Томас передвинулся к краю окна и, просунув голову между стеной и занавеской, опустил взгляд на подъездную аллею, где остановилась машина. Из нее выбирались его мать и юная потаскушка. Мать выпрастывалась медленно, невозмутимо и неуклюже, а следом скользнули наружу длинные, слегка изогнутые ноги потаскушки, платье задралось выше колен. С пронзительным смехом она кинулась навстречу псу, который, радуясь ей, прыгал и крутился волчком. Крупное тело Томаса наполнял гнев, копясь с безмолвной, зловещей силой, как густеет толпа.
И что ему теперь? Собирать вещи, ехать в гостиницу и жить там, пока дома опять не станет как было.
Он не знал, где чемодан, он терпеть не мог собирать вещи, ему нужны были его книги, пишущая машинка у него была не портативная, он привык к электрическому одеялу, он с трудом выносил ресторанную пищу. Мать с ее сумасбродной благотворительностью весь покой их дома поставила под удар.
Хлопнула задняя дверь, и смех девчонки стрельнул вверх ударом тока: через кухню, задний коридор, лестничный пролет – к нему в спальню. Он отпрянул вбок и стоял, мрачно оглядывая комнату. Утром он заявил матери без обиняков: «Если опять привезешь сюда эту девку, я уйду. Так что выбирай: либо она, либо я».
Она и выбрала. Его горло захлестнуло болью. За тридцать пять лет его жизни такого не было ни разу… Он почувствовал, что позади глаз накипает горячая влага. Потом окреп внутренне, весь во власти гнева. Нет, наоборот: никакого выбора она не сделала. Рассчитывает на его привязанность к электрическому одеялу. Что ж, придется ей узнать.
Смех девчонки метнулся вверх еще раз, и Томаса передернуло. В памяти опять возникло ее лицо и фигура прошлой ночью. Она вторглась к нему в спальню. Проснулся – дверь открыта, и она в проеме. Повернулась к нему, и света в коридоре хватило, чтобы она была неплохо видна. Лицо – как у актрисы в музыкальной комедии: острый подбородок, широкие яблочные щеки и пустые кошачьи глаза. Он вскочил с кровати, схватил стул и, неся его перед собой, заставил ее пятиться и вытеснил за дверь, как укротитель отправляет на место опасную кошку. Он молча толкал ее по коридору, у материнской двери остановился и постучал. Девчонка, охнув, повернулась и исчезла в комнате для гостей.
Секунду спустя мать открыла свою дверь и с тревогой выглянула в коридор. Ее лицо, намазанное чем-то на ночь, обрамляли розовые резиновые бигуди. Она посмотрела в ту сторону, куда ретировалась девчонка. Томас стоял перед ней по-прежнему со стулом в руках, как будто готовился укротить еще одного зверя.
– Хотела пробраться ко мне в комнату, – прошипел он, напирая на нее. – Проснулся и вижу, что она в мою спальню лезет. – Он закрыл за собой дверь и продолжил негодующе, повышая голос: – Я не намерен этого терпеть! Не намерен больше ни дня!
Он оттеснил мать к самой кровати, и она села на ее край. На грузное тело у нее была посажена непостижимо худощавая, несообразно тощая голова.
– Говорю тебе в последний раз, – сказал Томас. – Я ни дня больше не намерен этого терпеть. – Во всех материнских поступках ему виделась явная система. А именно – с наилучшими намерениями на свете выставлять добродетель на посмешище, доводить ее до такой бессмысленной крайности, что все причастные оказываются в глупом положении и сама добродетель начинает выглядеть нелепо. – Ни дня, – повторил он.
Мать решительно покачала головой, не сводя глаз с двери.
Томас опустил стул перед ней на пол и сел на него. Он наклонился вперед, словно собирался что-то объяснить умственно отсталому ребенку.
– Еще одно, в чем она неблагополучна, – сказала мать. – Ужас, просто ужас. Она мне сказала, как это называется, я забыла, это что-то, с чем она не может сладить. Врожденное. Томас, – она поднесла ладонь к щеке, – а вообрази на ее месте себя.
Он задохнулся от возмущения.
– Как тебе втолковать, – прохрипел он, – что если она не может с собой сладить, то и от тебя ей никакой пользы?
Синева материнских глаз, интимно близких, но неприкосновенных, была синевой необозримых далей после заката.
– Нифмомания, – пробормотала она.
– Нимфомания, – яростно поправил он мать. – Напрасно она дурит тебе голову учеными названиями. Она моральный урод. Вот и все, что тебе надо знать. От рождения лишена моральных задатков, как рождаются без почки или ноги. Понимаешь?
– Я все думаю и думаю: а вдруг это был бы ты? – сказала она, не отводя ладонь от щеки. – Если бы это был ты, что бы я, по-твоему, чувствовала, если бы никто не хотел тебя взять? Если бы ты был не блестящая даровитая личность, а нифмоман, и не мог с собой справиться, и…
Томас невольно вообразил, будто медленно превращается в девчонку, и ощутил глубокое, невыносимое отвращение к себе.
– Во что она была одета? – отрывисто спросила мать, сузив глаза.
– Ни во что! – проревел он. – Гони ее отсюда немедленно!
– Как я ее выгоню на холод? Утром она опять грозилась покончить с собой.
– Отправь ее обратно в тюрьму, – сказал Томас.
– Тебя, Томас, я бы в тюрьму не отправила.
Он вскочил со стула, схватил его и ринулся вон из ее комнаты, чувствуя, что еще немного, и он потеряет остатки выдержки.
Томас любил мать. Любил, потому что это было для него естественно, но случалось иной раз так, что материнская любовь к нему делалась нестерпима. Иной раз она делалась не чем иным, как идиотской тайной в чистом виде, и он ощущал вокруг себя силы, невидимые токи, над которыми не имел ни малейшей власти. Мать начинала всегда с банальнейшей мелочи – с чего-то такого, что «мило было бы сделать», – а кончалось самым безрассудным образом, кончалось пляской под дудку дьявола, которого мать, конечно, не в состоянии была распознать.
Дьявол для Томаса был только оборотом речи, но этот оборот подходил к ситуациям, в которые мать попадала. Был бы у нее хоть немного развит интеллект, Томас доказал бы ей, опираясь на историю ранних христиан, что избыток добродетели вреден, что умеренность в добре порождает умеренность в зле, что если бы Антоний Великий остался дома и заботился о сестре, то никакие бесы его бы не донимали.
Томас не был циником и не выступал против добродетели, она была для него первоосновой порядка и единственным, что делает жизнь выносимой. Его собственная жизнь была выносима благодаря материнским добродетелям из более здоровых: дом она вела очень хорошо, готовила превосходно. Но когда добродетель выходила у нее из-под контроля, как сейчас, им овладевало ощущение, что тут орудуют бесы, причем это вам не просто какие-нибудь выверты ее или его собственного ума – нет, это вполне себе персоны, невидимые квартиранты, которые в любую минуту могут визгливо подать голос или звякнуть кастрюлей.
Девчонка оказалась в окружной тюрьме месяц назад из-за необеспеченного чека, мать Томаса увидела ее снимок в газете. За завтраком она долго смотрела на фотографию, а потом передала ему газету поверх кофейника.
– Надо же, – сказала она, – всего девятнадцать лет, и сидит в этой мерзкой тюрьме. А по лицу не скажешь, что плохая девчонка.
Томас взглянул на фото и увидел лицо изворотливой голодранки. Средний возраст правонарушителей, заметил он, неуклонно снижается.
– Она не выглядит испорченной, – сказала мать.
– Неиспорченные не платят необеспеченными чеками, – возразил Томас.
– Ты не знаешь, как ты сам бы поступил в тяжелых обстоятельствах.
– Необеспеченный чек не стал бы выписывать.
– Заеду-ка я туда, – сказала его мать, – и передам ей коробочку конфет.
Прояви он сразу же необходимую твердость, ничего дальнейшего бы не случилось. Его отец, будь он жив, проявил бы твердость немедленно. Коробка конфет – это был ее любимый вариант того, что «мило было бы сделать». Переселялся кто-нибудь из ее круга в город – она заглядывала с коробкой конфет; рождался у кого-нибудь из ее знакомых внук, получал сын или дочка стипендию – она заглядывала с коробкой конфет; когда один старик сломал шейку бедра, она приехала к нему, лежачему, с коробкой конфет. Явиться с коробкой конфет в тюрьму – эта идея показалась Томасу забавной.
Сейчас он стоял в своей комнате, провожал уносящийся куда-то ракетой внутри его головы смех девчонки и клял себя за тогдашнее легкомыслие.
Когда мать вернулась после посещения тюрьмы, она без стука ворвалась к нему в кабинет, рухнула всем телом на диван и, подняв свои маленькие распухшие ступни, опустила их на подлокотник. Полежав так с минуту, нашла в себе силы сесть и подсунуть под пятки газету. Потом снова повалилась на спину.
– Мы понятия не имеем, как живет другая половина, – сказала она.
Томас знал, что, хотя материнские высказывания полны общих мест, за этими общими местами стоит реальный опыт. Ему не так было жаль девчонку в тюрьме, как побывавшую там мать. Он бы с радостью избавил ее от всех неприятных впечатлений.
– Съездила? – сказал он и отложил академический журнал. – Ну а теперь советую выбросить все это из головы. Девчонке в тюрьме самое место.
– Ты не представляешь, сколько она перенесла всего, – сказала мать и опять села. – Слушай.
Несчастную девочку, Стар, растила приемная мамаша с тремя своими детьми, и старший, почти уже взрослый парень, вытворял с ней такое, что ей волей-неволей пришлось сбежать и разыскать свою настоящую мать. Эта мать, когда Стар ее нашла, отправляла ее в разные интернаты, только бы с глаз долой. И из каждого она сбегала, иначе нельзя было, до того чудовищно, просто неописуемо там с ней поступали всякие извращенцы и садисты. Томас чувствовал, что мать не была избавлена от подробностей, от которых она избавляла его. Она говорила уклончиво, расплывчато, но голос порой вздрагивал, и он чувствовал, что она вспоминает тот или иной из ужасов, которые были ей обрисованы наглядно. Он понадеялся, что пройдут дни и память обо всем этом у нее поблекнет, но не тут-то было. Назавтра она опять поехала в тюрьму, на сей раз с гигиеническими салфетками и кольдкремом, а спустя еще несколько дней сказала ему, что связалась с юристом.
В таких именно случаях Томас искренне скорбел о смерти отца, которого он живого не выносил. Старик не потерпел бы эту дурь. Не обремененный бесполезным состраданием, он сказал бы за ее спиной пару необходимых слов своему приятелю шерифу, и девчонку отправили бы отбывать срок в тюрьму штата. Он постоянно был во что-нибудь вовлечен, деятелен, вечно чем-нибудь разъярен – до того последнего завтрака, когда он, сердито зыркнув на жену, словно она одна была виновата, упал из-за стола мертвый. Томас унаследовал житейский ум отца, но не его безжалостность, и материнскую любовь к добру без ее склонности его творить. Во всем практическом его стратегия была – ждать и присматриваться к ходу событий.
Юрист выяснил, что история о неоднократных надругательствах по большей части выдумка, но, когда он сказал матери Томаса, что у девчонки психопатическое расстройство личности и что она не настолько помешанная, чтобы определить ее в сумасшедший дом, не настолько преступница, чтобы сидеть в тюрьме, и не настолько благонадежна, чтобы жить в обществе, мать прониклась сочувствием как никогда. Девчонка с готовностью призналась, что история, которую она рассказала, лжива, что она прирожденная выдумщица, а врет потому, объяснила она, что у нее комплексы. Она побывала в руках у нескольких психиатров, которые довершили ее образование – нанесли, так сказать, последние мазки. Она знала про саму себя, что безнадежна. Мать перед лицом такой беды, казалось, склонилась долу, придавленная некой мучительной тайной, вынести которую можно было, только удвоив усилия. К его досаде, она и на него стала смотреть с каким-то состраданием, как будто ее размытая доброта уже не проводила различий.
Через несколько дней она ворвалась к нему с известием: юрист добился, чтобы девчонку выпустили – под ее поручительство.
Томас встал из своего большого моррисовского кресла, роняя сборник статей, который читал. Мягкие формы его крупного лица исказила гримаса ожидаемой боли.
– В этом доме, – проговорил он, – ноги ее быть не должно!
– Нет, нет, – заверила его она, – успокойся, Томас.
С немалым трудом, сказала она, ей удалось найти в городе девчонке работу в зоомагазине и жилье в пансионе у одной знакомой старушки с причудами. Люди ведь не очень-то добры. Им неохота ставить себя на место такой вот Стар, на которую обрушились все напасти.
Томас снова сел и поднял с пола сборник. У него было ощущение, что он избежал некой опасности, которую не горел желанием ясно определить для себя.
– Тебе, конечно, ничего не втолковать, – сказал он, – но помяни мое слово: несколько дней – и девчонки след простынет, а перед тем она вытянет из тебя все, что сможет. И прости-прощай.
Через два дня он пришел домой вечером, открыл дверь гостиной, и в него копьем вонзился визгливый смех – поверхностный, без всякой глубины. Мать и девчонка сидели у камина, где горел газ. Девчонка мгновенно показалась ему какой-то даже физически деформированной, гнутой. Волосы острижены то ли по-собачьи, то ли по-эльфически, а одета она притом была по последней моде. Она бесцеремонно принялась испытывать на нем долгий лучистый взгляд, который чуть погодя перешел в фамильярно-интимную улыбочку.
– Томас! – произнесла его мать, жестко сдерживая свой голос, чтоб не взлетел. – Это Стар, о которой ты так много слышал. Стар будет у нас ужинать.
Девчонка именовала себя Стар Дрейк[10]. Юрист выяснил, что на самом деле ее зовут Сара Хэм.
Какое-то свирепое замешательство задержало Томаса в дверном проеме, он молчал и не двигался; наконец проговорил «Здравствуйте, Сара, приятно познакомиться» с таким отвращением в голосе, что сам был поражен. Он покраснел, чувствуя, что унизил себя: явно выказал презрение к столь жалкому существу. Он прошел в комнату, решив соблюдать пристойный минимум вежливости, и тяжело опустился на стул.
– Томас – историк, – сказала мать, посмотрев на него предостерегающе. – В этом году он председатель нашего местного исторического общества.
Девчонка подалась вперед и посмотрела на Томаса еще более значащим взглядом.
– Фантастика! – промолвила она хрипловатым голосом.
– Сейчас Томас пишет работу о первых поселенцах в нашем округе, – сказала мать.
– Фантастика! – повторила девчонка.
Усилием воли Томас сохранял такой вид, словно был в комнате один.
– Слушайте, а знаете, на кого он похож? – спросила Стар, наклонив голову набок, чтобы вглядеться хорошенько.
– О, наверняка на кого-нибудь очень известного! – игриво сказала мать.
– На этого самого, на полицейского в кино, я вчера вечером смотрела, – сказала Стар.
– Стар, – проговорила мать, – я думаю, вам надо поаккуратнее выбирать, на что вы ходите. Я думаю, вам следует смотреть только лучшие фильмы. А от всякого криминального пользы мало, один вред.
– Не-а, там ничего такого, там плохие получили по заслугам, – сказала Стар, – и точно вам говорю, он как этот полицейский, прямо две капли. Они там все время его дурачили. А у него такой вид – ну совсем еле терпит, сейчас взорвется. Смешной – я обхохоталась. И красивенький, – добавила она, одобрительно поглядывая на Томаса.
– Стар, – сказала его мать, – я думаю, было бы чудесно, если бы вы сдружились с музыкой.
Томас вздохнул. Мать разглагольствовала себе дальше, а девчонка, не обращая на нее внимания, вела с ним игру одними глазами. Ее взгляд был таков, что она трогала его им, как ладонями, – то колени, то шею. В ее глазах был насмешливый блеск, и он знал: она прекрасно понимает, что ее вид ему противен. Ему ясно было без подсказок, что перед ним сама испорченность, но испорченность, которой в вину ничего вменить нельзя, потому что за ней даже не брезжит представление об ответственности. Невинность явилась ему сейчас в самом нестерпимом виде. Отстраненно он задался вопросом, как относится к такому Бог, имея в виду, если возможно, перенять Его отношение.
За ужином мать вела себя так глупо, что смотреть на нее не было почти никаких сил, и, поскольку смотреть на Сару Хэм ему хотелось еще меньше, он уставил неотрывный взгляд, полный неодобрения и отвращения, на буфет у стены напротив. Все, что произносила девчонка, мать воспринимала так, будто это заслуживало самого серьезного обсуждения. Она предложила несколько разных планов насчет того, как Стар могла бы перестроить свой досуг на здоровый лад. Сара Хэм обращала на эти советы не больше внимания, чем если бы они исходили от попугая. Один раз, когда Томас нечаянно на нее взглянул, она подмигнула. Проглотив последнюю ложку десерта, он поднялся и пробормотал:
– Мне пора идти, у меня заседание.
– Томас, – сказала его мать, – я тебя попрошу по пути отвезти Стар домой. Я не хочу, чтобы она вечером ехала одна на такси.
Несколько секунд Томас хранил яростное молчание. Потом повернулся и вышел из комнаты. Чуть позже вошел в нее снова с выражением сумрачной решимости на лице. Девчонка была готова, покорно ждала у двери гостиной. Взгляд, который она на него устремила, был преисполнен величайшего восхищения и доверия. Томас не предложил ей руку, но она взялась за нее без приглашения и, покидая дом и сходя по ступенькам, держалась, могло показаться, за чудесным образом перемещающийся монумент.
– Всего хорошего, будь умницей! – крикнула ей мать.
Сара Хэм фыркнула и ткнула его под ребра.
Надевая перед этим пальто, он решил воспользоваться возможностью и сказать девчонке, что если она не отстанет от его матери, не прекратит этот паразитизм, то он лично позаботится о том, чтобы ее снова посадили в тюрьму. Он решил дать ей знать, что понимает ее игру, что он не ребенок и есть такие вещи, с которыми он мириться не будет. За письменным столом, над листом бумаги, Томас не лез за словом в карман. Но, когда он оказался в машине с Сарой Хэм, какой-то ужас связал ему язык.
Она подобрала под себя ноги на переднем сиденье.
– Наконец-то вдвоем, – сказала она и хихикнула.
Томас развернул машину от дома и рванул к воротам. Выехав на шоссе, он пригнулся к рулю, как будто за ним была погоня.
– Боже мой! – сказала Сара Хэм, спуская ноги на пол. – Где пожар-то?
Томас молчал. Через несколько секунд он почувствовал, что она придвигается ближе. Она потянулась, переместилась еще ближе и наконец расслабленно положила руку ему на плечо.
– Томси меня не любит, – промолвила она, – но все равно он фантастически милый.
Три с половиной мили до города Томас промахнул за четыре минуты с небольшим. Свет на первом перекрестке был красный, но он не остановился. До старушки оттуда было три квартала. Когда машина, визгнув тормозами, встала у ее пансиона, он выскочил наружу, обежал капот и открыл девчонке дверь. Она не шевелилась, и Томасу пришлось ждать. Через некоторое время появилась одна нога, потом возникло ее маленькое белое гнутое нечестное личико, возникло и глянуло на него снизу вверх. Что-то в нем наводило на мысль о слепоте – но о слепоте людей, не ведающих, что лишены зрения. Томасу было как-то по-странному нехорошо. Пустые глаза елозили по нему.
– Никто меня не любит, – сказала она обиженно. – А вот если бы ты был я, а мне на три мили неохота было тебя подбросить?
– Моя мама тебя любит, – пробормотал он.
– Твоя мама! – воскликнула девчонка. – Да она отстала от жизни лет на семьдесят пять!
Почти не дыша, Томас проговорил:
– Если опять увижу, что ты ей покоя не даешь, отправлю обратно в тюрьму.
Хотя его голос звучал чуть громче шепота, в нем была какая-то тусклая сила.
– Ты-то? Отправишь, как же, – сказала она и втянулась обратно в машину, словно раздумала теперь вылезать вообще. Томас не глядя просунул руку внутрь, ухватился за борт ее пальто, вытащил ее наружу и отпустил. Потом метнулся на свое сиденье и резко дал газ. Другая дверь так и висела открытая, и смех девчонки, бестелесный, но реальный, прыгал по улице вдогонку, как будто хотел заскочить в машину с открытой стороны и уехать с ним. Он потянулся и захлопнул дверь, а затем поехал домой, слишком рассерженный, чтобы отправляться на заседание. Он был намерен отчетливо дать матери понять, что недоволен. Чтобы никаких сомнений у нее не оставалось. В голове у него звучал шершавый голос отца.
«Дурья башка, – говорил ему старик, – поставь ее на место, пока не поздно. Покажи ей, кто главный, пока она тебе не показала».
Но, когда Томас вернулся домой, мать, что было очень разумно с ее стороны, уже легла спать.
На следующее утро он пришел завтракать, нахмурив лоб и выпятив подбородок в знак того, что он в опасном настроении. Когда Томас настраивал себя на решительный лад, он начинал как бык, который, прежде чем пойти в атаку, отступает чуть назад, опускает голову и роет землю копытами.
– Так, а сейчас послушай меня, – начал он, рывком выдвигая стул и садясь. – Мне надо кое-что тебе сказать про эту девчонку, и говорю один раз, повторять не намерен. – Он перевел дух. – Она всего-навсего мелкая потаскушка. Она потешается над тобой у тебя за спиной. Ей нужно одно: выдоить из тебя сколько сможет. Ты для нее ноль без палочки.
Мать выглядела так, словно тоже провела беспокойную ночь. Она еще не оделась как следует: на ней был купальный халат, а вокруг головы серый тюрбан, который сбивал его с толку, делая ее похожей на сивиллу на старых картинах. Казалось, он завтракает со всеведущим существом.
– Про сливки-то я и забыла, – сказала она, наливая ему кофе. – Придется тебе обойтись сгущенными из банки.
– Ясно. Ты слышала, что я сказал? – прорычал Томас.
– Я не глухая, – сказала его мать и поставила кофейник обратно на подставку. – Я знаю, что я для нее просто старая балаболка.
– Тогда почему ты с таким глупым упрямством…
– Томас… – Она приложила к щеке ладонь. – Это мог бы…
– Это не я! – отрезал Томас, хватаясь за ножку стола у своего колена.
Она покачивала головой, не отводя ладонь от лица.
– Подумай, сколько у тебя всего есть, – завела она свое. – Весь домашний уют. И мораль, Томас. Никаких дурных наклонностей, ничего плохого от рождения.
Томас задышал как астматик, у которого вот-вот будет приступ.
– У тебя с логикой нелады, – сказал он обмякшим голосом. – Вот он бы поставил тебя на место.
Мать будто одеревенела.
– Одно дело он, – сказала она, – другое дело ты.
Томас безмолвно открыл рот.
– Но раз так, – сказала его мать с ноткой обвинения в голосе, словно забирала комплимент назад, – если ты так жестко против нее настроен, я не буду больше ее сюда звать.
– Я не против нее жестко настроен, – возразил Томас, – а против того, чтобы ты делала глупости.
Едва он вышел из-за стола и закрылся у себя в кабинете, как его отец расселся на корточках у него в голове. У старика, как у сельского жителя, была способность беседовать сидя на корточках, хотя коренным сельским жителем он не был: родился и вырос в большом городе и только потом перебрался в более скромные места, где ему проще было развернуться. Уверенно и умело он создавал у местных впечатление, что он один из них. Обсуждая что-нибудь на лужайке перед зданием суда с двумя-тремя собеседниками, он садился на корточки, и они тоже тогда присаживались, не нарушая гладкого течения разговора. Свой ложный образ он творил одним этим движением; он никогда не опускался до того, чтобы солгать им словесно.
«Даешь ей, стало быть, над собой верховодить? Еще бы, ты – одно дело, я – другое. Ты в мужчину так и не вырос».
Томас рьяно принялся за чтение, и какое-то время спустя отцовская фигура поблекла. Девчонка нарушила покой где-то в самой глубине его бытия, куда не добраться аналитическому уму. Ощущение из-за нее было такое, будто в сотне шагов от него прошло торнадо, и он смутно подозревал, что оно еще повернет и двинется прямо на него. Он не мог хорошенько сосредоточиться на работе до середины утра.
Два дня спустя они с матерью сидели после ужина, каждый читал свою часть вечерней газеты, и тут с какой-то бесцеремонной настойчивостью пожарной тревоги зазвонил телефон. Трубку взял Томас. Как только она оказалась у него в руке, комнату огласил пронзительный женский голос:
– Заберите эту девчонку! Заберите! Нализалась! Пьяная у меня в общей комнате, не потерплю! Потеряла работу и заявилась пьяная! Не потерплю!
Мать вскочила с места и выхватила у него трубку.
Перед Томасом воздвигся призрак отца. «Позвонить шерифу», – подсказал старик.
– Позвони шерифу, – громко проговорил Томас. – Пусть приедет и заберет ее.
– Мы сейчас будем, – говорила тем временем мать. – Приедем и увезем ее. Скажите ей, чтобы собрала вещи.
– Никакие вещи она собирать не в состоянии, – верещал голос. – Зачем вы подсунули мне такое? У меня приличный, респектабельный пансион!
– Скажи ей, чтобы позвонила шерифу! – проорал Томас.
Мать положила трубку и посмотрела на него.
– Этому человеку я бы и собаку не доверила, – сказала она.
Томас сидел скрестив руки и не сводил глаз со стены.
– Подумай о бедной девочке, Томас, – сказала мать, – у которой ничего нет. Ничего. А у нас есть все.
Приехав, они нашли Сару Хэм на ступеньках пансиона: она привалилась, раскинув ноги, к перилам крыльца. Ее модный шотландский берет, который старушка на нее нахлобучила, съехал на лоб, ее одежда лезла наружу из чемодана, куда старушка накидала вещи как попало. Негромко, доверительным тоном девчонка вела пьяную беседу сама с собой. По одной щеке размазалась губная помада. Она позволила матери Томаса довести себя до машины и посадить на заднее сиденье; кажется, до нее не дошло, кто именно приехал ее вызволить.
– За весь день не с кем словом перемолвиться, кроме чертовых попугаев, – яростно прошептала она.
Томас, который из машины не выходил и даже не посмотрел больше на девчонку после первого негодующего взгляда, сказал матери:
– Усвой простую вещь раз и навсегда: ей место в тюрьме и больше нигде.
Мать, державшая ее за руку на заднем сиденье, не ответила.
– Ладно, посели ее в гостинице, – сказал он.
– Я не могу оставить пьяную девушку в гостинице, Томас, – сказала мать. – Ты сам это понимаешь.
– Тогда в больницу.
– Ей не нужна ни тюрьма, ни гостиница, ни больница, – сказала она. – Ей нужен дом.
– Но не мой.
– Только на одну ночь, Томас, – вздохнула его мать. – Только на одну ночь.
С тех пор прошло восемь дней. Юная потаскушка угнездилась в комнате для гостей. Его мать день за днем принималась искать ей работу и жилье, но безуспешно: старушка всем растрезвонила, всех предупредила. Томас сидел либо у себя в спальне, либо в кабинете. Его жилище было для него домом, мастерской, церковью – чем-то таким же неотъемлемым и необходимым, как панцирь у черепахи. Он поверить не мог, что его дом могли вот так взять и осквернить. С его лица не сходила краска ошеломленного возмущения.
Едва девчонка продирала утром глаза, как начинал звучать ее голос, он пульсировал в блюзовой мелодии – поднимался и трепетал, а затем нырял вниз, в извивы страсти, которая вот-вот будет удовлетворена, и Томас вскидывался за письменным столом и принимался судорожно затыкать уши гигиеническими салфетками. Стоило ему отправиться из одной комнаты в другую, с этажа на этаж – она неизменно была тут как тут. Стоило ему пойти по лестнице вверх или вниз – она либо встречалась ему на полпути и, жеманно напуская на себя застенчивость, проходила мимо, либо шла вверх или вниз за ним следом, испуская небольшие трагические вздохи, пахнувшие мятной жевательной резинкой. Казалось, отвращение Томаса к ней для нее прямо-таки драгоценно, она словно бы наслаждалась своим мученичеством, не упуская ни единой возможности получить от него новое подтверждение.
Старик – небольшого роста, осиного вида, в пожелтевшей панаме, в летнем костюме в тонкую полоску, в розовой нарочито замусоленной рубашке, в маленьком галстуке-ленточке, – похоже, прочно занял место у Томаса в голове, и оттуда, обычно сидя на корточках, он всякий раз, едва сынок делал паузу в своих занятиях, которые шли через силу, подавал шершавый голос. «Поставь ее на место. Сходи к шерифу».
Шериф был, в сущности, тот же отец Томаса в несколько ином обличье. Он носил клетчатые рубашки и техасскую шляпу и был на десять лет моложе. Он искренне восхищался стариком и так же легко, как отец Томаса, совершал нечестные поступки. Томас, как и его мать, хотел быть как можно дальше от бледной стеклянной голубизны его взгляда. Томас смутно надеялся на какое-нибудь другое решение. На чудо.
Завтраки, обеды и ужины в присутствии Сары Хэм были невыносимы.
– Томси меня не любит, – сказала она за ужином на третий или четвертый вечер и, надув губки, бросила через стол обиженный взгляд на Томаса. Крупный, окаменевший, он сидел с таким видом, будто попал в западню скверных запахов. – Я ему тут не нужна. Я никому нигде не нужна.
– Томаса зовут Томас, – перебила девчонку его мать. – Не Томси.
– Томси я выдумала, – сказала она. – По-моему, мило звучит. Он терпеть меня не может, прямо ненавидит.
– У Томаса нет к тебе ненависти, – возразила его мать. – Мы не из таких, кто ненавидит, – добавила она, словно это был изъян, который вывели в их роду поколения назад.
– Я чувствую, когда я не нужна, – продолжала Сара Хэм. – Я даже в тюрьме им не нужна была. Вот если убью себя, нужна я буду Богу, интересно?
– Попробуешь – узнаешь, – пробормотал Томас.
Девчонка визгливо захохотала. Потом разом умолкла, лицо сморщилось, и ее стало трясти.
– Самое мне лучшее будет – убить себя, – проговорила она, клацая зубами. – Никому тогда не буду мешать. Пойду в ад, и Богу тоже мешать не буду. А там я даже дьяволу не буду нужна. Он меня вышвырнет из ада, потому что даже в аду… – причитала она.
Томас встал, взял свою тарелку, нож, вилку и перешел заканчивать ужин в кабинет. После этого он ни разу не сел за общий стол, мать подавала ему отдельно. На этих трапезах в кабинете старик неизменно присутствовал, да еще как. Он откидывался назад на своем стуле, запускал большие пальцы под подтяжки и говорил, например, такое: «Попробовала бы она меня из-за моего собственного стола вытурить».
Прошло еще несколько дней, и вечером Сара Хэм порезала себе запястья кухонным ножом и закатила истерику. Из кабинета, где Томас закрылся после ужина, он услышал резкий взвизг, за ним несколько протяжных воплей, а потом торопливые шаги матери. Он не двинулся с места. Первая его мгновенная надежда, что девчонка перерезала себе горло, поблекла, когда он понял, что в таком случае она не продолжала бы так вопить. Он вернулся к чтению академического журнала, и немного погодя вопли утихли. Через несколько секунд в кабинет ворвалась его мать с его пальто и шляпой.
– Нам надо отвезти ее в больницу, – сказала она. – Была попытка самоубийства. Я наложила ей жгут. О господи, Томас! Представь себе, что ты сам так отчаялся и решился на это!
Томас одеревенело встал и надел шляпу и пальто.
– Мы отвезем ее в больницу, – сказал он, – и там оставим.
– И опять доведем до полного отчаяния? – воскликнула его мать. – Томас!
Стоя сейчас посреди своей комнаты, понимая, что настал момент, когда бездействовать больше нельзя, что необходимо собирать вещи и уезжать, Томас оставался неподвижен.
Его гнев был направлен не на потаскушку, а на мать. Хотя больничный врач обнаружил, что девчонка ничего особенного себе не повредила, и только посмеялся, разозлив ее донельзя, над жгутом и всего-навсего смазал порез йодом, на пожилую женщину инцидент подействовал необратимо. Казалось, на ее плечи лег груз какой-то новой печали, и не только Томас был из-за этого рассержен, но и Сара Хэм, потому что это была, похоже, некая общая печаль, которая, как бы хорошо все в дальнейшем и для девчонки, и для сына ни сложилось, всегда найдет для себя новый предмет. Опыт знакомства с Сарой Хэм наполнил мать Томаса скорбью по всему мирозданию.
Наутро после того, как девчонка попыталась покончить с собой, мать прошла по всему дому, собрала все ножи и ножницы и положила в ящик под замок. Опорожнила в туалете бутылку с крысиным ядом, подняла с кухонного пола таблетки от тараканов. Потом пришла к Томасу в кабинет и шепнула ему:
– Где его пистолет? Я хочу, чтобы ты его запер.
– Пистолет у меня в ящике стола, – проревел Томас, – и я не стану его запирать! Если она застрелится, только лучше будет!
– Томас, она тебя услышит!
– И пусть услышит! – рявкнул Томас. – Ты прекрасно знаешь, что убивать себя она не намерена! Ты прекрасно знаешь, что такие, как она, никогда этого не делают! Ты прекрасно…
Мать выскользнула за дверь и закрыла ее, чтобы его не слышно было снаружи. И тут к нему в комнату вкатился смех Сары Хэм – она стояла в коридоре, совсем близко.
– Ха-ха, Томси увидит! Я убью себя, и он пожалеет, что такой был ко мне неласковый! Я из его собственного пистолетика, из его леворверчика с перламутровой рукояточкой! – прокричала она, а напоследок громко, мучительно захохотала на манер киношного чудища.
Томас скрипнул зубами. Выдвинув ящик письменного стола, он нащупал пистолет, доставшийся ему в наследство от старика, который считал, что заряженное оружие должно быть в каждом доме. Однажды ночью старик всадил две пули в бок какому-то бродяге, но Томас на спусковой крючок ни разу не нажимал. Он задвинул ящик; он не боялся, что девчонка застрелится. Такие, как она, изо всех сил цепляются за жизнь, они способны из всего, что происходит, извлекать театральные выгоды.
Кое-какие идеи насчет того, как от нее избавиться, приходили ему в голову, но их моральная окраска говорила о том, что это плоды отцовского образа мыслей, и Томас их отбрасывал. Сделать так, чтобы ее опять посадили, он не мог, пока она не совершит чего-нибудь незаконного. Старик без зазрения совести напоил бы ее, посадил за руль своей машины и отправил по шоссе, предупредив дорожный патруль, но Томас считал это для себя морально неприемлемым. Идеи между тем продолжали возникать, одна другой возмутительней.
Надежды на то, что девчонка возьмет пистолет и выстрелит в себя, у него не было ни малейшей, но позже в тот день, когда он проверил ящик, пистолета там не оказалось. Его кабинет запирался только изнутри. По поводу пистолета он не беспокоился, но то, что Сара Хэм запустила пальцы в его стол, шарила среди его бумаг, привело Томаса в ярость. Теперь даже его кабинет был осквернен. Единственным не тронутым ею местом была его спальня.
И вот она ночью в нее вошла.
Утром он не сел завтракать. Стоя подле своего стула и глядя на мать, которая пила кофе с таким видом, словно она одна в комнате и испытывает великую боль, он предъявил ей свой ультиматум.
– Я терпел это, – сказал он, – долго терпел, сколько было сил. Мне совершенно ясно, что я тебе безразличен, что тебе безразличны мой покой, уют, условия для работы, а раз так, я готов к единственному шагу, какой мне остается. Даю тебе еще один день. Если опять привезешь сюда эту девку сегодня, я уйду. Так что выбирай: либо она, либо я.
Он не все высказал, что хотел, но голос ему изменил, и он вышел. В десять часов мать и Сара Хэм уехали.
В четыре он услышал скрип колес по гравию и кинулся к окну. Машина остановилась, и пес вскочил на ноги, его тело заходило ходуном от волнения.
Томас не в силах был сделать первый шаг в направлении стенного шкафа в коридоре, где мог быть чемодан. Он был подобен человеку, которому дали скальпель и сказали, что он должен прооперировать себя, если хочет жить. Его громадные ладони беспомощно сжались в кулаки. В лице была сумятица нерешительности и возмущения. Его бледно-голубые глаза, казалось, источали пот в раскаленных глазницах. Он закрыл их на мгновение, и на изнанке век возник его отец, старик зыркнул на него искоса. «Идиот, – прошипел старик, – идиот! Преступная сучка стащила твой пистолет! К шерифу иди! К шерифу!»
Чуть погодя Томас поднял веки. Он был, казалось, по-новому ошеломлен. Простояв все на том же месте еще минуты три или больше, он медленно повернулся в сторону двери, как ложится на противоположный курс массивное судно. После этого еще немного постоял, затем вышел, в каменном лице была решимость перетерпеть тяжелое испытание.
Он не знал, где ему удастся найти шерифа. Шериф сам себе устанавливал правила и рабочие часы. Томас первым делом поехал к тюрьме, где был его кабинет, но там шерифа не оказалось. Он пошел к зданию суда, и дежурный сказал ему, что шериф в парикмахерской напротив. «А вон помощник, видите?» – проговорил дежурный и показал в окно на крупного мужчину в клетчатой рубашке, который стоял, прислонясь к полицейской машине, и глядел в пространство.
– Мне шериф нужен, – сказал Томас и отправился в парикмахерскую. При всем своем нежелании иметь дело с шерифом он понимал, что это человек по крайней мере неглупый, не просто гора потного мяса.
Парикмахер сказал, что шериф только что вышел. Томас двинулся назад к зданию суда и, перейдя улицу, увидел худощавую, сутуловатую фигуру. Шериф, судя по его жестам, что-то сердито внушал помощнику.
С агрессивностью, вызванной нервным возбуждением, Томас приблизился к ним. В шаге от шерифа резко остановился и обратился к нему непомерно громким голосом:
– Могу я с вами переговорить?
Он даже не добавил: «Мистер Фэрбразер»[11].
Фэрбразер повернул резко очерченное морщинистое лицо ровно настолько, чтобы Томас попал в поле зрения, и помощник сделал то же, но оба молчали. Шериф снял с губы крохотный окурок сигареты и уронил под ноги.
– Делай, как я сказал, – бросил он помощнику. Потом двинулся с места, легким кивком показав Томасу, чтобы шел следом, если есть к нему дело. Помощник приниженно обогнул полицейскую машину и сел в нее.
Фэрбразер, за которым следовал Томас, зашагал через площадь перед зданием суда и остановился под деревом, затенявшим четверть передней лужайки. Зажег новую сигарету и стал ждать, слегка подавшись вперед.
Томас начал как попало объяснять, что ему нужно. Он не успел подготовиться, подобрать слова, и выходило не очень-то связно. Наконец, повторив одно и то же несколько раз и так и сяк, он высказал, что хотел. Когда кончил, шериф по-прежнему стоял, наклонившись к нему под небольшим углом и не глядя ни на что в особенности. Он оставался в таком положении и ничего не говорил.
Томас начал сызнова, медленно и сбивчиво, и Фэрбразер слушал некоторое время, потом сказал:
– Она, стало быть, у нас по первости была.
После этого позволил себе медленную, морщинистую, всезнающую полуухмылку.
– Я тут ни при чем, – сказал Томас. – Это все моя мать.
Фэрбразер присел на корточки.
– Она хотела помочь девчонке, – сказал Томас. – Не понимала, что помочь ей нельзя.
– Откусила, значится, сколько не прожевать, – раздумчиво прозвучало внизу.
– Она к сегодняшнему отношения не имеет, – сказал Томас. – Она и не знает, что я здесь. Девчонка с пистолетом, это опасно.
– Он, – сказал шериф, – ничему не давал расти у себя под ногами. Особливо что баба посадила.
– Она убить кого-нибудь может из этого пистолета, – вяловато промолвил Томас, глядя вниз, на круглую тулью техасской шляпы.
Последовало долгое молчание.
– Где он у нее? – спросил Фэрбразер.
– Не знаю. Она спит в комнате для гостей. Должен быть там – скорее всего, в ее чемодане.
Фэрбразер опять погрузился в молчание.
– Вы могли бы обыскать эту гостевую комнату, – напряженным тоном предложил Томас. – Я могу поехать домой и оставить входную дверь незапертой, вы тогда тихо вошли бы, поднялись бы наверх и обыскали ее комнату.
Фэрбразер повернул голову так, что глаза теперь напрямик уставились Томасу в колени.
– Вы, вижу, точно знаете, как тут быть, – сказал он. – Работами не хотите махнуться?
Томас ничего на это не ответил, потому что ничего не приходило в голову; но он упрямо ждал. Фэрбразер отлепил от губы окурок и бросил в траву. Позади него на ступеньках суда несколько прислонившихся бездельников, которые стояли левее двери, перешли вправо, куда сместилось солнечное пятно. Из одного из верхних окон вылетел и поплыл вниз смятый лист бумаги.
– Я буду часикам к шести, – сказал Фэрбразер. – Дверь, стало быть, отоприте, и под ногами чтоб не путались у меня – ни сам, ни эти две тоже.
Томас, желая сказать «спасибо», испустил шершавый звук облегчения и пошел по траве прочь, как выпущенный на свободу. Слова «ни эти две тоже» засели у него в мозгу занозой. Тонкое оскорбление, нанесенное матери, задело его сильней, чем все намеки Фэрбразера на его собственное неумение навести порядок. Когда он садился в машину, его лицо внезапно вспыхнуло. Он что сейчас сделал – отдал родную мать шерифу на посмешище? Предал ее, чтобы избавиться от потаскушки? Нет, нет. Он мигом увидел, что это не так. Он действует ради ее же блага, избавляет ее от паразитки, которая разрушает покой их жилища. Он запустил мотор и быстро поехал домой, но, свернув на подъездную аллею, решил остановиться не доезжая до дома и неслышно войти через заднюю дверь. Он тихо поставил машину на траве и, описывая по траве полукруг, обогнул дом. Небо было в полосах горчичного цвета. На коврике у задней двери спал пес. Почуяв хозяина, он открыл один желтый глаз, взглянул на него и снова опустил веко.
Томас вошел в кухню. Она была пуста, и тишина в доме заставила его услышать громкое тиканье кухонных часов. Без четверти шесть. Он торопливо миновал на цыпочках коридор и отпер переднюю дверь. Потом немного постоял, вслушиваясь. Из-за закрытой двери гостиной доносился негромкий храп матери, и он заключил, что она, вероятно, заснула за чтением. По другую сторону коридора, в шаге от двери своего кабинета, он увидел на спинке стула черное пальто потаскушки и ее красную сумочку. Слышно было, как наверху льется вода, – видимо, она моется.
Он вошел в свой кабинет, сел за письменный стол и стал ждать, недовольно замечая, что его то и дело пробирает дрожь. Так, в бездействии, просидел минуту или две. Потом взял ручку и начал рисовать квадратики на конверте, который лежал на столе. Посмотрел на свои часы. Без одиннадцати шесть. Немного погодя просто так, от нечего делать выдвинул средний ящик стола. Несколько секунд пялился на пистолет неузнающим взглядом. Потом, охнув, вскочил. Она положила его обратно!
«Идиот, – прошипел его отец, – идиот! Иди, сунь его ей в сумочку. Не стой столбом. Иди, сунь его ей в сумочку!»
Томас стоял и смотрел на открытый ящик.
«Балбес! – кипятился старик. – Быстро, пока есть время! Иди, сунь его ей в сумочку».
Томас не шевелился.
«Дебил!» – бушевал отец.
Томас взял пистолет.
«Живей, живей», – командовал старик.
Томас двинулся вперед, держа пистолет на отлете. Открыл дверь кабинета и посмотрел на стул. Черное пальто и красная сумочка – вот они, только руку протянуть.
«Поторопись, дурья башка», – сказал отец.
Из-за двери гостиной долетали еле слышные всхрапывания матери. Они, казалось, отсчитывали ход какого-то другого времени, которое не имело ничего общего с мгновениями, оставшимися Томасу. Других звуков не было.
«Быстрей, дебил, пока она еще спит», – сказал старик.
Храп прекратился, и Томас услышал скрип диванных пружин. Он схватил красную сумочку. На ощупь ее поверхность была как человеческая кожа, и, открыв сумочку, он ощутил отчетливый запах девчонки. Морщась, сунул пистолет внутрь и отступил. Его лицо горело безобразной тусклой краснотой.
– Что это Томси мне в сумочку подкладывает? – подала она голос, и ее довольный смех покатился вниз по лестнице. Томас резко обернулся.
Она была на верхних ступеньках, спускалась на манер манекенщицы на подиуме: одна голая нога из-под кимоно, за ней другая, и так далее, в легко уловимом ритме.
– Томси нехорошо себя ведет, – сказала она с хрипотцой в голосе. Сойдя вниз, бросила на Томаса, чье лицо было уже не столько красным, сколько серым, косой взгляд победительницы. Потянулась к сумочке, открыла ее пальцем и уставилась на пистолет.
Дверь гостиной отворилась, и в коридор выглянула мать.
– Томси мне в сумку пистолет подбросил! – завопила девчонка.
– Глупости какие, – сказала его мать, зевая. – Зачем Томасу могло понадобиться положить в твою сумочку пистолет?
Томас стоял слегка сгорбившись, кисти его рук беспомощно свисали от запястий, как будто он только что вытащил их из лужи крови.
– Не знаю зачем, – сказала девчонка, – но подбросил, факт.
И принялась обходить Томаса, уперев руки в бедра и вытянув шею вперед; ее интимная улыбка сосредоточилась на нем безудержно, яростно. В один миг ее лицо отворилось, как отворилась сумочка под пальцами Томаса. Она стояла, наклонив голову набок, словно бы не веря своим глазам.
– Надо же… – протянула она. – Ничего себе фрукт.
В эту секунду Томас проклял не только девчонку, но и все мироздание, в котором она оказалась возможна.
– Томас не стал бы класть пистолет тебе в сумочку, – промолвила его мать. – Он джентльмен.
Девчонка фыркнула.
– А посмотрите. – Она показала на открытую сумочку.
«Ты нашел его там, тупица!» – прошипел старик.
– Я нашел его у нее в сумке! – крикнул Томас. – Грязная преступная сучка стащила мой пистолет!
Мать ахнула, услышав в его голосе еще один голос. Ее лицо почтенной сивиллы побледнело.
– Черта с два он его нашел! – провизжала Сара Хэм и потянулась к сумочке, но Томас, как будто его рукой двигал отец, схватил ее первый и выдернул пистолет. Девчонка в исступлении кинулась на Томаса, норовя вцепиться в горло, и вцепилась бы, если бы мать не метнулась вперед, чтобы ее защитить.
«Стреляй!» – заорал старик.
Томас выстрелил. Этот грохот призван был положить конец мировому злу. Томас воспринял его как звук, который расколошматит напрочь хохот и визготню всех потаскух на свете, сделает так, что воцарится тишина и ничто не будет нарушать безупречный мир и порядок.
Эхо замирало волнами. Не успела утихнуть последняя, как Фэрбразер открыл дверь и просунул голову в коридор. Он наморщил нос. Несколько секунд у него было лицо человека, не желающего признать, что он удивлен. Его глаза, ясные как стекло, отражали картину. Пожилая женщина лежала на полу между девчонкой и Томасом.
Мозг шерифа заработал мгновенно и четко, как вычислительная машина. Он увидел обстоятельства, словно все уже было подтверждено печатно: сынок с самого начала намеревался угробить мать и свалить все на девчонку. Но Фэрбразер явился раньше, чем он думал. Голову шерифа в двери они еще не увидели. Он вгляделся в картину, и дальнейшие догадки вспыхнули у него в голове. Над мертвым телом убийца и потаскуха готовы были рухнуть друг другу в объятия. Когда дело скверное, шериф умел это понять с первого взгляда. Он был привычен к сценам, которые оказывались не настолько плохи, как он надеялся, но на сей раз его ожидания оправдались.