К книге
Двое. Рассказ жены ШостаковичаЧасть первая. До Шостаковича. 2. В Москву, в Москву
21%
Часть первая. До Шостаковича. 2. В Москву, в Москву
4

В Москву из эвакуации мы с тетей Лизой вернулись летом 1943-го, там нас ждал ее муж, дядя Паша. Я помню это возвращение, потому что на следующий день, 5 августа, я увидела первый военный салют в Москве – в честь освобождения Орла и Белгорода. Так отмечали победу в Курской битве, перелом всей войны. Я стояла на подоконнике и смотрела: били холостыми артиллерийскими снарядами, очень красиво, такие цветные ленты над городом…

Меня отдали в 43-ю школу Фрунзенского района в центре Москвы. Директор была старая большевичка – ее знал сам товарищ Сталин. И жизнь ее проходила в этой школе, кажется, она там и жила. Школа была женская, обучение раздельное, и мы очень долго не имели о мальчиках решительно никакого представления. Меня привели в наш девчачий класс. Было холодно, за партами стояла вешалка, куда мы цепляли пальтишки. Учительница объявила, что я девочка из Ленинграда и со мной надо хорошо обращаться. Ее звали Наталья Ивановна.

О своих родителях мы с детьми между собой не разговаривали. Когда я туда пришла, почти ни у кого не было папы – либо на фронте воевал, либо погиб, либо сгинул в лагерях. А у многих и мамы не было. Мы были одни. И старались об этом почему-то не разговаривать, считалось, что это нормально.

Тем временем Шостакович

не вернулся из Куйбышева в Ленинград и весной 1943-го переехал в Москву насовсем. После триумфа Седьмой симфонии он в почете у властей. Положение первого советского композитора обязывало жить в столице. Да и давний друг композитор Виссарион Шебалин, которого только что назначили ректором Московской консерватории, пригласил его преподавать. Шостаковичу дали квартиру в самом центре, на улице Кирова. К нему туда приехала кинохроника, и камера запечатлела 38-летнего блестящего композитора: вот он читает книжку сыну Максиму, его слушают дочь Галя и жена Нина, вот он правит ноты за столом перьевой ручкой – вечная сигарета при нем – и садится за рояль. Голос за кадром: «Композитор Дмитрий Шостакович, написавший музыкальную эпопею об Отечественной войне, сейчас живет в Москве. Прошло более двух лет с тех пор, как он создал свою знаменитую Седьмую симфонию в осажденном Ленинграде, в нетопленой квартире, когда пальцы замерзали на клавиатуре рояля, а звуки музыки прерывались воем сирен воздушной тревоги. Сейчас – иное время, и ничто не мешает композитору работать над новым Трио…» С этим Трио для скрипки, виолончели и фортепиано, посвященном умершему в Новосибирске в эвакуации другу, музыковеду Ивану Соллертинскому, и с Восьмой симфонией он отправился на фестиваль «Пражская весна» – вместе с Ойстрахом и Мравинским. Эти первые зарубежные послевоенные гастроли, эту их «пражскую весну» 1947 года, освященную талантом, молодостью и совместным с чешскими виртуозами исполнением, он запомнит надолго.

Потому что дальше была жуткая московская зима 1948-го. 10 февраля вышло постановление Политбюро ЦК, осудившее формализм в советской музыке как антинародное направление. И хотя посвящено оно было опере Вано Мурадели «Великая дружба», целью были Прокофьев, Хачатурян и прежде всего – Шостакович.

Началась вакханалия обсуждений и осуждений. На собрании в Союзе композиторов камера скользит по рядам и выхватывает его лицо, полное боли и отвращения. С этим же лицом он читает по бумажке написанный за него покаянный текст. В Москве и Ленинграде его выгнали из консерваторий, его музыка попала в черный список.

«По вечерам, когда заканчивались позорные гнусные прения, – говорил он Гликману, – я возвращался домой и писал третью часть Скрипичного концерта». Гликману он показал и «Антиформалистический раёк» – единственное произведение, где его перу принадлежат не только ноты, но и слова. Партитуру он запишет позже, уже в конце 1950-х – начале 1960-х, когда минует опасность заплатить за нее жизнью. Шостакович сочинял свою едкую пародию на собрание музыкальных деятелей «в стол», не надеясь увидеть ее на сцене.

Великий вождь нас всех учил

и постоянно говорил:

Смотрите здесь, смотрите там,

Пусть будет страшно всем врагам.

Смотрите здесь, смотрите там,

Пусть враг трепещет по ночам.

Смотри туда, смотри сюда

И выкорчевывай врага.

Я очень ждала папу – его лагерный срок кончился. Жила у тети с дядей и ждала. Папа появился не скоро. Мне разрешили не ходить в школу в этот день, я пошла встречать его на вокзал, но пропустила. Он сам пришел к нам домой. Я была очень счастлива. Я наивно думала, что он меня заберет, мы уедем в Ленинград в нашу квартиру и будем жить там. Но не тут-то было! Он приехал очень ненадолго. Купил мне какую-то игрушку и не спросил, что меня поразило, ни как мы жили без него, ни как умерли бабушка и дедушка, он ни о чем меня не спросил. Он посоветовался с дядей и тетей, и они решили, что, так как у него нет ни жилья, ни денег, ни имущества, будет лучше, чтобы я у них осталась. А потом он уехал в Череповец. Я не знала, что у него поражение в правах после лагеря и что он не имеет права жить ни в Москве, ни в Ленинграде. Мы договорились, что я приеду на каникулы после седьмого класса к нему в гости. И я стала ждать этих самых каникул. Однажды пришла из школы, а в ручку двери воткнуто письмо без обратного адреса с чернилами такими зелеными. Я знаю, что нельзя читать чужие письма, но я все-таки его открыла. Оказалось, что это написала его жена Александра Николаевна, Шура – она поняла, что он мне ничего про нее не рассказал и хотела, чтобы я узнала: она была в лагере вольнонаемной медсестрой, там встретила папу, влюбилась в него, у нее есть дочка от первого брака, которую он теперь воспитывает. И, когда папа освободился, они отправились на ее родину, в Череповец.

Летом я поехала к ним. Он преподавал в Череповецком педагогическом институте на историческом факультете, и студенты ходили за ним толпой. Еще ездил в этнографические экспедиции, собирал старинные сельскохозяйственные орудия и устроился в местный этнографический музей. Но очень скоро оказалось, что мне возле него нет места; я как-то сильно от всех отличалась. Жили они в преподавательском общежитии, но летом – у Шуриной сестры в деревенской избе, внизу там стояла скотина, по лестнице забирались наверх и спали на сеновале. Но мне как городской девочке ставили кровать. Мы с папой стали ссориться по любому поводу и расстались уже совершенно чужими людьми. Потом им пришлось уехать из Череповца: парторг института решил, что «врагу народа» там не место, и папу уволили. А он знал, что в любой момент могут повторно забрать тех, кто освободился. И они перебрались в Сыктывкар, в надежде, что не найдут… И вот сейчас я с опозданием поняла, что мне все-таки передалась его страсть к этнографии, в любом городе я всегда хожу в этнографические музеи, мне это интересно в самом деле. Я ездила в диалектологические экспедиции, когда училась в институте. В Академии наук составляли атлас говоров, нам давали точку на карте и желающие могли поехать, беседовать с жителями, записывать местное произношение…

В школе подруг у меня долго не было, я вообще ни с кем не могла разговаривать ни о чем. И где-то в восьмом классе появилась первая подруга, и это была Лена Шаламова. У нее сидели отец и мать в разных лагерях. Она была очень способная к физике, к математике. Жила она у тетки. Тетка ее, Марья Игнатьевна, была художницей по тканям. Они жили в Чистом переулке в большой коммунальной квартире, мы из школы приходили туда, что-то ели, сидели на подоконнике, разговаривали. Теперь на этом доме повесили доску, что оттуда уводили Варлама Шаламова, летописца ГУЛАГа. Лена тоже, очевидно, ждала родителей. Они освободились, но не смогли жить друг с другом, совершенно разные были люди. И она осталась у тетки этой, у Марьи Игнатьевны. Ленка пошла в институт, где учили строить дороги и мосты, потом она уехала на Север, и я ее больше не видела. Она скоро умерла.

Тем временем Шостакович

в марте 1949 года снова понадобился Сталину. Ему нужно было, чтобы на Конгрессе деятелей науки и искусства в защиту мира в Нью-Йорке Советский Союз представлял именно Шостакович. Но он не соглашался; министр иностранных дел Молотов не смог его уговорить. И тогда Сталин позвонил Шостаковичу: «Почему вы отказываетесь?» Шостакович ответил, что его музыку уже год как не играют, и он не может поехать. Сталин поинтересовался, кто же запретил музыку Шостаковича, словно не знал о постановлении, им же инспирированном, и пообещал разобраться с цензорами… 24 марта самолет с советской делегацией приземлился в нью-йоркском аэропорту Ла-Гуардия. Прямо от трапа и потом каждый его шаг снимала кинохроника, голос за кадром сообщал: «Из России прибыл известный композитор Шостакович – в темном пальто слева – и шесть других советских мастеров культуры. Они прилетели на конгресс, но были немедленно атакованы целым батальоном репортеров и фотографов… Шостакович и его коллеги направились по секретному адресу». Между тем среди безымянных для западной прессы «коллег» были писатель Александр Фадеев и режиссер Сергей Герасимов, Шостакович только что написал музыку к фильму «Молодая гвардия», поставленному Герасимовым по роману Фадеева.

«Появление Шостаковича в Америке, конечно, было сенсацией, и вокруг него происходило нечто невообразимое, – вспоминал Герасимов. – Мы шли к автомобилям от аэровокзала, рядом с ним бежал какой-то фотограф и кричал „Шости, Шости, обернись на минутку, тебе ничего не стоит, мне будет 50 долларов“. Они успели назвать его Шости».

Потом был его – или от его имени, теперь не узнаешь, – доклад на заключительном заседании конгресса о роли музыки в советском обществе и о ее воспитательном значении, о том, как он благодарен партии за заботу и за постановление 1948 года, что он осуждает Стравинского за измену родине и предупреждает Прокофьева, чтобы не скатился в формализм. Шостакович коротко поприветствовал зал по-русски, а затем переводчик прочел весь этот текст на английском. И были многотысячные демонстрации возле его гостиницы, и на одном из плакатов крупными буквами вывели: «Шостакович, прыгай в окно!» – в смысле беги, Шостакович, от Советов.

Вечером 27 марта, после закрытия конгресса, в огромном зале «Медисон-сквер-гарден», вместившем 18 тысяч человек, Шостакович сыграл на рояле скерцо из Пятой Симфонии. В первом ряду ему аплодировал Эйнштейн.

Школу я окончила с золотой медалью, но в университет не пошла. Одна из наших девочек, Оля Хазова, пыталась поступить, она интересовалась химией, но ей потихоньку сообщили, что, если родители были осуждены по 58-й статье, в университет не примут. Она забрала документы. Я поступила в Московский педагогический институт имени Ленина – туда брали детей «врагов народа», и многие блестящие люди там учились, например будущие барды Юрий Визбор и Юлий Ким, поэты Юрий Ряшенцев и Юрий Коваль. Правда, последний, в отличие от нас, детей репрессированных родителей, был сыном начальника уголовного розыска Московской области. Я пошла на факультет, где готовили учителей русского языка и литературы, можно сказать, «по стопам родителей» – мама окончила педагогический институт имени Герцена в Ленинграде, да и отец начинал учителем словесности. В моей группе были в основном девочки, только один мальчик, Петя Фоменко, будущий знаменитый режиссер. После института нас стали распределять – тогда с этим было жестко – в национальные школы республик Средней Азии преподавать русский язык. Но тут бывшие сослуживцы моего дяди, который к тому времени уже умер, устроили меня в недавно созданное издательство «Советский композитор». Мечтала заниматься Блоком, а попала в музыкальное издательство.

Предыдущая главаГлава 4 из 19Следующая глава