Июльская жара располагала отложить дело на осень, к этому был склонен генерал-аудитор[523], угнетенный ожирением и одышкой. Но сам царь спросил о ходе чёрмозского дела. Грозное напоминание моментально продвинуло решение. Быстро и в привычной форме генерал-аудитор вынес свое заключение — тот же приговор. Подумав и пожевав губами, счел достаточным наказание отсечением головы.
В канцелярии заскрипели усердные перья, проставляя статьи закона: «За преступный замысел к ниспровержению существующего в России государственного устройства… За покушение составить для этой цели тайное общество… за умысел на потрясение империи», «казнь», «казнь», «казнь», «всех подсудимых без изъятия, по точной силе закона подвергнуть смертной казни отсечением головы» — подобные слова пестрели и теснились на казенных бумагах, в них — главное, окончательное. Все было написано, заготовлено, решено.[524]
Степану приговор объявили в полуподвале III отделения, а остальных вызвали в помещение коменданта Петропавловской крепости.
— Опять допросы? — спросил Ромашов, когда плац-адъютант вошел в каземат со знакомой повязкой в руке.
По изученной на ощупь лестнице Ромашов отсчитал ступеньки, вышел, и его за рукав потянули к дверцам кареты. Через минуту карета остановилась, значит, приехали к дому коменданта.
На этот раз Ромашов просидел с завязанными глазами не менее часа. Он услышал звон цепей и понял, что не один в комнате. Сердце забилось от радости: он встретит товарищей.
Наконец послышалось перешептывание чиновников. Ромашова вывели на середину комнаты и сняли повязку. В отдалении от себя он увидел изнеможенную физиономию Алексиса, прячущего глаза; с другой стороны стоял постаревший Михалев. Позади Ромашова были остальные, но оборачиваться не разрешали.
Перед подсудимыми или, вернее, осужденными был стол, покрытый зеленым сукном; стояли канделябры, полные свечей и зажженные, хотя на дворе ясный день; за столом кто-то сидел, перед ним лежали бумаги; юношей разделяли конвойные солдаты.
Обер-секретарь[525] начал громко читать сентенции[526] по делу. За множеством приводимых статей трудно было понять суть приговора. Ясно Ромашов услышал только о смертной казни. Но цитировались оговорки, встречные статьи, назначающие каторжные работы навечно и наказание кнутом. В конце концов, он так и не понял — к чему их приговорили, то есть решение о смертной казни было ясно, и этим будто поглощалась каторга и кнут, но хотелось уверить себя, что есть в приговоре лазейка, сохраняющая жизнь. Удовлетворяло то, что и Ширкалины и Федька Наугольный равно с ними получили, и очень жалел ни в чем не повинного Михаила Пóносова, которого считали отрешенным от дела еще в Перми, а привоз в Петербург ошибкой Певцова.
«К смертной казни всех без исключения… а меня-то за что?» — в этот момент думал Михаил Пóносов.
Судьи словно поторопились с окончанием дела, а боявшиеся пропустить обед конвойные облегченно вздохнули и стали побыстрее теснить арестантов к выходу на улицу.
Когда Петю выводили из задних рядов, Ромашов обернулся. Он увидел товарищей. У всех были бледные бескровные лица ушедших в себя людей. И он подумал: «Чего я обрадовался, что всем поровну; смертная казнь — не больно сладкая конфетка».
Глаза им не завязали, осужденные увидели солнце.
Михалеву доски на койке в ночь после «суда» казались особенно неровными. Он не уснул ни на минуту, то смотрел на мерцающий светильник с поплавком, то закрывал глаза. Снаружи наблюдали усердно. Стоило шевельнуться, в каземат заглядывал караульный. Хорошо, что не поставили часового в самой камере.
В крепостных казематах все чёрмозцы считали свои последние дни. Многие догадывались, что приговор будет представлен царю на окончательное утверждение.
«Если не всем, так главным… А кто главный? Все подписавшие воззвание будут главными», — думал Федор, боясь даже про себя произнести страшное слово «казнь».
Николай Павлович торопился закончить дела. Он уезжал первого августа, и в последний день июля утвердил приговор.[527]
На списке осужденных на смертную казнь император собственноручно поставил скобки, разделив всех на три равные группы.
Николай задумался. Казнь не пройдет незаметно, известие дипломаты разнесут по всему миру, потому всякая огласка нежелательна. Николай мог и незаметно превратить бунтовщиков в заживо погребенных, и он выбирал. Бенкендорф ждал.
Царь взглянул на Бенкендорфа и начертал:
Во внимание младенческих лет…
Во внимание к молодому состоянию…
Во внимание принесенному раскаянию, как не уличенных и не сознавшихся…
Вновь Николай сделал передышку и закончил, захватив все три скобки:
Написать в солдаты.
— Вот тебе и приложение к указу о пополнении арестантских рот. Работники нужнее висельников, — сказал Николай и самодовольно улыбнулся.
О конфирмации приговора[528] Бенкендорф в тот же день известил министра внутренних дел Блудова: шестерых ссылали в Финляндские арестантские роты, трех, не подписавших воззвание, — в Кавказский отдельный корпус.
Бенкендорф торопился все сделать до отъезда царя. Он прежде всего настрочил военному министру сопроводительную о Десятове, в которой он называл Степана опаснейшим и виновнейшим преступником. Запечатанный пакет Бенкендорф, не утруждая себя передачей начальнику штаба Дубельту, отдал Мордвинову и велел ему забирать арестанта.
«Забирать» Мордвинову, собственно, было некуда, но он был вынужден принять в исполнении приговора посильное участие и, в душе выругав Бенкендорфа, распорядился отправить прошитый ниткою и запечатанный пятью сургучными печатями конверт № 2261, а также и Десятова при пакете к господину военному министру.
И особо важного преступника Степана Десятова под конвоем трех солдат и жандарма вывели из полуподвала жандармского корпуса.
Арестантов вывели на работы. Они обрадовались — значит, не повесят: очищали казематы от грязи, носили битый кирпич и мрачно шутили, что готовят помещения для следующих.
— А может быть, сами вернемся? Кто хочет? — спросил Мичурин.
— То и ладно было бы, — отозвался Ромашов, вновь веселый, как всегда. — Ведь горевали же когда-то, что Степан уехал, а нам в Петербурге не бывать! — добавил он и поспешил к Михалеву, чему-то лукаво улыбаясь, и, не дойдя шага, за спиной Михалева крикнул: — Состоящий при отдельном Кавказском корпусе Апшеронского пехотного полка арестантской роты рядовой!
— Не кавказский я, а финляндский, — отозвался Михалев, — что много хуже.
Ромашов облапил друга, только цепи зазвенели.
— Как я сказал, так и будет! Все же тебя на Кавказ отправят. Я слыхал, сегодня готовься, — уверил Ромашов. — Плац-адъютант тебя на завтра с довольствия снял.
Ромашов оказался прав. Вопреки приговору Михалева вместе с чертежником Ширкалиным и Михаилом Пóносовым третьего августа отправили в Кавказские батальоны. Отправка происходила около полуночи от комендантского дома. Их вели в цепях.
В ночь на шестое августа из крепости вывели при десяти конвойных — пять солдат и пять казаков — закованных в цепях пятерых чёрмозцев. Их ждали у коменданта Петербургской гарнизонной стражи, где присоединили Степана.
— Смотри, усы, бородку отрастил и волосы длинные! — говорил Ромашов, не выпуская из объятий Степана. — А нас брили! Вот! — показал он, проведя рукой. Ромашов лишь промолчал о том, что Степан поседел.
— А я брить не давался, — шутил Степан.
— Ну, разве тебя осилишь! Ты наш Стенька Разин.
Степан, Ромашов, Петя и Мичурин не могли наговориться. Четверо друзей нарочито не замечали Алексиса и Федора. А те и меж собой — куда девалась их былая дружба? — старались не встречаться взглядами.