К книге
Дунечка и НикитаЮлиан Семенович Семенов ДУНЕЧКА И НИКИТА. I
3%
Юлиан Семенович Семенов ДУНЕЧКА И НИКИТА. I
1

— Идиоты, — сказал Никита. — Пустите, спать хочу.

Он лежал на кровати одетый. Он лег под утро, потому что всю ночь просидел над книжками по актерскому мастерству. Голову он накрыл подушкой, чтобы не слышать шума с улицы. Улица просыпалась рано. Дворник сонно переругивался с милиционером и громко шаркал метелкой по сухому тротуару. В доме напротив, на втором этаже, в третьем окне слева, мальчик в очках садился за рояль по утрам и наяривал гаммы. Никита часто разглядывал его в бинокль. У очкастого мальчика были короткие пальцы и веснушчатый нос. Никита его ненавидел.

Степанов снова тронул Никиту за плечо.

— Ну? — спросил Никита из-под подушки. — Чего?

— Вставай.

— Гады вы все. Мучаете человека.

— Мы привели Дуню, — сказал Степанов.

Никита сбросил подушку, сел на кровати и стал тереть лицо. Он тер лицо обстоятельно, разминая мышцы по системе йогов.

— Все-таки да? — спросил он.

— Что я могу поделать?

— Когда?

— Назначили на десять утра.

— Кто судья?

— Черт его знает. У тебя нет ничего выпить?

— Нет, потому что пить нехорошо, если сражаешься или когда пишешь. Так, кажется, у Папы... А я сегодня сражаюсь. Ну-ка, стань. Колоссальный прием... Протяни левую. Захватываю у кисти, понял? Рывок на себя, ногу вперед с резким выбросом — и ты в партере.

— Я, милый, на галерке.

— Слушай, у меня сегодня зачет по драке, а может, еще консультация по мастерству. Что я стану делать с Дунькой?

— Нам ее не с кем оставить.

— А как ее будут делить?

— Отстань, а?

— В холодильнике есть прекрасный квас. Хочешь? Могу выдать.

— Я хочу выпить.

— У тебя, кстати, деньги есть?

— Есть.

— Одолжи десятку.

— На.

— До, ре, ми, фа, соль, ля, си, мне спасибо, вам мерси, — сказал Никита и пошел в ту комнату, где Надя сидела с Дунечкой.

— Здоро́во, сестреночка, — бодро сказал Никита и поцеловал Надю. Племяшечка, привет.

— А я сегодня весь день с тобой буду, — сказала Дуня.

— Мешать станешь?

— Конечно.

— Выдеру.

— Меня драть нельзя, я нервная.

— Вы оба понимаете, что творите? — спросил Никита. — Может, отложите ваш бракоразводный про...

— Никита! — Надя показала глазами на Дуню.

— Ничего, говорите, я вас не буду слушать, — сказала Дунечка и приложила пальцы к ушам, — я вместо этого смотреть буду.

— Пожалуйста, не отпускай ее ни на шаг, — сказала Надя, — нам просто не с кем ее оставить, понимаешь? Никого нет, кроме тебя.

— Мама вернется послезавтра...

— Я не виновата, что все это назначили на сегодня.

Дунечка пошла в ту комнату, где у окна сидел Степанов. Она шла, подпрыгивая на носочках.

— Смотри, — сказала она, остановившись возле двери. — Я умею на самых кончиках, как балерина.

— Ах ты рыбонька моя, — сказала Надя и вышла на кухню.

Никита пошел следом за ней.

— Еще ж не поздно, — сказал он. — Ты ведь любишь его.

— Я его ненавижу.

— Он тебя любит.

— Он негодяй, я его видеть не могу.

— Ты без него повесишься через полгода.

— Ну и пусть.

— А как вы будете с Дунькой?

— Она будет со мной.

— Она будет без отца.

— Она будет со мной, — повторила Надя, — ясно тебе? И вообще, не суй свой нос туда, куда не надо.

— Как с Дунькой сидеть, так «Никиток», а как говорю правду — так «не суй нос». Ты — сумасшедшая.

— Сам очень хороший.

— Мне по долгу велено, я — артист. Артист обязан быть сумасшедшим, иначе он станет дерьмом.

Никита ушел в ванную, залез под душ и задернулся занавеской. Он плескался и повизгивал тонким голосом.

— Надька, — крикнул он, — потри спину.

Надя выключила газ, поставила медную кофейницу на стол и пошла в ванную.

— Какой долдон вымахал, — сказала Надя, — а вроде вчера я тебя грудного купала.

— Не подглядывай, — сказал Никита, — я тебя стесняюсь. Слышь, Надьк, а чего ты такая красивая перед разводом стала? Влюбилась? Или страдание делает женщину прекрасной?

— Страдание. Нагнись ниже.

— Больно дерешь!

— Не кричи. У тебя спина грязная.

— Спина — не душа, прожить и с такой можно. Слушай, а вот для вас имеет значение, какая у мужчины фигура?

— Конечно.

— У меня ноги тонкие.

— Дурашка, — сказала Надя, — это красиво.

Она села на край ванны и заплакала. Плакала она по-детски: у нее катилось по щекам много слез и сразу же краснел нос.

— Идиоты, — сказал Никита, — вы идиоты. Выйди, я буду вытираться.

Степанов сидел возле окна, а Дунечка танцевала посреди комнаты. Она любила танцевать.

Степанов смотрел на дочь и вспоминал, как семь лет назад в такой же летний день Дунечку привезли из родильного дома.

Есть разница в том, как относятся к новорожденному мать и отец. Надя подолгу просиживала возле Дунечки — сморщенной, коричневолицей, пищащей хриплым голосишком, — и смотрела на нее с умилением, и находила сходство: «Уши у нее твои, и брови твои, и подбородок твой». А Степанов смотрел на этот пищащий комочек с осторожным любопытством, не видел никакого сходства, но соглашался с Надей и недоуменно хмыкал: «Моя дочь...»

Люди — те же позвоночные, только высшая их форма. Волчица облизывает детеныша, подолгу глядит на него, положив длинную морду на толстые лапы, а волк гуляет себе по лесу, мимо слепых волчат проходит равнодушно — не придавить бы, — и только. Волк начинает брать детеныша с собой, когда тот делается постарше и когда мать уже не смотрит на него с такой нежностью, а порой даже прикусит за загривок, если что не так. У зверей младенчество принадлежит матери, зрелость — отцу. У людей — так же.

— Папочка, — спросила Дуня, — а у вас когда начнется баракоразводный?

— Что?

— Так Никита сказал.

— Не болтай, мать, ерунды...

— Ну какая ж я тебе мать, — рассудительно сказала Дунечка, — я твоя дочка.

— Дуньк, скажи «рыба», — попросил Степанов, закрыв глаза.

— Рыба.

— Раньше ты говорила — лыба. Ну-ка, иди, я тебя поцелую.

— Вы меня всегда целуете, когда ссоритесь.

— Смотри, какой пух тополиный летает.

— А зачем он летает?

— Весна...

— Пусть бы зимой летал, тогда падать не больно.

Вошел Никита:

— Она уже ушла.

— Пока, Дунечка, Никиту слушаться безо всяких.

— А со всякими?

Никита и Степанов посмотрели друг на друга. Степанов поднялся, потянулся, захрустев пальцами, и пошел в суд — разводиться.

— Дунька, порубать хочешь?

— Знаешь, как папа говорит? Он говорит: «рубансон-гоглидзе» и «кирневич-валуа».

— А что такое «кирневич-валуа»?

— Очень просто. Это когда в рюмку наливают водку.

— Ясно. Яичню «рубансон-гоглидзе»?

— Не хочется.

— Мало ли что не хочется... Надо. Человек есть то, что он ест. Поняла?

— Нет.

— Что нет?

— Как же он может быть тем, что ест? Ведь человек не еда.

— Ты у меня Гегель.

— Ну какой же я Гегель, Никит? — снова рассудительно ответила Дунечка. — Я девочка.

— Ладно, девочка. Сиди, я пойду глазунью жарить.

Дунечка осталась в комнате одна. Улыбка сошла с ее лица, и оно вдруг сделалось взрослым и скорбным. Она подошла к окну и стала разглядывать улицу, по которой с ревом проносились расплющенные машины, торопились люди — большеголовые и с коротенькими ножками. А когда к остановке подъехал рычащий автобус и пустил струю дыма, Дунечка сделала шаг от окна — так он был грозен, этот красный автобус, если глядеть сверху.

Дунечка еще немного поглядела в окно, потом ей это наскучило, и она решила порисовать. Она взяла красный карандаш и нарисовала на оборотной стороне синей тетрадки танцующую женщину с сумочкой в левой руке. Глаза танцовщицам Дунечка рисовала длинные и раскосые, волосы — распущенные, падающие на лоб. Она умела рисовать танцующих женщин: она чувствовала движение и, когда рисовала, делала ногами те самые движения, которые в рисунке повторяли танцовщицы с худыми длинными руками, с сумочками и в шляпках на распущенных волосах.

Дунечка полюбовалась танцовщицей, немного потанцевала сама, а потом, вздохнув, принялась убирать Никитину кушетку. Движения ее были точны и повторяли движения матери, когда та по утрам убирала кровати.

Дети точно повторяют движения. Но кто сказал, что они так же точно и цепко не повторяют те слова, которые слышат? Кто сказал, что они не понимают смысл этих слов — тех злых, обидных и горьких слов, без которых вряд ли обходится какая семья?

«Ты еще маленькая», «ты этого не понимаешь». Какая глупость! Плохая память — бич людей. Родители забывают самих себя — семилетних. Вспомните себя в семь лет те, которым сейчас тридцать! Вспомните! Ведь вы все понимали в семь лет — особо остро, может быть, даже точней, чем понимаете сейчас, потому что тогда ваше сознание не было загромождено тем, что ханжи называют «богатым опытом». Доброта человека должна проверяться его отношением к детям.

— Дунька, иди сюда! — крикнул из кухни Никита. — Яичня готова.

— Где у тебя веник?

— Веник после, сначала калории.

— А что это — калории?

— Единицы тепла.

— Какие единицы? — спросила Дунечка. — Длинные палочки?

— Разные бывают.

— Они вроде микробов?

— Двоюродные братья.

— Баба говорит, что у микробов есть руки и ноги.

— А как про мозг? Баба на этот счет данных не имеет?

— Дурачок ты даже совсем, — сказала Дунечка таким голосом, каким Надя говорила Степанову, когда радовалась чему-нибудь. — Глупенький совсем даже.

— Ах ты моя душечка! — засмеялся Никита.

— А знаешь, как мама говорила, когда они ссорились?

— Знаю...

— Я тебе сделала сюрприз на букву «у», Никит...

— Какой?

— Уб...

— Ну, давай, давай... — сказал Никита, глядя в газету.

— Я так не буду. Ты не со мной говоришь.

— Дуня, запомни раз и навсегда: газета — это самое массовое оружие.

— Как сабля?

— Почти.

— Убра...

— Не понимаю.

— Убрала кровать, дурачок!

— Ты давай без фамильярности. Я не дурачок, а твой дядька.

— Ты не говори «дядька», ты «дядя» говори.

— Почему?

— «Дядьки» в магазинах ходят, и «тетки» тоже.

— Ешь яичню.

— Не хочется.

— А зря.

— Я когда маленькая была, говорила «хочечя», а не «хочется».

— А сейчас ты большая?

— Конечно. Осенью в школу пойду.

— Хочется в школу?

— Что ты... Кому хочется учиться?

— Евдокия, ты — враг прогресса, — сказал Никита. — Пошли в институт, я драться должен.

Предыдущая главаГлава 1 из 31Следующая глава