С той самой минуты жизнь Ирины превратилась в сплошной кошмар, затмивший ей белый свет на долгие четыре года.
Притом несправедливо было бы утверждать, что Вадим Панкратов желал этого сознательно. Отнюдь.
Все было просто и вместе с тем очень запутанно в их отношениях.
В сущности, истоки чувств, столь полярных, были объяснимы и легко просматривались в прошлом обоих.
Ирина выросла в семье, едва ли не исторически состоявшей исключительно из одних женщин. В жизнь каждой из них, естественно, хотя бы однажды являлся мужчина, иначе никакой семьи попросту не было бы. Но явление это, как правило, было коротким, мужчина неизменно исчезал, растворяясь в туманном прошлом, а через некоторое время на свет являлось новое поколение семьи, представленное ребенком, конечно же, женского пола.
В момент рождения Ирины семья состояла из двух женщин: пожилой матери и дочери сорока с лишним; с ее появлением женщин в семье стало три. Трудно сказать, как относились к странному року представительницы старших поколений, но маленькая Ирина отсутствие отца, деда или хотя бы брата переживала очень болезненно. Она отчаянно тянулась ко всем взрослым мужчинам, оказавшимся поблизости.
Опрометью мчалась навстречу соседу по лестничной площадке, немногословному шоферу-«дальнобой-щику», когда, вернувшись из рейса, он неторопливо шел по двору, и замирала от счастья, подброшенная ввысь грубыми обветренными руками.
Влюбленными глазами смотрела на врача-педиатра, посещавшего ее во время частых болезней, и после визита часами говорила с бабушкой, смакуя каждое слово пожилого брюзгливого доктора.
В первом классе она немедленно влюбилась в учителя физкультуры и страшно страдала из-за того, что не могла блеснуть спортивными успехами, отчего физкультурник ее попросту не замечал.
Тайная любовь эта сжигала ей душу почти пять лет, а потом была так же безраздельно и безоглядно отдана студенту театрального института, руководившему школьным театром. И снова сердце ее было разбито, потому что студент не разглядел в застенчивой рыжей пятикласснице таланта, который его артистической душе мог бы стать особенно мил и дорог, ибо это был талант искренне восторгаться и бесконечно славить его гениальность.
В пионерских лагерях, куда на лето отправляла ее мать, Ирина тоже постоянно страдала, неизменно влюбляясь то в отрядного пионервожатого, то в самого директора лагеря, и, поглощенная своими чувствами, диковато сторонилась шумных забав, которые затевали сверстники. Они в ответ платили той же монетой, отвергая ее с полной мерой детской жестокости и нещадно дразня за медно-рыжий цвет волос, мечтательность и угловатость. Впрочем, с этим Ирина мирилась легко: детское общество никогда не привлекало ее всерьез, и ни разу объектом ее перманентной влюбленности не стал сверстник. Потому и с девочками-ровесницами говорить было особо не о чем: они бы никогда не поняли ее страданий, а глупые перебрасывания записок между партами ничуть не волновали ей душу.
Так и росла, постоянно страдая от неразделенной любви, замкнутая и безмерно одинокая.
Уже в институте очередная влюбленность в немолодого желчного доцента неожиданно обернулась изнурительным романом. Доцент оказался отвратительно труслив, мелочен, сварлив. Говорить безостановочно, часами, даже занимаясь любовью, он мог только о своей гениальности, а пуще того — о ничтожности коллег, их постоянных кознях и своей борьбе с ними. Нисколько не стесняясь, доцент рассказывал возлюбленной о десятках анонимных писем, отправленных им во все инстанции и испортивших не одну научную карьеру, того же рода звонках, отравивших жизнь не одной семье, и прочих мерзостях. К тому же он был настолько жаден, что с удовольствием ужинал в ресторанах, которые любил патологически, за счет Ирины, когда, получив очередную стипендию, она располагала свободными деньгами. Когда же деньги кончались, злобствовал, «отлучал» ее от себя либо приводил домой, в холостяцкую квартиру, изводил разговорами, не предложив даже чаиь ки чая. Словом, доцент был настолько далек от образа настоящего мужчины, который долгие годы лелеяла в своей душе Ирина, мысленно отождествляя его то с одним, то с другим избранником, что даже она, исстрадавшаяся без мужской опеки и ласки, не смогла удержать при себе свою влюбленность. Однако и порвать с доцентом у нее не было сил, а быть может, не имея собственного опыта и возможности воспользоваться материнским, который обычно спасает юных женщин в сложных ситуациях, просто не знала, как это сделать. Промучившись таким образом почти четыре года, Ирина облегченно вздохнула, когда в паучьи сети доцента попалась очередная наивная первокурсница.
Вадим Панкратов стал вторым мужчиной в ее жизни, но еще задолго до этого, едва переступив порог его кабинета, она, по обыкновению, отчаянно влюбилась.
Впрочем, влюбленность эта очень скоро стала заметно отличаться от всех прочих. День ото дня узнавая Вадима все лучше, Ирина ощущала крепнущую в душе уверенность, что именно он, а никтс другой из мужчин, населявших ее грезы в прошлом, действительно соответствует образу настоящего, которого так не хватало ей с самого раннего детства.
Сначала — в роли отца, деда или брата, потом — возлюбленного: любовника или мужа — не суть важно.
Впрочем, и осознав это, Ирина вряд ли смогла бы сформулировать, что, собственно, так выгодно отличает Вадима от всех прочих. Единственное, в чем была она совершенно уверена: дело, конечно же, заключалось не в его финансовых возможностях и не в том заметном месте, которое он занимал в обществе.
На самом деле причина была проста и очевидна и потому, возможно, воспринята Ириной на подсознательном уровне. Наделенный достаточно ординарной наружностью, Вадим тем не менее обладал недюжинной внутренней силой, которую, как правило, немедленно ощущали окружающие его люди.
Для одних она оборачивалась источником скрытой угрозы.
Для других — уверенным спокойствием.
Рядом с ним Ирина впервые ощутила полную и абсолютную защищенность от любых жизненных неурядиц, что главным образом и мечтала всегда обрести, опершись на крепкую мужскую руку. Но безрадостный опыт прежней жизни, а возможно, и генетическая память семьи сыграли с ней злую шутку. Глубоко в подсознании молодой женщины, как ржавый гвоздь, заколочена была цепкая тоскливая убежденность, что эта самая надежная мужская рука не может быть с ней рядом постоянно. И ждать ее случайного прикосновения нужно терпеливо, годами, от одного счастливого случая — к другому, рассчитывая при этом только на чью-то мимолетную доброту, точно так же, как в далеком детстве — на скупую ласку хмурого шофера, чужого отца и мужа. Оттого, оказавшись в постели Вадима, о чем, конечно же, тайно мечтала, Ирина ощутила острое чувство собственной вины. Выходило так, что, воспользовавшись минутной слабостью, урвала у него частицу того, что никак не могло принадлежать ей по праву.
Чувство это, помноженное на трепетную любовь и нежность, которая застилала глаза счастливыми слезами, превратило ее в робкое, покорное, всепрощающее существо, готовое ради любимого на любые жертвы и самые тяжкие грехи.
По роковому стечению обстоятельств именно эта трогательная, ничем не заслуженная жертвенность и готовность признать вину, которой он при всем желании не мог найти, в глубине души скорее считая виноватым себя, вызывали резкое неприятие Вадима.
Он бесился, не находя повода дать волю своим эмоциям. Потом не выдерживал, срывался и совершенно незаслуженно кричал на Ирину, свирепея от ее овечьей покорности и своей вопиющей несправедливости.
Он много раз собирался уволить ее с работы или по крайней мере перевести куда-нибудь подальше от себя, что называется, с глаз долой. Но всякий раз прагматическая составляющая сознания удерживала его от этого поступка, справедливо полагая, что ее отсутствие создаст гораздо больше проблем и изрядно навредит делу: Ирина держала в своих тонких руках множество нитей, которыми виртуозно управляла, ни разу не запугав и не оборвав ни одной.
В конце концов Вадим вроде бы даже смирился с ее присутствием и постепенно все более привыкал к тому, что она постоянно рядом. Можно сказать, что он все крепче привязывался к ней, потому что Ирина оказалась единственным человеком в его окружении, в преданности которого он был абсолютно уверен.
Со временем он совершенно перестал стесняться ее присутствия даже в минуты постыдной своей слабости: тяжелых, мрачных запоев, которые обычно скрывал даже от самых близких. Потому что знал: она примет его любым, поймет и оправдает в нем даже то, чего он сам в себе не мог понять и оправдать.
Рядом с ней переживал Вадим теперь и приступы дурного настроения, которому стал подвержен все чаще, по мере того как прожорливые гиганты пядь за пядью отвоевывали территорию его империи.
По мнению большинства близко знавших его людей, в том числе жены и дочери, пребывающий в дурном расположении духа Вадим и в прежние времена становился невыносим. Приступы черной меланхолии, во время которых он святого мог вывести из себя тупым, упрямым молчанием, сменялись всплесками безудержной энергии. Тогда от всех, кто имел несчастье оказаться рядом, требовалось немедленное и активное включение в самые неожиданные и нелепые инициативы. В такие периоды он мог часами напролет слушать одну и ту же песню, включив динамики на максимальную громкость, чем доводил присутствующих до белого каления.
Словом, плохое настроение Вадима Панкратова становилось тяжким бременем для окружающих. Однако раньше оно случалось с ним не так уж часто и равномерно распределялось между ними, сокращая таким образом тяжесть психологической травмы, которую неизбежно наносило каждому. Теперь целиком и полностью легло на плечи одного-единственного человека, с которым Вадим спешил немедленно уединиться, едва только его эмоции начинали окрашиваться в темные тона.
В такие дни он выплескивал на Ирину все, что копилось в душе, бередило ее, мешало сосредоточиться на работе. Были там и слепое отчаяние, и безудержная ярость, и мстительная злоба, и длинные, путаные сентиментальные воспоминания давно минувших дней, и пьяные истерические слезы, и бессвязная мистическая заумь, и много еще всякой тяжелой, черной мути, поднимающейся со дна души.
Впадая в депрессию, Вадим мог бодрствовать сутками, и сутки напролет Ирина проводила рядом с ним, не смыкая глаз, предупреждая малейшие его желания, поддерживая беседу, когда он хотел этого, и внимая ему молча, если его обуревала страсть к пространным монологам.
Когда же тоска отпускала его душу и, осунувшийся, но исполненный новых сил, он вгрызался в работу, для Ирины начиналась другая, еще более изощренная пытка.
В ту пору Вадим еще хранил в себе изрядную долю человеческого достоинства, гордости и чувства независимости, присущего ему всегда, но теперь обострившегося до болезненного состояния. Воспоминания о душевном стриптизе, который беззастенчиво демонстрировал он во время приступов хандры и запоев, терзали душу приступами жгучего, нестерпимого стыда.
Тогда он начинал люто ненавидеть Ирину, единственную свидетельницу его позора.
Изощренное в своих попытках защитить психику от тяжких, унизительных воспоминаний подсознание начинало воспроизводить ложные ситуации, в которых именно Ирина оказывалась виноватой в том, что с ним приключился очередной приступ. Выходило так, что, пытаясь привязать его к себе, она сознательно провоцировала срыв. Далее следовали обвинения и вовсе бредовые: якобы она против его воли подглядывала за ним в минуты слабости и подслушивала его откровения, чтобы потом использовать их в своих корыстных целях.
Рассудок, еще достаточно сильный, начинал бить тревогу.
Вадим понимал, что бредит, пугался, что сходит с ума, но и в этом все равно оказывалась виновата Ирина, потому что именно вокруг нее вился мутный туман его бреда.
Ненависть, теперь уже сознательная, вспыхивала с новой, утроенной силой.
И на Ирину обрушивались самые тяжкие испытания.
Однажды, пребывая в таком состоянии, он повез ее на дальнюю дачу, расположенную на Волге, куда обычно выбирался на неделю, отключая все средства связи, отсылая машины, водителей и охрану. На сей раз, однако, традиция была нарушена в первый же день: поздно вечером Вадим неожиданно включил телефон и, выйдя из комнаты, чтобы Ирина не могла слышать содержания беседы, коротко поговорил с кем-то. Вернулся он несколько умиротворенным, позволил непривычные нежности и оставался ласковым и предупредительным еще около двух часов. Ирина совершенно расслабилась, купаясь в волнах безграничного счастья, как вдруг снаружи донесся шум подъезжающей к дому машины.
Через несколько минут отворившаяся без стука дверь впустила в спальню совсем молодую женщину, которую можно было бы назвать симпатичной, если бы не вызывающе яркая косметика и безвкусный, броский наряд. К тому же у незнакомки была непомерно большая грудь, выставленная напоказ в глубоком вырезе декольте, и очень тонкие ноги, что было особенно заметно из-за черных чулок, гармошкой сбившихся на лодыжках.
— Кто это? — Ирина еще не совсем понимала, что происходит, хотя сердце уже обреченно ухнуло в похолодевшей груди, предчувствуя страшное.
— Девушка, — беспечно отозвался Вадим.
— Какая девушка?
— Еще не знаю. Как тебя, девушка, зовут?
— Лилия. — Девица отвечала, явно следуя раз и навсегда заученной роли, но фальшивым тоном, претендующим, видимо, на то, чтобы звучать кокетливо.
— Вот так, значит. Девушка Лилия.
— Кто это? — Было уже совершенно ясно, что собой представляет девушка Лилия, но сознание Ирины отказывалось принять происходящее.
— Кто, кто… Сама не видишь? Девушка по вызову. Зовут Лиля.
— Зачем она тебе?
— Ну так, скучно что-то стало… Хочешь — оставайся, нет — иди в гостевую спальню, я тут с Лилей пока пообщаюсь…
— Но, Вадим…
— Только без истерик, ясно? А то быстро отправишься домой, машина здесь, учти.
Она осталась, ночь напролет прорыдав в гостевой спальне.
Наутро под окном снова раздался звук работающего двигателя, хлопнула дверца, и шум мотора начал медленно удаляться. Почти одновременно в дверь заглянул Вадим, был он бодр, весел и одет для рыбалки.
— Не спишь? — поинтересовался, добродушно посмеиваясь. — Хватит валяться, вставай, идем на берег. Чует моя душа, клев сейчас сумасшедший…
Когда же Вадим пребывал в добром или относительно спокойном состоянии духа, он сбрашался с Ириной так, словно между ними никогда и ничего не происходило. Иными словами, вел себя почти как в первый год ее службы, ограничив общение короткими сухими приказами и полностью исключив даже намек на похвалу и тем более шутку.
Странная их связь длилась уже четвертый год.
В глубинном ее содержании исподволь зрели перемены.
Вадим все больше привязывался к Ирине, признавшись себе наконец, что тяготится ею и любит одновременно.
Теперь его выводило из себя даже мимолетное присутствие в ее жизни других людей, будь то мать или единственная близкая подруга, не говоря уже о мужчинах, в каком бы качестве они ни были представлены. Он немедленно закатывал истерику, не обнаружив ее дома или застав в гостях соседку, заглянувшую на пару минут за какой-то мелочью. Сам же при этом мог не появляться неделями, на службе хранить вид начальственный и неприступный.
Ирина никогда не знала наверняка, когда будет востребована, но уяснила едва ли не на рефлекторном уровне, что в любую минуту должна быть готова к этому. Готовность означала в самом буквальном смысле бессменное сидение у окна, в позе ожидающей Пенелопы или царицы-матери из сказки «О мертвой царевне…».
Иногда Валим размышлял об их будущем, отдавая себе отчет в том, что существующие отношения бесконечно продолжаться не могут: Ирине шел уже двадцать седьмой год.
Но мысли всякий раз заходили в тупик.
Он полностью исключал возможность оставить семью, прежде всего полагая, что это может повредить имиджу крупного респектабельного буржуа и, следовательно, делу, которое в иерархии его жизненных ценностей всегда занимало первое место.
Но и мысль потерять Ирину уже была невыносима.
Размышления эти вселяли в душу Вадима тревогу, но при взгляде в бесконечно любящие, преданные, терпеливые глаза она немедленно рассеивалась.
«Она будет все терпеть и ждать бесконечно», — в тысячный раз не без удовольствия констатировал он и на некоторое время успокаивался, легкомысленно полагая, что рано или поздно все как-ннбудь само собой устроится.
Потом начались страшные перемены.
Впрочем, поначалу они не казались такими уж страшными, хотя Вадим полностью отдавал себе отчет в происходящем и со всей ясностью понимал, что наступают нелегкие времена.
Работа, а в тот момент уже скорее борьба за выживание, захватила его полностью, времени на длительные отлучки с Ириной не оставалось совсем. Но теперь ему достаточно было просто ощущать ее постоянное присутствие рядом, за стеной кабинета, знать, что она несет свою бессменную вахту, самозабвенно охраняя его владения.
Он стал много чаще, чем прежде, звонить в свою приемную, для того только, чтобы услышать ее ровный мелодичный голос, дежурная вежливость которого немедленно таяла, уступая место мягкой обволакивающей нежности, как только она узнавала его, а она узнавала прежде, чем он начинал говорить.
Вечерами, когда спадал поток визитеров, Вадим звал ее в кабинет и, работая с документами или набрасывая планы на завтра, изредка вскидывал глаза, любуясь чистым профилем и отдыхая взглядом.
Все чаще они стали уезжать с работы вместе, никого не таясь, и, поужинав в ресторане, ночевать ехали к Ирине.
Вадим говорил с ней теперь очень много, делясь своими опасениями и страхами, обсуждая планы очередных акций, тех, что были направлены сначала на спасение империи в целом, потом — только некоторых ее частей, и, наконец, когда полный крах был уже очевиден, лично его, Вадима Панкратова.
И наконец настал день, когда в его кабинет, обставленный с таким тщанием и любовью, должен был вселиться другой человек, назначенный временным управляющим компании, признанной банкротом.
Поздним вечером, накануне, он собирал свои личные вещи, без разбору складывая их в большую картонную коробку.
Початая бутылка водки водружена была прямо на рабочем столе, чего Вадим никогда не позволил бы прежде. Игнорируя комнату отдыха, он пил в своем кабинете, начав поминальную тризну еще в обед. Ирина отсиживалась в приемной, хотя он постоянно дергал ее разными мелкими поручениями и придирками.
Закончив сборы, Вадим последний раз оглядел кабинет, прикидывая, что бы еще забрать с собой, и, не обнаружив более ничего подлежащего отторжению, вылил остатки водки в стакан.
— Ирка! — крикнул он в распахнутые двери кабинета, и она немедленно появилась на пороге — Все. Уезжаем. — Одним глотком допил водку и только тут сообразил, что в приемной наверняка немало ее вещей, которые еще не собраны. — Помочь тебе собраться?
— Не надо, спасибо. — Голос Ирины звучал буднично, и Вадим ничего не заподозрил.
— Когда ты успела все собрать?
— Что именно?
— Вещи. Твои личные вещи. Где они?
— На своих местах.
— То есть ты решила все оставить? С чего бы такая щедрость?
— Потому, что я тоже остаюсь.
— Не понял. — В первую минуту он действительно ничего не понял, и фраза прозвучала совсем растерянно.
— Я остаюсь здесь работать. Мне предложили остаться, и я согласилась.
— Что ты несешь?
— Но у меня нет другой работы, и найти ничего приличного сейчас не смогу. Ты ведь не будешь меня содержать, у тебя есть семья…
Вадим слушал ее, но ничего не понимал.
В голове царила какая-то каша, и даже мелькнула мысль, что он просто напился до полного помрачения рассудка и теперь бредит наяву. Он действительно был сильно пьян, но не настолько, чтобы поддаться на этот спасительный обман.
Нет, происходящее было реальностью. Но реальностью такой неожиданной и жуткой, что гораздо более пристало ей быть ночным кошмаром.
Вадим дал ей пощечину, вложив в хлесткую силу удара всю ярость, взорвавшуюся где-то в глубинах сознания, отчего рассудок немедленно застил красный туман безумия. К тому же, нанося удар, он пытался действием, пусть и таким отчаянным, заслониться от совершенной растерянности, мгновенно размывшей почву под ногами.
Растерянность вкупе с яростью — странная, эклектичная и уже в силу этого ядовитая смесь — полностью захлестнула душу, искажая ее сущность до неузнаваемости.
Все, что говорят и пишут о необратимых изменениях личности, которые постепенно, в силу разных причин, подтачивают изнутри цельные и самодостаточные натуры, превращая их в истеричных психопатов, опасных маньяков и агрессивных безобразников, было опрокинуто дикой метаморфозой, которая произошла с Вадимом Панкратовым в течение нескольких секунд.
И что бы ни говорили потом сердобольные друзья и родные, пытаясь остановить его стремительное падение, и умные психоаналитики, бесстрастно отрабатывающие свои гонорары, никому из них не удалось поколебать уверенности Вадима в том, что самое страшное с ним уже произошло. И полет в бездну, и сокрушительный удар пережиты, а вернее — в том заключалось самое страшное! — пережить их на этот раз он не сумел.
Исчерпан был запас прочности.
Сгорел дотла невидимый стержень, опираясь на который душа всякий раз поднималась из руин.
И было судьбе угодно распорядиться так, что последний путь искалеченной души его, скатившейся, вне всякого сомнения, прямо в преисподнюю, оказался коротким и скорым, как мимолетное скольжение во тьме небес поверженной звезды.
А безжизненное тело, по странному стечению обстоятельств, задержалось на грешной земле и продолжало свое противоестественное существование.
То, что сломлен окончательно и бесповоротно, Вадим осознал уже на следующее утро, когда, проснувшись в тяжелом похмелье, испытал непреодолимое, жгучее желание немедленно позвонить в свою бывшую приемную, чтобы услышать голос Ирины. Где-то в таинственных глубинах подсознания, возможно, теплилась еще надежда на то, что вчерашний кошмар был всего лишь плодом болезненной его фантазии или по крайней мере дьявольским недоразумением. Но голос рассудка был тогда еще достаточно силен и уверенно опровергал эту глупую надежду.
Несколько минут он сопротивлялся, пытаясь избежать унижения, которому сам же и намеревался себя подвергнуть.
Но сил на долгое противостояние не хватило.
Мелко дрожащими руками, холодными и влажными, Вадим схватился за телефон и, сбиваясь, попадая пальцами не на те кнопки, с третьей попытки все же набрал нужный номер.
— Приемная Багрова. — Ирина произнесла это чужое, отвратительное имя точно так же, как прежде произносила: «Приемная Панкратова».
Не разразился гром небесный.
Не обрушились на землю небеса.
И даже бесстрастная телефонная трубка, с издевательской точностью передавшая все ее интонации, не расплавилась в руке, воспламененная силой его страсти.
— Это я, — сказал он в трубку и был потрясен новым звучанием своего голоса: просительным и жалким.
— Да, — холодно отозвалась Ирина. Он даже не понял, спрашивает она или утверждает.
— Нам надо поговорить. — Десятки раз в своей прошлой жизни слышал Вадим эту фразу, затертую, истрепанную до неприличия, и всякий раз досадливо морщился ее глупому, запоздалому, как правило, пафосу.
— Хорошо, — бесстрастно согласилась она. — Приезжай вечером.
Он воспрянул духом.
Совершенно, как выяснилось, напрасно.
Потом Вадим еще много раз виделся с нею, вымаливая свидания или попросту карауля возле материнского дома, в который она вернулась, но каждая новая встреча только усугубляла страдания.
Ирина была непреклонна.
С покорностью почти что прежней, которая теперь воспринималась не иначе как иезуитской, выслушивала она все обвинения в свой адрес, оскорбления и брань, которой Вадим неизменно разражался, исчерпав все аргументы. А выслушав все, тихим мелодичным голосом, из которого в одночасье улетучилась теплая нежность, терпеливо, как несмышленому и к тому же больному ребенку, объясняла ему все одними и теми же словами, что просто безгранично устала и не находит более сил любить, как прежде.
— И ты смеешь утверждать, что силы твои случайно иссякли именно в тот момент, когда я разорился? — Каждый раз, задавая этот вопрос, Вадим с трудом сдерживал слезы.
— Нет. Гораздо раньше, но ты этого не замечал, а я тянула до последнего.
— Гадина! Дрянь! — В этом месте он всегда взрывался и в зависимости от степени своего опьянения — а пьян теперь бывал практически всегда — либо спешил прочь, громко хлопнув дверью и клятвенно заверяя себя, что больше никогда не станет так унижаться. Либо пытался ее ударить, впрочем, как правило, безуспешно. Либо — если ярость успевала к этому времени утонуть в огромной луже жалости к самому себе — начинал слезно умолять Ирину о прошении. Случалось, что при этом становился на колени, хватал ее за руки и плакал.
Со временем болезненная наблюдательность алкоголика подсказала ему, что более всего действуют на Ирину именно слезы, и, окончательно отбросив стыд, Вадим начал нещадно эксплуатировать ее жалость, валяясь в ногах и заливаясь пьяными слезами.
Уловка не сработала.
Ирина стала избегать встреч, бросая трубку телефона при первых звуках его голоса. К тому же она снова съехала из материнского дома, и то обстоятельство, что кто-то теперь снимает — или купил?! — ей квартиру, терзало его особенно сильно. Несколько раз Вадим попытался проследить ее путь из офиса, хозяином которого был еще недавно, но им же и введенная некогда система безопасности не позволяла незамеченным приблизиться к подъезду, а околачиваться поблизости, зная, что все пространство просматривается десятком видеокамер, он не решился.
Поглощенный этой бесконечной погоней, он совершенно не обращал внимания на все прочее, что происходило в его жизни, если оно никак не было связано с Ириной.
А в жизни его, одно за другим, происходили события самые трагические, если не сказать — роковые.
Таяли остатки сбережений.
Разбегалось окружение.
Отступались друзья.
Последней, честно дотянув до того предела, который был негласно определен общественным мнением, его оставила жена, героически отвоевав у кредиторов ближнюю подмосковную дачу.
Все это не имело теперь для Вадима Панкратова ни малейшего значения.
Мучимый тяжким похмельем, он тупо смотрел в темный экран телевизора, где только что промелькнули картинки прошлой жизни, словно ожидая продолжения.