Трапеция моста висит высоко над железнодорожными путями.
Инженер Гжегож Гурный с трудом поднимается по деревянным, обитым жестью ступеням. Сейчас только, на этой крутой лестнице, он чувствует, как устал, и останавливается на верхней площадке, облокотившись о барьер.
Он один. Ночная смена давно схлынула; большинство — все, кто трамваем уехал в центр города, и те, кого развозили голубые автобусы и крытые грузовики по пригородным деревням, — вышли через главные ворота комбината, и лишь живущие в заводском поселке, в рабочих общежитиях проходили здесь. Он один. Когда стрелки на круглых часах в мартеновском цехе показывали шесть, вся смена двинулась шумной толпой в душевые, а он все еще стоял возле шестой печи с показным безразличием на лице, пытаясь скрыть свою растерянность и страх, страх перед результатами последней пробы, анализ которой делали в экспресс-лаборатории.
Только через два часа после окончания смены он смог наконец облегченно вздохнуть. Словно с плеч его свалилась тяжкая ноша, непомерным грузом давившая все это время. Исчезла, будто сдунутая ветром, мучительная неуверенность. Зато вслед за ней тут же навалилась неимоверная усталость.
«Ни к черту я не гожусь, — думает Гжегож, — эта заправка печи совсем меня доконала. Ну что ж, — как-то не очень искренне попытался он себя утешить, — пробыть в цеху восемнадцать часов кряду — тоже не шутка. Особенно подкосила меня эта последняя чертова ночь. Правда, такие ночки выдавались и прежде. Но все же! Повезло еще, что кончил плавку со своей бригадой. И ребята не подвели, помогли. Видели, наверно, что в этом последнем раунде я едва держался на ногах. Да, это, пожалуй, было самое серьезное испытание... Теперь спать. — Он щурит глаза от слепящих лучей солнца. — Вот сейчас войду в свою комнату и завалюсь на кровать в чем есть, не раздеваясь».
Но он знает, что это лишь мечты, и просто хочет потешить себя в минуту нахлынувшей слабости — ведь сегодня наконец приезжает Кристина. Сегодня утром. А вечером они пойдут в гости к Марте. Какой уж тут сон!
Он никак не может заставить себя сдвинуться с места. Здесь, на этом мосту, он совсем один, будто черная клякса на мелованной бумаге с четкими линиями чертежа. Он смотрит вниз на железнодорожные пути, на десятки сверкающих на солнце стальных струн, соединенных стрелками, посреди которых, будто знаки препинания, вырастают семафоры, сигнальные фонари, какие-то непонятные придорожные знаки и стальные виселицы электропередач. Только вдали эту композицию нарушает бесцеремонно надвигающаяся лента платформ, груженных ржавым железом. Эта лента словно выползает из чрева огромного шлакового отвала. Потом опять переплетение рельс, и вдруг у самого горизонта взору открываются темный лесной массив и напоминающие белые кружева известковые скалы.
«Там тоже было нелегко», — усмехается Гжегож, вспомнив, как еще мальчишкой бегал со своими сверстниками в Ольштинский замок, лазил в пещеры Зеленой горы.
Но ему не удается сейчас спрятаться в эти воспоминания, как в скорлупу, — последние дни, особенно последние часы, вновь требуют очередного переосмысления, переоценки прежних взглядов, и хотя они ничего уже не могут изменить, но, возможно, уберегут его от подобных просчетов в будущем.
«Что они думают? — возмущался, а вернее жаловался, инженер Борецкий, ибо в голосе его было больше беспомощности, чем гнева. — Что это за организация труда? График — святыня!.. А мы только деморализуем людей, приучаем их к халатности, к нарушению технологии. И потери в результате могут оказаться во сто крат больше, чем выигрыш. Да, да, мы думаем лишь о сегодняшнем дне, а что завтра? Ну, хорошо, я не удивляюсь нашему шефу — он рассчитывает отхватить дополнительную премию, но вам-то это зачем, Гурный? Похвалы за это вы не дождетесь, а если произойдет авария, то всем достанется».
Но и в тот раз Гжегож не мог признать правым своего начальника, хотя в рассуждениях его все было правильно. Он был прав целиком и полностью, но этой правоте противостояла другая: увеличить срок работы печи, дать на несколько плавок больше, а значит, на несколько десятков тонн стали больше, чем было запланировано. И окончательно утвердила Гжегожа в этом позиция бригады.
«Яниц и его бригада рады, что их печь, будто человек, способна в этом безмолвном состязании выдержать больше. И дело здесь не в деньгах и не в похвалах. Просто они не успокаиваются на том, чего достигли... Это, конечно, не инженерный подход, ой нет. — При этой мысли Гжегож усмехается, ведь совсем еще недавно он с таким жаром поддерживал Борецкого, ибо он, как и Борецкий, безжалостно отметал все, что выходило за рамки режима плавки. — Но они правы. И этому меня научили они, хотя, по существу, сами бы должны учиться у меня», — не щадит он и самого себя.
Второй мастер смены «Б» — Вацек Пёнтек прислушивался к их разговору с явным неодобрением. Но не возражал. Он откусывал огромные куски хлеба с колбасой и запивал чаем из термоса, хотя есть ему, видимо, совсем не хотелось, и делал он это машинально. И только когда Борецкий вышел из конторки, они понимающе переглянулись. Но тут Гурного опять стали одолевать прежние сомнения.
— А пожалуй, он все-таки прав, тебе не кажется? — пробормотал он неуверенно.
— Разве в этом дело, просто у него поджилки трясутся.
— Конечно, ему не так-то просто решиться. В случае чего, другие вильнут в сторону, а он окажется в навозе.
— Что-то я тебя не понимаю, Гжегож. Только что ты лаялся с ним, а сейчас защищаешь. Эх вы, — вздохнул он с притворным сочувствием, — впечатлительные натуры.
— Не валяй дурака, — обиделся Гурный, но Пёнтек упорно гнул свое.
— Борецкому надо вернуться туда, откуда он пришел, — за письменный стол. Там его место. И ему, и нам от этого будет только польза.
— Вот ты и скажи начальнику цеха или рабочему совету, — раздраженно ответил Гурный, — а не трепись по углам! — Его всегда коробила уклончивая позиция.
— Ну, знаешь, — неестественно рассмеялся Пёнтек, несколько обескураженный такой реакцией, — ты шуток не понимаешь, инженер.
Гжегож понимал, что Пёнтек всего не скажет. А если даже в приливе искренности и выскажется, то будет ссылаться на некомпетентность Борецкого, его молодость, недостаток опыта. Но все это, несмотря на кажущуюся справедливость, будет только полуправдой. Корни этого конфликта гораздо глубже, и возник он очень давно и совсем по другому поводу.
Борецкий три года был заместителем главного металлурга цеха, то есть действительно сидел за письменным столом. Но стол этот был особый, ежедневно на него ложилась груда паспортов плавок — плод труда всего мартеновского цеха, труда сотен людей за целые сутки, и Борецкий обязан был эти карточки не только разложить по ящикам, но в первую очередь оценить этот труд. Таким образом, хотя он и не был их прямым начальником, но по долгу службы вынужден был добираться до каждого мастера и начальника смены, усаживать этих «тертых калачей» на какой-нибудь колченогий стул и низводить до малоприятной роли учеников, беспомощно бормочущих что-то в свое оправдание, с покрасневшими кончиками ушей и бегающими глазами. К тому же, как правило, и сказать-то в свою защиту они мало что могли, а поэтому и предпочитали только горестно вздыхать да помалкивать. С этого, как ни говори, удобного места его никто не снимал и не лишал работы, исключавшей всякий риск. Да и правота здесь всегда была на его стороне — она стояла на полках в подсобной библиотеке в виде ровных рядов книг, инструкций и распоряжений. И тем не менее он вернулся в цех, хотя после ухода старого Губерта на пенсию мог стать главным металлургом и войти в состав руководства цехом, в котором работало почти тысяча человек.
Но Борецкий не пошел по легкому пути и, хотя сам непосредственно не вел плавку, занимался трудным делом организации работ, в его руках был весь сложнейший механизм сталеварения, особенно в ночную смену, когда он фактически являлся «первым после господа бога лицом». Его позиция как в принципиальных, так и в частных вопросах, равно как и опыт, приобретенный на предыдущей должности, никак не располагали к нему работников технического контроля. Зато сталевары его любили. Они быстро уловили главное в его характере: если что-либо не получалось, он прежде всего искал причину в плохой организации труда, а не в плохой работе людей. И не пытался этого скрывать, чем прямо-таки выводил из себя кичившихся своей непогрешимостью мастеров и бригадиров.
И вот с некоторых пор опять стали поговаривать о переходе Борецкого на должность главного технолога комбината, что ставило его в несколько ложное положение. Во-первых, сразу возникал вопрос, а кто вместо него? Вопрос несколько нелепый, если учесть, что здоровье инженера Борецкого было не блестящим. Тучный, анемичный, явно переутомленный, он всем видом своим невольно наводил на мысль о больничной койке и белом халате. У него были больны почки. «Это все оттого, что не пьет ничего крепче апельсинового сока, — зло подшучивал Пёнтек по поводу этой, как ему казалось, надуманной болезни, — просто бог наказывает, вот и все». Когда Борецкий брал отгулы за работу в воскресные дни, его обычно замещал Пёнтек. Так что, казалось бы, вполне ясно, кто в случае ухода займет его место. Но, с другой стороны, Гурный — дипломированный инженер и все лучше справляется со своими обязанностями. Что же возьмет верх: опыт техника или знания инженера?
Гжегож никогда не задумывался над этой проблемой даже наедине с самим собой. У него хватало других забот. Прежде всего он хотел овладеть навыками работы мастером. Кроме того, у него было еще впереди время. Иное дело Пёнтек. Для того это была, пожалуй, последняя возможность. На этих должностях люди менялись не так часто, особенно если они были хорошими работниками. А Вацек Пёнтек был хорошим мастером и знал это. Впрочем, здесь других и не держали. Он был даже лучшим среди этих хороших. И заместитель начальника цеха, инженер Томза, не раз недвусмысленно давал ему это понять, хотя, как и других, немилосердно гонял его по малейшему пустяковому поводу. С Борецким они работали не один год, и тот относился к нему с большой симпатией. Во всяком случае, с Пёнтеком всегда скорее можно найти общий язык, чем с Гурным. С ним у Борецкого больше всего было хлопот, не говоря уж о скверных чертах характера Гжегожа, которые вообще затрудняли ему отношения с людьми. Так все это представлялось начальнику смены «Б» да и всем остальным. Гжегож никак не мог научиться кротости и слепой покорности, не мог, как другие, принимать удары, склонив голову, да еще обещать при этом исправиться, будучи даже убежденным в своей правоте, лишь бы не портить отношений со злопамятным начальством. Гжегож всего себя отдавал работе, и если что-то порой не получалось, то не только из-за его неумения — опыт он постепенно приобретал, — но и по причине объективных трудностей, которых тут хватало и о которых, как ни странно, все знали. Знали, но в расчет не принимали, отчего он вначале недоумевал, а потом приходил в ярость, ну а тут уж один шаг и до конфликта, до нелицеприятного обмена мнениями. А заканчивалось это разносом, поскольку последнее слово было не за Гурным.
И он начал это наконец понимать. Он уяснил истину: все, что запланировано, должно быть сделано, сделано хорошо и в установленный срок. А как будет делаться — вопрос второй, и потому на разного рода мелкие нарушения смотрели сквозь пальцы. Но овладеть этим искусством было не так-то просто, если он хотел, как и прежде, строго придерживаться инструкций по плавке и рассчитывать только на то, что его товарищи по работе — мастер по завалке, мастер по разливке или газогенераторщик — обязаны ему подготовить. Он понял, что на готовое рассчитывать не приходится и за всем надо присмотреть самому, пусть даже за счет личного времени; он понял, что их надо подгонять, просить, угрожать последствиями, словом, пускать в ход все допустимые (и недопустимые) средства, чтобы успешно выполнить свою основную задачу.
Как-то возвращаясь из диспетчерской и проходя вдоль печей Пёнтека, Гжегож заметил, что во вторую печь уже после расплавки оператор загружает ковш твердого чугуна.
— Что ты делаешь, Вацек? — удивленно спросил он Пёнтека.
— Оказалось мало угля. У меня не получается нужная марка. Да и ванну трудно прогреть, — неохотно объяснил Пёнтек.
«Как же все просто, черт побери, — крутил Гжегож головой, — подобрать магнитом на складе тонну таких «гусей», сунуть их в печь, плавить на максимале, и плавка в порядке. Да и во время укладываются. Какой же я осел, что до этого раньше не додумался. А мне-то уж наверняка записали бы неудачную плавку и перевели сталь на какую-нибудь дерьмовую марку».
Потом ради интереса он заглянул в технологическую карточку. В ней не был записан добавленный Пёнтеком твердый чугун. И первую пробу там тоже не показали. Правда, они немного увеличили время плавки, зато доводку провели быстрее, и вот все в порядке. Контролер сделал вид, что ничего не заметил, и внес в карточку только то, что положено. Ну, а разве к нему, инженеру Гурному, он так бы отнесся? К нему, к человеку, которого не знает и который ничего не предпринимает для сближения с нужными ему на каждом шагу людьми.
«Это не по мне, — злился в такие минуты Гжегож, — я не хочу заискивать перед людьми, от которых мне ни жарко ни холодно, рассыпаться бисером перед всяким бездельником из газогенераторной, чтобы он дал на печь хороший газ, когда это является его прямой обязанностью. Нет, этого от меня не дождутся! Или меня доведут до точки, доконают, и я сам попрошу, чтобы меня освободили, или все-таки я настою на своем и заставлю уважать себя. Нет, не себя. Они обязаны делать это не для меня или кого-то там еще, а потому просто, что так положено, они для того сюда и приходят, чтобы работать, и получают за это немалые деньги.»
Теперь он, глядя на себя как бы со стороны, даже улыбается, вспоминая тот тяжкий период, когда заканчивал стажировку. Нет, дело вовсе не в том, что он повернулся на сто восемьдесят градусов и стал плясать под их дудку.
И не в том, что он сам сумел обвести их вокруг пальца. Правда, как обычно, где-то посередине. Сейчас, по прошествии какого-то времени, он иронизирует над своей запальчивостью, наивной и неразумной, поскольку теперь он лучше знает этих людей.
А узнал он их не путем пустопорожней болтовни о здоровье детей, о футбольных матчах и не путем совместных выходов в ресторан «Металлург» в день зарплаты. Хотя и это в какой-то степени имело место. Просто Гжегож Гурный был одинок в этом городе и на этом огромном металлургическом комбинате, а потому, естественно, стал тянуться к людям, все более сближаться с ними и находить ту общую, трудноуловимую нить взаимопонимания, которая и делает их труд человеческим. Далось ему это нелегко. Он по-прежнему вступал в конфликты, его, пожалуй, не признали еще вполне своим, но все-таки уже как-то воспринимали, иногда сами с ним заговаривали, порой шутили в его присутствии, иногда даже стали приглашать в дни получки на кружку пива или рюмку водки, случайно встретив на улице. Это уже были не сугубо официальные служебные отношения, а первые, реально осязаемые узы дружбы, скрепленной совместной, нелегкой работой...
Гжегож Гурный вступал в завершающий этап, который, собственно — а не формальное окончание стажировки, — и должен был определить его дальнейшую судьбу. Ему предстоит пройти ряд испытаний, результаты которых будут записаны на его личный счет и подведут окончательную черту под прошлым, определив, имеет ли он право и достоин ли занять место в этом коллективе. Так что же это была за проверка?
До сих пор заправку печей проводили, как правило, старые, опытные мастера. Гжегож хорошо понимал, что иначе не может и быть — слишком большой риск поручать такое дело людям малоопытным. И теперь, когда пришел черед шестой печи, он был уверен, что все будет, как прежде. Своим решением Борецкий застал его совершенно врасплох. И несмотря на возражения заместителя начальника цеха, настоял все-таки на своем.
«Что он хочет этим доказать? — размышлял Гурный, — Свою непреклонность и самостоятельность или чуточку доброжелательности и доверия ко мне? Наконец-то!..»
Он не стал долго раздумывать над ответом. Его целиком поглотило сознание необходимости безупречно справиться с этим заданием. И вот со вчерашнего вечера его ни на минуту не покидает радостная приподнятость, она держит его в напряжении даже ночью, когда сами собой смыкаются ставшие чугунными от усталости веки. Итак, он руководит наконец заправкой. В пустой печи бушует газовое пламя. Печь пуста, только на поду и под филарами спекается последний слой огнеупорной массы, а его задача — присутствовать, следить за пламенем, а при необходимости, если проба покажет хрупкость подины, повторить операцию. И так до нужного результата.
Он сидит в сталеплавильном цехе уже четырнадцать часов. Издавна установилось, что заправку ведет один мастер, и все это время за остальными его печами наблюдает кто-нибудь другой, а он сидит здесь, чтобы за всем присмотреть. Он делает один и один будет отвечать. И он хочет сделать эту заправку не только хорошо, но лучше других, чтобы потом печь дала плавок больше, чем обычно, и чтобы кто-нибудь когда-нибудь мимоходом бросил: «Хорошо подготовил печь этот Гурный».
— Ну что, Леон, — обращается он к первому подручному, — неплохо мы здесь устроились, а? Посиживаем себе, печь зады нам греет. Как в сказке... — говорит он шутливо. Они только что вдвоем выбили ломами кирпич из выпускного желоба, а их уже ждали каменщики, чтобы заняться новой выкладкой. Гжегож сказал это, надеясь немного оживить Леона и взбодрить. Пот на лицах у них еще не обсох, сон так и валит с ног. — Спать хочется, а?
— Неплохо мы здесь устроились, черт побери, а, мастер? — понимающе усмехается Леон. — Но за нас никто этого не сделает. Вы это правильно решили, чтобы наша смена сделала основную работу.
— Закуривай! — Гжегож протянул Леону пачку сигарет.
— Может, мои? Они покрепче. — Леон вытащил из кармана фланелевой рубашки смятую пачку «Спортивных».
— Давай, поменяемся. — Гжегож дал ему прикурить. — Ты на меня не обижаешься, Леон?
— За что? — удивился тот, и это прозвучало вполне искренне. — Ах, да, позавчера я проковырялся с ломом, и вы меня обругали.
— Да нет, не за это, а... что я не назначил тебя сталеваром на четвертую... Обижаешься? — повторил он.
— Обижаюсь, — буркнул тот. — Теперь, когда еще подвернется случай... Хотя, — он заколебался, — я одного боюсь. Как бы люди не подумали, будто меня выдвигают потому, что я в партбюро. Вот я и не суюсь, но Качмарский, правда, сам меня хотел, и начальник цеха согласился.
— Ты мне здесь нужен, Леон, — сказал Гжегож, — я уже полгода собираю бригаду, на которую можно положиться.
— Да я понимаю, но...
— Ни хрена ты не понимаешь — я хочу, чтобы ты стал первым подручным, но в свою смену, в нашу смену «Б».
Глаза Леона округлились от удивления, но он ничего не ответил и только смотрел настороженно и внимательно. Гурный тоже молчал. Он ждал вопроса, но Леон машинально поднялся, отряхивая брюки.
— Пойду посмотрю, как они там управляются с желобом. — Он выпрямился и с минуту стоял, как бы ожидая разрешения уйти.
— Леон, ты помнишь озеро Серого? — спросил Гурный. — Вы тогда еще не хотели брать нас, пацанов, туда? Помню, я даже схлопотал как-то от тебя, когда с Бронеком Велёхом увязался за вами.
— Там холодные течения... из родников. Сколько людей утонуло...
— Да я понимаю.
— Давно дело было, — Леон смущенно почесал затылок, но лицо его тут же осветилось улыбкой, — а неужто и впрямь поддал?
— Тот, кому поддают, Леон, как правило, дольше помнит, чем те, кто поддает, — непринужденно рассмеялся Гжегож, но улыбка тут же погасла на его лице. — Да, увы, давно это было, все ушло, все минуло. Пятнадцать лет прошло. Меня-то ты помнишь?
— Ну конечно.
— Почему же ты так официально ко мне обращаешься? «Пан мастер, пан инженер». Мы же с тобой, можно сказать, с одной улицы.
— Иначе нельзя. И какое это имеет значение? С Пёнтеком я на «ты», но и то не здесь, не на работе... Здесь каждый должен знать свое место, иначе будет чистый балаган.
— А я-то думал...
— Начальство есть начальство, — широко улыбнулся Леон Вальчак, — хоть когда-то мы и пасли вместе с ним свиней.
— Ты ведь тоже начальство, — попытался отшутиться Гурный.
— Нет, я в партию не за тем шел, чтобы строить из себя чинодрала, — серьезно сказал Леон.
— Прости, Леон, — пробурчал Гурный, растерявшись от этой чрезмерной принципиальности своего подчиненного, который там, за столом, покрытым красным сукном, становился для него каким-то совершенно иным, по-прежнему близким, но в то же время и далеким.
«Точно как с Бялым, хотя он не намного старше меня. Правда, он тогда дружбу водил с ребятами с Надречной улицы, но мы тоже знаем друг друга хорошо. Однажды на гулянке мы даже было схватились с ним, хотя нас тогда быстро растащили... А позже нас разделило нечто совсем другое, и разделило окончательно. Остался у меня только Бронек. С ним у нас дружба была прочная, даже когда я уехал в институт. Он один только и остался у меня с тех щенячьих лет. Пожалуй, лучших...»
— Да, да, иди, — очнулся Гжегож от задумчивости, — и скажи, когда кончат, я хочу сам глянуть на их работу.
«Не спросил, — он смотрит вслед уходящему Леону, — действительно знает свое место. Не лезет, а ведь мог бы, не первый день секретарствует... Да, этот Леон Вальчак — человек. Он верит мне, хотя и злится. Но понимает, в чем тут собака зарыта. Ведь не спросил: вместо кого? Хотя и догадывается. Они знали, кого выбирать в бюро, молодцы!»
Со сталеваром пятой печи Гживной они давно уже не в ладах. Пока Гжегож проходил стажировку, до крупных стычек у них не доходило, Гжегож, как правило, уступал. Когда же ему дали под начало правую сторону мартеновского цеха, прежний порядок вещей уже не годился. Гживна был просто невыносим, а несколько дней назад вообще перешел все границы. Они варили какую-то простую марку стали. Содержание серы и фосфора было высоким, да и других элементов хватало. Содержание углерода ограничивалось только верхним пределом. Одним словом, сталь варили не для труб, когда требуется высокая точность.
После расплавления Гжегож взял первую пробу. Из кокильницы во все стороны летели крупные искры. Он ткнул прутом, проба разлетелась. Содержание углерода было очень высоким. К тому же металл недостаточно был прогрет. А Гживна приготовился уже к завалке руды. На лопату завалочной машины его подручные набросали кучу мелкой черной руды.
— Подождите, — сказал Гурный, — металл надо больше прогреть. А пока можете засыпать мульду извести.
— Что, при таком углероде будем стоять?
— Я сказал греть. — Гурный повернулся и отошел в сторону.
Все выжидательно смотрели на них. Гживна какое-то время как бы боролся с собой, однако подавил в себе готовое вырваться возмущение, дал знак машинисту отъехать от печи и загрузил ранее подготовленную мульду извести.
Гжегож направился в конторку, чтобы срочно позвонить в газогенераторную.
Он бросил в трубку несколько резких слов бригадиру газогенераторной станции. Пришлось еще и повысить голос, поскольку тот пытался убедить его, что на четвертом все в порядке, он, дескать, минуту назад был там и лично сам все проверил. К печи Гжегож вернулся только минут через двадцать.
— Теперь возьмите пробу как следует, — сказал он Гживне, который мрачно смотрел на него, искривив узкие губы в презрительной усмешке.
Проба не удалась. В ложке вместе со сталью пузырился шлак. Со своим опытом и сноровкой Гживна мог взять пробу и получше, чище, тогда можно бы сразу, на глаз, не ожидая результатов анализа в лаборатории, определить содержание углерода и точнее установить количество руды, необходимое для окисления металла.
— Что за дрянь вы черпаете, — И прутом для снятия шлаковой пены, который он держал в руке, Гжегож опять перевернул пробу. — Возьмите еще раз.
Гживна ничего не ответил, и лишь желваки заиграли у него на скулах. Он велел одному из подручных выше поднять заслонку и вновь опустил ложку. Повертев ее на кипящей поверхности, он смыл шлак и ловким движением сунул в металл.
Однако и эта проба оказалась неудачной. Будь другая ситуация, Гурный, возможно, и отправил бы ее в лабораторию, но выражение лица Гживны и эта его вызывающая небрежность при взятии пробы сделали свое дело. К тому же не улеглось еще раздражение после стычки с бригадиром газогенераторной. Поэтому Гжегож не стал смотреть пробу и спрятал синее стекло в карман куртки.
— Что вы из меня дурака делаете! — проговорил он, едва сдерживаясь, чтобы не сорваться на крик. — Мы с вами уже говорили однажды на эту тему.
— Что вы прицепились к этой пробе, и вообще сегодня придираетесь, черт побери. Нечего тут куражиться! — все это Гживна почти выкрикнул и демонстративно, со злостью, швырнул ложку к бочке с водой, предназначенной для охлаждения инструмента.
— Не ори! — сказал Гурный пока еще спокойно, но достаточно решительно, чтобы осадить Гживну. Потом он махнул рукой Яницу, сталевару соседней шестой печи.
— У вас, кажется, ложка получше, — обратился он к Яницу, — возьмите пробу.
Яниц удивленно посмотрел на Гурного, он давно уже наблюдал за происходившим, пожал плечами, пошел за своим фартуком, быстро надел асбестовые рукавицы и подошел к среднему окну. Гживна направился к пульту управления и, чертыхаясь про себя, включил мотор. Заслонка взлетела высоко вверх, открыв окно чуть не до половины; Яница и Гурного обдало жаром. Они отскочили.
— Ниже! — рявкнул Яниц, и лицо от злости покраснело у него еще больше.
Они снова подошли к печи. Наконец-то была взята хорошая проба. Гурный махнул рукой Яницу и направился к Гживне.
— Засыпьте четыре лопаты, не больше. Ясно? Только четыре.
— Ну и скотина же ты, — проговорил Гживна, пытаясь обойти его.
— Что ты сказал? — Гурный схватил его за руку и задержал.
Гживна, несмотря на небольшой рост, был плотным, крепко сколоченным мужиком, но Гжегож сжал его как клещами. Всю свою злость он вместил в эту хватку.
— То, что вы слышали, пан инженер, — вырвался наконец Гживна. — Скотина с Огородной улицы, и больше ничего. Вот ты кто, умник.
Гжегож чуть не бегом бросился в конторку. По внутреннему телефону набрал номер начальника цеха. Этой линией связи пользовался лишь сам начальник, она была почти односторонней, по ней он звонил им, они же этой линией пользовались только в исключительных случаях. Борецкий, колдовавший над графиками, лишь удивленно повел глазами, когда Гурный включил вилку в гнездо «Первый».
— Говорит Гурный, — отрывисто бросил в трубку Гжегож охрипшим от волнения голосом.
— Что случилось? — обеспокоенно спросил Мисевич.
Он знал, что никто, даже начальники отделов, не решались по пустякам обращаться по этому телефону.
— Мне надо срочно, сейчас же, поговорить с вами, — решительным тоном ответил Гжегож.
— Что-нибудь случилось?
— Нет, но для меня крайне важно...
— А ты полагаешь, что я журнальчики здесь почитываю, — пробурчал Мисевич, но чуть погодя уже спокойно добавил: — Ну хорошо, заходи.
— Что случилось? — словно эхо повторил Борецкий. — По-моему, мне первому следует знать, что здесь происходит в мою смену.
— Да, конечно, простите.
— У вас всегда так, черт бы вас побрал. Ну ладно, что случилось?
Гжегож стал путано рассказывать ему об эпизоде с Гживной. Борецкий понимающе молчал, иронически посматривая на него. В его глазах Гжегож так и не уловил ни капли сочувствия.
— Что мне оставалось, по-вашему, делать? — Гжегожу было явно не по себе, он ждал поддержки от начальника смены.
— Что теперь говорить, — Борецкий со злостью хлопнул но телефону, — надо сначала думать, а потом действовать. Эх, вы... — он не докончил. — За каким чертом выносить сор из избы. Я нахожусь здесь, а это вопросы, входящие в мою компетенцию. И я должен их решать.
— Ясно. Значит, так: лучше всего не обращать внимания, махнуть рукой. Главное — не портить отношений с рабочими, — тоже раздражаясь, заговорил Гурный.
Он был убежден, что мимо этого случая нельзя пройти, иначе это будет уступкой человеку, чью выходку в любой момент могут повторить все, кто был свидетелем происшествия.
— Вы много на себя берете! — резко крикнул Борецкий.
— Вот видите, — Гжегож заставил себя улыбнуться, — все мы очень терпимы к фактам, которые лично нас не затрагивают.
— Ладно, идите, — оборвал его Борецкий, вроде бы немного остыв после резких слов Гурного. — Старик не любит ждать. С ним вот и подискутируете на тему отношений между людьми, — он даже попытался пошутить.
Начальник мартеновского цеха не только «не любил ждать», но его вообще раздражал обычно разговор с людьми, которых он не вызывал сам. Вот и теперь он смотрел на Гурного с явным неудовольствием. Неудовольствие это проистекало еще и от того, что с утра у него сегодня состоялся неприятный разговор в дирекции комбината, а ожесточенное, напряженное лицо Гурного не предвещало ничего иного, кроме новых забот, над которыми ему надо будет задуматься, рассмотреть, принять решение, одним словом, опять заниматься всеми этими запутанными, неразрешимыми делами, которые в тиши кабинета, когда он занимался лишь бумагами, казалось, вроде бы не существовали.
— Я вас слушаю, — он снова поднял голову, удивляясь настороженному молчанию Гурного.
— Можно сесть? — возмущение Гурного после стычки с Гживной не только не уменьшилось, а наоборот, все возрастало.
Откровенное стремление начальника цеха поскорее от него избавиться еще более его взвинтило.
— Садитесь, — недовольно скривился Мисевич, ничего больше не добавив, несмотря на откровенно агрессивные нотки в голосе Гурного.
Мисевич слушал молча, небрежно развалившись в кресле. Лицо его ничего не выражало, будто все эти слова вообще до него не доходили. Они избегали смотреть друг на друга. У Гурного перед глазами все еще стояла сцена, происшедшая у печи; Мисевич вообще никак не проявлял интереса к беседе, с повышенным вниманием рассматривая свои толстые, волосатые пальцы, сплетенные на животе.
— Нет, — поднял он наконец свое крупное, тяжелое лицо с обвисшими щеками и явными следами усталости и раздражения, — не морочьте мне голову всякой ерундой.
— Вы это так называете? — Гжегож даже вскочил со стула.
— Я сыт но горло всеми этими скандалами. Это ваша вина, Гурный, что вы не умеете ладить с людьми. Даже, черт побери, со сталеварами!!!
— Вы действительно так считаете?!
— Да, так. — Теперь Мисевич прямо взглянул в глаза Гжегожа, и тот с трудом выдержал этот долгий, тяжелый, нагловатый взгляд. — Ведете себя как сопляк. Носитесь со своим самолюбием, голова у вас забита разной чепухой, а главное — работу упускаете. Главное упускаете, а в чужие дела нос суете. Пользуясь случаем, предупреждаю, если вы не образумитесь, дело кончится тем, что вас и всех таких, как вы, вышвырну.
— Ах, так! — только и мог вымолвить Гурный.
Все происходящее показалось ему дурным сном. Комната поплыла у него перед глазами.
— Поймите, речь идет не только о наказании сталевара Гживны, — взял наконец себя в руки Гжегож и с облегчением услышал, что голос его снова звучит четко, спокойно, без всяких следов волнения.
— У меня нет больше ни времени, ни желания болтать с вами, Гурный. И понимайте меня как хотите. Вашу жалобу я не принимаю.
— В таком случае он или я! Мне не хотелось так резко ставить вопрос, но вы меня вынуждаете.
— Плакать о вас не будем. И если хотите знать, скажу вам: я больше ценю старого, опытного сталевара, чем неоперившегося мастера, которому кажется, что, окончив институт, он схватил за бороду самого господа бога и хочет всех нас тут учить, как надо руководить людьми.
— Ну ясно, вы начальник — значит, вы и правы. А я пешка. Но я этого так не оставлю и по делу Гживны обращусь к директору комбината. Пусть он сам решит, а я подожду, время у меня есть.
Мисевич в первый момент от этих слов Гурного буквально онемел. С минуту он молча всматривался в него внимательно и напряженно. Потом на его толстых губах появилось что-то наподобие вымученной улыбки.
— И что вы взъелись на этого Гживну? — Он попытался даже слегка хохотнуть, но это у него не получилось. — Сотрясаете твердь и небеса из-за какого-то пустяка. Ох, вы, молодежь, — вздохнул он как бы с облегчением, довольный, что кульминационный момент, требовавший немедленного и совершенно невероятного решения, миновал.
«Кажется, я угодил в больное место, — подумал Гурный. — Он все-таки сообразил, что, пойдя таким путем, он мало что выиграет, а хлопот потом не оберется. Разные слухи ходят о его отношениях с дирекцией. Наверно, не зря, иначе он давно бы выставил меня за дверь».
— Для меня важен принцип, — примирительно заговорил Гурный. — Возможно, я и резко поставил вопрос, но поработать месяц канавщиком Гживне будет полезно, да и для других наука...
— Ладно, я подумаю... Посмотрим, — Мисевич протянул Гурному руку, — и прошу вас не морочить мне больше голову каким-то непутевым сталеваром.
Возвращаясь в цех, в проходе Гурный столкнулся с Борецким. Они пошли рядом. Борецкий упорно молчал, будто его совершенно не интересовал результат разговора с начальником цеха, разговора, до которого именно он, Борецкий, собственно, и не должен был доводить дело.
— Вот гад, — не выдержал наконец Гурный, — сам плюет на всех, а тут стал строить из себя защитника рабочих. Лишь бы утереть человеку нос и показать свою власть.
Они поднялись по крутой лестнице на рабочую площадку. Остановились у невысокого барьера. Отсюда хорошо был виден весь разливочный пролет, внизу путаница рельс, дымящиеся изложницы на платформах, штабеля стальных слитков, покрытых синеватой окалиной, гнезда пузатых ковшей, подготовленных бригадами каменщиков к приему стали. Вдали, возле первой печи, у самого въезда в цех затухал блеск разливаемого в изложницы металла. Там что-то, похоже, не ладилось — отверстие ковша прожигали кислородом, и крупные искры разлетались далеко по сторонам. Внизу проехал паровоз. Их окутало облако дыма, удушливое и плотное.
— Не знаю, насколько правильно вы поступили, — заговорил наконец Борецкий, — авторитет с неба не падает, коллега Гурный. Вам не кажется, что Гживна иначе бы отнесся к Пёнтеку, Михнику, Залесскому и другим? А они? Как бы они реагировали, если бы кто-нибудь из сталеваров так их оскорбил?
...Сейчас ночь, короткая ночь, короткая минута передышки. Со стороны миксерного цеха холодный ветер несет капельки влаги. На балконе рабочей площадки долго не постоишь, но здесь хорошо, тепло и тихо. Глаза сами так и закрываются, и лишь едкий дым сигареты прогоняет сонную одурь. Хорошо бы чуть-чуть вздремнуть.
Кто посмеет его осудить? Он уже 14 часов без перерыва в цехе, а впереди у него опять трудные часы. Грязный, усталый, он держится из последних сил. А через несколько минут придется снова собирать людей, поднимать свою бригаду и всех, кого им выделили в помощь из других бригад, руководить их работой и следить, под нужным ли углом и в нужное ли место заглубляется стальная труба, чтобы взять пробу спекшейся огнеупорной массы. А потом переломить трубу и вместе с опытным Яницом, за плечами у которого не одна такая заправка, склониться над образцом и внимательно, с тревогой в глазах рассматривать черные зерна, их величину и прочность спайки; решиться тут же на оценку собственной работы и усилий всего коллектива, на самооценку, ибо тут уж никто его не заменит и не скажет «плохо» или «хорошо» — окончательной оценкой явится работа этой печи.
— Эй, не спи, браток, — какой-то незнакомый пожилой мужчина понимающе улыбается, — того и гляди перевалишься за борт, — и, удаляясь, стучит ладонью по стальному поручню.
— Кто спит? — бормочет Гжегож и медленно идет за человеком, едва передвигая налитые свинцовой тяжестью ноги. — Дотягиваю, браток, на последних каплях горючего.
«Если она приехала ранним поездом, — медленно ворочаются мысли, — значит, должна быть уже в гостинице. Она тоже, наверно, с тревогой думает об этих двух днях, которые нас ждут. И многое на них возлагает — ведь эта вечная неопределенность, конечно, изрядно ее измучила... Надо поторопиться. Стоит ли понапрасну испытывать ее терпение».
Гжегож не хочет признаться даже самому себе, с каким беспокойством и тревогой ожидает каждого ее приезда. Всякий раз, когда он идет на станцию встречать Кристину, ему начинает казаться, что это последний ее приезд. Мысль эта болью отдается в сердце, та, казалось бы, прочная и надежная нить взаимопонимания, давно и накрепко их связавшая, ему представлялась чем-то большим, чем просто опора, благодаря которой он сумеет выстоять в N. Она была для него единственным и необходимым условием устроить наконец свою жизнь в близкой ему среде в этом городе, вынужденный отъезд из которого отнюдь не был бы разумным решением. Ему пришлось бы тогда все начинать с начала, с нуля.
Гжегож, торопясь, идет по дорожке через сквер. Огромный пологий холм посреди поселка с лысинами голой земли, окруженными коротко подстриженной травой, сбегает перед ним вниз. Отсюда уже видны красные кирпичные дома. Это рабочие общежития. Солнце сейчас за спиной. Рубашка прилипла к телу. Из боковой улочки выползает трамвай — кремово-красная коробка, плотно набитая людьми. Гжегож переходит на другую сторону к дому, на котором виднеется длинная желтая вывеска:
ДОМ МОЛОДОГО МЕТАЛЛУРГА
Кристина стоит в глубине холла, спиной к выходу.
Она рассматривает цветные репродукции, какие-то пейзажи, в металлических рамках, длинным рядом развешанные на стене. Кажется, ее заинтересовала какая-то деталь на одной из картин, она чуть склонила голову набок. Возле ее ног лежит плотно набитая клетчатая дорожная сумка. Гжегожу хочется тихонечко подкрасться сзади и осторожно обнять ее за плечи, но он чувствует на себе внимательный взгляд дежурной и не решается. Наклоняется к зарешеченному окошку.
— Невеста приехала, — безразличным тоном сообщает бесцветная, серая толстая женщина в таком же сером, как ее лицо и волосы, фартуке.
— Да, — неохотно откликается Гжегож, — а вы, как всегда, не разрешили ей подняться наверх... Понимаю, понимаю, — правила, — и он берет ключ.
Кристина какое-то время уже наблюдает за ним. Ее огромные светлые и такие теплые глаза смеются. Она делает шаг навстречу, ей хочется подбежать к нему, закинуть руки ему на шею, но Гжегож опережает ее, вытягивая вперед руки заученным движением.
— Подожди, — говорит он, — я мигом.
Он не хочет подходить к ней в таком виде, чувствуя, как рубашка на спине прилипла к телу, лицо лоснится от пота, а руки влажные и грязные. Он неприятен даже сам себе. А потому он только показывает ей свой костюм, ботинки, почти белые от доломитовой пыли, и тут же направляется к лестнице. Он не чувствует больше усталости, ноги сами его несут.
«Он выглядит еще хуже, — думает Кристина, принимаясь опять разглядывать цветные репродукции, чтобы хоть чем-то заполнить вынужденное ожидание. — Просто ужасно. Словно его пропустили через соковыжималку. Эта работа выматывает его и в конце концов совершенно доконает. Так оно и будет, если он меня не послушает. У него вид землекопа, а не инженера. Это у него-то! Ведь он даже обмундирование на военных сборах и то носил не как все, а с шиком. До чего его довели!»
Всякий раз, как она думает об этом, ее охватывает скрытое негодование. Нет, не из-за его минутной слабости, на которую он, Гжегож, имеет право и которую она понимает и разделяет. Речь идет не только о его работе, а скорее о его упрямстве, непонятном, бессмысленном, об этой его привязанности к комбинату «Страдом».
Он приехал в N. как молодой специалист на стажировку, которая должна была продлиться семнадцать месяцев. И ни днем больше. Это вынужденное «изгнание» на завод, избранный не только по распределению, призвано было открыть ему путь в Катовицах, где он легко мог получить работу на металлургическом комбинате и где — что и было главным — у нее родной дом, который она ни за какие блага не собиралась бросать. Вот отсюда-то с некоторых пор в их дружном союзе и стали все чаще появляться диссонирующие нотки, особенно когда к концу стажировки он начал поговаривать о том, что останется в N. А в своем последнем письме он прямо так и написал, что решил остаться здесь насовсем. И это именно в момент, когда вожделенное свидетельство об окончании лежало у него уже в кармане и он был свободен. А главное, они могли бы наконец жить под одной крышей, и кончились бы все эти бестолковые поездки и письма, письма, все более холодные, с белыми пятнами недомолвок, которыми они обменивались скорее по привычке, а не по велению сердца.
Раздражение Кристины имеет свои основания, она чуть ли не во всех деталях знает историю его недолгой работы на этом металлургическом комбинате. Она знает, как его здесь приняли и какие трудности приходилось ему на каждом шагу преодолевать. Она хорошо помнит его растерянность и даже что-то похожее на ненависть, когда он говорил о людях, определявших его судьбу, и горечь, когда речь заходила о товарищах по работе.
Откуда же этот поворот? Что на него повлияло? Неужели произошло такое, чего она еще не знает? Она безуспешно пыталась подавить в себе это беспокойство, поскорее задушить его в зародыше, хотя прекрасно знает, что Гжегож Гурный принадлежит к тому типу людей, от которых всего можно ожидать: и хорошего и плохого, ясных логичных решений и непостижимых чудачеств, неизвестно из чего вытекающих.
Кристина подходит к окошечку дежурной. Она должна что-то сделать, это томительное ожидание больше ей невмоготу.
— Значит, вы меня не пропустите? — Она не спрашивает, а с подчеркнуто негодующей интонацией в голосе утверждает. — И правильно, — вызывающе добавляет она, хотя эта старая, скромная женщина совершенно ничего не понимает. — Иначе все моральные устои мира были бы подорваны в своей основе. А вдруг мы там поцелуемся или — о ужас! — ляжем в постель... Я ведь очень похожа на одну из таких, не так ли?
— Нет. — Женщина из-за окошка чуть улыбается вполне приветливо. Вероятно, она начинает что-то понимать или просто у нее совсем не воинственное настроение. — Вы совсем не похожи на такую, детка, но что я могу сделать: правила. Каждый должен уважать свою работу. А у меня, слава богу, работа неплохая.
— А я вот такая и есть, — говорит Кристина уже не злым, а капризным тоном и отворачивается от окна.
Спокойная реакция женщины ее раздражает, она предпочла бы услышать сейчас резкие, а никак не миролюбивые слова.
«Я, собственно, затем сюда и приехала, — мысленно говорит она себе, теряя свойственную ей рассудительность, — чтобы этот дурак еще раз убедился, что он может потерять, что он своим идиотским упрямством может оттолкнуть, разрушить своими собственными руками». Она с удовлетворением рассматривает свое лицо, свою фигуру в зеркале, висящем сбоку на стене.
Она не слышала телефонного звонка, но догадывается, что кто-то звонит Гжегожу, потому что дежурная, напоминая лягушку, выползающую из террариума, переваливаясь, подходит к самой лестнице и несколько раз — вот чудо! — сильным и звонким голосом выкликает его фамилию.
— В чем дело?! — Гжегож сбегает по лестнице. Он уже почти готов и только торопливо застегивает пуговицы на рубашке с короткими рукавами.
— Вас просят к телефону с завода.
— Слушаю, — говорит Гжегож, беря трубку.
— Пан инженер, — он узнает взволнованный голос диспетчера смены «В», — прорвало пороги на третьей. Начальник смены...
— Нет здесь никакого Гурного, слышишь?! — зло кричит Гжегож. — Уехал... Черт его знает, куда! — Трубка летит на аппарат.
Гжегож оборачивается, хотя знает, что Кристина слышит этот разговор, она стоит за спиной, вопросительно глядя на него, и в довершение ко всему чувствует, что в ее светлых, искрящихся, как опал, зрачках светится огонек иронии: «Вот видишь, я тебе говорила, мой милый, сто раз повторяла... в каждом письме, при каждой встрече».
— А, черт... — бормочет он побелевшими губами, и ему хочется расплакаться как малому ребенку, истерически закричать во всю глотку, — опять то же самое!
«И все это именно сейчас, сейчас, когда у нас с Кристиной всего два дня, чтобы окончательно решить... Ведь надо же так: мне словно специально подсовывают решение, подбрасывают еще один аргумент, — он несколько успокаивается, — чтобы отказаться, смириться с мыслью, что борьба проиграна».
— Спрашивали другого Гурного, — объясняет он Кристине тихо и совсем неубедительно. Ложь его очевидна — на губах гримаса, весьма отдаленно похожая на улыбку. — Пойдем куда-нибудь пообедаем, ты, наверно, умираешь с голоду. — Он нежно привлекает ее к себе и, направляясь к выходу, целует в щеку.
До ресторана «Популярный» всего несколько шагов. Зал здесь высокий, длинный и узкий, как овин. Людей много, но свободный столик они все-таки нашли. Гжегож есть отказался. При одной мысли о еде ему делалось дурно.
Он подошел к бару купить сигареты.
Там стояло несколько рабочих, большинство в замасленных грязных спецовках. По субботам многие не спешили домой, особенно работающие посменно, — у них впереди почти два дня отдыха. Из его смены здесь был только Гживна.
Кристина сидела за столиком, задумчивая и серьезная. Говорила мало, односложно, едва отвечая на вопросы. В руках она, не переставая, машинально крутила бумажные салфетки — возле вазона, в котором стояли искусственные тюльпаны, выросла уже целая гора бумаги.
— Тебе здесь плохо? — спросил он, протягивая ей спичку. — Поверь мне, во всех этих кабаках везде одинаково. Тут любой ресторан рано или поздно превращается в свинарник.
Она не успела ответить, хотя бы для видимости не согласиться, как возле их столика остановился мужчина лет шестидесяти. На нем был поношенный костюм, в руке — кружка пива. Лицо усталое, глаза замутненные хмелем, на висках капли пота.
— Здравствуйте, пан Гжесь. Позвольте? — спросил он преувеличенно подобострастным тоном и положил руку на спинку стула.
— Здравствуйте, пан Ковалик, — медленно, с явной неохотой ответил Гжегож, давая понять, что не расположен замечать подошедшего.
— Позвольте, — повторил тот по-прежнему приниженно. — На обедик пожаловали? С женушкой, надо полагать?
— Не позволяю, — наконец холодно ответил Гжегож.
— Не понимаю? — удивился Ковалик.
Он, видимо, действительно не поверил, решив, что Гжегож просто шутит, и его прищуренные глазки все еще искрились веселой, приветливой усмешкой.
— Идите-ка отсюда подальше! — Гжегож намеренно не повысил голоса, только повернулся к нему боком, с деланным интересом глядя в окно.
Кристина опешила. Ковалик минуту еще стоял с растерянным выражением на лице, которое сменилось жалкой гримасой, потом кивнул головой, на мгновение гордо выпрямился, но тут же усталым шагом поплелся обратно к бару.
— Гжегож, — сказала Кристина с явным укором в голосе.
— Оставь. Ты не знаешь, какой это негодяй. Из-за него когда-то погиб хороший парень. Они вместе воровали шерсть с фабрики. Дело это давнее, но у меня хорошая память. И того парня, фамилия его Бялый, засадили. А сейчас он работает в одной из моих бригад...
И вдруг, без всякого перехода, по своему обыкновению, как бы перемахнув в беседе сразу через несколько этажей, он склонился к ее руке.
— Ты куришь меньше? — Он с минуту молча перебирал ее тонкие загорелые пальцы, потом поднял взгляд на нее. — У меня будет красивая жена, — в голосе его не было ни тени радости, — я убеждаюсь, что во всей моей жизни ты — единственная удача.
— Меньше.
Кристина сделала вид, что не придает значения этому шутливому призванию, но и этот ресторан, и весь их натянутый разговор начинают ее тяготить изрядно. Сначала этот неприятный эпизод со стариком, с которым Гжегож обошелся с несвойственной ему грубостью, потом его шутовское «куришь меньше», словно он хотел захлопнуть этим перед ней свое прошлое и настоящее в городе N., замкнуть свои дела здесь в некий недоступный для нее круг.
— У меня будет красивая жена, — тем же тоном повторил он. — Образованная и умная. И я буду с ней чертовски счастлив.
Она покраснела. Прежнее беспокойство в душе ее вдруг утихло. Она наклонилась к его лицу, коснулась губами щеки и кончика брови, подавив в себе в то же время не исчезнувший еще и по существу абсурдный порыв съездить его по сумрачному, внезапно постаревшему лицу, на котором читалось недовольство и презрение ко всему миру. «А возможно, и к самому себе», — попыталась она сохранить объективность, обдумывая, что должна сейчас ему сказать.
За соседним столиком кто-то слишком энергично дернул скатерть, на пол полетели тарелки, стаканы, и все непроизвольно повернули головы в сторону подвыпившей компании. Это дало ей возможность уклониться пока от продолжения беседы.
— Уйдем отсюда, — сказал он.
— Хорошо, — согласилась она.
Они прекрасно знали, что любое иное место в этом городе будет не лучше, не хуже, и такого места, о котором они давно мечтают, здесь нет.
— Подожди минутку. — Он придержал ее рукой.
— Что случилось? — Она посмотрела в направлении его взгляда.
— Ничего, ничего, — он улыбнулся каким-то своим мыслям, — просто я хочу сказать словечко одному своему... знакомому.
Гжегож протиснулся к бару. Сталевар Гживна, а ныне канавщик Гживна, стоял возле бара, с краю, у самой стены, с каким-то незнакомым Гжегожу человеком в форме железнодорожника. Они разговаривали, с трудом перекрикивая шум. Почувствовав на плече чужую руку, Гживна мгновенно обернулся.
— Ах, это вы. — Он прищурился, будто не доверяя своим глазам. Он был абсолютно трезв. — В чем дело?
— В двух рюмках водки, — ответил Гжегож, пытаясь поймать взгляд барменши, безуспешно отбивавшей атаки посетителей. — Я хочу вас угостить.
Гживна сморщил лоб, будто ему задали вопрос, на который он знал, как ответить, но почему-то именно в этот момент ответ, как назло, вылетел у него из головы.
— Хоть мне и срезали зарплату, но пока на рюмку водки у меня при желании хватит, — процедил он наконец сквозь зубы и не спеша повернулся к своему собеседнику.
Гжегож некоторое время рассматривал его широкую спину, обтянутую застиранной и выцветшей рубашкой. Сбоку до него донесся скрипучий голос Ковалика, пытавшегося уговорить кого-то на кружку пива.
«Он прав, — подумал Гжегож, — получилось, как с этим Коваликом. И он был прав с самого начала, а я свою правоту выколотил только в кабинете у Мисевича. Вот черт...»
— Ты прав, Гживна. — Он слегка хлопнул его по плечу, но тот не шевельнулся, и Гжегож направился к Кристине, которая стояла возле столика, беспокойно наблюдая за этой совершенно непонятной ей сценой.
Они вышли на площадь. Детишки в песочницах, словно разноцветные пингвины, строили замки, туннели, города. На газонах торчали маленькие таблички с надписью «Место для собак». Солнце отражалось в огромных витринах недавно построенного книжного магазина.
— Быть может, сходим на Огородную? — спросила Кристина. — Время еще есть.
— Нет, — твердо ответил Гжегож, — не вижу необходимости. Да и зачем?
— Мы давно не были, я думала... Твоя мама...
— Ничего, — он пожал плечами, — я ничего не могу поделать, — добавил он, — и если мне кого-то из них жаль, то это, конечно, мать. Я знаю, ты не любишь их, так же, как и они тебя. У меня с ними тоже нет ничего общего. Просто в один из дней мы перестали быть нужны друг другу, а старые, копившиеся годами обиды довершили остальное. — Он произносил эти слова с показным равнодушием, даже с какой-то вызывающей усмешкой, но Кристина знала, что это еще одна из очередных его комедий, которые он порой перед ней разыгрывает.
— Да, но... — Она попыталась возразить, но его трудно уже было удержать, она неосторожно задела ту натянутую струну, эти совершенно непонятные ей отношения в этой рабочей семье в доме на Огородной улице.
— Не притворяйся, что тебе хочется туда идти. И меня не заставляй притворяться, — сказал он уже с искренней обидой в голосе. — Я никогда не уважал людей, которые ради соблюдения приличий заставляют себя притворяться. А сейчас, именно сейчас, я не имею никакого желания принуждать себя.
— Ведь это неправда, все это не так. — Она посмотрела ему прямо в глаза. — Ты просто пытаешься сохранить хорошую мину при плохой игре. Вот и набрасываешься на своих, а это опять крайность. Я могу понять те или иные выкрутасы, но совершенно не понимаю, когда человек обманывает самого себя.
— Это не имеет значения, — без прежней убежденности возразил Гжегож, боясь еще одной ненужной ссоры. — Правда, неправда. Важно, что так есть. И с этим я должен считаться.
«Неужели он совсем запутался в этом своем мире? Сейчас ему трудно, как прежде, очевидно, было чересчур легко. Но при этом он сам создает себе еще дополнительные трудности, не ищет выхода, казалось бы, даже такого очевидного, как отъезд в Катовицы. Да, именно сейчас это единственный выход, пока еще не слишком поздно и пока жизнь окончательно не сломала ему хребет. И я должна ему в этом помочь, должна. Только бы он не отверг моей помощи. Мы знаем друг друга не первый день, но я все меньше его понимаю. И от этого никуда не денешься, как никуда не денешься и от того, что мы все более отдаляемся друг от друга».
— Идем. — Он взял ее за руку.
По виадуку в сотне метров от них шел трамвай. Они, торопясь, перешли на другую сторону к остановке.
«В понедельник меня вызовут к начальнику. Шеф, развалясь в кресле, будет сначала со злостью смотреть на меня, потом с сожалением. А этот мерзавец Томза встанет и будет подъелдыкивать, удовлетворенно посмеиваясь, что его прогнозы подтвердились... Тогда я подойду к нему и съезжу его по гладкой роже, — Гжегож непроизвольно сжимает в кармане кулаки, — как пить дать съезжу, не выдержу». Перед ним маячат эти два лица, потом контуры их стираются и расплываются.
— Трамвай, — дергает его Кристина за руку. — Прошу тебя, не спи на ходу.