Привезли от Ляревича портрет Петьки.
— Вот это искусство! — сказала мать.
— Искусство преувеличивает, — усмехнулся Иван Петрович.
— Так и надо, — убежденно возразила мать.
Петька, пораженный силой искусства, рассматривал собственное изображение: на берегу озера на обломке скалы сидел мальчик с отличным плетеным хлыстиком в руках. От синяка не осталось и следа, и Петька восхитился, разделяя мнение матери: «Вот это искусство. Искусство должно преувеличивать!»
Учительницы затевали любительский спектакль, и вечером у Зулиных произошел примечательный разговор.
— Артисту дайте роль, — сказал Иван Петрович, кивнув на Петьку.
— Как же, как же! Мы его обязательно выпустим на нашу сцену, — ответила Татьяна Александровна.
— А какую пьесу выбрали? — спросил отец.
— «Бог спас», — ответила учительница. Опустив глаза, она рассказала, как в пьесе семья бедняка терпеливо переносила нужду, а купец раскаялся и вернул беднякам деньги.
— Гм, — хмыкнул отец, — толстовщиной отдает. Теперь чаще говорят: «На бога надейся, а сам не плошай». Меняются ведь люди-то, научаются свои интересы отстаивать.
Утром не терпелось поделиться радостью с товарищем, а Володьки в школе не было. Как только брякнул звонок на большую перемену, Петька уже летел по морозу в одной рубашке. Быстро вбежав в сени, он ушанкой сбил с валенок снег и распахнул двери в избу.
Над брусом полатей виднелась голова Володьки. Он лежал на животе и щурился на только что вынутые из печи и облитые сметаной шаньги[46].
— Ты чего на уроки не идешь?
— Валенки подшивают, — мрачно ответил Володька.
— Нельзя пропускать, теперь остался без роли. А у меня будет роль на спектакле.
— Какая это роль?
— Я артистом буду.
— Ну-у-уу, врешь!
— Провалиться мне на этом месте! Будут играть большие парни, и я с ними. Мне там отец подарит сапоги, и я буду переобуваться.
— Отец? Твой-то?
— Не мой, а понарошке, который в спектакле будет. Володька повернулся на спину и уставился в потолок. «Чего на самом деле, — думал он, — люди в спектаклях играют, а ты сиди босиком! Ичиги худые и больше обуться не во что». Потом он повернулся к Петьке и с живостью спросил:
— А сапоги новые? А сколько ребят на сцене будет у него, у отца-то твоего? Вот бы парнишек пять, да подарил бы он одни сапоги, да в драку делить! Вот бы сыграли! Я бы всем показал!
— Нет, драки не будет, — с сожалением вздохнул Петька. — А ты, знаешь, не зевай, скажи учительнице, что стихотворение к тому спектаклю выучишь. Это еще лучше будет. Выйдешь на сцену и давай чесать наизусть! Здорово получится. Стихотворение можно для этого выучить длинное-длинное, а мне-то совсем мало придется говорить. Только и всего: «Эх, сапоги-то, сапоги! Сапоги-то новые, да со скрипом!»
— Мало, — согласился Володька.
— Ну, ничего, я эти слова еще повторю. Раз пять скажу, а потом спляшу. Я, брат, такое разделаю, только… Эх! Искусство надо преувеличивать!
— Правильно, — подтвердила мать Володьки, — на то и артист, чтобы из мокрого слова искру выбить!
Петька испугался, что она начнет длинный рассказ о том, как была в театре в новом полушалке огневого шелка, какого больше ни у кого не было, как все смотрели на нее. Он мигом ударил в дверь задом и выскочил вон.
Вся школа говорила о спектакле и об удаче, выпавшей на долю Петьки. Пьесу начали готовить в классе: заучивали и повторяли роли. Потом, показывая «актерам», как двигаться по сцене, учительницы перенесли репетиции в стоявшее на площади пустое пожарное депо.
Собственно говоря, сруб ставили для иллюзиона — синематографа, но хозяин разорился, дом достался «волости», и сходка решила, что пожарная команда будет полезнее. Но и с пожарной командой дело далеко не пошло: купили бочку, собирались прорубить ворота вместо дверей, а пока повесили замок, и бочка третий год стояла на улице.
Зал оборудовали сценой с суфлерской будкой и артистической уборной. Повесили настоящий занавес. В углу стояла единственная декорация, изображающая беседку с колоннами, луну и лебедей в пруду. Декорацию бросил прогоревший фотограф. Настоящие декорации предполагалось писать на полотнищах, сшитых из мешков.
В пустом зале зажигали лампу. Гулко звучали голоса «артистов», причудливые тени ломались на потолке и выступах стен; в зал набивались ребятишки и с завистью и восхищением глядели на Петьку.
По ходу действия ему приходилось сидеть в углу (угла еще не было), потом получить свои сапоги и сказать два слова. И на этом его великолепная роль заканчивалась. Но много ли надо для приобретения славы!
Петька облюбовал на сцене зыбкую половицу с ужасным скрипом и решил тут попрыгать, примеряя подаренные отцом сапоги, чтобы театральными средствами усилить их природный скрип.
— На то я и артист, чтобы из мокрого слова искру выбить. Знаете, искусство всегда преувеличивает, — повторял Петька перед ребятами слова Володькиной матери и слова своих родителей, принимая их всерьез.
— Тоже задается! Подумаешь! — сказал Федька Колесников и толкнул Петьку в грудь: — Заявляешь? Выходи на одну ручку…
Петька, «переполненный» ответственностью перед своим братом артистом, презрительно ответил:
— Буду я с тобою мараться! Погоди, кончим спектакль, надаю как надо!
— Артис-прокис, — сказал Федька, и драку отложить не удалось.
Через несколько секунд внимание всех находящихся на сцене было привлечено к противоположному концу зала, где под одобрительные крики ребят на полу катались драчуны.
Федька Колесников ревел и малодушно сваливал вину на Петьку. Свидетели хором подтвердили: «Он сам нарывался, сам полез на Петьку». Затем свидетели и пострадавший были в полном составе выкинуты за дверь. На следующие репетиции никого не пускали, и Петьке было уже не так интересно «представлять» перед своим братом артистом. Вдобавок ко всему учительница сказала, что валенки снимать не нужно, дескать лишняя примерка задерживает репетицию.
Незаметно за горячей суетой подкрались праздники. Подошло время спектакля. В последний момент перед Петькой появилось непреодолимое препятствие: до сих пор ему подавали воображаемые сапоги, а настоящие на сцене не показывались. Петька снимал валенки и надевал их вновь. Своих сапог у него не было, а мать решительно сказала:
— Чужое старье я надевать тебе не позволю, — еще подцепишь какую-нибудь чесотку. Вот совершенно новые ботинки с пуговицами. По крайней мере видно, что привезены из магазина.
Петька утешал себя тем, что хоть штаны у него будут «настоящие»; но даже учительница, стремящаяся к реалистическому оформлению спектакля, косо посмотрела на знаменитые Петькины штаны, еще многое повидавшие после встречи с собакой и, наконец, доведенные «до настоящего вида».
За кулисами было шумно. У одних артистов лица сияли от счастья, у других были строго торжественны. Гримировались кто как умел, но ходили за сценой в шубах, так как было отчаянно холодно.
Сценический отец Петьки, получив для вручения подарка ботинки с пуговками, тряс кудельной бородой, говоря ему:
— Ты из рук полсапожки-то не дергай. Подожди, когда я их подыму, сам полюбуюсь, а потом тебе спокойно подам. А ты мне поклонишься. Ладно?
— Ладно. Я тебе не помешаю сыграть, и ты мне не мешай, — отвечал Петька, подчеркивая, что не нуждается ни в чьих советах.
Перед выходом на сцену сняли шубы, и тут обнаружилась его белая вышитая рубашка, которую приказала надеть мать. По мнению учительницы, это не годилось никуда. Но заменить Петьку или переодеть его не было никакой возможности.
— Подумаешь, какая важность! Я так сыграю, что все и не подумают ничего! — хвастался Петька.
В зале горели четыре лампы. С потолка свешивались гирлянды из пихтовых веток. По сторонам сцены, закрывая свежие доски, висела декорация прогоревшего фотографа, теперь разрезанная надвое. С одной стороны пришлась луна и беседка, с другой — пруд и лебеди.
Публика быстро заполняла зал. В первые ряды проходила местная интеллигенция, дальше оседали взрослые с детьми на руках; вдоль стен становились зрители, которым не хватило места на скамьях; в углах пирамидой лепились ребятишки. Все зрители были трезвы, предупредительно вежливы, степенны и, соблюдая приличия, молчали. Лишь среди интеллигенции шепотком шли разговоры о том, что такие начинания надо поддержать, что никто не помнит, когда был до этого спектакль, а без театра тут совсем одичаешь. Ездить же, дескать, в поселок невозможно. Да и как там играют любители железнодорожники! У нас, конечно, сыграют лучше.
Наговорившись друг с другом, зрители первых рядов начали тактично похлопывать в ладоши и топать в пол, торопя артистов. Тогда сняли с крючьев и унесли из зала лампы. Раздвинулся занавес. В зале стало тихо, лишь изредка раздавались возбужденные возгласы:
— Гля, паря! Эта молодуха-то — учителка!
— Цыть вам!
— Не умеют себя вести! — возмущались те, которые не понимали, что самое интересное — вперед всех «разгадать» артиста и объявить об этом во всеуслышание.
Шло действие, горели в жестяной рампе пятилинейные керосиновые лампочки. Петька, ерзая на скамейке, то оглядывался на дверь, в которую должен был войти «отец», то, вытягивая шею, глядел в глубину зала, тщетно пытаясь найти Володьку. Он так возился, что качались декорации, изображавшие закоптелую избу с облупленной русской печью и маленьким окном. У окна сидела Петькина «мать» (Анна Александровна), на печи лежала «бабушка». Артисты повторяли за суфлером заученные слова; с каждым их словом приближался момент, когда должен был войти «отец», и наконец он появился с мешком за плечами.
Петька горячо принял два ботинка и начал примерять обновку.
— Чего копаешься? — зашипел «отец».
— Крючок для пуговок дома забыл, — растерянно шептал Петька.
«Шепоток» их был слышен на весь зал.
— Ладно, не застегивай…
Артисты — мать и отец — смотрели на него с радостными улыбками, но, не дождавшись, когда Петька подаст свою реплику и пройдется в новых сапогах, они продолжали разговор.
Спектакль двигался своим чередом, а Петька основательно занялся ботинками и, честно застегнув до последней пуговицы, выскочил на середину сцены. Семья плакала, пораженная внезапным горем, но он, не в силах заметить перемену в действии и поглощенный своею ролью, прошелся перед рампой трепаком, распевая во все горло:
— Эх, сапоги-то! Сапоги-то новые! Да со скрипом сапоги!
Пройдя несколько раз через сцену, он повторил роль на скрипучей доске. Но энтузиазм Петьки почему-то не нашел особенного отклика и поддержки: в зале не грянул гром аплодисментов, суфлер из будки шипел что-то непонятное и норовил поймать Петьку за ногу; потерявший терпение «отец» дернул его за рукав и, моментально найдясь в затруднительном положении, дал подзатыльник.
— Опомнись, слушай чего я говорю!
Это тоже было не по ходу действия, но к месту…
— Петя, передайте маме, — мне очень жаль, что она сама не пришла взглянуть, как вы играли на сцене, — сухо сказала Татьяна Александровна после спектакля.
Один Володька оценил по достоинству старания Петьки и по дороге домой сказал:
— Ну и верещал ты. Ух громко! Даже в ушах звенело.
— Ты знаешь, Володька, все ругались, да и мне самому обидно; проклятые ботинки во всем виноваты… Да еще крючок для пуговок дома забыл. Без крючка попробуй-ка застегнуть!
— Про крючок я слыхал…
— Да, Петушок, — посочувствовал отец, узнав огорчения сына, — пожалуй, этот театр тебя в артисты больше не возьмет. Да и пьеску-то вытянули допотопную, затхленькую. Вот приедет дядя Вася — посоветуйся с ним. Он настоящую пьесу подберет. Да ведь он, когда без работы остался, так в цирке боролся. Вы, может быть, и тут свой цирк откроете, — закончил отец, как будто за шуткой скрывая какую-то другую мысль.
Среди интеллигентов долго продолжался спор, — правильно ли сделал автор, написав такую сцену, когда отец дает затрещину сыну. Лесничий остался в твердом убеждении, что безнравственно показывать в театре физические наказания.
Учительницы почему-то больше не ходили к Зулиным.