— Идиоты, — сказал Никита. — Пустите, спать хочу.
Он лежал на кровати одетый. Он лег под утро, потому что всю ночь просидел над книжками по актерскому мастерству. Голову он накрыл подушкой, чтобы не слышать шума с улицы. Улица просыпалась рано. Дворник сонно переругивался с милиционером и громко шаркал метелкой по сухому тротуару. В доме напротив, на втором этаже, в третьем окне слева, мальчик в очках садился за рояль по утрам и наяривал гаммы. Никита часто разглядывал его в бинокль. У очкастого мальчика были короткие пальцы и веснушчатый нос. Никита его ненавидел.
Степанов снова тронул Никиту за плечо.
— Ну? — спросил Никита из-под подушки. — Чего?
— Вставай.
— Гады вы все. Мучаете человека.
— Мы привели Дуню, — сказал Степанов.
Никита сбросил подушку, сел на кровати и стал тереть лицо. Он тер лицо обстоятельно, разминая мышцы по системе йогов.
— Все-таки да? — спросил он.
— Что я могу поделать?
— Когда?
— Назначили на десять утра.
— Кто судья?
— Черт его знает. У тебя нет ничего выпить?
— Нет, потому что пить нехорошо, если сражаешься или когда пишешь. Так, кажется, у Папы... А я сегодня сражаюсь. Ну-ка, стань. Колоссальный прием... Протяни левую. Захватываю у кисти, понял? Рывок на себя, ногу вперед с резким выбросом — и ты в партере.
— Я, милый, на галерке.
— Слушай, у меня сегодня зачет по драке, а может, еще консультация по мастерству. Что я стану делать с Дунькой?
— Нам ее не с кем оставить.
— А как ее будут делить?
— Отстань, а?
— В холодильнике есть прекрасный квас. Хочешь? Могу выдать.
— Я хочу выпить.
— У тебя, кстати, деньги есть?
— Есть.
— Одолжи десятку.
— На.
— До, ре, ми, фа, соль, ля, си, мне спасибо, вам мерси, — сказал Никита и пошел в ту комнату, где Надя сидела с Дунечкой.
— Здоро́во, сестреночка, — бодро сказал Никита и поцеловал Надю. Племяшечка, привет.
— А я сегодня весь день с тобой буду, — сказала Дуня.
— Мешать станешь?
— Конечно.
— Выдеру.
— Меня драть нельзя, я нервная.
— Вы оба понимаете, что творите? — спросил Никита. — Может, отложите ваш бракоразводный про...
— Никита! — Надя показала глазами на Дуню.
— Ничего, говорите, я вас не буду слушать, — сказала Дунечка и приложила пальцы к ушам, — я вместо этого смотреть буду.
— Пожалуйста, не отпускай ее ни на шаг, — сказала Надя, — нам просто не с кем ее оставить, понимаешь? Никого нет, кроме тебя.
— Мама вернется послезавтра...
— Я не виновата, что все это назначили на сегодня.
Дунечка пошла в ту комнату, где у окна сидел Степанов. Она шла, подпрыгивая на носочках.
— Смотри, — сказала она, остановившись возле двери. — Я умею на самых кончиках, как балерина.
— Ах ты рыбонька моя, — сказала Надя и вышла на кухню.
Никита пошел следом за ней.
— Еще ж не поздно, — сказал он. — Ты ведь любишь его.
— Я его ненавижу.
— Он тебя любит.
— Он негодяй, я его видеть не могу.
— Ты без него повесишься через полгода.
— Ну и пусть.
— А как вы будете с Дунькой?
— Она будет со мной.
— Она будет без отца.
— Она будет со мной, — повторила Надя, — ясно тебе? И вообще, не суй свой нос туда, куда не надо.
— Как с Дунькой сидеть, так «Никиток», а как говорю правду — так «не суй нос». Ты — сумасшедшая.
— Сам очень хороший.
— Мне по долгу велено, я — артист. Артист обязан быть сумасшедшим, иначе он станет дерьмом.
Никита ушел в ванную, залез под душ и задернулся занавеской. Он плескался и повизгивал тонким голосом.
— Надька, — крикнул он, — потри спину.
Надя выключила газ, поставила медную кофейницу на стол и пошла в ванную.
— Какой долдон вымахал, — сказала Надя, — а вроде вчера я тебя грудного купала.
— Не подглядывай, — сказал Никита, — я тебя стесняюсь. Слышь, Надьк, а чего ты такая красивая перед разводом стала? Влюбилась? Или страдание делает женщину прекрасной?
— Страдание. Нагнись ниже.
— Больно дерешь!
— Не кричи. У тебя спина грязная.
— Спина — не душа, прожить и с такой можно. Слушай, а вот для вас имеет значение, какая у мужчины фигура?
— Конечно.
— У меня ноги тонкие.
— Дурашка, — сказала Надя, — это красиво.
Она села на край ванны и заплакала. Плакала она по-детски: у нее катилось по щекам много слез и сразу же краснел нос.
— Идиоты, — сказал Никита, — вы идиоты. Выйди, я буду вытираться.
Степанов сидел возле окна, а Дунечка танцевала посреди комнаты. Она любила танцевать.
Степанов смотрел на дочь и вспоминал, как семь лет назад в такой же летний день Дунечку привезли из родильного дома.
Есть разница в том, как относятся к новорожденному мать и отец. Надя подолгу просиживала возле Дунечки — сморщенной, коричневолицей, пищащей хриплым голосишком, — и смотрела на нее с умилением, и находила сходство: «Уши у нее твои, и брови твои, и подбородок твой». А Степанов смотрел на этот пищащий комочек с осторожным любопытством, не видел никакого сходства, но соглашался с Надей и недоуменно хмыкал: «Моя дочь...»
Люди — те же позвоночные, только высшая их форма. Волчица облизывает детеныша, подолгу глядит на него, положив длинную морду на толстые лапы, а волк гуляет себе по лесу, мимо слепых волчат проходит равнодушно — не придавить бы, — и только. Волк начинает брать детеныша с собой, когда тот делается постарше и когда мать уже не смотрит на него с такой нежностью, а порой даже прикусит за загривок, если что не так. У зверей младенчество принадлежит матери, зрелость — отцу. У людей — так же.
— Папочка, — спросила Дуня, — а у вас когда начнется баракоразводный?
— Что?
— Так Никита сказал.
— Не болтай, мать, ерунды...
— Ну какая ж я тебе мать, — рассудительно сказала Дунечка, — я твоя дочка.
— Дуньк, скажи «рыба», — попросил Степанов, закрыв глаза.
— Рыба.
— Раньше ты говорила — лыба. Ну-ка, иди, я тебя поцелую.
— Вы меня всегда целуете, когда ссоритесь.
— Смотри, какой пух тополиный летает.
— А зачем он летает?
— Весна...
— Пусть бы зимой летал, тогда падать не больно.
Вошел Никита:
— Она уже ушла.
— Пока, Дунечка, Никиту слушаться безо всяких.
— А со всякими?
Никита и Степанов посмотрели друг на друга. Степанов поднялся, потянулся, захрустев пальцами, и пошел в суд — разводиться.
— Дунька, порубать хочешь?
— Знаешь, как папа говорит? Он говорит: «рубансон-гоглидзе» и «кирневич-валуа».
— А что такое «кирневич-валуа»?
— Очень просто. Это когда в рюмку наливают водку.
— Ясно. Яичню «рубансон-гоглидзе»?
— Не хочется.
— Мало ли что не хочется... Надо. Человек есть то, что он ест. Поняла?
— Нет.
— Что нет?
— Как же он может быть тем, что ест? Ведь человек не еда.
— Ты у меня Гегель.
— Ну какой же я Гегель, Никит? — снова рассудительно ответила Дунечка. — Я девочка.
— Ладно, девочка. Сиди, я пойду глазунью жарить.
Дунечка осталась в комнате одна. Улыбка сошла с ее лица, и оно вдруг сделалось взрослым и скорбным. Она подошла к окну и стала разглядывать улицу, по которой с ревом проносились расплющенные машины, торопились люди — большеголовые и с коротенькими ножками. А когда к остановке подъехал рычащий автобус и пустил струю дыма, Дунечка сделала шаг от окна — так он был грозен, этот красный автобус, если глядеть сверху.
Дунечка еще немного поглядела в окно, потом ей это наскучило, и она решила порисовать. Она взяла красный карандаш и нарисовала на оборотной стороне синей тетрадки танцующую женщину с сумочкой в левой руке. Глаза танцовщицам Дунечка рисовала длинные и раскосые, волосы — распущенные, падающие на лоб. Она умела рисовать танцующих женщин: она чувствовала движение и, когда рисовала, делала ногами те самые движения, которые в рисунке повторяли танцовщицы с худыми длинными руками, с сумочками и в шляпках на распущенных волосах.
Дунечка полюбовалась танцовщицей, немного потанцевала сама, а потом, вздохнув, принялась убирать Никитину кушетку. Движения ее были точны и повторяли движения матери, когда та по утрам убирала кровати.
Дети точно повторяют движения. Но кто сказал, что они так же точно и цепко не повторяют те слова, которые слышат? Кто сказал, что они не понимают смысл этих слов — тех злых, обидных и горьких слов, без которых вряд ли обходится какая семья?
«Ты еще маленькая», «ты этого не понимаешь». Какая глупость! Плохая память — бич людей. Родители забывают самих себя — семилетних. Вспомните себя в семь лет те, которым сейчас тридцать! Вспомните! Ведь вы все понимали в семь лет — особо остро, может быть, даже точней, чем понимаете сейчас, потому что тогда ваше сознание не было загромождено тем, что ханжи называют «богатым опытом». Доброта человека должна проверяться его отношением к детям.
— Дунька, иди сюда! — крикнул из кухни Никита. — Яичня готова.
— Где у тебя веник?
— Веник после, сначала калории.
— А что это — калории?
— Единицы тепла.
— Какие единицы? — спросила Дунечка. — Длинные палочки?
— Разные бывают.
— Они вроде микробов?
— Двоюродные братья.
— Баба говорит, что у микробов есть руки и ноги.
— А как про мозг? Баба на этот счет данных не имеет?
— Дурачок ты даже совсем, — сказала Дунечка таким голосом, каким Надя говорила Степанову, когда радовалась чему-нибудь. — Глупенький совсем даже.
— Ах ты моя душечка! — засмеялся Никита.
— А знаешь, как мама говорила, когда они ссорились?
— Знаю...
— Я тебе сделала сюрприз на букву «у», Никит...
— Какой?
— Уб...
— Ну, давай, давай... — сказал Никита, глядя в газету.
— Я так не буду. Ты не со мной говоришь.
— Дуня, запомни раз и навсегда: газета — это самое массовое оружие.
— Как сабля?
— Почти.
— Убра...
— Не понимаю.
— Убрала кровать, дурачок!
— Ты давай без фамильярности. Я не дурачок, а твой дядька.
— Ты не говори «дядька», ты «дядя» говори.
— Почему?
— «Дядьки» в магазинах ходят, и «тетки» тоже.
— Ешь яичню.
— Не хочется.
— А зря.
— Я когда маленькая была, говорила «хочечя», а не «хочется».
— А сейчас ты большая?
— Конечно. Осенью в школу пойду.
— Хочется в школу?
— Что ты... Кому хочется учиться?
— Евдокия, ты — враг прогресса, — сказал Никита. — Пошли в институт, я драться должен.