Вместо успокоительных вестей из Перми новая тревога — в столице стало известно о чартистском движении[474]. Пятнадцатого февраля лондонские рабочие выдвинули перед английским парламентом ряд требований.
Император Николай сильно разволновался. У него возникло желание скрыть появление тайного общества и незаметно кончить дело. Но, раздражаясь, он хотел и до конца искоренить вредное влияние заговора и казнью этих устрашить всех будущих, перебрать до единого, на кого только падет малейшее подозрение, и после быть уверенным, что корни заговора вырваны совершенно.
Однако Николай Павлович скрывал свою тревогу. Он продолжал праздничные увеселения, хотя надоели они сверх меры. С екатерининским размахом съезжались придворные в Елагин дворец[475]. Ехали на больших санях, за которые привязывали десятка полтора маленьких саней. В прицепленные санки садились по четыре человека, лицом друг к другу.
Ехали по Неве, по Большой, Малой, Средней Невке, по Каменному острову, на Елагин, к ледяным горам.
Упряжкой из шести лошадей, мчащих веселый поезд, управлял кучер Яков, разжалованный было за то, что опрокинул коляску государя и тот сломал ключицу.[476] Ныне Яков вновь допущен к лошадям. По знаку государя он делал внезапный поворот, потом выравнивал лошадей. От этого прицепленные сани заносило, они виляли, испуганные фрейлины визжали, и заранее назначенные седоки, к общему удовольствию, летели в снег.
На Елагином, накатавшись с гор на рогожах, гости переодевались в сухое платье и, как обычно, собирались в гостиной.
Царица объявляла любимую игру в веревочку[477], при которой сановники резвились, как дети. И тут до слуха Николая донесся обрывок разговора.
— Лишь при игре в карты помогает веревка от повешенного, — мрачно пошутил прусский посол, которому надоела скрытная передача кольца по кругу и сильные хлопки по рукам[478], когда отгадывающий усердствовал и тем смешил царицу.
— А что, скоро будут повешенные? — деловито осведомился посол американский.
В ожидании донесения из Перми Бенкендорф весь издергался: так хотелось доложить царю о полной ликвидации общества.
Второго марта он чувствовал себя отвратительно. Утром ему доставили донесение Певцова. Поспешно читая его, Бенкендорф нашел ряд упущений, раскипятился, как с ним бывало. Защемило сердце, он схватился за грудь, выпил стакан воды. Читал далее: «…отражены все безрассудные замыслы преступников, и в настоящее время не подает ни малейшего сомнения о совершенном спокойствии всех лиц, с оными прежде в сношениях бывшими».
— Негодяй! — Бенкендорф побагровел. — Действительно, лица «в сношениях бывшие» за себя могут не беспокоиться!
Получилось, что Певцов провалил следствие. Еще хорошо, что не он, шеф, а царь выбрал Певцова: меньше ответственности.
Шеф жандармов пересилил свое недомогание, явился на заседание комитета по ограничению образования и тут внезапно потерял сознание. Николай немедленно отправил Бенкендорфа домой и заседание отложил.
Бенкендорф распластался без признаков жизни. Николай вскоре приехал к больному с лейб-медиком; зять Бенкендорфа еще послал за доктором, да Арендт с собой привез двоих; еще домашний врач приехал, и сошлось пятеро. От многолюдия Бенкендорфу не полегчало, лишь догадался он о безнадежности своего положения.
Столик у кровати Бенкендорфа сплошь был уставлен пузырьками с лекарствами. Его облепили шпанскими мухами[479], пиявками, горчичниками, натирали «бальзамами», заставляли глотать сложные микстуры. И он покорно повиновался врачам. Но лучше ему не становилось.
Шеф жандармов все болел. Николай часто навещал больного. Когда государь задерживался у постели страдальца, то никому не разрешалось входить (дворцовый этикет!), и Николай собственноручно давал ему лекарства. Он вспоминал, как после прошлогодней катастрофы в Чембаре[480] Бенкендорф был у него сиделкой.
Развлекая больного, царь вспоминал вслух, как они вместе летели в канаву, как Николай сломал ключицу и два ребра, а каблук Бенкендорфа пришелся ему прямо в лоб.
— Вот легкий способ днем увидеть в глазах яркие звезды, — воскликнул Николай. Он развеселился, пропустил время приема лекарства и торопливо взял со стола бутылку: — Бодрись, Александр Христофорович, нужно принимать. Конечно, это гадость изрядная, так уж лучше глотай сразу, — утешал он, наливая в мензурку мутную жидкость.
— За царя! — воскликнул Бенкендорф и верноподданнически раскрыл рот насколько можно шире.
Николай ему собственноручно влил лекарство в раскрытый рот. Бенкендорф проглотил, его глаза выпучились, он побагровел, и неудержимый фонтан чуть не накрыл царя. Николай отскочил и растерянно спрашивал:
— Что с тобой, Христофорыч? Что я тебе дал?
— Не знаю, — стонал Бенкендорф в промежутках между приступами. Он извивался как угорь и смотрел преданными глазами. Во рту был вкус зеленого мыла, карболки, йодоформа[481] и еще чего-то более гнусного. Он корчился от боли, но не жаловался.
— Что же это? — продолжал допытываться царь. Понюхал — из бутылки пахло отвратительной смесью летучих мазей.
— Наверное, кожное бальзамическое притирание. Уууу-р-р-р!
— Так почему все лекарства с одинаковыми сигнатурками[482]? Как поправишься, предпиши различные для наружных и внутренних. Пусть у наружных будут желтого, куркумового цвета[483], а у внутренних — белоснежные, как платок, который я тебе дал, чтобы ты на своей службе осушал слезы обиженных, — повелел император и крикнул в сторону дверей: — Позовите докторов, графу хуже.
— Лучше! Лучше! — запротестовал Бенкендорф и уверял Николая, что он почти исцелился, что, по крайней мере, чувствует облегчение желудка, чего был лишен много дней.
А Николай вытирал мундир и с панической мнительностью думал: «Может быть, у него холера?»
— У него вольвулюс[484] — кишки захлестываются удавкой, от сего жестокое воспаление, — поспешил успокоить царя лейб-медик Арендт.