К книге
Короче, ПушкинПослесловие Жизнь за себя
98%
Послесловие Жизнь за себя
56

Мы знаем, что последняя прижизненная публикация Пушкина – строфа в коллективном каноне по случаю премьеры оперы Глинки “Жизнь за царя”, и это символично. Пушкин попытался пожить “за царя”, но выбрал другую дорогу, другую науку: “чтить самого себя”. Все последние годы он отстаивал право автономного существования, помогал читателю “в немой борьбе”, высвобождал пространство личности в пределах государства. Не в том смысле, что политическая свобода не важна, а в том, что она ключевой инструмент, а цель – автономия частной жизни.

И трагическим образом высвободил.

Затем все пошло по сценарию, который Пушкин описал с предельной четкостью: “«Все куплю», – сказало злато; «Все возьму», – сказал булат”. Юбилей 1899 года стал торжеством купеческого китча и монаршей заботы. С одной стороны, появились водочные графины с кучерявой пробкой, продавались лакированные миниатюры, в Таврическом прошел костюмированный бал-маскарад с участием трехсот актеров. С другой, Николай Второй утвердил правительственную комиссию во главе с великим князем Константином Р.; главную задачу, открытие Пушкинского дома в Академии наук, решить не успели.

Первая русская революция внесла свои коррективы. Знаменитый альманах “Пощечина общественному вкусу” (1912), в котором предлагалось “бросить” классиков с парохода современности, был направлен не “против Пушкина”, а против статуса литературного начальника, навязанного официозом. Брошенный с парохода современности, Пушкин чувствовал себя свободнее, чем возведенный на официальный пьедестал.

Но тут вмешалась Первая мировая война. Пушкина поставили под ружье: для нужд фронта была выпущена граммофонная пластинка, названная “Великая Русь. Патриотическая сцена”. После барабанной дроби и наигрыша марша Чернецкого чтец-декламатор надрывно призывал не обижать русского солдата и читал “Клеветников России”. С долей злорадства заметим, что к 1941-му марш Чернецкого в комедии “Антон Иванович сердится” превратится в пародийный городской романс с комическими словами “По улице ходила большая крокодила, / Она, она зеленая была”[29], а на Западе – в эротическую песенку “Титин”, под которую будет исполнять свой знаменитый танец Чаплин.

Только что разжалованный из литературных начальников, Пушкин стал ассоциироваться с военной пропагандой. Именно в этом качестве его захочет поставить “к стенке” один из идеологов “Пощечины…” – великий коммунистический поэт Маяковский. В 1918 году он опубликует в газете “Искусство коммуны” одно из самых чудовищных своих стихотворений:

Будущее ищем.

Исходили версты торцов.

А сами

расселились кладбищем,

придавлены плитами дворцов.

Белогвардейца

найдете – и к стенке.

А Рафаэля забыли?

Забыли Растрелли вы? <..>

Выстроили пушки по опушке,

глухи к белогвардейской ласке.

А почему

не атакован Пушкин?

А прочие

генералы классики?

Маяковского одернул нарком просвещения Луначарский; у него была готовая программа действий. Как раз в 1918-м он прорабатывал план монументальной пропаганды, чтобы символически разметить города и превратить их в наглядные идейные пособия. Среди отобранных его комиссией фигур были не только Спартак, Радищев и Бакунин, но и Андрей Рублёв; сплошная апроприация апроприированных.

Дальше началась обычная работа по приспособлению ветхого фонда: пролетарская власть осваивала Пушкина, выпускала разнообразные издания: от классического однотомника 1924-го под редакцией Бориса Томашевского до установочных трудов историков-марксистов. Начав с разоблачения ошибок Пушкина-помещика, продолжили демонстрацией его демократических взглядов и в конце концов вписали в новую культуру.

В 1924-м Маяковский, сначала бросивший Пушкина в бурные воды, а затем поставивший его к стенке, добровольно вернулся к подножию памятника: “Ненавижу / всяческую мертвечину! / Обожаю / всяческую жизнь!” Пушкин отныне был точкой отсчета, он позволял отстроиться от прошлого и прописаться в будущем. Линия Луначарского в каком-то смысле победила, но дело на этом не кончилось.

Случайным образом Анатолий Васильевич в 1932-м, за год до костров из книг на площадях, оказался в Германии. А здесь решили отпраздновать столетие со дня смерти создателя “Фауста”. День смерти как повод для праздничных поминок тогда никого не смущал – ни в Германии, ни в России. Выступая в петроградском Доме литераторов (1921) Ходасевич вообще предложил объявить день пушкинской смерти народным праздником – и аукаться именем Пушкина в наступающем мраке. Главное, чтоб торжества работали на современность. В случае с Гёте все хотели опереться на авторитет титана: веймарские демократы изображали его путь как “жизнь за республику”, Геббельс навязывал идею “жизнь за Рейх”; все соединяли Гёте с государством.

И только Томас Манн, который во время Первой мировой встал на сторону немецкого милитаризма и слишком хорошо помнил о своих ошибках, попробовал праздник испортить. И постоянно повторял, что Гёте занимался литературой, а не обслуживанием идеологии, личностью, а не системой управления. Манн побывал на востоке страны, в Веймаре, на западе, во Франкфурте, всюду выступил с публичными докладами. И среди прочего напомнил эпизод 1813 года, когда Гёте обвинили в отсутствии патриотизма и ставке на излишний гуманизм. Прозрачно намекнув на то, что Гёте и сейчас находился бы под угрозой.

Томас Манн на этом шаге проиграл. Через год он вынужден будет эмигрировать, лишится немецкого гражданства, уедет в Америку. Но в итоге Гёте не вошел в сияющий нацистский пантеон; первыми среди равных стали Шиллер, Гёльдерлин и Клейст.

Луначарскому праздник понравился. Он написал статью о том, что это все – “пример – достойный подражания”[30]. То есть намекнул на Пушкина. Один из основателей ВКП(б) Лев Каменев (пониженный до уровня главреда издательства “Academia”) после переписки с Луначарским отправил в Центральный исполнительный комитет документ о предстоящем в 1937-м столетии пушкинской смерти: “Партия и правительство могут и должны взять в свои руки проведение этих поминок: это диктуется и значением Пушкина как основоположника новой русской литературы и непревзойденного за сто лет поэта и задачами советской власти, как руководительницы культурной революции…” Предложили посмертную “жизнь за советскую власть”.

27 августа 1934-го записку одобрили, образовали юбилейный комитет, назначили Каменева председателем рабочей группы, а 16 декабря арестовали; юбилейная машинка запустилась без него. Во главе со Сталиным. Он к этому моменту давно уже рассматривал литературу как полноценную отрасль политики, отдал место первого поэта “нашей советской эпохи” Маяковскому, а Пушкина решил использовать для конвертации революционного режима – в красную империю. Собственно, как русская эмиграция той поры, только с другим оттенком. Сергей Ольденбург проповедовал: “Пушкин не принадлежал к числу бунтарей. Он больше утверждал, нежели отрицал, – и он был кровно связан со всем величавым строем Императорской России”.

В феврале 1937-го открылся “пушкинский год”, в течение которого Пушкину вернули статус канонизированного государством гения. А значит, подытожили революционную эпоху. Есть иерархии – нет революции, есть революция – нет иерархий. Пушкин был положен в основание иерархической модели.

Страстной монастырь почти от фундамента до колокольни завесили гигантским пушкинским изображением. Превратив его в земного бога, олицетворение той высшей силы, которая не совпадает с христианской верой и полностью противоречит атеизму. Художнику Петру Кончаловскому пришлось переписать картину “Пушкин в Михайловском” и прикрыть голые ноги поэта благопристойным одеялом – канонизированный гений не может представать в ночной рубашке…

И в том же 1937-м было принято решение переписать либретто “Жизни за царя”. Опере вернули изначальное название – “Иван Сусанин”; тема тоже изменилась. Было: как сохранить жизнь государя. Стало: как достичь державного единства. Сократили партитуру. Обновленный текст либретто поручили Сергею Городецкому, в доводке принимал участие штатный либреттист Большого Михаил Булгаков. Действие перенесли из Костромы в подмосковную деревню, чтобы Сусанин спасал не царя Михаила, а русскую столицу и родной народ. Сюжет отчасти “поплыл”: в изначальном виде всё на месте – поляков нужно уничтожить, чтобы они не сгубили Романова; в обновленном – непонятно, зачем было жертвовать жизнью ради гибели группки поляков[31].

Следующий пушкинский юбилей, 150-летие со дня рождения, пришелся на 1949-й, разгар кампании против космополитов. Ее, разумеется, подкрепляли пушкинским авторитетом: он “является нашим союзником в борьбе со всяческими проявлениями космополитизма и низкопоклонничества перед Западом”. Страстный борец за национальное достоинство русского народа против клеветников России, он славен тем, что произнес “гневные слова… разоблачающие показную, лицемерную, прикрывающую всесилие и всевластие денежного мешка, пресловутую американскую «демократию»”.

“Жизнь за репрессии”.

И надо же такому случиться, что в 1949 году Гёте тоже оказался именинником; ему исполнилось 200 лет. Послевоенная Германия столкнулась с тем, через что в XX столетии пройдут многие страны: она проиграла, стала изгоем; ее политики были дискредитированы, промышленники запятнаны, философы, композиторы, писатели – все поставлены под знак вопроса. Территория расколота на две неравные части. И в этот момент Томас Манн принимает дерзкое, демонстративное решение – приехать. Чтобы произнести еще один доклад о Гёте, причем в обеих частях разделенной Германии. Хуже того, он соглашается на звание почетного веймарского гражданина, то есть добровольно попадает под удар; его выступления в Америке отменяют. На что упрямый Манн ответит ярким жестом: в 1955-м, перед самой кончиной, он воспользуется третьим юбилеем, 150-летием со дня смерти Шиллера, и снова побывает в ФРГ и в ГДР.

Зачем ему это?

Ответ находим в его американском докладе 1945 года “Германия и немцы”: “Злая Германия – это и есть добрая, пошедшая по ложному пути, попавшая в беду, погрязшая в преступлениях и теперь стоящая перед катастрофой. Вот почему для человека, родившегося немцем, невозможно начисто отречься от злой Германии, отягощенной исторической виной, заявить: «Я – добрая, благородная, справедливая Германия; смотрите, на мне белоснежное платье. А злую я отдаю вам на растерзание». И сказать, что Гёте просто символизирует хорошую Германию, а представители злой его похитили – недопустимо. Он и есть сама Германия. Со всем ужасным и прекрасным, что в ней было и будет”.

Манн не предлагает “истинных” толкований, которые должны прийти на смену “ложным”. Он стоит на другом: примите Гёте как неразрешимое противоречие; не ищите “прекрасной” Германии, она неотделима от “злой”. И сомневайтесь в “белых пальто”, как справедливо сомневаетесь в “нечистых”.

Казалось бы, это где-то там, далеко. Где мы – и где Томас Манн. Где Гёте – и где Пушкин. Но вот сопоставимая фигура: Анна Ахматова. Ей не дали трибуну ни в 1949-м, ни в 1955-м, но если бы она могла прочесть “ахматовскую речь”, в ее докладе не было бы ни ходасевичевской мрачности, ни советской бодрости, а проступила бы все та же мысль: Пушкиным русская культура не оправдывается и не осуждается – он и есть русская культура во всем ее величии и со всеми ее провалами. Нет беспримесно хорошего Пушкина и окончательно плохого – есть настоящий. Как нет, добавим от себя, отдельной “злой” и отдельной “доброй” России; есть реальная.

…Последним опубликованным пушкинским текстом стал канон про Глинку и “Жизнь за царя”, а последним написанным (видимо) – печальное, светлое, безнадежное и вольное четверостишие о неволе:

Забыв и рощу и свободу,

Невольный чижик надо мной

Зерно клюет и брызжет воду,

И песнью тешится живой.

Покой и воля не соединились, иные лучшие и счастье и права не дали желанной свободы, но осталась беспокойная песнь и невольная жизнь.

Песнь – живая. Но в клетке.

Песнь, но в клетке. Живая.

Предыдущая главаГлава 56 из 57Следующая глава