Таннер все силы, какие были, копил на дорогу домой. Пешком, сколько получится, а там положиться на Всевышнего. Два утра подряд, вчера и сегодня, он давал дочери себя одеть и этим сберег кой-какую энергию. Сейчас он сидел в кресле у окна – синяя рубашка застегнута доверху, пальто на спинке кресла, шляпа на голове, – сидел и ждал, пока она уйдет. При ней ему из квартиры не выбраться. За окном кирпичная стена и переулок, полный нью-йоркского воздуха, годного только для котов и мусора. В нем плавали снежинки, слишком мелкие и редкие для его слабеющих глаз.
Дочь мыла на кухне посуду. Она все делала не торопясь, разговаривая сама с собой. В первые дни он, бывало, вступал в беседу, но ее это не радовало. Она сердито зыркала на него: даже такой старый пень мог бы догадаться, что не надо вмешиваться, когда женщина ведет разговор сама с собой. Спрашивала она себя одним голосом, отвечала другим. Вчера, позволив ей себя одеть, он за счет сбереженной энергии написал записку и приколол ее к подкладке кармана. МОЙ ТРУП ЕСЛИ НАЙДЕТЕ ПОСЛАТЬ КУРЬЕРСКИМ ЗА СЧЕТ ПОЛУЧАТЕЛЯ КОУЛМЕНУ ПАРРУМУ В КОРИНТ, ДЖОРДЖИЯ. Чуть отступя вниз, он продолжал: КОУЛМЕН ПРОДАЙ МОИ ВЕЩИ И ЗАПЛАТИ ЗА МОЮ ДОСТАВКУ И ПОХОРОНЫ. ЧТО ОСТАНЕТСЯ МОЖЕШЬ СЕБЕ ВЗЯТЬ. С ПОЧТЕНИЕМ, Т. С. ТАННЕР. P. S. СИДИ НА МЕСТЕ. НИКОГО НЕ СЛУШАЙ. СЮДА НЕ ЕЗЖАЙ В ЭТУ ДЫРУ. Он чуть ли не полчаса потратил на эту записку; рука дрожала, но разобрать при желании можно. Чтобы правая рука была тверже, он, пока писал, держал ее сверху левой. К тому времени, как он справился, дочь уже вернулась из магазина с сумкой продуктов.
Сегодня он был готов. Только и дела, что перемещать ноги по очереди, пока не дойдет до двери, дальше лестничные марши. Спуститься, выйти наружу и покинуть этот квартал. Там взять такси до товарной станции. Какой-нибудь забулдыга поможет забраться в вагон. В товарном вагоне просто лечь и отдыхать. Ночью поезд отправится на Юг, и завтра или послезавтра утром, живой или мертвый, он будет дома. Живой или мертвый. Главное, дома, а живой или мертвый, не так важно.
Будь у него побольше соображения, он, как приехал, в тот же день отправился бы обратно; еще умней было бы не приезжать сюда вовсе. Он впал в отчаяние только два дня назад, когда услышал, как дочь и зять прощаются после завтрака. Они стояли у входной двери, зять уезжал на три дня. Он у нее водитель автофургона, дальние перевозки. Она, должно быть, подала ему его кожаную кепку.
– Тебе бы шляпой обзавестись настоящей, – сказала она ему.
– И целый день в ней рассиживать, – отозвался зять, – как этот. Ха! Сидит и сидит целыми днями в шляпе своей. День за днем в этой своей черной, чтоб ее. В квартире!
– А у тебя и шляпы-то нет, – сказала она ему. – Только эта кепчонка с ушами. Люди, которые не абы кто, все в шляпах. А которые так, те в кожаных кепчонках.
– Люди, которые не абы кто! – загремел он. – Умора! Люди, которые не абы кто! Умора, ей-богу!
У зятя было тупое мускулистое лицо, да еще и голос как у всех янки.
– Мой папа тут будет жить до конца, – сказала дочь. – Ему недолго осталось. Он был не абы кто, когда был. Он в жизни, кроме себя, ни на кого не работал, на него работали.
– Да? Работали? Ниггеры только, – сказал зять. – Больше никто. На меня вон тоже пара-тройка работала, было дело.
– Шелупонь они были, эти ниггеры твои, – сказала она, вдруг понизив голос, так что Таннеру пришлось податься вперед, чтобы слышать слова. – А с настоящим ниггером управляться, для этого мозги нужны. Надо знать, как с ними себя поставить.
– Ага, у меня, значит, мозгов нет, – сказал зять.
Таннер внезапно почувствовал что-то теплое к дочери, такое бывало, но редко. Порой она скажет что-нибудь, и подумаешь, что ума-то у нее немножко имеется, правда, он лежит где-то под спудом.
– Есть у тебя мозги, – сказала она. – Ты бы почаще их использовал.
– Его удар хватил, когда он в этом доме увидел ниггера, – сказал зять, – а она мне рассказывает…
– Кончай так громко, – сказала она. – Не поэтому у него удар.
Они помолчали.
– Хоронить-то где его будешь? – спросил зять, меняя тему.
– Кого хоронить?
– Ну этого, кого же еще.
– Тут, в Нью-Йорке, – сказала она. – А ты думал где? У нас есть участок. А туда я больше ни за что не поеду.
– Ага. Я просто хотел убедиться, – сказал он.
Когда она вернулась в комнату, Таннер сидел, сжав обеими руками подлокотники кресла. Его глаза были наведены на нее, как глаза злобного трупа.
– Обещала схоронить меня там, – сказал он. – Вот и верь твоим обещаниям! Вот и верь твоим обещаниям. Вот и верь твоим обещаниям. – В горле у него так пересохло, что голос был еле слышен. Он затрясся – руки, голова, ноги. – Здесь похоронишь – и гори в аду! – выкрикнул он и откинулся на спинку кресла.
Дочь встрепенулась.
– Да ты не умер еще! – Она испустила тяжелый вздох. – Успеешь об этом напереживаться. – Она повернулась и начала собирать рассыпанные по полу страницы газеты. Ее седоватые волосы опускались до плеч, круглое лицо начинало вянуть. – Я для него пластаюсь как не знаю кто, – бубнила она, – а он вон чего. – Она сунула ворох под мышку. – И не пугай меня адом. Я в него не верю. Баптистская брехня махровая. – И ушла на кухню.
Он не разжимал сомкнутых губ, язык придавливал к нёбу вставную верхнюю челюсть. А по щекам все еще текло; он исподтишка вытер каждую рукавом.
Ее голос послышался из кухни:
– Ведь хуже ребенка. Сам захотел сюда, и вот он здесь, и не нравится ему.
Не захотел он сюда.
– Притворялся, что не желает ехать, но я-то видела. Я ему говорю: не хочешь, как хочешь, силком я тебя не потащу. Не желаешь жить как приличные люди – заставлять не буду.
– А вот я, – заговорил другой ее голос, более высокий, – как смерть подойдет, кочевряжиться не стану, не то время. Где им ближе, там пускай меня и кладут. Сама на тот свет, а о тех, кто на этом остается, все равно подумаю. Не только же о себе.
– Конечно, не только, – подтвердил первый голос. – Ты ведь не такая бессердечная. О других никогда не забываешь.
– Стараюсь, – сказала она. – Стараюсь.
Он положил на минуту голову на спинку кресла, и шляпа наехала на глаза. Кроме дочери, он растил троих сыновей. Всех троих уже не было, двоих забрала война, а третьего черт забрал, и долг папаше отдать, получается, больше некому, только ей, городской штучке нью-йоркской, и вот она приезжает, видит, как он живет, и готова его забрать. Просунула голову в дверь хибары, глядит, вглядывается, лицо ничего не показывает. Потом как вскрикнет, да как отскочит.
– Что там на полу такое?
– Коулмен, – ответил он.
Старый негр спал на тюфяке у изножья кровати Таннера, свернулся клубком, этакий вонючий мешок с костями, едва похожий на человека. Когда Коулмен был моложе, он был как медведь с виду, а теперь, в старости, сделался похож на обезьяну. А Таннер наоборот: в молодости как обезьяна, а постарев, начал походить на медведя.
Дочь отступила на веранду. К обшитой досками стене там были прислонены два колченогих плетеных стула без спинки, но садиться она не стала. Отошла еще на несколько шагов, как будто ее и здесь донимал запах. Потом высказалась:
– Если у тебя гордости никакой, то у меня она есть, я свой долг знаю, так уж воспитана. Мама воспитала, тебе-то было недосуг. Она из простой семьи была, но не из таких, кому нравится жить под одной крышей с ниггерами.
Она замолчала, и тут старый негр поднялся и выскользнул за дверь, скрюченная тень, которую Таннер едва успел проводить взглядом.
Опозорила она его. Он закричал во весь голос, чтоб слышно было обоим:
– А кто, по-твоему, стряпает? Кто, по-твоему, дрова колет и помои выносит? Он ко мне привязан веревочкой. Тридцать лет при мне этот паршивец. Он не самый плохой ниггер.
На нее не подействовало.
– А развалюха-то чья? – спросила она. – Твоя или его?
– Мы вдвоем строили, он и я, – ответил он. – Ты давай, езжай себе обратно. Я с тобой не поеду ни в жизнь, хоть озолоти.
– Оно и видно, что он и ты. А на чьей земле?
– Каких-то людей во Флориде, – ответил он уклончиво. Он знал, что земля выставлена на продажу, но думал, что на такую никчемную никто не позарится. Ошибался, как выяснилось в тот же самый день. Выяснилось, пока она еще не уехала и могла его увезти. Узнай он днем позже, может, и сейчас бы там жил-поживал сквоттером на земле доктора.
Когда ближе к вечеру он увидел эту коричневую дельфинообразную фигуру, размашистым шагом пересекающую поле, он тут же смекнул, в чем дело, как будто ему рассказали. Если бы этот ниггер владел всем на свете, кроме одного чахлого истоптанного горохового поля, а теперь заимел и это поле, он вот так же по нему бы шел, пинками раздвигая сорную траву, шея толстая, разбухшая, на брюхе, как на троне, покоятся золотые часы с цепочкой. Доктор Фоули, черный только отчасти. И от индейцев в нем было свое, и от белых свое.
Для ниггеров он был царь и бог: и аптекарь, и гробовщик, и юрисконсульт, и агент по недвижимости, мог и порчу снять, а порой и навести. Попробуй-ка, сказал Таннер себе, глядя, как он приближается, попробуй-ка что-нибудь с него урвать, даром что черномазый. Попробуй, потому что нет ничего у тебя против него, никакой защиты, кроме собственной белой кожи, а от нее не больше проку сейчас, чем от змеиной выползины. Когда в игру вступает правительство, шансов у тебя нет.
Он сидел на веранде на стуле без спинки, прислоненном к стенке хибары.
– Добрый вечер, Фоули, – кивнул он доктору, когда тот подошел к расчищенному месту и остановился с таким видом, будто только сейчас увидел Таннера, хотя ясно же было, что он приметил его раньше, идя через поле.
– Глянуть вот захотел на свою собственность, – сказал доктор. – Вечер добрый. – Голос визгливый, быстрый такой.
Без году неделю она твоя, сказал он себе.
– Я видел, вы идете, – сказал он.
– На днях приобрел, – сказал доктор и, не глядя на него больше, двинулся в обход хибары. Но почти сразу притопал обратно и встал перед ним. Потом по-хозяйски шагнул к двери и сунул голову внутрь. Коулмен опять там дрых. Он задержал на нем взгляд, потом повернулся.
– Знаю я этого ниггера, – сказал он. – Коулмен Паррум. Сколько ему нужно, чтоб отоспаться после вашего самодельного пойла?
Таннер крепко стиснул шишечки на ножках стула.
– Эта хибара – не ваша собственность, – сказал он. – А что она на ней стоит, это моя ошибка.
Доктор вынул ненадолго сигару изо рта.
– Главное, что не моя, – сказал он и осклабился.
Таннер просто сидел на стуле и смотрел вперед.
– Такие оши-боч-ки не окупаются, – сказал доктор.
– А у меня ничего в жизни не окупается, – проворчал он.
– Все окупается, – возразил негр, – если знаешь как.
Он постоял там, склабясь и оглядывая сквоттера с головы до ног. Потом повернулся и стал обходить хибару с другой стороны. Сделалось тихо. Самогонный аппарат, вот что он искал.
Тут-то и прикончить бы его. В доме у него висело ружье, и сделать это было проще простого, но он с детства на такое был слаб из страха перед адом. Всю жизнь обходился без смертоубийства, знал, как управляться с ними за счет мозгов и удачи. Он слыл умеющим найти к ниггеру подход. Тут искусство нужно особое. Чтоб управляться с ниггером, надо ему показать, что у его башки нет шансов против твоей башки; тогда он прыг тебе на спину и будет знать, что нашел свое счастье на всю жизнь. Коулмен как вскочил тридцать лет назад ему на спину, так и не слезал с тех пор.
В первый раз Таннер увидел Коулмена, когда шестеро их работало у него под началом на лесопилке в сосновом лесу у черта на куличках. В жизни у него не было такой поганой бригады, к понедельнику там никто не прочухивался. До них дошли тогдашние веяния: решили, избран новый Линкольн, который отменит всякую работу. Он держал их в узде с помощью очень острого перочинного ножика. У него с одной почкой тогда было неладно, руки из-за этого дрожали, и он, чтоб это пустое движение не бросалось в глаза, завел привычку что-нибудь вырезать из кусочков дерева. Они не должны были видеть, что его руки трясутся сами по себе, и он сам не хотел этого видеть и это допускать. Нож в его нетвердых руках двигался беспрерывно, яростно, и время от времени на землю падали маленькие грубые фигурки – он никогда на них потом не смотрел, а посмотрел бы, не смог бы сказать, что они такое. Негры их подбирали и уносили домой, они ведь недалеко ушли от темноты своей африканской. Нож беспрестанно поблескивал у него в руках. Не раз он останавливался и небрежным тоном обращался к какому-нибудь усевшемуся, полусонному, отвернувшему башку негру: «Слышь, черномазый, нож покамест у меня в руке, но давай прекращай транжирить мое время и деньги, а то оглянуться не успеешь, как он будет торчать у тебя в брюхе». И негр подымался – медленно, нехотя, но брался за работу – до того, как он договаривал эту фразу.
Большой черный-пречерный разболтанный негр, вдвое его крупнее, начал ошиваться около лесопилки, то он смотрел, как другие работают, то дрых у всех на глазах, раскинувшись на спине, похожий на громадного медведя.
– Кто он такой? – спросил Таннер. – Хочет работать, скажите ему, пусть подойдет. Не хочет, пусть валит отсюда. Никаких бездельников чтоб не было у меня тут.
Кто он такой, ни один из них не знал. Знали, что работать он не хочет. Больше ничего про него не было известно, ни откуда он, ни зачем явился, хотя, вполне может быть, кому-то из них он был родным братом, а всем остальным дальним родственником. День Таннер ждал, не показывал, что замечает его, против своих шести он был один худосочный белый с пожелтевшим лицом и трясущимися руками. Он не хотел нарываться, но не вечно же ждать. Назавтра чужак снова явился. Насмотревшись с утра на бездельника, шестеро за целых полчаса до полудня перестали работать и уселись есть. Таннер не рискнул с ними связываться. Он решил разделаться с первопричиной.
Чужак прислонился к дереву у края вырубки, стоит и смотрит на него из-под приспущенных век. В лице настороженность, едва прикрытая нахальством. А во взгляде читалось: на что он горазд, этот белый человечек, виду никакого, а важничает?
Таннер шел к нему с фразой: «Слышь, черномазый, нож покамест у меня в руке, но если ты не уберешься…» – но, подойдя ближе, раздумал. Маленькие глаза негра были налиты кровью. Таннер предполагал, что нож-то у него имеется и он вполне способен пустить его в ход. Его собственный перочинный нож двигался, направляемый не его руками, а только лишь вмешательством какого-то внешнего разума. Он понятия не имел, что вырезает его нож, но, когда он дошел до негра, в куске коры уже были проделаны два отверстия размером с полудолларовую монету.
Взгляд негра упал на его руки и задержался. Челюсть у него отвисла. Он не сводил глаз с ножа, беспечно срезающего завитки коры. Он словно наблюдал за тем, как над деревяшкой трудится незримая сила.
Тогда Таннер посмотрел сам и с изумлением увидел подобие очков: два ободка, соединенные мостиком.
Он поднял их повыше и, держа на расстоянии, взглянул через отверстия мимо кучи стружек и сквозь сосновые стволы на край загона, где паслись их мулы.
– У тебя, дружок, я вижу, глаза слабоваты, – сказал он и поскреб землю ногой в поисках проволоки. Он подобрал короткий кусок вязальной проволоки; чуть погодя нашел еще один, поменьше, и поднял его тоже. Стал прилаживать их к оправе из коры. Он знал теперь, что делает, и не торопился. Когда дужки были готовы, он подал очки негру.
– Надень-ка, – сказал он. – Терпеть не могу, когда человек не видит толком.
Настало мгновение, когда негр мог поступить так или эдак, мог взять очки и раздавить их в руке, мог вытащить нож и пырнуть. В заиленных, распухших от спиртного глазах Таннер видел это мгновение очень отчетливо: момент равновесия между удовольствием от ножа в брюхе этого белого и чем-то другим, чего он не смог бы назвать.
Негр протянул руку за очками. Аккуратно завел концы дужек за уши и посмотрел в отверстия. Поглядел туда и сюда с какой-то преувеличенной важностью. А затем перевел взгляд на Таннера, и что-то у него на лице появилось, то ли улыбка, то ли гримаса, Таннер не мог точно разобрать, но на секунду у него возникло чувство, что перед ним словно негатив его самого, как если бы шутовство и неволя были их общим уделом. Образ померк, так и не разгаданный.
– Пастор, а, пастор, – сказал Таннер, – чего ты тут болтаешься-то? – Он подобрал другой кусок коры и, не глядя, снова принялся что-то вырезать. – Не воскресный же день.
– Не воскресный? – переспросил негр.
– Пятница, – сказал он. – Беда с вами, с пасторами: всю неделю пьете без просыху и не знаете, когда воскресенье, а когда нет. Что ты в эти очки видишь?
– Человека вижу.
– Что это за человек?
– Который очки сделал.
– Он белый или черный?
– Белый! – сказал негр, как будто только сейчас зрение у него улучшилось настолько, чтобы это увидеть. – Ага, белый! – повторил он.
– Ну так и будь с ним как с белым, – сказал Таннер. – Звать-то как?
– Коулмен звать, – ответил негр.
И с тех пор Коулмен при нем безотлучно. Подымешь кого-нибудь из них на смех, превратишь в обезьяну, и он прыг тебе на спину и останется там на всю жизнь; но вот если дашь ниггеру тебя на смех поднять и в обезьяну превратить, тогда убить его только или смыться, по-другому никак. А в ад отправляться из-за ниггера ему не хотелось. За хибарой звякнуло ведро, опрокинутое доктором. Таннер сидел, ждал.
Вскоре доктор возник из-за дома с другой стороны, пучки джонсоновой травы лезли ему под ноги, он бил по ним тростью. Пришел и встал посреди двора, там же примерно, где утром дочь выдвинула свой ультиматум.
– Вы тут нелегально расположились, – начал он. – Я привлечь вас могу.
Таннер сидел на месте, рот на замке, взгляд уставлен вдаль, через поле.
– Где ваш аппарат? – спросил доктор.
– Если тут и есть какой аппарат, то не мой, – сказал Таннер и туго сжал губы.
Чернокожий рассмеялся негромко.
– Сдается мне, счастье вам изменило, – пробормотал он. – Это у вас был участок маленький за рекой, был да сплыл?
Таннер продолжал вглядываться в дальний лес.
– Хотите гнать для меня, это одно дело, – сказал доктор. – Не хотите – проваливайте.
– Мне работать на вас без надобности, – сказал Таннер. – Правительство не дошло еще до того, чтобы заставлять белых работать на цветных.
Доктор потер большим пальцем камень на своем кольце.
– У меня к правительству любви не больше, чем у вас, – сказал он. – А куда вам деться-то? В город махнете? Апартаменты снимете в отеле «Билтмор»?
Таннер молчал.
– А он вскорости придет, этот день, – сказал доктор, – когда белые станут-таки работать на цветных, ну а вам, может, выпало быть из первых.
– Для меня этот день не придет, – отрезал Таннер.
– Он уже для вас пришел, – сказал доктор. – Для иных-то прочих нет, а для вас уже да.
Взгляд Таннера, миновав синеватую последнюю кромку леса, ушел в пустоту бледного предвечернего неба.
– У меня дочь живет на севере, – сказал он. – Мне работать на вас без надобности.
Доктор достал из кармашка часы, посмотрел и опустил их обратно. Потом несколько секунд разглядывал свои ладони с тыльной стороны. Казалось, он высчитал и знал про себя, когда все перевернется наконец с ног на голову.
– Не нужен дочке старый папочка, – сказал он. – Может, и говорит другое, но навряд ли правду говорит. Даже если ты при деньгах, – сказал он, – не нужен ты им все равно. У них свое в голове. Черные взяли моду брыкаться и огрызаться. Я-то свое нажил, – сказал он, – и я к ним никогда. – Он опять посмотрел на Таннера. – Я через недельку вернусь, – сказал он, – и, если вас тут увижу, буду знать, что согласны на меня работать.
Он немного постоял, раскачиваясь на каблуках, ожидая какого-нибудь ответа. Наконец повернулся и пошел обратно по заросшей тропинке, пиная траву.
Таннер продолжал смотреть через поле; дальний лес, казалось, высосал из него весь дух, какой был, и оставил сидеть на стуле пустую скорлупу. Знай он тогда, что к этому сведется – либо сидеть целыми днями в этой проклятой дыре и смотреть в окно, либо гнать самогон для ниггера, – он бы выбрал гнать самогон для ниггера. Не раздумывая стал бы белым ниггером для черного ниггера. Сзади послышались шаги дочери, она вошла из кухни. Сердце у него забилось, но через секунду он услышал, как она плюхнулась на диван. Не идет, значит, еще в магазин. Он не поворачивался, не смотрел на нее.
Какое-то время она сидела молча. Потом начала.
– С тобой, знаешь, – говорит, – что нехорошо? Что сидишь все время перед этим окном, а там и глядеть-то не на что. Тебе надо встряхнуться, окно в мир, вот что тебе нужно. Вот дал бы мне повернуть твое кресло к телевизору, и уйдут все эти мысли твои нездоровые, про смерть, про ад, про конец света и всякое такое. Господи ты боже мой.
– Конец света близится, – пробормотал он. – Овец от козлищ. Тех, кто держит слово, от тех, кто не держит. Тех, кто делает что может на своем месте, от тех, кто не делает. Тех, кто чтит отца и мать, от тех, кто их поносит. Тех, кто…
Она испустила такой исполинский вздох, что его чуть не смыло этой волной.
– Говорить с тобой – только время зря тратить, – сказала она. Поднялась, пошла в кухню и начала там греметь посудой.
Поди ж ты, какая важная! Дома он жил в хибаре, но там хотя бы воздух вокруг. Там по земле ходишь. А тут, где она живет, это не дом даже. Голубятня какая-то, кругом клетушки, в них чужаки всех мастей, и разговаривают все не по-человечески. Кто в своем уме, тому тут делать нечего. В первое утро здесь она повела его смотреть город, и ему пятнадцати минут хватило, чтобы все увидеть и понять. С тех пор он из квартиры ни шагу. Ни малейшего желания снова оказаться на подземной железной дороге или на лестнице, которая едет под тобой, пока ты стоишь, ни малейшего желания подниматься ни на каком лифте ни на какой тридцатый этаж. Когда он целым и невредимым вернулся в квартиру, он представил себе, что ходит по всем этим местам с Коулменом. Каждую секунду надо было оборачиваться, чтобы убедиться, что Коулмен не отстал. Держись ближе к домам, а то сшибут, не отставай, а то потеряешься, да не снимай ты шляпу, дурачина, говорил он, и Коулмен семенил за ним, как обычно, скрюченный, своей неуклюжей походкой, пыхтя и ворча себе под нос: что мы тут делаем-то? с чего тебе в голову взбрело сюда сунуться?
Чтоб тебе показать, что это дыра самая настоящая. Теперь ты знаешь, что тебе хорошо было там, где ты был.
А я и раньше знал, сказал Коулмен. Это ты не знал.
Пробыв тут неделю, он получил от Коулмена открытку, которую написал за него Хутен с железнодорожной станции. Зелеными чернилами: «Это Коулмен – X – как дела, босс?» Ниже Хутен приписал от себя: «Кончай шляться по ночным заведениям, негодник, езжай домой. С почтением, В. П. Хутен». Он ответил Коулмену тоже открыткой и тоже через Хутена: «Тут ничего, кому нравятся такие места. С почтением, В. Т. Таннер». Открытку на почту относила дочь, поэтому он не написал, что вернется, как только придет пенсионный чек. Говорить он ей не собирался, только записку оставить. Получив чек, взять такси до автобусной станции, и в путь. Он не только себя, но и ее бы этим осчастливил. Ведь никакой радости его присутствие ей не доставляло, одна докука, дочерний долг через силу. Улизнуть, и ей бы приятно было, что она сделала что могла, и приятно, сверх того, что он отплатил ей черной неблагодарностью.
А он – ну стал бы жить сквоттером на земле доктора, делать, что велит ниггер с десятицентовой сигарой в зубах. И меньше о таком переживать, чем раньше. Вместо этого его чуть не укокошил ниггер, который назвался актером. Назвался, но Таннер ему не очень-то поверил.
На каждую лестничную площадку здания выходило по две квартиры. Когда он прожил у дочери три недели, из соседней клетушки съехали. Он стоял на площадке и смотрел, как съезжают, а на следующий день он смотрел, как вселяются. Там, на лестнице, было узко и темно, он стоял в углу, не на ходу, и нет-нет да что-нибудь подсказывал носильщикам, им бы полегче было, если б они его слушали. Мебель была новая и дешевая, поэтому он подумал, что въезжают, видно, молодожены, и решил их дождаться и пожелать им счастья. Чуть погодя по лестнице с усилием, рывками, наклонив голову от натуги, поднялся большущий негр в светло-синем костюме с двумя холщовыми саквояжами. За ним вышагивала молодая желтовато-коричневая особа с яркой шевелюрой медного цвета. Негр с глухим стуком опустил саквояжи перед соседней дверью.
– Осторожно, мой хороший, – сказала женщина. – Там косметика моя.
Тут ему понятно стало, как обстоит дело.
Негр с ухмылкой похлопал ее по бедру.
– Перестань, – сказала она. – Вон старик стоит, смотрит.
Они оба повернулись и поглядели на него.
– Привет, – сказал Таннер и кивнул. Потом поскорей к себе в квартиру.
Дочь была на кухне.
– Знаешь, кто в соседнюю заселился? – спросил он, сияя.
Она посмотрела на него с подозрением.
– Ну и кто? – проворчала она.
– Ниггер! – радостно объявил он. – Из Южной Алабамы, если я хоть что понимаю. И при нем желтая фря на каблучках с рыжими волосами, и они будут жить у тебя за стенкой! – Он хлопнул себя повыше колена. – Да, сударыня! Чтоб я провалился!
В первый раз после приезда он получил здесь повод посмеяться.
Она тут же посуровела лицом.
– Так, а теперь ты́ меня послушай, – сказала она. – Держись от них подальше. Не набивайся к нему в друзья-приятели. Они не такие тут, и я не хочу на нашу голову никаких неприятностей с ниггерами, слышишь меня? Если живешь с ними рядом, в их дела не лезь, и они не будут лезть в твои. В этом мире людям так положено между собой ладить. Все могут со всеми ладить, если в чужие дела не соваться. Живи сам и давай жить другим. – Она по-кроличьи наморщила носик, глупая привычка. – Тут, на севере, каждый занимается своими делами, и все ладят между собой. Другого ничего не надо.
– Ты на свет еще не народилась, а я уже ладил с ниггерами, – сказал он.
Опять вышел на лестничную площадку и стал ждать. Он готов был поспорить, что ниггер рад будет побеседовать с человеком, который его понимает. Два раза, пока ждал, он забывался и, разволновавшись, сплевывал на плинтус табачную жижу. Минут через двадцать дверь той квартиры открылась и появился негр. Он теперь был в галстуке, в роговых очках, и Таннер только сейчас заметил, что у него маленькая, почти невидимая бородка клинышком. Экий франт! Ниггер двинулся вперед, похоже, не замечая, что он не один на площадке.
– Привет, Джонни, – сказал Таннер и кивнул, но негр промахнул мимо, не услышав, и дробно застучал подошвами по ступенькам.
Глухонемой, что ли, подумал Таннер. Он вернулся в квартиру и сел, но, чуть какой звук за входной дверью, вставал, шел и высовывал голову наружу: не идет ли негр? Один раз, ближе к вечеру, ему удалось встретиться с ним глазами, когда тот обходил изгиб лестничных перил, но не успел Таннер вымолвить слово, как негр вошел к себе в квартиру и хлопнул дверью. Таннер не видывал раньше, чтоб человек, за которым не гонится полиция, так торопился.
Назавтра он с утра пораньше уже был на площадке, и женщина вышла за дверь одна, вышагивая на высоких золоченых каблуках. Он хотел пожелать ей доброго утречка или, на худой конец, просто кивнуть, но инстинкт велел ему остеречься. Она не походила ни на одну из женщин, черных или белых, каких он встречал до сих пор, и он стоял как стоял, прижавшись к стене, скорее испуганный, чем какой-либо еще, и изображал из себя невидимку.
Женщина бросила на него пустой взгляд, а затем повернула голову и обошла его с запасом, как обходят открытый мусорный бак. Он стоял не дыша, пока она не скрылась из виду. Потом стал терпеливо ждать мужчину.
Негр вышел примерно в восемь утра.
На этот раз Таннер смело шагнул ему навстречу.
– Доброго утречка, пастор, – сказал он. Такое обращение, он знал по опыту, обычно поднимает негру настроение, когда он не в духе.
Негр резко остановился.
– Видел я, как вы въезжали, – сказал Таннер. – Я и сам тут недавно. Как по мне, бывают места и получше. Думается, ты бы не прочь махнуть обратно в Южную Алабаму.
Негр не двигался с места и не отвечал. Его взгляд начал перемещаться. От верхушки черной шляпы вниз, к синей рубашке без воротника, аккуратно застегнутой доверху, вдоль выцветших подтяжек к серым брюкам и высоким ботинкам, а от них опять вверх, очень медленно, и тем временем весь он, казалось, костенел от какой-то неизъяснимой, смертельно холодной ярости.
– Я подумал, пастор, может, ты знаешь, где поблизости пруд, пошли бы с тобой, рыбку бы подергали, – сказал Таннер утончившимся голосом, но все еще с долей надежды.
Негр, прежде чем заговорить, издал какой-то клокочущий звук.
– Я не из Южной Алабамы, – сказал он сиплым недышащим голосом. – Я из Нью-Йорка. И никакой я не пастор! Я актер.
Таннер фыркнул.
– А пастор-то, он почти завсегда немножко актер, правда же? – сказал он и подмигнул. – Думается, ты проповедуешь маленько на стороне.
– Я не проповедую! – крикнул негр и метнулся мимо него, как будто его вдруг, откуда ни возьмись, атаковали пчелы. Мигом сбежал с лестницы, был – и нет.
Таннер, прежде чем вернуться в квартиру, сколько-то еще постоял. Весь день потом просидел в своем кресле, раздумывая, сделать ли еще одну попытку завязать с негром дружбу. При каждом звуке на лестнице подходил к двери и выглядывал, но негр вернулся только вечером. Таннер стоял на площадке и ждал, когда он поднимется.
– Доброго вечера, пастор, – сказал он, запамятовав, что негр назвался актером.
Негр остановился и крепко взялся за перила. Его голову и все туловище сотрясла дрожь. Потом он начал медленно надвигаться. Когда приблизился, вскинул руки и схватил Таннера за плечи.
– Я никакого дерьма не потерплю, – просипел он, – ни от какой поганой шляпы на белой башке, ни от какого южного голодранца занюханного, ни от какого старого деревенского ублюдка вроде тебя.
Он перевел дух. А потом проговорил с таким озлоблением в голосе, что оно граничило со смехом:
– И не пастор я никакой! – Голос пошел вверх, зазвучал пронзительно и слабо. – И никакой даже не христианин. Не верую в это ваше дерьмо. Нет никакого Иисуса, и Бога никакого нет.
Сердце в груди у старика сделалось как твердый сучок в толще дуба.
– И ты не черный, – сказал он. – И я не белый!
Ниггер с силой шмякнул его о стену и надвинул черную шляпу ему на глаза. Потом сграбастал перёд рубашки, затолкал Таннера задом в его открытую дверь и пихнул в квартиру. Из кухни дочь увидела, как он слепо ударился о край коридорной двери и рухнул в гостиную.
Не один день потом язык у него во рту был точно замороженный. Когда оттаял-таки, он был вдвое больше, чем надо, и Таннер не мог ничего сказать дочери внятно. Он хотел знать, пришел ли пенсионный чек, потому что намеревался купить на эти деньги билет на автобус и отправиться домой. Через несколько дней она поняла его наконец.
– Пришел, – сказала она, – и его еле хватит заплатить доктору за первые две недели, и скажи мне на милость, как ты собираешься ехать домой, когда ни говорить не можешь, ни ходить, ни думать нормально и один глаз у тебя косит? Объясни мне, будь добр.
Тут до него медленно начало доходить, в каком он положении. Самое меньшее, надо вбить ей в голову, что она должна будет обеспечить ему похороны дома. Можно отправить его в вагоне-холодильнике, чтобы доехал в приличном состоянии. Никакому здешнему похоронному агенту он в руки попадать не хотел. Сразу в поезд, и он прибудет рано утром, а перед этим дать телеграмму Хутену, чтобы позвал Коулмена, и Коулмен все сделает; ей даже не придется ехать самой. После долгих споров он добился-таки от нее обещания. Ладно, мол, пошлет она его домой.
После этого он стал спокойно спать и ему немного получшало. В сновидениях он ощущал прохладу раннего утреннего воздуха родных мест, проходящего сквозь щели в сосновом ящике. И видел на перроне Коулмена – стоит, ждет, глаза, как всегда, красные, а рядом Хутен со своим зеленым козырьком и в черных альпаковых нарукавниках. Вот не ездил бы старый дурак никуда из дома, где ему следовало оставаться, думает, должно быть, Хутен, не прибывал бы в 6:03 ни в каком ящике. Коулмен развернул взятого напрокат мула с открытой сзади повозкой, так что легко будет передвинуть ящик в повозку с перрона. Все готово, и вот они вдвоем, рты на замке, потихоньку перемещают гроб с Таннером к повозке. А он изнутри начинает царапать деревянную крышку. Они отдергивают руки, как от огня.
Посмотрели друг на друга, потом на ящик.
– Это он, – сказал Коулмен. – Кому ж еще быть.
– Да нет, – сказал Хутен. – Видно, крыса туда к нему влезла.
– Это он. Его штучки.
– Если крыса, пусть там и будет.
– Это он. Надо ломик.
Хутен, ворча, пошел за ломиком, вернулся и начал отковыривать крышку с головного конца. Она едва только подалась, а Коулмен уже прыгал-скакал, сипя и пыхтя от волнения. Таннер пихнул крышку от себя обеими руками и сел в ящике.
– Конец света! Конец света! – закричал он. – Вы что, два дуралея, не знаете? Конец света настал! Все встают из гробов!
Теперь он точно знал, чего стоят ее обещания. С таким же успехом можно положиться на приколотую в кармане записку и на любого чужака, который обнаружит его мертвым на улице, в товарном вагоне, где угодно. Нечего на нее рассчитывать, она всегда все сделает по-своему. Она опять пришла из кухни, в руках шляпа, пальто и резиновые сапоги.
– Теперь послушай меня, – сказала она. – Я иду в магазин. Не вздумай подыматься и ходить по квартире, пока меня нет. В уборной ты был, подождешь. Я не хочу вернуться и увидеть, что ты на полу валяешься.
Вернешься, ты вообще меня не увидишь, сказал он себе. В последний раз он смотрит сейчас на ее плоскую глупую физиономию. Вдруг он почувствовал себя виноватым. Она с ним хорошо, а от него ей одни заботы.
– Хочешь стакан молока, пока я не ушла? – спросила она.
– Нет, – ответил он. Потом набрал в грудь воздуха: – А приятно у тебя тут жить. И места вокруг приятные. Ты уж извини, что я прихворнул, вот ведь беда на твою голову. Нечего мне было к ниггеру тому в дружки напрашиваться. – А я к тому же еще и врун поганый, сказал он себе, чтобы перебить отвратительный вкус от этих слов.
Она уставилась на него так, будто он терял рассудок. Потом, похоже, переменила мнение.
– Вот, смотри, тебе же самому лучше, когда хоть изредка доброе слово говоришь человеку, – сказала она и села на диван.
Как же его коленям не терпелось разогнуться! Иди, иди наконец, кипел он молча. Топай давай.
– Чудесно, что ты здесь у меня, – сказала она. – В другом месте я бы ни за что тебя не оставила. Папочку моего. – Она щедро ему улыбнулась и, приподняв правую ногу, начала натягивать сапог. – Вот погода, я бы и собаку на улицу не пустила, – сказала она, – а мне надо. Сиди тут и переживай за меня, чтоб я не поскользнулась и шею себе не сломала.
Она притопнула обутой ногой и стала надевать сапог на левую.
Он поглядел в окно. Снег начинал липнуть и примерзать к наружному стеклу. Когда он опять посмотрел на дочь, она стояла в шляпе и пальто, похожая на большую куклу в кукольной одежде. На руках – зеленые вязаные перчатки.
– Так, ладно, – сказала она. – Я пошла. Уверен, что ничего не хочешь?
– Не хочу, – сказал он. – Иди себе.
– Ну пока тогда, – сказала она.
Он приподнял шляпу, приобнажив лысую голову в бледных крапинах. Дверь в коридор закрылась за ней. Его затрясло от волнения. Он завел руку за спину и перетащил пальто себе на колени. Натянув его на себя, подождал, пока уймется одышка, и, взявшись за подлокотники, толкнул себя вверх. Тело ощущалось как огромный тяжелый колокол, о который, ходя из стороны в сторону, беззвучно бился язык. Встав, он постоял какое-то время, покачиваясь, ища равновесие. Накатил ужас и безнадежность. Он не сможет. Не доберется туда ни живой, ни мертвый. Он передвинул одну ногу вперед, не упал, и уверенность пришла к нему снова. «Господь – Пастырь мой, – пробормотал он, – я ни в чем не буду нуждаться». Он начал перемещаться к дивану, о него можно будет опереться. Дошел. Он на пути домой.
Когда он добредет до двери, она уже спустится на четыре лестничных марша и выйдет на улицу. Он миновал диван и двинулся вдоль стены, опираясь о нее рукой. Никому он не даст похоронить его здесь. Он был так в этом уверен, словно леса родных мест начинались за порогом здания. Он достиг двери на лестницу, открыл ее и посмотрел наружу – в первый раз с тех пор, как актер его повалил. Там было пусто, пахнуло сыростью. Тонкий лист несвежего линолеума тянулся к соседней квартире, ее дверь была закрыта. «Ниггер – и актер, надо же», – проворчал он.
От того места, где он стоял, до лестницы было несколько шагов, и он сосредоточился на том, чтобы дойти до нее напрямик, а не пускаться в обход дальним путем вдоль стены. Он немного расставил руки и, оттолкнувшись, пошел. Он одолел полпути, как вдруг почувствовал, что ног не стало. Глянул, и его сбило с панталыку, что они на месте. Он упал вперед лицом и схватился обеими руками за стойку перил. Повиснув там, он, почудилось, дольше, чем когда-либо на что-либо в жизни, глядел вниз, в крутизну неосвещенной лестницы; потом закрыл глаза и повалился вперед. Так и остался лежать – голова ниже, ноги выше – посреди лестничного марша.
Вскоре он почувствовал, как наклоняется ящик, его сгрузили с поезда и положили на багажную тележку. Он пока лежал тихо. Поезд лязгнул, дернулся и поехал дальше. Вот уже багажная тележка погромыхивает под ящиком, перемещая Таннера к концу перрона. Он услышал шаги, дробный стук, ближе и ближе, и решил, что, наверное, собирается кучка людей. Ну погодите, скоро увидите, подумал он.
– Это он, – сказал Коулмен. – Его штучки.
– Это крыса, чтоб ее, влезла туда, – сказал Хутен.
– Это он. Надо ломик.
Чуть погодя на него упал зеленоватый свет. Он протолкнулся сквозь него и закричал слабым голосом:
– Конец света! Конец света! А вы, идиоты, и знать не знаете! Все встают из гробов!
– Коулмен, это ты? – пробормотал он.
У склонившегося над ним негра был большой угрюмый рот и хмурые глаза.
– Никакой я тебе не Коулмен, – сказал он.
Видно, не та станция, подумал Таннер. Эти болваны слишком рано меня выгрузили. Кто этот ниггер? Тут еще не рассвело даже.
Сбоку от негра маячило другое лицо, женское. Бледное под копной отсвечивающих медью волос и скривившееся, как будто она ступила в навозную кучу.
– А, – сказал Таннер, – вон тут кто.
Актер наклонился ближе и сграбастал ворот его рубашки.
– Конец света, говоришь? – сказал он издевательски. – Да нет, старик. Хотя для тебя, пожалуй, да, конец света.
Таннер попытался взяться за стойку перил и подтянуться, но рука схватила воздух. Два лица, черное и бледное, колыхались перед ним. Усилием воли он собрал их в фокус и, подняв руку, легкую как перышко, сказал самым бодрым голосом, какой у него был:
– Пособи мне маленько, пастор. Я домой собрался!
Дочь увидела его, когда вернулась из продовольственного магазина. Шляпа была нахлобучена ему на лицо, голова и руки торчали между стойками перил; ноги свисали в лестничный пролет, как будто старик был закован в колодки. Она отчаянно дергала его, потом бросила и понеслась в полицию. Они выпилили его ножовкой и сказали, что он умер примерно час назад.
Она похоронила его в Нью-Йорке, но после этого у нее разладился сон. Ночь за ночью ворочалась в постели, и на лице очень явственно проступили морщины, так что наконец она позаботилась о том, чтобы тело выкопали и отправили в Коринт. Теперь она спит спокойно и выглядит почти так же хорошо, как раньше.