Пронзительная синь утра — как лезвием режет глаза. Луч зимнего солнца ломается о камень, почти звеня. Ничего не видно по сторонам — словно смотришь вниз, в колодец — в сухой колодец. На дне сбегаются ломаные линии расколов и трещин сухой мерзлой земли.
Глоток вина — еще, еще. Не разбавлять! Это упоительное головокружение… Вино переливается через край, густые капли падают вниз — вниз, на хитон, на лицо Кесария. О, он совсем не такой высокий, если смотреть сверху. Каллист смеется чужим, странным смехом. Ему кажется, что, появись здесь Пистифор, он разорвет пресвитера на части, как вакханки разорвали кощунника Пенфея.
— Каллист! Отопри дверь! — кричит Кесарий.
— Я сказал тебе… — он снова делает глоток, и вино течет по его пальцам багряными влажными струйками. — Я сказал — если рабы начнут ломать дверь, я прыгну.
— Каллист!
Кесарий вытирает алые капли со щек.
«Глупец! Что он может сделать, этот архиатр из Нового Рима!» — смеется про себя Каллист, а по щекам его текут пьяные слезы.
Рядом с Кесарием, обхватив голову руками, по-лидийски надрывно причитает Трофим.
— Барин! Вы пьяны! Слезали бы с окна да ложились спать! Ох! Горе-горе-горе!
— Скажи своему рабу — пусть уйдет с глаз долой!
Теперь Кесарий один — там, внизу.
— Каллист!
Ветра нет, голос Кесария доносится так явственно, словно они вместе возлежат за трапезой.
— Я говорю тебе — это неправда! Ты мне веришь? Неправда! Это — не христианское учение!
— Поклянись!
— Клянусь!
— Нет, не так! — злоба и боль переполняют Каллиста. Во рту — сладкий до горечи вкус черного вина.
Рука Каллиста дрожит — вино снова выплескивается. На хитоне Кесария расползается багряное пятно.
— Клянись, что ты не веришь в это… в это… в это… — Каллист захлебывается словами, но находит силы продолжать:
— …что ваш Бог сотворил Себе Сына и убил Его для вас! Вы еще нас упрекаете в диких мифах! Вы — варвары, вы — хуже сарматов, вы…
Он ударяет кулаком по раме, не замечая выступающего кованого гвоздя. Кровь течет по его пальцам, мешаясь с вином. Он не чувствует боли — от ярости.
— Клянись, что ты не веришь в такое!
— Клянусь, Каллист! Клянусь, друг мой! Успокойся! Прислушайся к голосу разума!
— Тогда повторяй за мной клятву! Слышишь? Повторяй!
— Хорошо!..
— Повторяй: «Клянусь Аполлоном врачом, Асклепием, Гигиеей и Панакеей и всеми богами и богинями, беря их в свидетели!»
Лицо Кесария искажается от страдания, он кусает губы.
— Повторяй! — Сердце Каллиста сжимается, но через мгновение начинает бешено стучать, так, что в мозгу, в легких, во всем теле его смешивается все — кровь, флегма, желчь и черная желчь.
— Мой дядя умер от голода на Спорадах! Из-за вас! Убийцы! Ваш Бог — убийца! Клянись, что не веришь тому, что говорил Пистифор!
Он вытирает слезы, размазывая кровь по лицу.
Снизу, после тягостного молчания, раздается сдавленное:
— Клянусь…
Каллист неожиданно чувствует острое наслаждение от растерянности самоуверенного столичного архиатра. Он отомщен! И отомщен тот Отрок, который взошел, как росток из сухой земли, и был убит жестоким Богом христиан.
Не давая Кесарию продолжить, он встает с колен, выпрямляется на непослушных, ватных ногах во весь рост в оконном проеме.
— Повторяй!
Кесарий, бледный, как полотно его хитона, раскидывает руки в стороны, словно хочет удержаться вместе с Каллистом на высоте четвертого этажа.
— Клянусь Аполлоном, врачом Асклепием, Гигиеей и Панакеей, всеми богами и богинями, беря их в свидетели, исполнять честно, соответственно моим силам и моему разумению, следующую присягу и письменное обязательство…[64] Повторяй! Я говорю, повторяй за мной! — кричит Каллист, охваченный вакхическим безумием, и, как далекое эхо, слышит вторящие ему слова Кесария.
— …считать научившего меня врачебному искусству наравне с моими родителями, делиться с ним своими достатками и в случае надобности помогать ему в его нуждах; его потомство считать своими братьями, и это искусство, если они захотят его изучать, преподавать им безвозмездно и без всякого договора; наставления, устные уроки и все остальное в учении сообщать своим сыновьям, сыновьям своего учителя и ученикам, связанным обязательством и клятвой по закону медицинскому, но никому другому.
— …Я направлю режим больных к их выгоде сообразно с моими силами и моим разумением, воздерживаясь от причинения всякого вреда и несправедливости…
— …Я не дам никому просимого у меня смертельного средства и не покажу пути для подобного замысла; точно так же я не вручу никакой женщине абортивного пессария…
— …Чисто и непорочно буду я проводить свою жизнь и свое искусство. Я ни в коем случае не буду делать сечения у страдающих каменной болезнью, предоставив это людям, занимающимся этим делом. В какой бы дом я ни вошел, я войду туда для пользы больного, будучи далек от всякого намеренного, неправедного и пагубного, особенно от любовных дел с женщинами и мужчинами, свободными и рабами.
По лбу Кесария стекают крупные капли пота, его волосы совсем мокры, словно он вынырнул из воды. Его губы шевелятся, но Каллист уже не в силах слышать слова.
— …Что бы при лечении — а также и без лечения — я ни увидел или ни услышал касательно жизни людской из того, что не следует когда-либо разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной.
Небо. Пустое и невыразимо синее.
— Мне, нерушимо выполняющему клятву, да будет дано счастье в жизни и в искусстве и слава у всех людей на вечные времена, преступающему же и дающему ложную клятву да будет обратное этому.
Каллист рыдает, закрывая лицо руками, теряет равновесие и падает. Назад.
Холодная синева беспредельно вливается в окно.
Он слышит, как рабы срывают дверь с петель — но ему все равно. Он устал, он хочет, чтобы скорее наступила ночь…
«Хорошо, что ты встретишь со мной этот рассвет, Панталеон врач. Я так одинок. Асклепий забыл меня. И тот маленький мальчик, которого забрала бездетная женщина, как своего сына, конечно же, не помнит меня… Пусть этот рассвет не принесет мне исцеления — но он принес мне друга. Целитель Асклепий… он мало может, я знаю… мир слишком зол, чтобы в нем являлось божество во всей своей милости… спасибо ему и за эту малость…»
Светлокудрый юноша по имени Посидоний сидел на родильном кресле в углу опустевшего иатрейона[65], закинув ногу за ногу, и, отрывая виноградины от большой грозди, наставительно говорил своему брату, похожему на молодого Геракла в хирургическом переднике:
— Итак, как учит Герофил, разум заключен в четвертом желудочке мозга… записал?
— Сейчас, — пыхтел хирург-Геракл, скрипя стилем. — Четвертом… есть. Диктуй дальше.
— Это все про мозг. Проверь. Амонов рог, вернее, амоновы рога — их по одному с каждой стороны, они образуют внутренние стенки боковых желудочков, в самой толще полушарий мозга… Герофилова давильня винограда находится над наметом мозжечка, где сливаются сосуды, образованные твердой мозговой оболочкой, на внутренней стороне затылочной кости. Грудной проток — орган с неизвестным назначением, из него густая флегма впадает в место слияние левой подключичной и внутренней яремной вен
— Записано, — отозвался гигант, брат Посидония. Он смотрел на своего щуплого наставника с благоговением. Наставник поменял ноги, положив правую на левую, и засыпав в рот горсть виноградин, прожевал их и проглотил, словно пропустив через Герофилову давильню винограда, а затем продолжил:
— Теперь про пульс. Герофил говорит, что человек болен, если пульс его учащается и сопровождается внутренним жаром. Если пульс теряет силу, за этим следует облегчение. Увеличение частоты пульса является первым знаком начала лихорадки. Он использовал частоту пульса как самый надежный признак и, отправившись к постели больного, использовал клепсидру[66], чтобы измерить пульс при лихорадке… Ты видел клепсидру хоть раз, Филагрий? — прервавшись, спросил брата Посидоний. — Если Кесарий архиатр тебя спросит, скажи, что видел, а то опозоришься. У Леонтия архиатра в приемной иатрейона стоит. Только он ею не пользуется, он на ощупь пульс оценивает, и гораздо лучше, чем клепсидрой, по-моему. Это не говори, когда отвечать будешь, — добавил он и продолжил обучение брата:
— Мужское семя образуется, как считает Герофил, в семенных протоках. Близнецы, dydimoi, или яички…
— Прям как мы, — захохотал Филагрий.
— Мы — двойняшки, а не близнецы, — заметил щуплый Посидоний. — Итак, яички участвуют в образовании спермы, и Аристотель, который считал обратное, неправ, думая, что они просто подобны камням, висящим на ткацком станке во время ткачества…
— Конечно, неправ, — горячо согласился Филагрий, почесывая ляжку.
— Не чешись, неприлично. Забудешься — так перед Кесарием врачом чесаться начнешь, как киник-пес. Забыл, что Гиппократ писал в трактате о благоприличном поведении врача? И не возьмет тебя Кесарий в Новый Рим.
— Он и так нас никуда не возьмет, — вздохнул Филагрий. — Ну, тебя еще может быть и возьмет, ты так много книг прочитал… а я все оперирую и оперирую, читать некогда.
— Это ты зря делал, что читал мало, — заметил Посидоний. — Но ничего, будем наверстывать. Итак, мужское семя образуется из крови в семенных протоках… А Гален пишет, что печень, сердце, мозг и яички — общие начала функций для всего тела.
— Там больной с катарактой ждет! — хлопнул себя по лбу Филагрий.
— У него правосторонняя катаракта. Сейчас придет Фессал, он левша, пусть он низдавливает[67], — наставительно произнес Посидоний. — А ты пиши дальше.
Дверь иатрейона хлопнула.
— Кто там? — спросил Посидоний, спрыгивая с родильного стула.
— Каллист врач принимает? — раздался взволнованный голос раба.
— Нет, у него гемикрания[68], — ответил быстро Посидоний.
— Он хозяину на сегодня назначил гной из груди выпускать, — раб заглянул в иатрейон, словно Каллист там прятался от его больного хозяина.
Дверь вдруг распахнулась настежь, и в иатрейон вошел высокий черноволосый человек, скидывая на ходу плащ. За ним спешил раб в двух шерстяных туниках.
— Готовь инструменты, Трофим, — приказал вошедший, не поздоровавшись с Посидонием и Филагрием.
— Эй, ты кто такой? — возмущенный Филагрий закрыл своим могучим телом аккуратно разложенные на столе ножи, щипцы и зонды. — Это иатрейон Каллиста врача! У тебя разрешение от него есть?
— Есть, — коротко ответил незнакомец, решительно отодвигая Филагрия.
— Я сейчас рабов позову, чтобы его отсюда выставили, — шепнул брату Посидоний и выскользнул из иатрейона.
— А ну-ка покажи разрешение! — Филагрий не пускал незнакомца. — Это имущество Каллиста врача. Мы его ученики.
— Очень хорошо, будете мне помогать… вернее, ты один будешь, второй, как я вижу, сбежал.
— Знаешь, что? — Филагрий упер руки в бока. — Или ты показываешь мне письмо, что Каллист врач разрешил тебе оперировать в его иатрейоне, или я тебя отсюда выкину.
— Переодень передник лучше, у тебя он замаранный, — заметил черноволосый незнакомец. — А в трактатах Гиппократа о враче и о благоприличном поведении не написано, что врач должен ходить как мясник в одежде, измазанной кровью.
— А ну, иди отсюда вон! — разъяренный Геракл-Филагрий хотел толкнуть наглого незнакомца в грудь, но вместо этого неожиданно для себя отлетел в угол, сшибая родильный стул. Филагрий, недоумевая, сел на пол, раскинув ноги и уставился на захватчика. Немного подумав, он закричал:
— Рабы! Рабы! На помощь!
На его крик в иатрейон вбежал Посидоний, а за ним несколько рабов. К удивлению Филагрия, они не принялись выставлять наглеца, а засуетились вокруг его, подавая ему воду для омовения рук, таз, передник и раскладывая инструменты.
Посидоний незаметно отделился от суетящихся вокруг незнакомца рабов и, наклонившись к брату, прошептал трагическим шепотом:
— Вставай, дубина, смени свой передник и иди, извиняйся, пока не поздно!
— Клянусь Гераклом… — начал Филагрий, но Посидоний шикнул на него. — Кто это такой, чтобы я перед ним извинялся? — продолжил он.
— Кесарий врач, архиатр Нового Рима, — ответил разъяренный Посидоний.
Черноволосый незнакомец обернулся, услышав за своей спиной взволнованный шепот братьев, протянул Филагрию руку со словами:
— Вставай, будешь мне помогать. Ты и есть тот молодой хирург, которого мне так хвалил Каллист врач?
— Да, — растерянно ответил Филагрий.
Больше он не сказал ни слова — только подавал Кесарию нужные инструменты и ловко завязывал лигатуры, краснея от неожиданных похвал.
— Разогреть каутерион? — с готовностью предложил Посидоний. — Прижигать будете?
— Нет, — твердо ответил Кесарий и его слегка передернуло. — Обойдемся без прижиганий.
Когда медный таз наполнился зловонным гноем, а Посидоний в очередной раз давал стонущему больному, которого удерживали трое дюжих рабов, филонию с опийным маком, Кесарий сказал, обращаясь к рабам:
— Теперь вашему господину нужен покой, оставьте его в комнате рядом с иатрейоном, я вечером еще осмотрю его. А ты, — он кивнул бледному, словно оперировали именно его, Посидонию, — останешься с больным и будешь следить, чтобы свинцовая трубка, которую мы установили в плевральной полости, не забивалась гноем.
— Можно, я тоже с братом останусь? — попросил великодушный Филагрий. — Только катаракту низдавлю… там ждет больной. Катаракта справа.
— Я уже низдавил, дело быстрое, — ответил Кесарий.
— Хозяин что правой, что левой рукой владеет одинаково, — с гордостью сказал Трофим, протирая инструменты.
— Леонта, ты чувствуешь этот предрассветный ветер? Сейчас взойдет солнце, но я его не увижу… но ты посмотри на него за меня. Посмотри. Первый луч — зеленый. Ты знал это?
— Нет, Вассиан, не знал…
— Спасибо, что ты приютил меня, дал мне пищу и кров… — продолжил Вассиан.
— Ты можешь оставаться у меня, сколько захочешь. Тебе не надо скитаться по дорогам, Вассиан, не надо просить милостыню. Живи у меня! — сказал рыжий юноша, кладя Вассиану руку на плечо.
— Спасибо, добрый Леонта! Знаешь, отчего мне бывает невыносимо горько? — Вассиан не дождался ответа и продолжил: — То, что бог забыл меня.
— Он не забыл! — вскричал Леонта.
— Есть ли такой бог, который не забывает, Леонта? — проронил Вассиан.
…Каллист с трудом оторвал голову от смятой простыни. Что случилось? Где он?
— Нельзя, барин, пить неразбавленное вино, — наставительно говорит Трофим, принеся ему завтрак и воду для умывания. — До добра не доведет. У нас такой раб был… еще у моего прошлого хозяина когда… Хлой звали. Он так спился, что только и годен стал в педагоги, мальчиков хозяйских к учителю в школу водить. А мальчики подросли, стали его напаивать и смеяться, а то и на одеяле подбрасывать. С четырех сторон с друзьями возьмут — и подкидывают. Как-то решили пошутить, ловить не стали, бросили одеяло на землю, он упал, его паралич разбил, хозяин велел ему цикуту в глотку влить, он и помер. Вот так.
Каллист обхватил голову руками и застонал. Трофим с понимающим покашливанием налил ему какой-то мутной зеленой жидкости.
— Вот, хозяин велел вам это дать выпить…
— Хозяин? Кесарий? Где он? Уехал?
— Он больных ваших с утра принимал, а теперь с учениками занимается. Сказал, что вы занемогли. Гемикранией.
Трофим с укором посмотрел на Каллиста.
— Вы-то, барин… поберегли бы себя, — сказал он, подавая ему свежий хитон. — Молодой еще. Этими христианскими спорами себя до добра не доведете. Кто в этих богах христианских разобраться пытается, живо ум теряет. Вот, глядите, как они-то сами промеж себя-то все перессорились. Сам император унять не мог — ни сам Константин Великий, ни сын его нонешний Констанций. Для хозяина-то это вера природная, так как он в такой семье родился, а нам с вами в ихнюю веру вникать нельзя. Френит может случиться.
— Трофим, а что… что вчера случилось? Что у меня с рукой? — тревожно спросил Каллист, чуя неладное.
— Ох, горе-горе! И не помните даже! Право, лучше вам того и не помнить. Чуть не выбросились из вон того окна во двор. Шуму-то было… Хозяину моему наговорили страсть чего. Да, вы наговорили, а он своими руками вас отмывал да перевязывал. Он такой.
В еще больной памяти Каллиста всплыли какие-то страшные фразы, произнесенные… неужели им? Неужели это все не кошмарный сон? Благие боги. Что он наделал.
Он кинулся ничком на ложе. Трофим, что-то бормоча, вышел. Когда шаги раба затихли, Каллист тяжело поднялся, медленно подошел к окну, обхватив перевязанную, ноющую кисть. На галерее внизу сидел широкоплечий Филагрий и его светлокудрый брат Посидоний, рядом с ними примостился Фессал (оказывается, уже вернулся!), еще несколько учеников устроились на перилах. Они с упоением слушали Кесария, который что-то им увлеченно рассказывал. Время от времени с галереи доносился дружный смех. Даже нелюдимый Евстафий смеялся, толкая в бок Фессала.
Все понятно. Он напился и вел себя ужасным образом. Остается одно…
Ящик с ценными лаодикийскими мазями — Фессал вернулся и не забыл, привез! — стоял на табурете у стола. Целое состояние! Каллист бросил на ящик короткий взгляд и отвернулся. Он взял вощеную табличку, сел за стол и быстро написал несколько строк. Потом схватил за неудобную, режущую пальцы, ручку другой, кованый медью, ящик со своими инструментами («брать только самое необходимое!»), набросил на плечи плащ и выскользнул за дверь.
На лестнице никого не было. С галереи доносился громкий, оживленный разговор — и теперь уже слышен был лидийский говорок Трофима.
Каллист, словно вор, прокрался за галереей — в щель он увидел, что Трофим лежит на широкой скамье и подбадривает Фессала, который рассказывает Кесарию и товарищам, как делать трахеотомию по Асклепиаду Вифинскому.
Сегодня — последний день занятий. Завтра — выходной, день солнца.
— Положи палец туда, где ты будешь рассекать больному трахею! — говорит Кесарий.
— Хозяин, не давайте только нож ему! — кричит обеспокоенный Трофим.
— Ему никто его никогда и не даст, — говорит кто-то.
— Он и сам не возьмет! — поддерживает еще один.
— Тихо, — говорит Кесарий, и все замолкают. — Не высмеивайте этого юношу… как тебя зовут? Фессал?
— Да, — хлопает лемноссец большими серыми глазами.
— Как сына Великого Коссца?[69]
Фессал осторожно улыбается и кивает.
— Ты или имя, или нрав измени тогда, Фессал. Одной диэтой да речами больного не излечишь. Ну, где будешь резать?
Фессал пугается и, на удивление, отвечает правильно. Трофим громко его хвалит, Кесарий смеется.
— И тогда, когда ваш больной начал дышать через разрез в трахее, вы спросите — уже есть время спрашивать, он уже не синий, розовеет и дышит — так что вы спросите у остальных?
Ученики молчали.
— Ну, что вы, в самом деле? Обычный случай, когда вам придется ее делать, — человек куском свинины на пиру подавился. А на пиру обычно еще есть певицы и танцовщицы. Вот и спросите — кто даст мне булавку для волос?
Юноши захохотали. Кесарий сделал широкий жест рукой, словно обращаясь к невидимым зрителям — и вдруг замер от удивления. В его ладонь легли две длинные костяные булавки с изображением дельфинов.
— Вот, возьмите, Кесарий врач, — раздался веселый голос Лампадион. Она незаметно подошла сзади и слушала объяснения. Ее пепельные волосы рассыпались по плечам, прикрытым белым хитоном с золотистой вышивкой.
— Да, Лампадион, спасибо большое, — быстро совладав с собой и скрыв удивление, ответил Кесарий. — Видите, какие хорошие, длинные булавки. И вы их складываете, как щипцы… вот так… и с легкостью вынимаете этот проклятый кусок из горла пирующего. И вас несут на руках и увенчивают венками из петрушки и сельдерея, как победителей Александрийского агона.
— А если не на пиру, если пленки в горле? — спросила Лампадион и закашлялась.
— Что ты вообще здесь делаешь, иди-ка ты прочь! — с персидским акцентом сказал один из учеников.
— Это я здесь решаю, кому уходить, а кому оставаться, — резко ответил Кесарий. — Лампадион задала правильный вопрос. Пленки надо удалять, но, конечно, не шпильками. И это будет не на пиру, уж разумеется. Клок шерсти омочить в масле и протирать горло, снимая пленки. Это делать очень осторожно, при отделении выступает кровь — как роса. Кровавая роса. Это страшная болезнь, мало кто выживает, особенно из детей.
Каллист, стараясь не слышать продолжение урока, пробирается к конюшне. «Как вор!» Что ж… Надо ехать в порт… сесть на первый попавшийся корабль… только не в Пергам… В Грецию, на острова — на Кос, может быть? Хотя нет, там его никто не ждет…
Он седлает буланого коня. Вороной конь Кесария тихо ржет — застоялся, хочет прогуляться с другом.
Что же — Каллист проживет и без покровительства Кесария. Но уж, во всяком случае, он точно не станет ждать, когда его выгонят. Сам Кесарий, несомненно, уже написал прошение императору о том, что помощника архиатра в Никомедии пора сменить, дело за малым. Что ж. Он уйдет раньше. Без позора. Куда уж больше позора. Побыл немного в помощниках архиатра, пожил хорошо, поякшался с порядочными людьми — и довольно. Не дано свинье летать. Кесарий — счастливец, Тюхе-судьба ему улыбается, а Каллисту… эта сероглазая певица Лампадион в его сторону и не смотрит, зато к Кесарию даже на урок пробралась, видишь ли, трахеотомию изучать! Ничего, Каллист! Держись, проживешь как-нибудь! Судьба только непокорного тащит, а послушного ведет! Странствующих врачей много, живут худо-бедно, с голоду не мрут. Проживет и Каллист. Камнесечение да катаракты прокормят. Эх… Если бы у него было отобранное императором имение, разве нужна ему была бы эта должность помощника архиатра! А врачебная школа? Да, по ученикам он будет скучать. Сердце Каллиста заныло. Он замедлил, переводя дух.
Кто-то положил руку на его плечо. Каллист отскочил, оборачиваясь.
— Привет!
Перед ним стоял Кесарий.
— Хочешь проехаться верхом? — он отвел со лба непокорные волосы. — Я тоже думал об этом. Буцефал скучает. Прокатимся вместе?
Каллист молчал. В синих глазах Кесария играли искорки.
— Прокатимся вместе! — повторил он настойчиво. — Вдоль Сангария. Какой ясный день!
— Я… хотел уехать… сегодня, — произнес Каллист, залезая в седло.
— Куда? В Лаодикию, что ли? Фессал, кстати, привез тебе оттуда целый ящик мазей. Дашь мне немного?
— Все забирай.
— Говорит, там тепло. Уже маслины зацветают.
Кесарий положил ему руку на плечо. Они ехали рядом. Каллист молчал.
— Я оставил тебе письмо… у себя в комнате, на столе, — сказал Каллист, когда они миновали рощу. — Я сам уеду. Я все понимаю.
— Куда ты уедешь? — спросил Кесарий, слегка натягивая поводья.
— Не знаю! И умоляю тебя — будь великодушен и отпусти меня без позора.
Кесарий резко остановил вороного.
— Что за чушь ты говоришь, — с уже знакомым Каллисту страданием в голосе проговорил он.
— Я… я вчера…
— Не говори ничего. Не надо. Все в прошлом, — Кесарий покачал головой. — И не будем больше об этом.
— Кесарий, я не помню, что я тебе говорил…
— И я не помню. Поэтому не будем говорить о том, чего не помним оба! — улыбнулся Кесарий. — Хорошо?
Он протянул Каллисту руку — тот сильно пожал ее в ответ и глубоко, освобожденно вздохнул.
— А ученики…
— Они ничего не знают. Никто ничего не знает. Архиатру Леонтию я сказал, что у тебя приступ гемикрании.
Кесарий пустил коня галопом, Каллист последовал его примеру, и они пронеслись по кирпичной дороге, ведущей из Никомедии, легко обогнав повозку, запряженную парой мулов. Каллист обернулся — рыжая девушка помахала ему рукой.
— Ее зовут Финарета! — сообщил Каллист другу на скаку. — Та суровая матрона сказала ей: «Финарета, довольно!»
— Я знаю — ее так подруга называла. В церкви Анфима.
Он запнулся, взглянув на Каллиста, но оба тут же рассмеялись.
— Угораздило же меня притащить тебя туда… Чего только не сделаешь ради брата Григория!
— Я сам просил, вообще-то… Хотел послушать ваших учителей.
— Я не знал, что этот Пистифор — арианин. Он аномей, наверное. Да не в этом дело, собственно, — в отчаянии махнул рукой Кесарий.
— Больше я никого из христианских проповедников слушать никогда не стану, — серьезно проговорил Каллист
— Они не понимают христианского учения, — поддержал шутливо Кесарий.
— Ну… кроме твоего Григория, может быть, — продолжил Каллист, не приняв шутки. — Но мне это все не надо, спасибо.
Река виднелась за голыми зимними рощами. Там, среди скал, на берегу, в заветрии, они остановили коней. Над ними высился огромный дуб.
— Можем позавтракать, — предложил Кесарий, указывая на аккуратную корзинку, пристегнутую к седлу. — Я еще не ел ничего. Пистифор своей проповедью о посте пробудил во мне совесть.
Каллист согласился, они спешились, сели, надкусили лепешки с острым сыром.
— Посмотри, это какое-то священное дерево христиан. У вас разве есть священные деревья? — сказал Каллист, указывая на дуб, на нижних ветвях которого висели медные и серебряные крестики, дельфины, изображения исцеленных рук, ног, глаз и ушей.
— Не знаю… — растерялся Кесарий. — Может быть, мученик какой-то здесь казнен был, и это место почитается. — Он присмотрелся к висящим изображениям. — Тут не только христианские изображения, тут еще и вотивы…[70] Странно, как будто это священное дерево Асклепия. Хотя дуб Асклепия — непривычная вещь, ведь дуб — это дерево Зевса…
— Так это же дуб Пантолеона! — догадался Каллист. — Я много слышал, что его почитают, но сам здесь никогда не был. Говорят, что его здесь казнили. Тоже врач был, как и мы.
Кесарий медленно и серьезно изобразил на себе крест. Они помолчали.
— Пистифор за тобой присылал сегодня утром, — сказал Кесарий.
Каллист напрягся.
— Ему что-то плохо стало. Видимо, после нашего посещения огласительных бесед, не иначе. Дискразия наступила. Я Филагрия послал. Он ему кровопускание сделал. Сам-то я тоже не хотел бы к нему идти. Думаю, он не узнал нас на оглашении — узнают обычно тех, кого ожидают увидеть.
Кесарий опять рассмеялся, блеснув белоснежными зубами.
— Знаешь, я хотел бы забрать Филагрия к себе, в Новый Рим, в тамошнюю школу. Он прирожденный хирург. Ну и брата его, Посидония тогда уж.
— Посидоний интересуется болезнями души, — сказал Каллист, еще не веря, что он вернулся в обычную жизнь с ее делами и планами. — Маниями, меланхолиями… К нему и эпилептиков водят, правда, не могу сказать, что у него хорошо получается их лечить диэтой… Одного, правда, вылечил, но с помощью брата. Филагрий сделал бедняге трепанацию черепа, тот выжил после трепанации, и так перепугался, что перестал пьянствовать… И приступы прекратились.
— Трепанацию? Ну, это как-то слишком! Я бы не решился, — засмеялся Кесарий.
Они посидели, поговорили об учениках, о делах Никомедийской архиатрии, прихлебывая родниковую воду из общей фляги, а когда сыр и лепешки закончились, Кесарий сказал неожиданно:
— Ты знаешь, я завтра уезжаю.
— Как? — опечалился Каллист.
— Принес гонец письмо от императора, вызывает в Новый Рим. Тут уж хочешь не хочешь, а надо ехать. Государственные дела.
— Жаль, — только и сумел сказать Каллист.
— Леонта, что, что ты говоришь? Если Иисус — Бог, то ты прогневаешь Его!
— Христе! Неужели Ты не явишь Себя?! Неужели иеревсы Асклепия и судьба сильнее Тебя? Яви Себя, Христе Сотер! Христе Целитель! Христе, Сын Божий! Вот, видишь — перед Тобой Вассиан, его бросили все — Ты его тоже оставишь? Тогда и я Тебя… тогда и я Тебя оставлю! Слышишь?
— Нет, Леонта! Не гневи Его! — вскричал Вассиан.
Сияние солнца рассекло пополам предутреннюю мглу, и они, Леонта и Вассиан, вместе опустились на колени, щурясь от света и воздевая руки…