Я и не вспомню, когда держала в руках дневник. Верно уж месяца полтора прошло, но все это время я была в таком скверном настроении, что ничто не интересовало и только так, будто бочком, едва касаясь, проходило мимо меня. Хотелось только думать и думать, но ведь мыслей всех не запишешь.
Думала я, действительно, много, главным образом о Вере, о Дмитрии Николаевиче, о жизни вообще. Из Крыма приходили все печальные, безотрадные вести. Маргарита Васильевна едва довезла бедную Веру, так плохо чувствовала она себя в дороге, и там, на месте, первое время жизнь чуть теплилась в ней. Вдруг, к нашей великой общей радости, больной стало лучше, много лучше: она уже может сидеть, на днях, наконец, пришло письмо, писанное ее собственной рукой. На душе сразу стало легко и весело, так хорошо, как бывало раньше, даже, пожалуй, лучше. В этот день я сделала даже то, чего, по-прежнему, никогда не позволяла себе: дождалась в коридоре Дмитрия Николаевича и сообщила ему свою радость.
— Да-да, слышал. Михаил Яковлевич вчера тоже получил несколько строчек, — улыбаясь, ответил он.
Больше ничего, вот и весь разговор, а на сердце после него сделалось еще светлей. Известие о некотором улучшении в здоровье Веры было, конечно, сообщено мною всем ученицам. И здесь общая радость, а у некоторых членов нашей тепленькой компании даже слегка повышенное настроение.
— Кутнем на радостях! — предлагает Шурка.
— Правда, давайте кутнем! — подхватывают и Люба с Пыльневой.
— А как? — прямо в центр предмета врезается практичная Ермолаева.
— Пошлем за пирожными и, конечно, за какой-нибудь выпивкой. Что за кутеж всухомятку?
— За лимонадом, — предлагает Люба, поклонница этого напитка.
— Ну вот! — протестует Шура. — Лимонад и дома можно пить. Что-нибудь позабористее.
— Не за монополькой[134] же ты, надеюсь, пошлешь? — осведомляется Пыльнева.
— Ну, понятно, нет. Давайте за квасом.
— За кислыми щами[135]! — советует Ермолаева.
— Вот отлично! И шипит, и вкусно, и дома не дают, — одобряет Шура.
Все единогласно сходятся на этом решении.
— А кто принесет и как?
— Ну, понятно, раб Андрей.
— Только по-моему, господа, лучше пирожных не брать, он нам какой-нибудь гадости принесет. Лучше ореховой халвы, она сухая, после нее так пьется! — как истый гастроном советует Лиза.
Последний вопрос пока еще остается открытым. Отправляемся на поиски швейцара.
— Слушайте, Андрей, — несколько заискивающе начинаем мы, — принесите вы нам, пожалуйста, две бутылки кислых щей, халвы и пирожных.
— Пирожных-то и халвы, барышни, со всем моим удовольствием, а вот кислые щи… Андрей Карлович очень серчать будут, если узнают, потому оно, правду сказать, хоть и не хмельное, а все же неловко с бутылками идти туда, где благородные девицы обучаются, — мнется он.
— Пустяки, никто не узнает. Вы как-нибудь припрячьте, в корзину какую-нибудь положите. Пожалуйста! Мы уж вас поблагодарим…
— Да я, барышни, завсегда с полным удовольствием. Разве вот… — внезапно осеняет его мысль, — вы, барышни, не изволите обидеться, ежели я вам щи-то эти в помойном ведре принесу?
— Как в помойном ведре?! — хором восклицаем мы, чуть не помирая со смеху. — Вот так кутеж!
— То есть, не совсем в помойном, помоев-то, по правде, туда и не льют, только мусор всякий складывают. Вот, как вы изволите домой уйти, а мы тут приборку делаем, так бумажки, обгрызки яблочек, там, колбасы или коклетки кусочек с полу подберем, ну, все туда и складываем, — утешает нас Андрей.
— Ну, ладно, несите в помойном ведре, — наконец решаемся мы: все же кислые щи не непосредственно в него влиты будут, есть же промежуточная инстанция — бутылки.
— Так, пожалуйста, к большой перемене.
Мы вручаем ему деньги и торопимся в класс.
— Значится, барышни, я как принесу, так на черной лестнице у самых дверей и поставлю, — напутствует он нас вдогонку.
Первый урок — немецкая литература.
— Только бы не меня! — молит Пыльнева. — Нибелунгов этих самых ни-ни. И кто их только выдумал! «Пронеси ты, Боже, немца стороною, сжалься же над бедной девой молодою», — меланхолично вполголоса мурлычет она, пристально глядя на Андрея Карловича и точно желая ему сделать соответствующее гипнотическое внушение.
Немца «пронесло стороной»: у стола Леонова. Но видно, внушение оказалось недостаточно прочным.
— Fräulein Pilneff! — раздается возглас Андрея Карловича, едва вызванная кончила отвечать.
С несчастным, страждущим видом направляется Ира к столу. Минутная пауза. Андрей Карлович ждет, но, видимо, тщетно.
— Bischen lauter[136], — смеясь, говорит он.
Тишина не нарушается. Он задает вопрос. Ни звука. Второй вопрос — то же самое. Он поднимает глаза и пристально смотрит на Иру сквозь свои толстые очки. Она по-прежнему нема, но глаза ее так моляще, так жалобно смотрят на Андрея Карловича, что тот помимо воли начинает улыбаться.
— Aber, Fräulein Pilneff, Ihre Augen sprechen, aber Sie, leider, nicht[137].
— Я, Андрей Карлович, никак не могла выучить этот урок, он такой страшно трудный. И потом, я не знаю почему, но в последнее время я ничего не могу запомнить, у меня совершенно память ослабела.
— О, меня это вовсе не удивляет! Вы так жестоко обращаетесь со своей памятью, что я поражен, как она до сих пор могла еще служить вам: ведь вы ее голодом морите, так только кое-когда перекусить дадите.
Весь класс неудержимо хохочет над удачным замечанием Андрея Карловича. Искренне смеется и Пыльнева, которая лучше, чем кто-либо, знает, насколько остра и метка шутка Андрея Карловича. Жалобно-святой вид исчезает с ее лица, — Андрея Карловича этим не проведешь, и она, любительница всякого удачного словца, весело от души хохочет. Инцидент исчерпывается поставленным в журнале вопросительным знаком, который к следующему разу Ире вменяется в обязанность сделать утвердительным.
Настроение Пыльневой ничуть не омрачено, напротив, она, видимо, чувствует новый прилив сил, да и случай жалко упустить. Следующий урок — гигиена, это удовольствие нам доставляют всего один раз в неделю. В классе, как всегда, маленькое ожидание, так уж Ира приучила нас.
Что же сегодня? Все, что можно передвинуть, перевернуть или поменять местами в злополучном скелете, уже проделано, все вопросы, сколько-нибудь допустимые по своей нелепости, вроде того, полезно ли детей приучать курить, давать им коньяк и тому подобное, своевременно предложены, чего же ждать теперь? Впрочем, вид у Пыльневой равнодушный; она сосредоточена на чем-то постороннем, глаза ее упорно устремлены в ящик парты. Некоторое время все идет нормально, но вот гигиенша повернула голову в сторону Иры и уже злится, она ее терпеть не может.
— Пыльнева, пожалуйста, не читайте, когда я объясняю урок.
— Я не читаю, Ольга Петровна, — раздается кроткий голос, после чего глаза Иры немедленно, с тою же сосредоточенностью устремляются в прежнем направлении.
— Пыльнева, я уже сказала вам, чтобы вы не читали. Закройте книгу! — уже резче повторяет докторша и алеет лицом.
— У меня нет книги, — робко и неуверенно протестует тот же голосок.
— Сию минуту отдайте мне книгу! Что это за невежество читать во время урока, — уже в полном расцвете своего пунцового негодования в третий раз возглашает Ольга Петровна, подходя к Ире. — Дайте книгу!
Пыльнева растерянно и виновато поднимается.
— У меня нет книги, — жалобно протестует она, но гигиенша уже шарит в столе.
У Иры дрожат губы от смеха, в глазах прыгают веселые огоньки. Теперь несколько смущена и больше прежнего зла докторша: в парте пусто.
— Если у вас ничего нет, тогда я не понимаю, отчего вы все время смотрите туда вниз? — пожимает она плечами.
— У меня просто такая привычка, — опять кротко и безмятежно раздается по классу.
Мы не можем удержаться от смеха, а Ольга Петровна, вероятно, с наслаждением поколотила бы Иру, до того та изводит ее.
— Подумаешь, какая скромность! Сидит, глаз поднять не смеет! — иронизирует она.
— Да, я вообще очень застенчива, — все так же покорно подтверждает Пыльнева.
Здесь мы уже не можем выдержать и откровенно хохочем. На минуту, не выдержав роли, смеется сама Ира, но через секунду сидит уже снова, опустив взор долу.
— Господа, господа, идем живо кутить к помойному ведру! — едва прозвонили на большую перемену, зовет Шура.
С хохотом собираемся мы на это заманчивое, многообещающее приглашение.
Андрей честно выполнил свое обещание: вот оно вместилище наших гастрономических изысканных яств! Божественный нектар таинственно скрыт в нем. Увы! Слишком таинственно. На самом верху ведра лежит предмет, который приводит нас в смущение сперва неопределенностью своих очертаний, а потом, когда перед нами, наконец, ясно вырисовываются его контуры, то своей слишком большой определенностью: это головной убор нашего любезного Андрея, которым он великодушно пожертвовал для сокрытия нашего лукуллового пиршества.
Если бы это была его форменная фуражка, с ярким, новым синим околышком, наше смущение было бы меньше, но это заслуженная, много видов видавшая, много грязи набравшая, взъерошенная меховая шапка. Находка сия смущает нас больше самого помойного ведра, гораздо больше, хотя бы по одному тому, что ее необходимо извлечь, а на это охотниц нет.
— Кто не рискует — не находит! — решительно заявляет Шурка.
— Вопрос лишь в том, что он найдет, — утешает Люба.
Но Шурка уже кончиками двух пальцев отважно добывает бледное, растерзанное напоминание о когда-то жившем баране. Перед нами две бутылки и слишком близко, по-моему, прижавшаяся к стенке ведра бумага с халвой.
— Несем живо в класс!
На одной из бутылок ярлык с пышной надписью «Портвейн старый», на другой менее громкая — «Кахетинское красное». Очевидно, по скромности, фабрикант этого напитка предпочел сохранить свое инкогнито, а произведение свое выпустить под псевдонимом.
— Вот если бы классюха наша увидела! Умерла бы! — восклицает Шурка.
— Кто-о? — спрашиваем мы.
— Ну, классюха, классная дама, Клеопатра Михайловна, — поясняет Тишалова.
Новое словечко произвело фурор. Впрочем, в ту минуту мы были так настроены, что, хоть палец покажи, и то хохотали бы.
— А что если показать? — предлагает Ира.
— Да ты что!? Чтобы еще Андрею влетело? — протестует Шура.
Завтрак съеден, халва тоже, обильное возлияние произведено, сосуды опорожнены до дна… На следующей перемене они будут обратно препровождены в радушно приютившее их ведро, теперь уже неудобно, так как все классные дамы, позавтракав, бродят по коридору. Одна бутылка находит временное пристанище у Шурки, другая — у Иры в парте.
Вдруг после звонка, за секунду до входа в класс Клеопатры Михайловны, глазам нашим представляется неожиданное зрелище: на столе Иры, рядом с чернильницей возвышается бутылка с надписью «Портвейн старый», около нее небольшой стаканчик… Сама Пыльнева положила локти на стол, безжизненно опустив на них голову.
— Что это с Пыльневой? — несколько озабоченно спрашивает Клеопатра Михайловна, едва переступив порог двери. — И что за странная обстановка? — уже совсем теряется она при виде наставленных посудин.
— Пыльнева, что с вами?
Безжизненное тело приобретает некоторую подвижность: голова поднимается, указательный палец делает жест по направлению к бутылке.
— Это я… с горя!.. — раздается трагический возглас. — Все, до капли… — В подтверждение своих слов Ира опрокидывает вверх дном пустую бутылку, после чего голова снова печально опускается.
— Какое горе? В чем дело? — уже заботливо и растроганно спрашивает сердобольная Клепа.
— К…как же не горе… меня никто не любит, ко мне все придираются, все, все! Андрей Карлович сказал, что я лентяйка, да, да, сказал! У Ольги Петровны я так тихо, так тихо сидела, а она меня заподозрила, будто я читала на ее уроке, а я никогда, никогда, даже дома ничего не чит… то есть я хотела сказать… что у меня и книги не было, а она не поверила, мне не поверила!.. Я не выдержала и с горя… — Опять красноречивый жест по направлению «портвейна».
— Что вы пили?
Минутная пауза.
— Ки… ки… кислые щи, — робким признанием вылетает из уст Иры, и не в силах больше удержаться, и сама она, и весь класс, и Клепка смеются.
— Клеопатра Михайловна, не сердитесь на меня, — просто и искренне говорит Ира.
— Да я и не сержусь, Пыльнева, а только… Прежде всего уберите бутылку, еще не хватает, чтобы преподаватель или Андрей Карлович наткнулись на это, — сама себя перебивает Клеопатра. — Когда только вы перестанете дурачиться и сделаетесь солиднее? Ведь выпускной класс! Тут необходимо вести себя на «двенадцать», а вы…
— Ну, чем я виновата, что я органически не могу вести себя больше, чем на «десять»? — слезливо заявляет Ира.
Но Клепа уже села на своего конька:
— Что значит «не могу»? Надо! Надо вырабатывать в себе волю, выдержку, надо себя заставлять…
Долго говорит она, а у Иры уже опять зажигаются в глазах бедовые огоньки. Вот они потухли, вид у нее обычный святой, подозрительно святой вид.
— Вы браните, все время браните меня, Клеопатра Михайловна, а меня пожалеть надо, я такая несчастная…
Доброе сердце Клеопатры Михайловны уже готово пойти ей навстречу:
— Яне браню, я…
Но Ира перебивает:
— А я прежде, маленькая, была такая хорошая, такая славная, кроткая, послушная…
— Ну? — внимательно слушая, одобрительно кивает головой та.
— Ну, и все пропало… меня цыгане подменили!.. — трагически заканчивает Пыльнева, да и пора уже, потому что математика стоит на пороге.
Конечно, Андрея ни под какую неприятность не подвели, он даже, кажется, ни на секунду не был на подозрении за соучастие в нашем нетрезвом поведении, и кислощейная история канула в лету.
Что значит компания и настроение! Я убеждена, что никому из нас в одиночку не пришло бы в голову у себя дома угощаться из помойного ведра, а тут, право, это не лишено было своеобразной прелести!