К книге
Сын весталкиЧасть 2. СЫН ВЕСТАЛКИ. 22. О забытых вещах
92%
Часть 2. СЫН ВЕСТАЛКИ. 22. О забытых вещах
46

Кесарий, прощаясь, пожал руку Каллисту.

— Передавай привет Диомиду! — беспечно помахал Кесарий рукой вифинцу, а тот весело махнул ему в ответ.

— Смотри, чтобы я, вернувшись, застал тебя в таком же хорошем настроении, в каком оставляю! — пригрозил шутливо Каллист и, рассмеявшись, вскочил на Пегаса.

— Поторопись! — крикнул ему Кесарий, но сам слегка придержал коня, гладя его морду. — Думаешь, моему Буцефалу хорошо у Орибасия живется?

— Думаю, да, — кивнул Каллист. — Он благородный конь и цены немалой. Орибасий, несомненно, будет уделять ему внимание.

— Ты прав, — задумчиво ответил Кесарий. — Он мне приснился сегодня, Буцефал. Как будто он ногу подвернул, и я искал Салома, чтобы он его вылечил… Ну, да все это пустое! — тряхнул он головой. — Поезжай! До встречи!

— До встречи! — радостно ответил вифинец и слегка хлестнул коня. Пегас уже привык, что вместо почти невесомой Финареты ему приходится частенько носить на спине бывшего помощника архиатра Никомедии.

Кесарий проводил друга взглядом. Улыбка медленно уходила с его губ, его точеный рот словно свело судорогой, а лицо стало скорбным и светлым.

— Прощай, Каллист… — повторил он несколько раз. — Прости…

В сопровождении напевающего «Моя Вифиния — дивный край, такого нигде не найти, не найти!» Агапа Кесарий направился к дальней беседке, увитой виноградом. Там он опустился на скамью, вытянул ноги и, отшвырнув костыль, распрямил руки.

— Изволите, я костыль-то ваш рядом положу? — спросил Агап, поднимая отполированную ладонями Кесария буковую палку с перекладиной. Кесарий не ответил, глядя сквозь листья винограда в утреннее светлое небо.

— Принеси мне воды, — сказал Кесарий, не отводя взора от неба.

Агап подал ему большой кубок колодезной воды. Кесарий не стал пить, велел поставить рядом.

— Иди, Агапушка, отдохни, поешь… Спасибо тебе.

— Что ж вы, барин, спасибо-то говорите? — смутился Агап. — Мое прямое дело — вам помогать.

— Вот и хорошо, вот и хорошо. Но ты ступай. Я хочу побыть один.

Он остался один и закинул руки за голову, прислонясь к мягкому шерстяному ковру, покрывавшему скамью. Кесарий пнул ногой костыль, который бережно прислонил рядом с ним заботливый Агап, и деревяшка с глухим стуком упала в траву.

— Ты мне уже больше не понадобишься, — процедил с усмешкой Кесарий, заворачиваясь в свой плащ — темно-серый, в полумраке беседки — почти черный. Все должно было быть предусмотрено — и было предусмотрено. Даже цвет плаща. Он закутается в этот плащ и ляжет на скамью — пусть первое время все они думают, что он уснул, и не беспокоят его. Вот так — голову можно положить на подушки, так будет даже удобнее.

Он подтянул к себе пару фригийских подушек — на них искусно был вышит Адонис-самоубийца, и девушки, поднявшие погребальный плач по любимцу богини. Каппадокиец в ярости перевернул подушку и ударил по ней кулаком — удар пришелся как раз по свирепой морде черного вепря с острыми, смертоносными клыками и налитыми кровью, безумными глазами. Кесарий с горечью посмотрел на едва заметную вмятину, что оставила его слабая рука на морде зверя.

— А когда-то я Крата на обе лопатки клал… — срывающимся шепотом проговорил он. — Ничего, — вдруг повторил он несколько раз, — ничего, ничего…

— Это все — ничего, — сказал он себе снова, доставая из-за пазухи спрятанный хирургический нож. Потом обнажил левую и правую руки — выше локтя. Потом зажал края плаща зубами под серебряной фибулой — чтобы не пришлось их ловить после, разбрызгивая кровь по ковру. Это привлечет внимание если не туповатого Агапа, то зоркого Верны, а уж Леэна-то наверняка поймет, что он вовсе не спит, завернувшись в найденный среди старья в заброшенной комнате пристройки темный плащ…

Вдруг ему захотелось выпить воды. Он разжал зубы, края плаща опали, он протянул руку к кубку — но его движение было слишком неуклюжим, и он, толкнув нечаянно простой глиняный кубок, пролил всю прохладную колодезную влагу на траву.

— Растяпа! — обругал себя бывший архиатр, с сожалением человека, истомленного жаждой, глядя на то, как струи воды бегут между травинками и уходят в землю, чтобы выйти потом вдали вместе со струйками неизвестных родников.

Что ж, вслед за этими струйками скоро потекут другие — струйки темной, соленой и густой влаги… Он снова потянулся к ножу и неожиданно улыбнулся, вспомнив простосердечного Каллиста, у которого можно украсть все, что только захочешь.

Потом он посмотрел на нож с монограммой Хи-Ро и головой льва. Этот нож дала Каллисту Леэна — и так и не сказала, откуда он у нее. Кесарий протянул руку к ножу и коснулся влажными от пота пальцами стали, холодной и твердой, — тверже, чем клыки вепря, убивающего Адониса. Вдруг неожиданная слабость, такая частая после перенесенной болезни, настигла его, и нож выскользнул из его руки, падая в траву.

Ругаясь по-каппадокийски, Кесарий свесился со скамьи, пытаясь найти нож.

— Кесарий врач! — раздался юношеский голос. Это был Севастиан.

— Севастиан, я хочу побыть один, — резко ответил каппадокиец.

— Я просто принес вам воды, — сказал растерянный юноша. — Я подумал, что у вас жажда…

Кесарий осушил серебряный кубок с улыбающимся большеглазым львом. Лев попирал ногами разорванную змею-дипсу.

— Откуда ты его взял? — спросил он бывшего чтеца.

— Поликсений нашел и госпоже Леэне принес, она заплакала, велела налить воды, найти вас и напоить, — выпалил Севастиан, растерянный и смущенный.

— Спасибо тебе, дитя мое, — ответил Кесарий, внимательно глядя на кубок.

— Я хотел спросить вас, Кесарий врач… можно? — Севастиан наматывал на палец край плаща Кесария.

— Можно, — ответил тот, не сводя глаз с улыбающегося серебряного льва.

— Как можно все оставить и отдать Христу? Мне кажется, это очень сложно.

— Я не знаю, — тихо сказал Кесарий в ответ. — Отчего ты меня спросил об этом?

— Но как же… как же… вы же… мученик почти…

— Я не мученик, — ответил печально Кесарий. — Все, что я делал — дело человеческое. А мученичество, мартирия — тайна Христова. Я ее не изведал.

— Вы изведаете, непременно изведаете! — воскликнул Севастиан, в порыве обнимая Кесария, и смутился, поняв смысл своих слов: — Ох, я не то хотел сказать…

— А я бы хотел… — прошептал Кесарий. — Я бы хотел узнать мартирию… Дело Христово, не дело человеческое… Человек такое не может сделать, — ни философ, ни атлет…

— Ой! — вскрикнул Севастиан.

— Что случилось? — встрепенулся его собеседник.

Юноша уже держал на окровавленной ладони хирургический нож. Тонкие, алые струйки капали на плащ Кесария, на подушки с плачущими девушками, на ковер, на траву…

— Это нож Каллиста! Ну что ты за олух, святые мученики! — воскликнул Кесарий, прижимая артерию на предплечье к кости. — Кричи громче, зови кого-нибудь, перевязать тебя надо, я долго так не продержу.

— Я думаю, надо послать Агапа, чтобы он отвез Каллисту нож, который тот так неосторожно обронил в беседке, — прозвучал над их склоненными головами голос Леэны. Она протянула Кесарию ленту, выдернутую из своей прически.

— Не сердитесь, Кесарий врач! — пролепетал Севастиан, пока Кесарий накладывал тугую повязку.

Наконец Кесарий поднял взор и увидел строгие и добрые глаза Леэны. Спартанка и сын Нонны долго смотрели друг на друга.

— Это — моя вина, матушка, — ответил Кесарий не сразу. — Человеческая слабость.

+++

Каллист вбежал в экус — без плаща, ремень одной сандалии развязан.

— Тебе плохо, Кесарий? — воскликнул он, кидаясь к ложу друга, и, только сейчас заметив сидящего рядом с каппадокийцем Севастиана, быстро произнес: — … то есть, я имел в виду, Александр…

— Нет, что ты! — Кесарий приподнялся с подушек. — Я просто прилег отдохнуть. День такой жаркий… А ты как провел время у Диомида?

Они обменялись рукопожатиями.

— Хорошо, что ты мой нож вовремя заметил и с Агапом передал, а то бы я опозорился перед Диомидом и писарем его… не знаю, как пришлось бы выкручиваться, — весело воскликнул Каллист. — И как это я его выронил?! Прямо как сам у меня выскользнул…

— Мы его с Александром врачом нашли в бесед… — начал Севастиан, но, встретившись взглядом с Кесарием, умолк на полуслове.

— Да, вещи порой теряются в одних местах, а находятся в совершенно других! — продолжил жизнерадостно Каллист, садясь на постель друга и беря его запястье, чтобы оценить пульс. Кесарий хмыкнул, но не отдернул руки. — Такое впечатление, словно у них есть душа… или у каждой — по даймону, или гению, как римляне говорят.

Севастиан заерзал на табурете, завздыхал, но промолчал.

— Дайте-ка я вам, барин, сандалию-то завяжу! — заметил Агап. — А то как встанете, как пойдете, да и нос расквасите себе.

— Я сам, Агап, спасибо, — отстранил раба Каллист.

— Да, и оставь мой пульс в покое, — сказал Кесарий Каллисту. — Лучше скажи: Диомид прислал мне смокв?

— Да, Прокл уже тащит. Вот, поставь их сюда!

— А теперь прочь ступай, — добавил Кесарий, не успел Прокл открыть рот, собравшись что-то сказать. — Да, и принеси мне воды. Жарко сегодня очень.

— Я вам, барин, воды принесу, — неодобрительно глядя на Прокла, ответил Агап.

— Главное, побыстрее, — кивнул Кесарий.

— Я тоже выпил бы воды, — кивнул Каллист. — А что у тебя с рукой, Севастиан?

— По… порезался… — заикаясь, проговорил юноша.

— Отвечай по-человечески! — неожиданно вспылил Каллист. — Как только тебя, заику, в чтецы взяли?

Севастиан вспыхнул, закусил губу и встал, собираясь уйти.

— Это он твой нож нашел, — сказал Кесарий с укором. — Вот и порезался. Неудачно схватился, за лезвие.

— Стой, — схватил Севастиана за плечо Каллист.

Он снова усадил его, снял повязку с руки и велел Агапу, уже вернувшемуся с двумя кубками воды, принести ковчежец с лекарствами.

— Не бери в голову, Севастиан, — рассмеялся Кесарий, отпивая из кубка, — Каллист врач всегда так — сначала отругает, а потом окажет благодеяние. У него такой характер.

Он протянул руку к корзине за сочной смоквой.

— Этот олух Севастиан порой так напоминает мне нашего Фессала! — вздохнул Каллист, перевязывая незадачливого чтеца.

— Фессал? — оживился приунывший Севастиан. — Что с ним? Вы знаете, где он?

— Видишь, они уже успели подружиться, — заметил Каллист. — Родственные души! Как только друг друга нашли.

— Фессал уехал в отпуск на Лемнос, на свою родину, перед моим диспутом с императором Юлианом, — ответил Кесарий юноше.

— Можно… можно написать ему? — краснея и запинаясь, спросил Севастиан.

— Нет! — хором ответили ему оба врача.

— Вся переписка, выходящая из дома Леэны, прочитывается, — объяснил Каллист. — Ты обронишь какое-нибудь неосторожное слово и всех нас подведешь… а в первую очередь — Кес… Александра.

— Но кто же занимается этим неблагородным делом? Кто читает письма? Неужели Диомид? — вдруг возмущенно заговорил уже без заикания Севастиан. — А Каллист врач еще его писаря лечит…

— Писарь ни при чем, — ответил Каллист.

— Как раз писарь и причем, — возразил ему Кесарий. — Это он переписку просматривает. Неужели Диомид сам тратит на это свое драгоценное время?

Каллист пожал плечами.

— Что вы читаете? — спросил он, заглядывая в свиток, оброненный Севастианом на кушетку.

— Письма Афанасия из Египта, — ответил Кесарий. — Тебе неинтересно будет. Тащи Аристофана, Агап.

— Почему это мне неинтересно будет? — спросил Каллист немного обиженно. — Меня очень интересует христианская философия. Никейцы, омиусиане, омии… и вообще, ариане. Читай же вслух письма Афанасия, Севастиан!

Кесарий с трудом подавил смех и снова отправил в рот очередную синевато-пунцовую смокву.

— Севастиан — омиусианин, — заметил он, проглотив полный сока плод. — Посмотрим, сможем ли мы переубедить его.

— Мы? — удивился Каллист.

— Да, мы — с Афанасием и с тобой. Как я помню, ты против арианской философии, — заулыбался Кесарий. — Конечно, трое философов против одного — это неравный спор, но на стороне Севастиана еще пресвитер Гераклеон, бывший епископ, а ныне главный жрец Пистифор, и еще сам покойный ныне пресвитер Арий. И Аэций, безусловно.

— Аэций — аномей, — хмуро заявил Севастиан. — Он считает, что Сын совершенно неподобен Отцу, как творение не может быть подобно Богу. А я считаю, Александр врач, что из Священного Писания следует, что Сын — ниже Отца, и это настолько ясно, что и придумывать здесь нечего, и спорить тоже.

— Значит, Иисус — не Бог? — спросил Каллист.

— Бог, но меньший, — твердо ответил чтец.

— А еще говорят, что вы, христиане, в о д н о г о Бога верите! — заметил Каллист. — Собственно, если твои слова верны, то у вас нет ничего нового — у эллинов таких мифов полно. Главный бог посылает бога помладше на смерть, а сам сидит на троне в небесах, бесстрастный и блаженный, и руки довольно потирает.

— Каллист! — с укоризной произнес Кесарий. — Не увлекайся, пожалуйста!

— Увлекаться я буду, или нет, — нахмурился Каллист, — но ведь выходит именно так, что скажешь, Севастиан? Бог послал Иисуса на смерть, а Сам остался в стороне?

— Этого требовала правда Божия, — негромко ответил Севастиан, втягивая голову в плечи.

— Чего требовала такая странная правда? Чтобы сына убивать? Даже у людей такого не бывает! — возмутился Каллист.

— О, у людей много чего бывает, — вдруг произнес Кесарий и, опершись рукой на подушку, устремил взгляд в окно — словно не хотел, чтобы друг увидел его глаза.

Они не заметили, как вошла Леэна.

— А я думаю, что во всем этом гораздо больше тайны, чем кажется тем, кто об этом толкует, — сказала она.

— Что ж, госпожа Леэна, теперь и не говорить об этом? Константин пробовал запретить споры — ничего ведь хорошего не вышло! — неожиданно смело сказал чтец.

— В старое время никто не вдавался в споры — мы пели Христу как Богу, — отвечала диаконисса.

— Вот-вот! — подхватил Севастиан. — «Как»! Именно «как»!

— А мученики совершали свою мартирию, зная, что Христос с ними, и Бог с ними, — продолжала Леэна. — Страдающий с ними Бог. Бог воскресший.

— Как Дионис, — сказал Каллист.

— Вот и получается — эллинство! — вскипел Севастиан.

— А у тебя получается — варварство, — ответил Каллист. — Два бога, старший и младший. Ты кому из них молишься первому? Тому, кто Иисуса убил?

— Да не может быть двух богов, что ты за ерунду говоришь, Севастиан! — раздался голос вездесущей Финареты. — Это у Пистифора твоего теперь появилась возможность хоть двум, хоть двадцати двум богам поклоняться, раз его Юлиан главным жрецом сделал!

Севастиан не знал, что отвечать, и покраснел.

— Финарета, Севастиан молится Отцу и Сыну и Духу Святому, Богу единому, — ответила Леэна. — Не нападай на него так.

— Ну да, — ответил Севастиан, снова осмелев.

— Так что — иное Отец, иное — Сын?

— Не «иное», а «иной», — подал голос Кесарий. — Говоря «иное», ты именуешь природу. Она у них одна, божественная. А говоря Иной и Иной, различаешь по ипостасям. Равные и разные, а не первый, второй, третий, как в Сирийском легионе.

— Это все излишняя мудрость, — заявил Севастиан. — Надо по Писанию.

— Тогда почему Иисус говорит, что Он — от начала Сущий? — спросила Финарета.

— Это Он образно говорит, так как Он был в начале всего сотворенного.

— Образно? — возмутилась рыжая девушка. — Очень легко все на образность списывать, когда Писание противоречит твоим взглядам. — Это вот так вот образно Он себя именем Бога именует? Ведь Бог в купине Моисею назвал Себя Сущим?

— Ну Иисус и есть второй Бог, я же не отрицаю, — ответил Севастиан. — Бог сделал Иисуса богом. Иисус сам говорит: «Отец Мой более Меня».

— Это Он тоже образно! — завопила Финарета. — Это оттого, что Он стал человеком и поэтому как человек меньше Бога!

— Финарета, помолчи, — заметила Леэна. — Так цитатами можно сутками напролет перекидываться, наподобие циркачей, что мячами жонглируют. Чем, собственно, последние лет двадцать-тридцать все и занимаются, после того как Коста прекратил гонения на христиан.

— Кто? — переспросил Севастиан, не поняв.

Леэна несколько смутилась.

— Император Константин, я имела в виду.

— Если вы меня выслушаете, я вам скажу, как я верую, — вдруг заговорил Севастиан. — Прежде всех веком Бог создал Премудрость, или Сына. А потом создал Им, словно инструментом, все остальное. Поэтому Сын — образно говоря, второй Бог, он выше твари. И поэтому мир — один, а не сотни миров, как учил нечестивый Ориген.

— Ну, Премудростью можно и один, и сто пятьдесят один мир сотворить, — заметил Кесарий. — А ты, Севастиан, самого Оригена-то читал?

— Нет. И не собираюсь, — гордо ответил тот. Кесарий покачал головой, но ничего не сказал.

— Все эти разговоры о Премудрости прежде веков — прекрасные и таинственные, несомненно, но для меня важно знать одно — спас нас Бог или нет? — сказала Леэна. — Совершилась сотерия человечества или нет?

— Вот именно! — воскликнул Каллист. — Только Бог может спасать. Это ясно.

— Вот послушай, Севастиан… — Леэна взяла свиток.

«Творение всегда совершается либо из некоего предсуществующего материала, либо из ничего; и сотворенное всегда остается внешним для творящего или созидающего, на него не похожим, ему не подобным, „иносущным“. Сын рождается, ибо бытие Его принадлежит к необходимости божественной природы. Она плодоносна, плодовита сама по себе. Сущность Отца никогда не была недовершенной, так чтобы нечто к ней принадлежащее привзошло к ней впоследствии…»[279]

— Видишь, Севастиан? — торжествующе воскликнула рыжая девушка.

— Все это — философия! — гордо проронил бывший чтец. — Это уклонение от простоты Христовой.

— Похоже на Плотина! — заметил Каллист.

«…Созданная из ничего, тварь и существует над бездною ничтожества, готовая в нее низвергнуться. Тварь произошла и возникла, и потому есть естество текучее и распадающееся; в самой себе она не имеет опоры и устоев для существования. Только Богу принадлежит подлинное бытие, и Бог есть прежде всего Бытие и Сущий, ибо Он не произошел и безначален. Однако тварь существует и в своем возникновении получила не только бытие, но и благобытие, — твердую устойчивость и стройность. Это возможно через пpичастие пребывающему в мире Слову. И тварь, озаряемая владычеством, промышлением и благоустроением Слова, может твердо стоять в бытии как „причастная подлинно сущего от Отца Слова“. Источное Слово Бога всяческих, как Божия сила и Божия Премудрость, есть настоятель, и строитель, и хранитель мира. По неисследимой благости Своей Бог не попускает твари увлекаться и обуреваться собственным своим естеством, но собственное и единственное Слово Отчее нисходит во вселенную и распространяет здесь силы Свои, и все озаряет, видимое и невидимое, и все в Себе содержит и скрепляет, все животворит и сохраняет, — каждую отдельную вещь и все в целом. В Слове начало и источник миропорядка и мирового единства. В мире всюду открывается порядок и соразмерность, всестройное сочетание и согласие вещей противоположных. В этом единстве и стройности мира открывается Бог. Никто не смеет сказать, будто Бог во вред нам употребил невидимость естества Своего и оставил Себя совершенно непознаваемым для людей. Напротив того, Он привел тварь в такое устройство, что, будучи невидим по естеству, Он доступен познанию из дел. Бог откровения есть Слово. Ибо Слово, распростершись всюду, и горе, и долу, и в глубину, и в широту — горе — в творении, долу — в вочеловечении, в глубину — в аде, в широту — в мире — все наполнило ведением о Боге. В мире на всей твари и на каждой в отдельности положены некий отпечаток и подобие Божественной Премудрости и Слова, и это сохраняет мир от тления и распада».

— Афанасий, действительно, философ! — с удивлением сказал Каллист.

— Главное, чтобы ни у кого из философов не оставалось лазейки думать, что Сын — не настоящий Бог, — сказал Кесарий. — Слово, которое предложил Афанасий, — «единосущный», «омоусиос», и является таким словом.

— Ах, Александр… ты все заботишься о философах! — воскликнула Леэна.

— Матушка, да все греки — философы, от мала до велика! Это же не варвары спор начали, греки и начали! Арий — не египтянин, а грек!

— Зато Афанасий — египтянин, — промолвила Леэна.

— Говорят, что египтяне — из всех людей на свете самые набожные, — заметил Каллист. — Он жив еще, этот епископ Афанасий?

— Да, жив, хоть и старик, но в добром здравии, со светлой головой. Он вернулся из ссылки — Юлиан же вернул из ссылок всех епископов, никейцев и ариан, чтобы в церкви начались раздоры…

— Он не ошибся — раздоры начались! — кивнул Кесарий. — Но я слышал, что Александрия приняла Афанасия с ликованием.

— Его очень любят, да, — ответила Леэна. — Мне кажется, впрочем, что все эти арианские споры — просто повод, а истинная причина — борьба за власть. Пресвитер Эрмолай совсем не думал, как ему побыстрее стать епископом, когда ожидал солдат Максимина со дня на день… Впрочем, сейчас другие времена.

Она замолкла.

Каллист с интересом просматривал свиток.

«Отрицание вечности Сына и его со-вечности Отцу есть ложь не о Сыне только, но и об Отце, умаление Отчего достоинства, отрицание Божьей неизменяемости. Это значить допускать, что был Он некогда без собственного Своего Слова и без Премудрости, что был некогда свет без луча, был источник безводный и сухой. Но неисточающий из себя не есть уже источник. Бог вечен, источник вечен, а потому вечною должна быть и Премудрость — Слово, вечным должно быть рождение. Если не было некогда Сына, то не был некогда Бог Отцом и, стало быть, не было Троицы. Это значит рассекать и составлять Троицу и составлять Ее из не существовавших некогда, из чуждых друг другу естеств и сущностей».

— Раньше христиане умирали для того, чтобы другие видели, что они — живы, и что Иисус, с которым они умирают и живут, — Бог, — сама с собой разговаривала Леэна. — А сейчас христиане должны становиться философами, а не мартирами.

— Стать эллинами для эллинов — чтобы явить Христа эллинам! — воскликнул Кесарий. — Так и должно быть!

— Твой брат и Василий этим и занимаются, — кивнула Леэна.

— Ваш брат — друг Василия из Кесарии? — спросил Севастиан настороженно.

— Ну вот, Каллист, теперь и я сказала необдуманные слова, — произнесла Леэна.

— В Кесарии много Василиев, — заметил Кесарий. — Какой из них тебе не нравится?

— Тот, который за «омоусиос», — ответил Севастиан, — и всех на свою сторону перетягивает своей хитрой философией, которой он в Афинах обучился. По стихиям мира сего, а не по Христу.

— Я тоже за «омоусиос», — ответил Кесарий[280].

— Вы — не по стихиям мира сего, — тихо и смущенно ответил ему Севастиан.

— Да Бог с ним, с Василием! — заметила Леэна. — Давайте лучше Афанасия почитаем.

«Есть созерцаемое и живое единство Отца и Сына. Божество от Отца неизлиянно и неотлучно пребывает в Сыне, и в лоне Отчем никогда не истощается Божество Сына… Отец и Сын едины и едины в единстве сущности, — в нераздельном „тожестве единого Божества“. Сын имеет неизменно Отчую природу, и Божество Сына есть Божество Отца. „Единосущный“, „омоусиос“, означает больше, чем только равенство, одинаковость, подобие. Это — строгое единство бытия, тожество нерасторжимое и неизменное, неслиянную неотъемлемость Сына от Отца. Понятие подобия слишком бледно. Единосущие означает не только подобие, но тожество в подобии. Отец и Сын одно не в том смысле, что одно разделено на две части, которые составляют собою одно, и не в том смысле, что одно поименовано дважды. Напротив, два суть по числу потому, что Отец есть Отец, а не Сын, и Сын есть Сын, а не Отец; но естество — одно. Если Сын есть иное, как рождение, Он есть то же как Бог. Отец и Сын суть два и вместе — нераздельная и неразличимая единица Божества».

— Он так хорошо пишет по-гречески. Не верится, что он египтянин, копт, — заметил Каллист.

— Неспроста его «омоусиос» предложил от своего имени император Константин на соборе.

— Так это Афанасий предложил «омоусиос», а не император? — наконец понял Севастиан.

— Милый Севастиан, Константин был воин, а не богослов. Он решил, что сильное, глубокое слово «единосущный», предложенное молодым диаконом-коптом, разрешит все споры.

— А это слово только их усилило! Вот вам и богословие, и философия… — заметил Севастиан. — В простоте надо!

— Греки не могут без философии. Это копты могут. Знаешь, Севастиан, они уходят в пустыню, на левый берег Нила, и там живут всю жизнь, молясь Христу, и Он пребывает там с ними, — сказал Кесарий.

— Я бы тоже так хотел! — вздохнул юноша.

— Василий тоже очень был впечатлен этим, хочет жить, как египетские монахи, устроил у себя поселение в Понте, но что-то не очень у него получается. Он все хочет расписать по пунктам, монахов местных приручить, а они не склонны к приручению, — слегка улыбнулся Кесарий. — Не получается у него Египет в нашей Каппадокии.

— Видишь, Севастиан, у тебя не получится, ты — грек, — поддразнил Севастиана Каллист. — Твой удел — уяснить слово «единосущный».

— «Подобосущный»! — воскликнул Севастиан. — «Омиусиос»!

— Да-да — вот так вот, из-за единой йоты, спор между греками продолжится в веках, — засмеялся Каллист. — «Единосущный», впрочем, как мне кажется, значительно более сильное выражение. Если поклоняться Иисусу, то — только как богу, не меньше. Иначе вам невозможно рассчитывать на сотерию. Странные вы какие-то, христиане — таких простых вещей не понимаете. Сотер, Спаситель — только бог, больше никто. Или вы просто не знаете, что такое сотерия на самом деле?

— Пантолеон знал, — отвечала Леэна. — Сегодня ночью будет почти шестьдесят лет с тех пор, как он засвидетельствовал.

— Мы всю ночь будем петь гимны! — воскликнула Финарета. — Ты, Каллист, тоже приходи! Что ты все читаешь там?

Каллист не ответил.

«… Воспринято Словом все человеческое естество, и в этом восприятии оставаясь подобным нам, оно светлеет и освобождается от естественных немощей, „как солома, обложенная каменным льдом, который, как сказывают, противодейственен огню, уже не боится огня, находя для себя безопасность в несгораемой оболочке“… Обреченное „по природе“ на тление, человеческое естество было создано и призвано к нетлению. Изначальное причастие „оттенкам“ Слова было недостаточно, чтобы предохранить тварь от тления. Если бы за прегрешением не последовало бы тление, то было бы достаточно прощения и покаяния, ибо „покаяние не выводит из естественного состояния, а прекращает только грехи“. Но смерть привилась к телу и возобладала в нем… Конечно, по всемогуществу Своему Бог мог единым повелением изгнать смерть из мира. Но это не исцелило бы человека, в таком прощении сказалось бы могущество повелевшего, но человек стал бы только тем, чем был Адам, и благодать была бы подана ему снова извне. Не была бы тогда исключена случайность нового грехопадения. А через Воплощение Слова благодать сообщается человечеству уже непреложно, делается неотъемлемой и постоянно пребывает у людей.

Слово облекается в тело, чтобы переоблачить его в жизнь, чтобы не только предохранить его внешним образом от тления, но еще и приобщить его к жизни. Ныне облечено тело в бесплотное Божие Слово и таким образом уже не боится ни смерти, ни тления, потому что оно имеет ризою жизнь и уничтожено в нем тление. Слово изначала пребывало в мире, как в неком великом теле, оживотворяя его. И было прилично явиться Ему и в человеческом теле, чтобы оживотворить его. На человеке был уже начертан лик Слова, и когда загрязнился он и стал невиден, подобало восстановить его. Это и совершилось в Воплощении Слова».

— Александр, дитя мое — если тебе тяжело не спать всю ночь, то оставайся у себя, — сказала Леэна.

Кесарий слегка улыбнулся и устало закрыл глаза.

— Ты устал, — сказала спартанка и поцеловала его в лоб.

Все, кроме Каллиста, ушли из экуса. На стуле осталась большая корзина смокв, на которой лежал свиток. Каллист взял его и продолжил чтение в молчании.

«Господь стал братом нашим по подобию тела; и Его плоть прежде иных спаслась и освободилась… Тело Свое ненадолго оставил Он во гробе и немедленно воскресил его в третий же день, вознося с Собою и знамение победы над смертью, то есть явленное в теле нетление и непричастность страданию. И во Христе воскресло и вознеслось и все человечество, — через смерть Христа распространилось на всех бессмертие. Восстал от гроба Господь в плоти, ставшей божественной и отложившей мертвенность, прославленной до конца, — и нам принадлежит наше это превознесение, и мы — как сотелесники Христа…

Мы становимся храмом живущего в нас Духа Святого; мы становимся друзьями Духа. Но главное и основное — исторгнуто из твари жало смерти. Воспринятые Словом, люди уже наследуют вечную жизнь и не остаются уже грешными и мертвыми по своим страстям, но, восстав силою Слова, навсегда пребывают бессмертными и нетленными. Смерть перестала ужасать и быть страшной, ибо дано обетование, что, восстав из мертвых, мы во Христе воцаримся с Ним на небесах. И сейчас уже доступно преодоление миpa в подвиге отречения, когда сопутствует этому Дух Христов. Этот путь проходят xpистианские подвижники, силою Духа побеждающие немощь естества, постигающие тайны и носящие Бога. Их подвиг свидетельствует о победе Христа над смертью — такое множество мучеников ежедневно о Христе преуспевает и посмеивается над смертью… И пусть сомневающийся приступит ко Христу с верою, и тогда увидит он немощь смерти и победу над ней. Ибо Христос в каждого приходящего вдыхает силу против смерти…

Умер за нас общий всех Спаситель; и несомненно, что мы, верные во Христе, не умираем уже теперь смертью, как раньше. Наподобие семян, ввергаемых в землю, мы, умирая, не погибаем, но как посеянные воскреснем».

+++

Стояла июльская ночь. В саду так громко, что у Каллиста закладывало уши, стрекотали цикады.

— Обопрись же на мое плечо! — прошептал он в который раз, обращаясь к фигуре в длинном белом хитоне, шагающей впереди него.

— Нет, — раздалось в ответ. — Я хочу знамения. Я попросил… потребовал. Если я сам дойду до часовни, то я выздоровею. Если нет — то…

Кесарий едва не оступился, но удержался на ногах и некоторое время стоял, схватившись за ствол акации, чтобы перевести дыхание.

— Кесарий, что за безумные молитвы! — горячо шептал тем временем Каллист. — Как ты можешь требовать у Бога знамения!

— Ты же слышал — Иисус не только Бог, но и человек! А человек у человека может требовать…

— Кесарий! Одумайся! Я слышал, что так поступали его враги — требовали у него знамения!

— Я не враг Его. Он знает все — знает и это. А я хочу знать, стану ли я опять здоров. Идем! — властно заключил свою речь каппадокиец.

+++

В часовне, расположенной в укромном уголке сада, ярко горели свечи и курился ароматный ладан.

— Пусть говорят, что это языческий обычай, — заметила Анфуса, — а ведь как красиво-то! И на душе радостно!

— Ладан и свечи — сами по себе ни языческие, ни христианские, — наставительно сказал Верна. — Важно то, кому их возжигают и воскуривают. Так и с образованием, — продолжил он, весьма довольный своими рассуждениями и оборачиваясь к Севасту и Поликсению, смирно стоящих в красивых вышитых хитонах позади Севастиана, уже развернувшего книгу.

— А праведник, если и рановременно умрет, будет в покое, ибо не в долговечности честная старость и не числом лет измеряется: мудрость есть седина для людей, и беспорочная жизнь — возраст старости. Как благоугодивший Богу, он возлюблен и, как живший посреди грешников, преставлен, восхищен, чтобы злоба не изменила разума его или коварство не прельстило души его. Достигнув совершенства в короткое время, он исполнил долгие лета; ибо душа его была угодна Господу, потому и ускорил он из среды нечестия. А люди видели это и не поняли, даже и не подумали о том, что благодать и милость со святыми Его и промышление об избранных Его. Праведник, умирая, осудит живых нечестивых, и скоро достигшая совершенства юность — долголетнюю старость неправедного; ибо они увидят кончину мудрого и не поймут, что Господь определил о нем и для чего поставил его в безопасность; они увидят и уничтожат его, но Господь посмеется им… [281]

Севастиан читал хорошо и внятно. Хитон из дорогой ткани, с золотистой каймой, снова был на нем — впервые после того, как он примерил его, придя с увещеваниями к Леэне.

На невысоком дубовом столике стоял раскрытый врачебный ларец — пустой, без лекарств и инструментов, украшенный цветами, похожий на таинственно опустевший гроб.

— Бабушка! — вдруг с укором шепнула Финарета на ухо спартанке. — Зачем ты опять дала Севастиану надеть этот хитон? Он же памятный!

— Вот он и надел его сегодня в память о Панталеоне.

+++

Диоклетиан резко сказал Иероклу:

— Хватит. Твои люди и люди Максимина Дазы упустили британского ублюдка, а ты плетешь интриги против моего врача, замешивая сюда еще и Валерию. Я сам знаю, что она нездорова, что она склонна к христианству — так посуди, сколько ей жить на белом свете осталось? Ей помогает его лечение, значит, он и будет ее лечить. А ты разберись со своей стражей.

Иерокл и Максимин поклонились и поцеловали край пурпурной тоги божественного Диоклетиана, императора Рима.

+++

Леэна встала и начала читать наизусть:

— Ты, что у Вышнего под кровом живешь,

под сенью Крепкого вкушаешь покой,

скажи Господу: «Оплот мой, сила моя,

Ты — Бог мой, уповаю на Тебя!»

Свечи погасли. Во мраке звучал голос диакониссы:

— Он приник ко Мне, и избавлю его,

возвышу его, ибо познал он имя Мое,

воззовет ко Мне, и отвечу ему,

с ним буду в скорбях,

избавлю и прославлю его,

долготою дней насыщу его,

и явлю ему спасение Мое[282].

Вдруг раздался пронзительный крик Финареты, к которому почти мгновенно присоединился еще более громкий крик Севастиона. Верна быстро зажег большую лампаду и осветил часовню. Девушка с искаженным от страха лицом указывала на высокую фигуру в белом хитоне, закрывавшую собой дверной проем. За спиной пришедшего светила луна, создавая вокруг него золотистый ореол.

— Александр, дитя мое, — вздохнула Леэна с укоризной, протягивая к страннику руки. — Что это за шутки?

— Дошел… — прошептал Кесарий и упал в ее объятия, едва не перевернув дубовый столик, который вовремя успел подхватить Каллист, верно следовавший за другом.

— Слава Асклепию и Пантолеону, дошел! — выдохнул вифинец.

… Потом было столько радостной суеты и шума, что Верна не успел отругать Каллиста за эти слова. Кесария уложили на принесенные подушки, а Ксен молча приволок медвежью шкуру.

— Ты что, ее же Севастион сколько раз уже описал! — зашептал Севастиан.

— Ничего, мы же ее протирали и сушили на солнышке, — деловито отвечал Ксен. — Она теплая, — добавил он.

— Я же просил тебя не говорить!!! — завопил подслушавший их разговор темноволосый брат Ксена и бросился на него с кулаками.

— О чем? — спросила Леэна.

— О том, что Севастион в постель мочится иногда, — ответил смущенно Севастиан.

— Рогожку-то надо было взять! — покачала головой Анфуса. — Я таких ребятишек по глазам узнаю. Никогда не ошибаюсь.

— Это ничего страшного, — ответил Ксен по-взрослому. — Севастиан тоже до тринадцати лет писался, так мама говорила. А потом все прошло.

Теперь Севастиан выглядел не лучше Севастиона и исподтишка показывал брату кулак.

— Это же все медицина, это не стыдно, — заявил Ксен. — Я сразу сказал, надо у Каллиста врача спросить, как Севастиона лечить.

— А что, мальчик прав, — оживился Каллист. — Есть очень хорошие припарки.

— Да, из папируса, варенного в масле, — продолжил Кесарий, открывая глаза. — Старинное испытанное египетское средство. Мне Мина, мой друг, рассказывал. Да не смущайся ты, Севаст, это часто в детстве бывает, слабость мышц — больше ничего. Вот Грига мой… тоже был любитель ночных приключений … Он же слабеньким родился, — вздохнул Кесарий с сожалением, — хоть и старший из нас.

Кесарий оперся локтем о подушку, устраиваясь на медвежьей шкуре.

— Нас с ним вместе этими припарками из папируса лечили, потому что сперва не могли разобрать, что это только Грига страдает такой слабостью. А он сначала себе в постель надует, потом ко мне, в мою сухую кровать перебирается среди ночи, во сне. Я его пускал, мне жалко его было. А под утро он снова… Вот нас двоих и лечили…

Кесарий рассмеялся — и не он один.

— А потом мама нашла египетского врача, он Григу и вылечил, а на меня посмотрел, и сразу сказал, что по глазам видно — меня лечить не надо.

— Я же говорю, по глазам все видно! — торжествующе воскликнула Анфуса.

— Верна, у нас есть старые папирусы, надо их достать, и завтра мы начнем лечение мальчиков, — сказала Леэна.

— Меня не надо лечить! — заволновался Севастиан. — Только Севастиона.

Севастион заревел.

— Перестань, пожалуйста, — попросила его Финарета и погладила по голове. Ко всеобщему удивлению, Севастион смолк.

— Ты шел через весь сад, дитя мое? — тем временем спрашивала Леэна у Кесария, укладывая его себе на колени.

— Да… через сад… падал и вставал… Прости, мой благородный друг, прости, Каллист, что я гнал тебя прочь… ты все равно следовал за мной… прости… — прошептал Кесарий, закрывая глаза. Его внезапная веселость сменилась изможденностью.

Финарета подала Леэне кувшин вина, и та поднесла его к губам названого сына. Тот сделал несколько глотков.

— У вас весь хитон в грязи… в земле, — прошептала с жалостью девушка.

— Прости, Верна, кажется, я набрел на твои фиалки, — приоткрывая глаза, произнес Кесарий.

— Я уж понял, — ответил управляющий. — Хорошо, что дошли-то хоть. Чего только люди по глупости не делают да на спор… вон, и реку переплывают, а потом тонут…

— Река… Я выплыл… Салом… — проговорил Кесарий, впадая в забытье. — Я дошел… Святой мученик Пантолеон, я дошел…

Он снова закрыл глаза, и лицо его стало спокойным.

+++

Высокая мраморная лестница. Они спускаются по ней вместе — маленькая Леэна, «украшение домины», и сама домина, императрица Валерия. Перила золотые, через них наброшены пурпурные ткани. Домина Валерия прекрасна — на ней пурпурно-алое покрывало и царский венец.

— Император Диоклетиан уехал в Салону, на родину на несколько дней. Ему нужен отдых. И дворец почти готов. Скоро мы переедем туда. Я хочу, чтобы и ты, и Панталеон поехали с нами. Император уже согласен, — говорит Валерия. Леэна радостно кивает. Там, в далекой Салоне, ее ждет счастье.

Навстречу им вверх по лестнице идет Пантолеон — больше обычного бледный, но счастливый.

— Император справедлив, я же говорила тебе, Пантолеон, — говорит Валерия.

— Император уехал в Салону, — говорит Максимин Даза. — А я запрещаю Пантолеону приходить к тебе. Есть старый, проверенный врач Ефросин, хранящий отеческую веру. А этого христианского гоэта я еще разоблачу…

— Прекрати говорить глупости, Максимин! — щеки Валерии вспыхивают. — При посещениях Пантолеона всегда присутствуют кувикуларии…

— Когда присутствуют, а когда и отсутствуют. Или ты считаешь кувикуларией эту маленькую проходимку, обрученницу Пантолеона?

— Прекрати! — воскликнул Пантолеон. — Ты бесстыжий, Даза! Император Диоклетиан не только защитил меня от ваших безумных обвинений относительно побега Константина, но и приказал мне оказывать помощь домине Валерии, пока он в отъезде. И не смей так разговаривать с ней!

— Ну, насчет побега, положим, я смогу со временем переубедить императора… а вот к домине Валерии я тебе запрещаю приходить! Вон отсюда!

Все остальное так и осталось перед глазами Леэны на долгие годы: Максимин Даза хватает за плечо Леонту, тот скидывает плащ, чтобы дать отпор, и из складок плаща, из глубокого потайного кармана — не иначе, разорвалась нитка, которой зашито было, ведь раны он зашивал хорошо, а здесь стежки не смог сделать крепкими, как же так! — и кукла в алом покрывале и венце летит через ступени, летит, летит вниз, к ногам Иерокла, и тот поднимает ее и читает кривую надпись, вышитую рукой девочки Леэны:

— Императрица Валерия!

— Это моя кукла! — захотела кричать Леэна, увидев мертвенно бледное лицо Леонты и посеревшее лицо домины — но шрам на шее словно разросся внутрь и задавил в ней крик, и она рухнула на ступени вслед за куклой, ничего уже не видя…

+++

— Он умер? Как Пантолеон? — полюбопытствовал Севастион и захныкал, получив подзатыльник от старшего брата.

— Он просто очень устал, — сказал тихо Леэна. — Весь хитон в грязи… несчастное дитя…

— Грязь, — произнес Каллист — ни с того ни с сего, как всем показалось. Кроме Леэны.

— Грязь! — повторила она. — Ты прав, Феоктист! Надо отвезти его на море, на грязи!

— Да! — воскликнул Каллист, не заметив, что его назвали именем дяди, — он был поражен тем, как спартанка угадала его мысли.

— Верна, послезавтра ты поедешь в Астак и приготовишь наш домик к приезду нас с Александром и Финаретой. Тот самый, у источника — как хорошо, что мы его не продали! И Севастиан поедет с нами. А тебя, мои милый Каллистион, я попрошу о величайшем одолжении — остаться здесь и следить за имением вместе с Верной. Пожалуйста, не откажи мне! — она с надеждой посмотрела на него.

— Да… конечно… — немного растерянно ответил вифинец. — Конечно.

Предыдущая главаГлава 46 из 50Следующая глава