Хриплый, с ужасной дикцией женский голос объявил по радио, что скорый поезд до Катовиц опаздывает на сорок минут. Гжегож с досадой опустился на широкую скамью в зале ожиданий и снова стал наблюдать, как пассажиры снуют в разных направлениях: к билетным кассам с загнутыми хвостами очередей, к высоким выходным дверям, сквозь которые врывался холодный ветер и дождь со снегом.
Гжегожу никогда не удавалось оставаться безразличным в этой вокзальной сутолоке. Она всегда вселяла в него тревогу, какое-то подсознательное желание поскорее убежать из этого города. Часто чуть ли не в последнюю минуту он подавлял в себе неизвестно откуда берущийся порыв: купить билет до любой отдаленной, незнакомой станции и тут же уехать. Вырваться из N. внезапно и тем самым сразу зачеркнуть всякую возможность к возвращению. Он видел себя в пустом, полутемном купе, прижавшегося лицом к заиндевелому окну, за которым мелькает темный и грозный мир, в котором где-то за линией горизонта есть место и для него... оазис покоя, где он освободится от всех проблем, в какие здесь по неосмотрительности впутался. Но тут на смену эмоциям приходил здравый смысл, возвращая его к реальной действительности.
Однако сегодня его опять будоражили события последних дней, не давая погрузиться в состояние блаженной апатии, а ведь события, случившиеся несколько часов назад, давали все основания к этому.
Все последние дни, включая и сегодняшний, мелькают в его памяти, обрывки воспоминаний, отдельные кадры, еще не утратившие свежести красок и четкости звуков. Гжегож не мог об этом не думать, поскольку ему казалось — хотя он и боялся в этом признаться, — что он достиг высшей точки параболы своего полета и теперь видел предначертанный ему путь, на который он должен вступить. Вступить и идти по нему до конца.
Смена «Б» неожиданно быстро привыкла к новому начальнику, хотя Гжегож Гурный не предпринимал никаких попыток завоевать дешевую популярность и авторитет. И тем не менее во взаимоотношениях между коллективом и им происходили коренные перемены, пусть даже внешние и не заметные, именно они играли решающую роль в наиболее напряженных ситуациях. Через два-три месяца стало ясно, что он успешно справляется с новыми обязанностями начальника смены. Он все глубже вникал во все дела и все увереннее чувствовал себя в новой роли. Мастера, видя, что он пытается им помогать, а не сваливать все на них, как это обычно делали другие, видя, что он не вмешивается в мелочи, а при неудачах не уклоняется от ответственности, все более охотно принимали новые порядки. Рядовые сталевары тоже замечали перемены к лучшему.
Гурный стал чаще собирать их на совещания, разумнее организовал подмены, продумал, как освободить воскресенья. Многие вопросы ему удалось решить с помощью партийного и профсоюзного актива, за счет умелого использования их авторитета и влияния в своих организациях. Возвращаясь мысленно не в такое уж далекое прошлое, он сам себе поражался: как он мог так долго барахтаться в пустоте, не искал поддержки этих людей, которые сейчас охотно протягивали ему руку помощи?
«А может быть, это уже не прежний Гжегож Гурный?» — пытался он оправдать их и себя, не вдаваясь в слишком глубокие размышления. Его предположения в известной мере подтвердил Борецкий во время их последнего разговора, после одного из совещаний.
Больше двух часов обсуждали они причины увеличения брака на... прокатном стане. Да, да, в соседнем цехе, откуда стали поступать тревожные сигналы. И хотя касалось это, конечно, всех смен, Гжегож сам решил во всем разобраться. Настроение у него было настороженное, поскольку происходившее не укладывалось в привычные рамки, а поиски причин «в своем огороде» не дали никаких результатов. Он решил в одну из ночных смен проследить за всеми этапами работы до момента подачи стали в прокатный цех и собственными глазами убедился, как из-за существенных нарушений технологии значительная часть усилий мартеновского цеха идет насмарку.
По его же инициативе Борецкий созвал совещание с участием технического директора завода. Гурный подготовился основательно. В течение нескольких дней он внимательно изучал работу всех звеньев, расширив круг наблюдений, несколько вечеров провел в заводской библиотеке НОТа и мог теперь представить неопровержимые доказательства, подкрепленные конкретными фактами и теоретическими выкладками. Мастера и другие начальники смен только удивленно хлопали глазами, глядя то на него, то на Борецкого, а потом и сами стали поддакивать, когда начальник цеха в пространном выступлении решительно поддержал его выкладки.
До сих пор они не знали Гурного с этой стороны, больше на веру принимая его знания по металлургии, подтвержденные, правда, официальным свидетельством — дипломом.
«Вот так надо работать, — сказал Борецкий, задержав его после совещания. — Вы заметили, — повернулся он к директору, — реакцию наших мастеров на выступление Гурного? Это все старые практики, специалисты, казалось бы, и неплохие, но стоит только у них спросить: «Почему?», и они начинают ерзать на стуле, краснеть, как школьники. Это неприятно, но факт. Слишком мало в нашей отрасли инженеров, мы больше говорим о техническом прогрессе, чем осуществляем его на практике, мало у нас людей учится заочно. Когда наконец мы откроем консультационный пункт политехнического института?
— И нельзя с легким сердцем отпускать из цеха людей, получивших на заводе, так сказать, офицерские погоны, — прервал Борецкого технический директор, выразительно посмотрев на Гурного.
Борецкий пропустил мимо ушей это язвительное замечание, но, когда они расходились и начальник цеха протянул на прощание руку, Гжегожу показалось, что в глазах у него притаилось смущение: как же это, мол, он, начальник молодого инженера-стажера, просмотрел важные вещи, в течение многих месяцев работая вместе с ним, не разглядел его, шел на поводу привычных обманчивых впечатлений и уподобился другим в недобром к нему отношении, да еще был подозрителен, ждал от него чего угодно, только не добросовестного отношения к работе.
— У меня странное ощущение, — проговорил Борецкий без всякой видимой связи с тем, о чем они говорили, — будто с этого места я всех вас вижу лучше. А вас, Гурный, особенно. Директор прав. Жаль, что вы настаиваете на своем уходе. Я должен честно сказать — нам всем здесь будет вас не хватать. Как-никак мы многим друг другу обязаны. Правда, и хлопот впереди у нас еще немало.
Не понимал его решения и Бронек Велёх. Они даже по этому поводу сцепились, поскольку Гжегожу непременно нужен был союзник, который безоговорочно поддержал бы его. Получалось, что он искал поддержки в том, в чем сам не был полностью убежден.
Кристина на этот раз просто ему не поверила. Она защитила диплом и вернулась домой, получив назначение на ту должность, которую давно ждала. Внешне казалось, что она поняла его: значит, он действительно не может отказаться от новой должности, не может уйти от ответственности, так как долго и упорно этого добивался.
— Ты говоришь, любой выход плох, — возмущался Бронек, — но это как условиться. Ты же сам это осуждаешь. А главное — сам не знаешь, чего хочешь. Ну давай обратимся к фактам: ты не хотел послать ко всем чертям «Страдом», когда дело у тебя шло через пень-колоду. А теперь, когда ты твердо стоишь на ногах, ничто тебя не удерживает. — Бронек на секунду умолк, переводя дыхание. Разговор начинал злить его. — А Кристина? Ты ведешь с ней самую настоящую двойную игру. Когда она готова была сюда перебраться, ты в самый последний момент отговорил ее. Да, имея с тобой дело, свихнуться можно!
— Ты, наверно, думаешь, у меня просто шариков в голове не хватает, — рассмеялся в ответ Гурный, он был не в состоянии начинать растолковывать все сызнова.
Они вышли на улицу, сидеть дома было уже невмоготу. Бронек плотнее надвинул на уши меховую шапку, поднял воротник куртки, не без жалости взглянув на куцее пальтишко Гжегожа.
— Забавно и в то же время грустно, — Бронек отказался от дальнейших нападок, но и не хотел оставлять последнее слово за Гжегожем. — Такие, как ты, никогда не получат подлинного удовлетворения: ни собой, ни тем, что делают. А возможность такую имеют, жизнь для них, по существу, отнюдь не была злой мачехой.
— А мне это удовлетворение до лампочки, — буркнул Гжегож.
Какое-то время они шли молча. Но едва завернув за угол, Гжегож вдруг загородил Бронеку дорогу и, глядя просветлевшими глазами, словно на него снизошло долгожданное откровение, произнес:
— Точно, старик, именно в том-то и дело, чтобы не... никогда не быть удовлетворенным. И это меня совсем не пугает. И это тоже не должно вызывать ни у кого ко мне сочувствия, упаси бог! Лично меня это только радует. И я могу иной раз посмотреть на себя в зеркало без тени смущения.
До ближайшего кафе они дошли почти молча, но молчание их было довольно красноречивым: Гжегож шел раздраженным, Бронек был смущен: опять его приятель совершил ловкий вольт и снова твердо стоит на ногах перед ним, перед человеком, который никак не может понять ни одного его поступка.
В уютной тишине небольшого кафе они больше не возвращались к опасной теме, хотя Гжегож понимал, что не должен оставлять этого дела недоговоренным. Как это получилось в разговоре о Барбаре.
— Она немного взбалмошная девчонка, — вспомнился ему разговор со старым Яницем, — и ты должен беречь ее как зеницу ока. Я однажды проговорил с ней целый вечер, — только теперь признался Гжегож в том, что был с ней в кафе, — и понял, что она страшно растеряна. Причем неудача с институтом далеко не главная тому причина. Она просто очень молода, и ей нужен кто-то, кто помог бы выбраться из тупика. Выбраться, конечно, самой, без поводыря. И я думаю, что сделать это с успехом можешь ты. Именно ты, хотя вы и совсем разные люди. Ты со своей рассудительностью, спокойствием и даже с этой своей чертовой невозмутимостью. Только тебе надо отбросить все свои безнадежно глупые комплексы. И верить, себе и ей.
— Я об этом уж и не думаю, Гжегож. Я просто ее люблю...
...Сидя сейчас на вокзале, Гурный вспоминает, как он в тот вечер, после беседы с Бронеком, писал письмо Кристине. Как он рвал торопливо исписанные листки, которым не мог доверить своей исповеди.
Вот он терзает безвинную бумагу и не способен побороть сжимающую грудь тяжесть; и вот он же, но уже со вздохом облегчения читает краткий текст телеграммы, ждавшей его у дежурной: «Приезжаю тридцать первого, как обычно».
На его лице появился проблеск давно забытой радости, в нем оживает глубоко скрытая надежда на возвращение того ушедшего, такого милого и дорогого сердцу времени, когда они составляли единое целое. Но это лишь проблеск, мимолетная мысль, ее вспугнул вопрос дежурной:
— Что-нибудь случилось? Несчастье? — столь резкую перемену на его лице заметила даже дежурная, обычно безразличная к судьбам постояльцев.
— Нет, совсем наоборот, — ответил Гжегож.
— А у вас такое лицо, будто случилось что-то плохое, — не унималась дежурная.
— Наверно, я просто разучился радоваться.
«Да, — подумал он непроизвольно, — откуда же у меня этот страх, когда я с надеждой думаю о будущем. Ведь оно вполне реально, обычное ожидание, а мне почему-то оно кажется преждевременным искушением судьбы...»
Часом позже он стоял у окошка ближайшего почтового отделения, в телеграмме было написано: «Меняемся ролями. Жди вечером бальном платье».
...Гжегож сделал уже запись в журнале плавок, когда к нему подошел Вацек Пёнтек и, присев рядом на шаткий стул, загадочно склонился к уху Гжегожа:
— Последний день года, шеф, — проговорил он, хитро подмигивая, — надо бы это как-то отметить, а? Год-то ведь был неплохим.
— Для кого как, — буркнул Гжегож, — я, к примеру, еле дотянул до конца.
— Да брось ты, что там вспоминать, — махнул рукой Вацек. — У нас тут уж такая традиция. Сразу после смены идем все к Чернику. Я отпустил его на два часа раньше. Но без тебя дело не пойдет... Будут все мастера и сталевары, — добавил он неуверенно. — Понимаешь?
«Понимаю, — хотел ответить Гжегож, — год назад я тоже был здесь с вами. А после смены отправился домой один, никто ко мне не подошел, не пригласил, не подумал, что исполняющий обязанности диспетчера, инженер Гжегож Гурный, рад был бы встретить Новый год, да что там Новый год — любой другой день — с товарищами по работе».
— Ладно, сейчас соберусь, — Гжегож захлопнул журнал.
К Чернику, жившему в собственном доме неподалеку от завода, шли небольшими группками. Гжегож — с Пёнтеком и Врубелем. Говорили мало, пряча лицо от ветра, подняв воротники. Кое-кто курил, жадно затягиваясь, словно стремясь согреть огоньками сигарет застывшие на морозе губы. Гжегожа до самого последнего момента не оставляла в покое мысль отказаться от встречи, сделать им назло, ответить на ту пощечину, которую ровно год назад он получил от них.
«Зачем? — успокаивал он себя и понимал, что ему хочется отыскать аргументы, оправдывающие их действия. — Ведь действительно, я тогда ничем не заслужил их доверия. Был этаким надутым петушком, которого одни недооценивали, а другие без повода щипали. Так оно и было, инженер Гурный, не спорь! Вокруг себя ты видел одних только неучей и завистливых интриганов, а ведь не они составляют большинство. И не они в конечном счете определяют судьбы тысяч таких, как ты, простых людей. Возможно, в этом и кроется весь секрет?»
Когда они вошли в дом Черника, вешалка в коридоре была завалена пальто и куртками, а в самой большой комнате за раздвинутым столом сидели уже большинство из приглашенных. Все было приготовлено: закуски на блюдах, батарея бутылок, столовые приборы разложены возле тарелок. Жена Черника разносила стаканы с горячим чаем.
Наконец собрались все. Странная компания в рабочей одежде: кто в рубашках, кто в потрепанных свитерах и поношенных пиджаках. Один только Черник сидел за столом выбритый, в белой накрахмаленной сорочке с распахнутым воротом. Они произнес первый тост. Краткий и деловой: «За Новый год, чтоб был не хуже старого!»
Сразу вслед за ним по стакану постучал вилкой Пёнтек.
— Жаль, что нет здесь Борецкого, — сказал он, вставая, — между нами всякое бывало, но как-никак два года мы вместе вкалывали. Предлагаю выпить за его здоровье. У него теперь поважнее заботы на плечах, но, думаю, он не забудет, откуда вышел.
Стол постепенно оживлялся. Начались разговоры — шумные и хаотичные. Некоторые, стараясь перекричать соседа, разговаривали с сидящими по другую сторону стола. Лица у всех раскраснелись, и трудно было сказать: то ли от морозного ветра, то ли от первых стаканов спиртного. Беседа становилась все оживленнее и касалась преимущественно повседневных дел и разных событий, произошедших за год: кто продвинулся по службе, кто ушел, кому повезло, у кого родился ребенок, кто получил квартиру, кто — премию.
Потом поднялся Леон Вальчак.
— Я сосчитал. — Он обвел стол рукой. — Нас здесь сидит двенадцать, все равно как двенадцать апостолов. Я, конечно, тут самый младший, и мне вроде бы не пристало вылезать с тостами, но поскольку желающих нет, придется выручать старших. Коротко, конечно, как и положено сталевару, да и что там много говорить — наше слово — сталь, которую мы варим. Предлагаю выпить за успехи всей смены «Б» и чтобы в новом году под руководством инженера Гурного мы побили все рекорды, — закончил он под дружные аплодисменты.
«Вытащил и меня на свет, — подумал Гурный, — ничего не поделаешь, придется отвечать. Тут простым тостом не отделаешься. Они вправе ждать от меня большего, чем избитые слова: «За Новый год». Да я, собственно, затем сюда и шел. Пожалуй, это удобный случай высказать им наконец все, что я последние месяцы в себе носил».
Он встал, минуту помолчал, ожидая, пока нальют рюмки.
— Прежде всего я должен извиниться за то, что это будет не короткий деловой тост, какие здесь до этого произносились. Сегодня мы в некотором смысле подводим итоги за год. Нет, не хмурьтесь... Леон, и вы, Дудек, тоже. Я не буду говорить, сколько тонн стали мы выплавили и сколько из них — сверх плана, что в нашей работе было хорошо и какие я вижу недостатки... Я хочу сказать... о себе. Да, друзья мои, о себе. Я пришел сюда два с половиной года назад. С головой, набитой разными книжными премудростями, и с надеждой на быстрый успех. Я думал, что в два счета докажу, на что способен, и с юношеской наивностью полагал, что все здесь ждут меня с распростертыми объятиями... До того еще, как я пришел в вашу, простите, в нашу смену, все вы почти видели меня и знаете, как складывалась моя судьба. И лучше других, наверное, знает это Яниц, у которого я проходил стажировку третьим подручным. У него я учился работать лопатой, а Вальчак обучал меня пробивать выпускное отверстие... Ну и Вацек тоже учил меня по цвету искр определять содержание углерода в расплаве и сколько надо добавить в ковш извести или марганца. Каждый из вас чему-то учил меня, не всегда даже об этом подозревая. И даже если кто-то из вас доставлял мне ту или иную неприятность, то это тоже было для меня наукой. Теперь, правда, я вижу многое в ином свете: то, что прежде меня оскорбляло, подрывало мою уверенность в себе, оказалось на деле тем, что ее укрепляло. Значит, это была вроде бы неизбежность, от которой никто и ничто не могло меня оградить. И вы все, если брать в целом, оказались на уровне, несмотря на всякие там недоразумения. Возможно, я себе польщу, но должен сказать, что сумел все это перебороть. А главное было — перебороть самого себя, взять себя в руки. Не дезертировать, как два мои коллеги-стажера, которые пришли сюда вместе со мной. Теперь, наверное, не важно, был ли у меня другой выход. Но я все-таки скажу: да, был, и все толкало меня к тому, чтобы им воспользоваться. Для этого мне надо было получить бумажку о прохождении стажировки, она открывала мне путь на любой металлургический завод страны, а там никто бы и не знал о моих ошибках и промахах, свидетелями которых вы были. Я не пошел по этому пути и ставлю себе это в заслугу. Остальное сделали вы и те, кто постоянно следил за каждым моим шагом, не оберегая и не опекая меня, одним словом, относясь ко мне, как к взрослому мужчине. И как теперь я вижу, это было правильно, иначе я тут ничему бы не научился и стал бы, в лучшем случае, каким-нибудь чиновником, который получит первого числа свою зарплату и мчится домой довольный, что вырвался наконец из кромешного ада. Так мне теперь все это представляется, друзья, и я не стыжусь в этом признаться. Я рад, что попал в вашу смену, к таким сталеварам, и что мы вместе творим великое дело — варим сталь.
В этом месте он заколебался. Можно было закончить — слова его встретили дружными аплодисментами. Но настал очень подходящий — хотя, быть может, и не наилучший случай — высказать все до конца, тем более, что за столом царила дружеская атмосфера.
И Гжегож остался стоять, ожидая, пока наступит тишина. Он вдохнул полной грудью воздух, сделал глубокий вдох, словно перед прыжком в воду.
— Но я еще не все сказал... Дело в том, что сегодня последний день нашей совместной работы. После отпуска я больше не вернусь. По моей просьбе меня переводят в Катовицы, я подчеркиваю: по моей просьбе. Именно на этом условии я согласился принять на несколько месяцев вашу смену.
— Что ты несешь, Гжегож? — не выдержал Пёнтек. Как и для остальных, это известие явилось для него полной неожиданностью. — Какой в этом смысл? Теперь?!
— Все ясно, товарищи! — выкрикнул Леон Вальчак. — Мы не позволим ему совершить такую глупость. Что такое?!
— Именно ты, секретарь, — прямо к нему обратился Гжегож, будто они только вдвоем и сидели за столом, — должен меня понять, поскольку я знаю, чем тебе обязан, и тебе в первую очередь хочу все объяснить... Ты видел, как было встречено мое повышение в должности? Будем честными: даже среди вас, сидящих здесь за столом? А что мне оставалось делать? Сказать я ничего не мог — вы сами знаете, какие бы это имело последствия. Можно было только сразу уйти. Но я тоже не первый год живу на свете и по крайней мере одному-то уж меня научили: не считать себя центром земли, вокруг которого вертится весь мир, и не думать только о себе. Одним словом, я решил смириться с мнением, будто я карьерист, ловко использовавший ситуацию, соавтором которой частично сам и явился. Ну что ж, я пошел на этот шаг, не такая уж это была жертва, хотя, правда, сейчас чувствую все-таки облегчение от того, что все это уже позади.
— Да никто так и не думал! — запротестовал Врубель, хотя прозвучало это и не очень искренно.
— А я все-таки ничего не могу понять, — покрутил головой Вальчак и отставил наполненную рюмку.
— Подожди, Леон, — Гжегож поднял руку. — Если хочешь, я могу выразиться и яснее. Был момент, когда я решил, что моя роль здесь уже сыграна. Я и сейчас думаю, что эта была правильная мысль. Не знаю, как лучше сказать, но не хочу, чтобы вы считали меня каким-то особенным. Я не фанатик, но не хочу быть и добровольным мучеником. Если в каком-то смысле я и одержал победу, то главным образом благодаря вам. Ты, Леон, как-то сказал, что в одиночку человек ничего не добьется, и я только позже понял, как был смешон. И мне хочется из этой части своей биографии извлечь соответствующий урок. Вот вам и вся история инженера Гурного, за счастливый ее финал — спасибо вам. А потому и выпить я предлагаю за ваше здоровье!
— В одном ты только не прав, Гжегож, — уже спокойнее проговорил Вальчак, — это не только твоя, но и наша биография, наш опыт... Ладно, черт с тобой, твое здоровье, все равно ты остаешься в нашей семье металлургов.
— Погоди. — Поднял руку Яниц. — Я так думаю, надо твой тост, Леон, чуток расширить. Я тут всех старше и дай-ка скажу пару слов от имени всех... Я, кажется, вас понял. — Слегка наклонился старик в сторону Гжегожа. — Может, по-своему, по-стариковски, но понял. Мы были свидетелями, это вы правильно сказали. И мы будем ими и здесь, и повсюду. Нас, стариков, другой раз огорчает, что вы, молодежь, наши сыновья, дети наших друзей и близких, от нас иногда отходите, тянет вас куда-то в сторону, забываете, для кого и зачем получали образование. Но о вас, инженер Гурный, я бы так не сказал. Вам удалось главное: найти цель и смысл в своей работе на заводе. Да, это легко не дается. Трудно руководить таким коллективом. Мы не ставим себя выше других, но и цену себе, цену своему труду тоже знаем. Мы умеем себя уважать, но и того уважим, кто нас уважает и умеет понимать. Потому дорожки наши и сошлись и хоть завтра снова разойдутся, но разойдутся в мире и согласии. Леон тут правильно сказал: вы остаетесь в нашей семье металлургов. Вот мы и будем, несмотря ни на что, вместе выходить на встречу дня, а день этот будет все светлее и краше. Да, други, вот так и будем выходить, и ранним утром, и днем, и поздним вечером, выходить на встречу и сами строить этот светлый день нашей страны, для которой, а значит, и для себя, мы живем и работаем. А завтра выйдем на встречу Нового года. Будьте же здоровы, инженер Гурный! Сто лет!
Вацек Пёнтек, слегка уже покачиваясь, крикнул:
— Правильно! Давайте, как и положено по-нашему, споем сменному «сто лет», уйдет он или не уйдет, а сегодня — «пусть живет сто лет!».
— Черти полосатые, — бормотал Гжегож себе под нос, — разнесут избу Черника.
Он стоял с рюмкой в руке, наклонив голову, прикусил губу, слезы навертывались на глаза. Он не стыдился их — это были слезы мужской радости.
Разошлись только в четвертом часу.
По дороге на вокзал Гжегож купил букет красных гвоздик, завернутых в целлофан, и сел в такси, чтобы приехать к поезду заблаговременно. И вот поезд опаздывает. Гжегож направился в вокзальный ресторан выпить бутылку пива. Несмотря на многочисленные тосты, накануне он пил немного и сейчас был совершенно трезв. Сев за столик, развернул газету, но читать не мог — мысли его то возвращались в дом Черника, то уносились в будущее.
«Да, Гжегож Гурный, пройдет месяц, и ты опять станешь у мартена, возьмешь в руки синее стекло, жар будет обжигать тебе лицо, горячие вихри сбивать с ног, от дыма будут слезиться глаза. Люди к тебе будут присматриваться: доброжелательно, безразлично, враждебно — прежде чем, как и здесь, подойдут с открытой душой, и вы пожмете друг другу руки, ибо в этой работе, борьбе, все должны быть в едином строю. Если для этого потребуются даже тяжкий труд, многие жертвы и горькие испытания».
Он допивает пиво и выходит на перрон. Нетерпеливо прохаживается взад и вперед. Ему хочется поскорее быть на месте, обнять Кристину, обо всем ей рассказать, особенно об этом волнующем прощании с товарищами по работе, поделиться с ней своей радостью, которую теперь не могут уже заглушить те крупицы опасений, что порой еще закрадываются в душу при мысли о будущем. Наконец скорый из Варшавы подкатывает к перрону. Визжат тормоза, Гжегож растерянно оглядывается.