать на жизнь, торгуя собственным телом!.. Майра находит клиентов на вокзале возле моста Ватерлоо, подкарауливает возвращающихся с фронта офицеров, завлекает солдат побогаче… Война кончается! Праздник! Встречи! Радостные аплодисменты!.. В один из вечеров, когда Майра фланирует вдоль перрона в поисках очередной «жертвы», с поезда сходит Рой Кронин. Влюблённые встречаются…

Рой объявляет Майру своей невестой и увозит в родовое поместье, к матери и родственникам. Родня Роя видит в Майре святую, чистую душу и принимает с большим уважением. Богатое поместье, красивый дом, очаровательные, со вкусом убранные комнаты, роскошный стол, шикарные спальни… На Майру, ещё три дня тому назад телом зарабатывавшую на жизнь на вокзале Ватерлоо, этот переезд, все эти изменения производят убийственное впечатление. Белые комнаты, белоснежная постель, колышимые ветром белые занавески на окнах… Майра теряет сон! Ведь завтра они должны обвенчаться с Роем. Обречённая на жалкое прозябание девушка должна вступить в новую жизнь, стать богиней всей этой режущей глаз белизны, войти в объятья вернувшегося к ней с того света возлюбленного… Девичье сердце не может принять свалившиеся с неба блага, Майра приходит к окончательному решению и ночью убегает из поместья…

На протяжении всего эпизода играет чудесная мелодия «Прощального вальса». Мост Ватерлоо. «Прощальный вальс» звучит громче, мелодия обогащается новыми красками. В сердце закрадывается ужасающая догадка. На мост Ватерлоо въезжает колонна машин. Военные автомобили! Обдав Майру светом белых глаз, они с хрустом и лязгом принимаются истязать тяжёлыми колёсами брусчатку моста… Майра выходит навстречу этой светящейся лавине… И на мосту остаётся лежать только талисман, подаренный когда-то Роем…

Многие из нас к тому времени уже завязали с куревом, в пятьдесят четвёртом году к такому решению пришло семьдесят пять процентов четырёхтысячного населения зоны Актаса. «Нам нужно вернуться здоровыми!» Таков был наш девиз в те дни!.. Сегодня тысячи мужчин, не отводящие взглядов от барачной стены, тихонько передают друг другу «бычки», но пара-тройка затяжек шипящих и потрескивающих окурков не успокаивает их, и в какой-то миг все мы – кто сидя, кто лёжа, заходимся в безудержных рыданиях. О-о, это вам не стенания трёх тысяч арестанток, доносимые апрельскими ветрами. И не восторженные возгласы рассевшихся, подобно береговым ласточкам, на больших валунах волынского карьера арестантов, коллективный плач четырёх тысяч мужчин – сродни завыванию ветра из преисподней, больше и сравнить-то не с чем.

Несколько лет тому назад я пересмотрел «Мост Ватерлоо» в кинотеатре. Взял с собой и нашего младшенького – Рашата. Верите, фильм не произвёл ни малейшего впечатления на сына. Не встретил я и тех, кто покидал бы зал с покрасневшими, заплаканными глазами.

Когда, на каком эпизоде фильма начали мы плакать?.. С того самого момента, когда возлюбленный Майры, её надежда и опора уехал на войну? Или в те минуты, когда она узнала о его гибели?.. А может, переживая неудачную встречу невесты Роя, ставшей проституткой, с его матерью?! Или же нас прорвало во время неожиданной встречи Роя и Майры на вокзале Ватерлоо?..

А разве в наших судьбах не было подобного?.. Кто из нас не изведал горечь расставания с возлюбленными, у кого из нас любимую девушку не «задрали» псы-командиры?.. Кто из нас, будучи живым, не опечалил безмерно своих родных и близких похоронкой?.. Кто из нас, мечтая о светлом будущем, не оказался раздавленным безжалостными колёсами телеги судьбы?.. Кто-то тихонечко скулит, кто-то, забыв об осторожности, бьётся в рыданиях, не в силах сдержать слёз. И они текут, словно дождевая вода в грозу. Сердца колотятся в бешеном ритме. И невозможно сдержать этот пульс, кадры кино, наваливаясь один на другой, заживо погребают всех нас под собой. Мы внизу, мы на дне, мы всей душой обращаемся к небесам: спаси Роя и Майру… Сделай их счастливыми, господи!.. Когда закончился фильм и улеглись страсти, развернувшиеся на белёной стене, мы ещё долго не трогаемся с мест, сидим на уже остывшей земле. И даже луна не стерпела, приподняв краешек завесы облаков, вышла посмотреть на нас, моргая веком, увитым красноватыми ресничками.

Наутро встречаю сгорбленного, словно серп, Берсеневича. Я ещё не отошёл от вчерашнего, намереваюсь тихонько пройти мимо, но он мягкой искалеченной рукой берёт меня за рукав. «Майру играла известнейшая во всём мире артистка Вивьен Ли167. Если бы ты знал, в каких ещё ролях она снималась… Она сущий ангел! Способная заставить весь мир склониться подле своих ног богиня…» Что ещё он рассказывал мне о Вивьен Ли, точно не помню, но в память врезалась одна фраза: «Видел бы ты её в «Унесённых ветром»168!.. Не забудь, Аяз, выйдешь на волю, обязательно посмотри, если наткнёшься на показ, а не наткнёшься, сам разыщи этот фильм. Помни, великие актёры – это в первую очередь люди большого сердца, частичка которого достаётся каждому из нас. Если бы не они, разве смог бы я семнадцать лет прожить в этом аду?» Если бы на смену ненастным дням не приходили погожие, человек, оказавшись в тесных местах необъятного мира, не выдержал бы…

Предыдущая главаГлава 5 из 10Следующая глава