Увы! Все наши приготовления пропали втуне: государыня, как говорят, чувствует себя нездоровой и не приехала. Как жаль! Я прямо-таки утешиться не могу. Мне так хотелось ее увидеть.
Занятия снова потекли обычной чередой. На днях Дмитрий Николаевич читал нам «Письма русского путешественника» Карамзина. Как же он, действительно, великолепно читает. Заслушаться можно. Все наши и заслушались: семьдесят восемь глаз обратились в одно сплошное лицезрение и впились в чтеца (своих двух не считаю, так как они не утратили способности вращаться), столько же ушей жадно поглощало каждый вылетавший из его уст звук. Впрочем, насчет числа ушей не поклянусь, но что взоры все без исключения были прикованы к читающему — факт неоспоримый.
Почему это находят, что Карамзин слишком сентиментален и приторен? Мне так ужасно нравятся его описания, его чудесный слог, длинные периоды, так изящно, торжественно, поэтично, а я страшно люблю все красивое.
Какие у Дмитрия Николаевича иногда звучат теплые, глубокие нотки, слушаешь и не веришь, что это он — холодный, равнодушный, очевидно, никого кроме себя не любящий.
Класс был зачарован его чтением, впрочем, большинство, пожалуй, им самим.
— Боже мой, Боже мой, как он читает! — с влажными, растроганными глазами говорит Штофик.
Это одна из его самых на вид сдержанных, но искренних и серьезных поклонниц, она не по-глупому «обожает» его, не сует красивых ручек с бантиками для росписей, не ловит его у лестницы и на всех перекрестках, чтобы спросить какую-нибудь глупость, — ничего подобного. Эта, мне кажется, действительно, крепко влюблена в него.
— Знаешь, Муся, мне ужасно хочется сказать Светлову что-нибудь хорошее, совсем особенное, такое, знаешь… — от избытка чувств у бедного Штофика не хватает слов.
— Сокровище! Прелесть! Как он читает! То есть я прямо готова была расцеловать его! — восклицает наша восторженная толстушка Ермолаева.
— Правда, чудесно? — кратко спрашивает меня Смирнова, и ее глаза смотрят мечтательно и восторженно.
— Какой у него голос! Какое выражение! Это что-то артистическое, это… Я даже не знаю, как выразиться… — и Ира Пыльнева, которая никогда за словом в карман не лезет, не находит подходящего выражения, и она сама не своя.
— Слушай, Муся, — на следующее утро заявляет Штоф. — А я вчера глупость сделала, и, кажется, большую. Помнишь, я тебе говорила, что мне хочется что-нибудь необыкновенное сказать Дмитрию Николаевичу, что я в восторге, что я обожаю, преклоняюсь перед ним. Даже написать хотела. После раздумала: нет, Боже сохрани, еще почерк узнает, так в глаза посмотреть ему стыдно будет, и все-таки писать это не то; хотелось сказать, еще разок услышать и его голос. Ты понимаешь, неудержимо захотелось. Вдруг мелькает мысль — переговорю по телефону. Спускаюсь по лестнице. Швейцара, слава Богу, нет, значит, не услышит. Отыскала номер телефона того дома, где Дмитрий Николаевич живет, звоню, прошу вызвать господина Светлова.
— Кто у телефона? — раздается вдруг через некоторое время его голос.
Я как услышала, так и растерялась, все забыла.
— Кто у телефона? — спрашивает опять.
А я и не подумала, как же на такой простой вопрос ответить?
— Это я… — говорю, — только… только я не могу сказать своего имени…
— Чем могу служить?
— Мне нужно… мне хотелось поговорить с вами.
— К вашим услугам.
Я краснею, мнусь и не решаюсь.
— Пожалуйста, я слушаю, — раздается опять.
— Я хотела вам сказать, — набираюсь я, наконец, храбрости, — что вы такой замечательный, такой замечательный, такой… и я очень, очень люблю вас…
— Весьма благодарен, — сухо так отвечает.
— Вы не сердитесь? Скажите?
— Помилуйте, за что же?
— Да вот, что я говорю по телефону.
— Но это право каждого.
— Да, но… Пожалуйста, не сердитесь… Мне так неприятно… Извините меня… До свиданья, — и я совсем машинально делаю перед телефоном реверанс.
Поворачиваюсь, за моей спиной стоит швейцар. До того это глупо вышло, что я готова была сквозь землю провалиться. Вообще, мне теперь так нехорошо на душе. Зачем я это сделала? Вдруг он голос мой узнал? Как ты думаешь?
— Едва ли, — утешаю я.
— Но ведь я же его сразу узнала.
— Да, но не забывай, что ты именно его и ожидала услышать и что вообще мы его голос гораздо лучше знаем, чем он наши. Подумай сама: он в трех гимназиях преподает, разве всех запомнишь?
Это несколько успокаивает ее, но не совсем. Бедный Полуштофик, славненькая такая и неглупая девочка, а ее разговор по телефону вышел совсем швах. «Да, мать моя, — в таких случаях поучает Володя, — любовь не картошка, не выкинешь за окошко».
Ермолаша, та не вела разговоров по телефону и прибегла к более наглядному способу выражения своих чувств, решив возлить перед своим кумиром благовонные масла и путь его усеять цветами.
Является сегодня в класс с двумя великолепнейшими пунцовыми розами.
— Какая прелесть! — восхищаюсь я.
— Правда? Это, знаешь ли, я для Светлова принесла.
— Как? Неужели ты поднесешь ему их?
— Не то что поднесу, а… Одним словом, они будут у него. Впрочем, тебе можно сказать, ты не проболтаешься. Если Клепки не будет в классе во время математики, все хорошо, но если она тут расположится… Ну, да ладно, каким-нибудь способом да улизну. Видишь ли, я хочу эти розы положить ему в карман пальто, а для этого необходимо сбегать в раздевалку непременно в то время, когда урок идет, потому что на перемене и швейцар, и горничная постоянно около вешалки топчутся.
На Лизино несчастье, на математике Клеопатра Михайловна сидит. Ермолаева мнется, пыхтит и посапывает за моей спиной, что у нее всегда служит признаком величайшего нравственного или умственного напряжения. Вдруг с решимостью отчаяния она поднимается, затыкает нос платком, слегка запрокидывает голову и, сделав полуоборот в сторону Клеопатры, мимическим жестом испрашивает разрешение на выход; та утвердительно кивает ей. Кое-как сохраняя достоинство страждущего человека до порога, едва переступив его, Лиза опрометью мчится к лестнице и катится вниз. Через некоторое время она возвращается; ее круглое, веселое, широкое, как русская масленица, довольное лицо доказывает, что предприятие вполне удалось.
— Великолепно все вышло, — рассказывает она потом. — Прихожу вниз — ни души. Я прямо к вешалке; Дмитрия Николаевича крючок третий справа, я уж давно заприметила, и пальто у него черное. Сунула руку в один карман, там что-то лежит твердое, большое, в бумагу завернутое. Сюда нельзя — помнутся розы. В другой — там только носовой платок. Великолепно. Прежде всего я вытащила из своего кармана маленький флакончик духов «Coeur de Jeanette»[116] и весь платок облила; ты знаешь, Светлов любит духи, от него всегда так чудесно пахнет. Эти мне недавно подарили, они восемь рублей флакон стоят и очень вкусные. Кстати, я его платок понюхала, он как раз забыл почему-то надушить его сегодня. Теперь мне так приятно, что Дмитрий Николаевич будет так же пахнуть, как я, — у нас с ним теперь точно что-то общее будет.
— Одним словом, «Coeur de Jeanette» передаст то, что чувствует coeur de Lisette[117], — смеюсь я.
— Да, правда, как это хорошо выходит. Ну, а потом, — повествует Лиза дальше, — я осторожненько завернула в середину платка розы так, чтобы они не вывалились и не сразу видны были, затем приколола ему булавкой к подкладке под отворотом пальто бумажку с надписью: «Я боготворю, обожаю вас, вы мой идеал», и давай Бог ноги, скорей от Прасковьи с дороги, так как слышу, кто-то двери открывает.
— Слушай, Лиза, ты все же в сторонке от Дмитрия Николаевича держись, потому, если он тебя как-нибудь нечаянно понюхает, то сразу догадается, кто ему сюрприз в кармане устроил.
— Что ты? Разве я пахну?
— И жестоко.
— Верно, руки? Надо их хорошенько с мылом помыть. Да, Муся, — уже совершенно другим, деловым озабоченным тоном начинает она, — а как же все-таки сегодня с русским будет? Я не успела, как сказано было, прочесть и разобрать «Письма русского путешественника» — там страшно много, а времени мало: третьего дня задали, а сегодня уже отвечать. То письмо, которое он громко читал, его, конечно, я знаю, но другие… А ты?
— Я успела, выучила все.
— Вот счастливая, ты всегда все знаешь! Необходимо посоветоваться с классом, — кажется, многие недоучили.
Лиза была права: кроме семи-восьми лучших учениц, никто полностью заданного не приготовил.
— Нужно целым классом отказаться! — раздается со всех сторон.
Да, но это легче сказать, чем выполнить: ведь здесь дело касается не нашего добрейшего Мешочка, не снисходительного Николая Константиновича, — ведь тут надо объясняться со Светловым. Отказаться готовы все, но взять на себя смелость заявить отказ, на это храбрецов не находится. Пасует даже Шурка Тишалова, даже Пыльнева.
— Пусть Старобельская откажется, она ведь у него на привилегированном положении, она поэтесса! — с кислой улыбочкой изрекает Грачева.
— А правда, Муся, милая, откажись! Он тебя так любит!
— Подите вы, — защищаюсь я, — где он там меня любит, с чего вы взяли?
— Любит, очень любит, он только тебя да Смирнову, кажется, и признает из всего класса. И потом, у тебя «двенадцать», тебе это ничего не повредит.
— Конечно, Мусенька! — ластится Пыльнева. — Если мы, лентяйки, отказываться станем, вовсе не убедительно будет, а когда хорошая — совсем эффект другой.
— Пожалуйста! — вопят со всех сторон.
Уговорили. Входит Светлов. Я поднимаюсь.
— Дмитрий Николаевич, мы сегодня не приготовили всех заданных «Писем русского путешественника», только одно, больше не успели.
— Вот как! А почему, собственно?
— У нас было слишком мало времени и слишком много уроков, поэтому мы очень просим нас не спрашивать, так как никто не может отвечать.
«Вот разозлится сейчас!» — думаю я.
К великому моему удивлению, он поднимает на меня глаза, и в них что-то светится, точно они смеются.
— И вы урока не знаете? — спрашивает он.
— Не знаю, — решительно отвечаю я.
— И не можете отвечать? — он все так же смотрит на меня.
Мне становится неловко, но я храбрюсь.
— Не могу… Когда я не учила урока.
— Что ж, очень прискорбно. Значит, никто сегодня урока не готовил? — обращается он к классу.
В ответ полная тишина. Вдруг, мы не верим своим глазам, поднимается торжествующая Танька:
— Я могу отвечать, Дмитрий Николаевич, я все выучила.
Какая-то складочка ложится между бровями Светлова, что-то неуловимое пробегает в его, за минуту перед тем светящихся, глазах, и все лицо принимает более замороженное, чем когда-либо, выражение.
— Весьма возможно, — холодно отчеканивает он. — Но вы, во всяком случае, смею надеяться, не исключение, госпожа Грачева, вы только… — он приостанавливается: — откровеннее ваших подруг и… самостоятельнее, — подчеркивает он голосом. — Я ни на одну секунду не допущу мысли, чтобы, например, такая идеально исполнительная ученица, как госпожа Смирнова, не знала урока.
Смирнова встает; легкий румянец заливает ее нежные щеки, в глазах вспыхивает счастливый благодарный огонек.
— Не беспокойтесь, пожалуйста, — уже мягко говорит Дмитрий Николаевич, — не отрицайте и не подтверждайте моих слов, мое мнение слишком прочно составлено.
Вера садится.
— Или, например, госпожа Зернова, или госпожа Штоф? — продолжает он. — Разве я могу в них сомневаться? Да и во многих других.
Личико Полуштофика так и расцветает от этих слов.
— Вот, госпожа Старобельская, — вдруг снова принимается он за меня. — Я бы все же хотел с вами побеседовать.
— Ведь я же не учила урока, — протестую я.
— Но первое письмо вы знаете?
— Первое — да, но только первое.
— Вот и попрошу передать его содержание.
Я начинаю рассказывать, постепенно увлекаясь. Светлов задает мне вопросы, я отвечаю.
— Прекрасно. Достаточно. Благодарю вас. Знаете, госпожа Старобельская, я вам посоветую и на будущее уроков не готовить. Зачем? Когда вы точно по какому-то чутью предугадываете, что именно сказал бы Карамзин, и выражаетесь почти подлинными его словами…
Он опять смотрит на меня; теперь уже смеются не одни глаза, смеются и губы, показывая ряд блестящих, словно перламутровых, больших зубов. Я краснею и тут только спохватываюсь, что, не заметив подвоха, отвечала и на вопросы из остальных двух «невыученных» писем. Еще одно изящное «12» красуется в моей графе. Мне и приятно, и немножко совестно класса, точно я изменила ему; но право, право же Дмитрий Николаевич так ловко подвел меня, что я и не заметила.
Впрочем, как оказывается, никто, слава Богу, ничего дурного не подумал, наоборот, благодарили и хвалили меня, что я, «не щадя живота своего», так храбро охраняла их интересы. Но против Таньки все возмущены.
— Ты понимаешь, — захлебывается Тишалова, — ведь это она, змееныш шипучий, специально тебя подвести хотела: Старобельская, мол, от всего класса и за себя саму тоже откажется, а я, мол, тут свое усердие и покажу. И съела гриб, да еще какой, прямо-таки поганку! Нет, но Светлов, Светлов молодчина!..
— А что, Муся, ну, при всем своем пристрастии, скажи, разве Дмитрий Николаевич не благородно осадил Грачеву? — спрашивает меня Вера. — Его прямая, честная натура не переносит таких гаденьких поступочков. Ну, скажи?
Принуждена сознаться, что Светлов действительно поступил хорошо. Я на самом деле нахожу это, не потому, что дело касалось именно Тани и именно меня, а потому, что люблю и ценю тех, кто не выносит подлизывания, подлости, всякого такого ничтожества.
— Ты еще мало знаешь его, — говорит Вера, — когда-нибудь сама убедишься, какой это большой, глубокой души человек. — И в голосе ее звенит что-то задушевное и теплое.
— Верно, он не догадался, что я вчера была у телефона? — с просветленным лицом говорит Штоф.
— Ну, что, как, не очень я пахну? Уж четыре раза с мылом руки мыла, — осведомляется Ермолаша.
У каждой свое.
Следующий урок немецкий. Быстро, по обыкновению, вкатывает на своих коротеньких ножках милый наш Андрей Карлович. С его появлением целая волна благоухания разливается по классу. Точно вошло такое большое, большое саше[118]. Я повожу носом: меня, во-первых, поражает незаурядное само по себе явление — такое благоухание нашего «самоварчика». Во-вторых, запах кажется мне чрезвычайно знакомым, это «Coeur de Lisette» (с того дня я иначе не называю эти духи). Я поворачиваюсь в сторону Лизы, чтобы принюхаться к ее аромату. Её красная, как пион, физиономия, которую она пытается скрыть за моей спиной, без слов и запаха говорит мне, что предположение небезосновательно. Меня душит безумный смех: неужели это она Андрею Карловичу и духов налила, и розы запаковала, да еще и объяснение в любви к подкладке пальто приколола? Это очаровательно!
Запись в журнале сделана, новый урок объяснен, у стола рапортует Леонова. Вдруг «А..а..а..пчхи!..» — громко так на весь класс. Андрей Карлович чихнул и торопливо полез в задний карман за носовым платком. Он встряхивает его прежде, чем поднести к носу. Шлеп-с! Поочередно падают и грациозно раскидываются в разные стороны две красавицы-розы. Андрей Карлович застывает в удивленной позе, на минуту забыв даже про свое желание высморкаться. Нам всем ужасно смешно, пуще всех мне, которая знает настоящее происхождение этих цветов. Сама Ермолаева яркостью своих щек давно уже перещеголяла их пышную окраску.
— Aber, mein Gott![119] — наконец, все же высморкавшись, произносит Андрей Карлович. — Кто же это мне такой приятный сюрприз устроил? На старости лет мне начинают розы подносить, — смеется он. — Надо спрятать эти прекрасные цветы, так как подобные счастливые случаи в моей жизни встречаются нечасто.
Он поднимает цветы.
— Это, верно, от них и платок мой так прекрасно пахнет, только немножко сильно… А..а..а..пчхи!.. — несется опять по классу.
Ермолаевой теперь проходу не дают, все дразнят ее, что ради Андрея Карловича она изменила Светлову. Я, конечно, не выдала ее, но некоторые заметили у нее пунцовые розы, которые потом очутились в кармане инспектора. Дальше сообразить нетрудно!
— Вот досада, ошиблась пальто! — стонет Лиза. — Столько духов вылила и не туда!
Да, порция была возлита основательная, в скупости Ермолаеву упрекнуть нельзя, зато она и вознаграждена: Андрей Карлович пахнет точь-в-точь, как она, только покрепче. Неоспоримо: у них теперь много общего!
Все происшествия дня, по обыкновению, целиком выложила мамочке. Она много смеялась, и ей очень понравился поступок Светлова.
— Нет, положительно ваш Дмитрий Николаевич мне очень нравится, — говорит она.
Все это прекрасно, но почему у меня так страшно болит горло да и голова тоже?
Какое у Дмитрия Николаевича милое лицо, когда он улыбается!