…В несколько прыжков миновав лестницу, Каллист вбежал на галерею и, растерянный, остановился, с трудом переводя дыхание. Было так тихо, словно вместо сотен людей сюда по приказанию императора внесли статуи. Издалека доносился знакомый голос:
— Бог сошел вниз, к людям, и при этом не претерпел ни малейшего изменения. Не превратился Он из доброго в злого, из живого в безжизненного. Но как пища в груди кормилицы изменяется в молоко, чтобы соответствовать природе ребенка, или как одну пищу предписывают больному сообразно природе его болезни, а другую пищу вкушают крепкие и здоровые люди, так изменяется и сила Божия. Она питает души людей, становясь близкой каждому из них. Видишь, император, мы не учим, что природа Бога Слова изменяется, и здесь нет ни обмана, ни лжи, в котором ты упрекаешь христиан.
Рыжеволосый юноша, сидящий на корточках у статуи Гермеса, поспешно перевернул вощеную табличку и снова поспешно стал покрывать ее стенографическими значками. Каллист протиснулся через толпу ближе и увидел Кесария — бледного, как его белоснежный хитон, но уверенно говорящего и сопровождающего свою речь строгими отточенными жестами по всем правилам риторского искусства:
— Да, император, христиане твердо убеждены, что Иисус явился не как призрак, но действительно жил среди людей. Иному учат гностики, которые считают материю злом и отрицают явление Бога во плоти. Если врач, как учил Асклепиад Вифинский и Аретей Каппадокиец, должен быть с больным до конца, сострадая ему, то что неразумного в том, что Бог, словно друг, возлюбивший род человеческий, поступил так же? Ты смеешься над тем, что христиане верят в то, что Бог стал нашим другом, над тем, что мы верим, что он снизошел на землю словно врач, пришедший в город, охваченный эпидемией чумы. Но разве Диодор с Самоса, Фидий из Афин, Никандр с Делоса, Полигнот с Кеоса, Менокрит с Карпафа, Дамиад из Гифия, люди, следовавшие закону Гиппократову, при Перикле и в другие времена не сделали то же? В этом они предвосхитили образ прихода Бога в человеческом образе. А разве нет у эллинов сказания об Асклепии, который из-за человеколюбия предпочел сам умереть, но избавить от смерти других? И если человек утратил целостность ума и тела, разве дурно поступает Слово Божие, став человеком, чтобы приблизившись к нашей природе так близко, насколько это возможно, исцелить ее в себе, своими смертью и восстанием, и вернуть человечеству эту целостность? Недаром Он сказал — «Я всего человека исцелил». Итак, ты напрасно упрекаешь христиан во лжи, император Юлиан.
— Я просто хочу, чтобы вы, галилеяне, обратили внимание на другую философию и, трезво размыслив, отказались от своего заблуждения ради высшей мудрости, — сказал Юлиан, пристально и с возрастающим удивлением глядя на Кесария.
— Если тебе угодно говорить о философии, о кесарь Юлиан, то поговорим о столь возлюбленной тебе философии киников, — Кесарий сделал жест в сторону походного трона, на котором сидел, напряженно облокотившись на спинку, его царственный собеседник. Юлиан запустил длинные, узловатые пальцы в свою черную бороду и захватил прядь, нервно подергивая ее, словно в такт словам Кесария.
— В кинических хриях повествуется об Антисфене, который и положил начало всем киникам, который говорил, что врачи водятся с больными, но сами не заболевают. И то же говорит Иисус — не здоровые имеют нужду во враче, но больные. Разве сам он не довольствовался простой одеждой и посохом, не жил из того, что подавали ему слушавшие его учение, отвергал лесть, презирал богатство? Подобно киникам, он говорил притчами о древе, не приносящем доброго плода, о беззаботности птиц, которым все мы должны подражать, возвеличил ребенка в собрании своих учеников. Да и ученица его не постыдилась называться «псом», и за то он ее похвалил, — Кесарий говорил свободно, легко и бесстрашно, как человек, перед которым простирается не человеческое море, в напряженном молчании внимающее каждому его слову, но многосмеющееся винноцветное море, по которому вдаль под парусами уходят корабли.
— Демонакт[224] говорил, что не надо идти в храм Асклепия, чтобы бог тебя услышал — этим он близок нам, христианам, знающим, что Бог существует повсюду, и в этом великая наша радость.
— Довольно об этом, — раздался молодой, но неприятный, словно надсаженный, голос. — Довольно! — резко вскричал Юлиан. — Вы смеетесь над поклонниками Зевса, указывая его гроб на Крите, а при этом почитаете исшедшего из гроба Иисуса — якобы исшедшего! Вы не потрудились узнать о тайнах критского благочестия, но осмеяли их, со свойственной вам, галилеянам, дерзостью и невежеством.
— На это я отвечу стихами эллинского поэта, а не христианина:
«Лгут критяне всегда:
Измыслили гроб твой критяне;
Ты же не умер, но жив,
О Зевс, присносущный Владыка!»[225]
Кесарий смолк.
Тишина стала пронзительной, такой, что у Каллиста на мгновение заложило уши. Потом раздался голос Юлиана, негромкий и хрипловатый:
— Я рад слышать, что Кесарий врач знаком с эллинской поэзией, а не только с эллинским врачебным искусством. Если же Кесарий врач разделяет мысли галилеян, хулящих все эллинское, то, по справедливости, он должен прекратить не только читать все, написанное вдохновленными богами поэтами, но и оставить искусство медицины. Не помнит ли он, что еще о Гиппократе говорили, что в писаниях его звучит голос бога? Позволено ли тому, кто считает галилейское учение истинным, двоедушно лукавить и пользоваться эллинской мудростью, которую галилеяне презирают и хулят? У вас есть своя, галилейская медицина — творите чудеса и исцеляйте водянку, проказу и катаракту лишь прикосновением, как, по вашим рассказам, делал Основатель вашего учения, но не касайтесь Гиппократа, Асклепиада и Галена!
— Что касается мудрости Гиппократа, то он предчувствовал заповедь о любви ко всякому человеку, которую принес Иисус, и учил внимательно относиться к больным без различия их происхождения и достатка. Что до Асклепиада, он тоже недалеко стоит от заповедей Иисуса. К тому же Асклепиад тоже исцелял некоторых больных касанием руки! И хочешь ли знать, император Юлиан, — все лучшее, сказанное или совершенное, принадлежит нам, христианам, потому что служит прообразом совершенства Сына Божия.
— Довольно. Это не проповедь в сборище галилеян, а благородный философский диспут. Ты забыл, что ты не у отца на приходе в своей каппадокийской глуши? И забыл, что Гален имел случай узнать о Христе, но не стал христианином, продолжая всю жизнь служить Асклепию Пергамскому?
— Гален? Я следую за ним, только когда он прав.
— Вот как?
— Именно так. Иначе многие из обратившихся ко мне за исцелением людей уже не видели бы солнечного света.
— Солнечного света, говоришь ты? А что ты скажешь о Гиппократе, Кесарий врач? Ты, как последователь Асклепиада Вифинского, тоже называешь его благородное учение «приготовлением к смерти»?
— Великий Коссец и Великий Вифинец, быть может, и учили по-разному о человеческом теле, но разве не во всей полноте осуществил Сын Божий, став нашим Врачом, слова Гиппократа из его книги о пневме: «Врач видит ужасное, касается того, что отвратительно, и из несчастий других пожинает для себя скорбь; больные же благодаря искусству освобождаются от величайших зол, болезней, страданий, от скорби, от смерти…»[226] Сын Божий увидел ужас смерти, причастился нашей плоти и ее великой скорби и освободил от смерти нас, будучи самым искусным Врачом.
Юлиан поднялся с походного, безыскусного трона и большими солдатскими шагами несколько раз измерил площадку для диспута. Подойдя почти вплотную к Кесарию, он резко схватил его за плечо. Послышался треск разрываемой ткани. Кесарий не пошевелился и не склонил головы.
— Ты давал клятву Гиппократа, Кесарий врач? — переходя с хрипа на визг, выдохнул Юлиан. Его нечесаная борода разметалась по пурпурной тоге.
Кесарий побледнел еще больше.
— Ты ложно клялся богами, которых не чтишь? — продолжал Юлиан, продолжая сминать в своих узловатых сильных пальцах белый плащ Кесария, — так, что он почти разорвался пополам.
— Ты обманывал доверившихся тебе страдальцев? Ведь они думали, что для тебя что-то значит эта Клятва, не зная о твоем лицемерии. Хвала великому Гелиосу, который хранил их в твоих руках!
Кесарий молчал.
— Отвечай мне! — закричал император, переходя на петушиный фальцет.
Кесарий глубоко вздохнул и звонко произнес — так, что услышали даже в самых дальних рядах:
— Я не давал Клятвы Гиппократа.
Разорванный плащ медленно опал на темный мрамор пола.
Юлиан обессиленно рухнул на трон и дал знак писцам. Стража отделилась от стен и окружила Кесария.
«Нет!» — хотел закричать Каллист, но в пересохшем горле не родилось ни звука.
Юлиан нахмурил брови и шевельнул губами.
Внезапно на мраморные плиты выкатился детский мяч, свалянный из грубой шерсти. Начальник стражи осторожно поднял его и обернулся, буравя взглядом толпу.
— Оставь, мой добрый Архелай, — внезапно проговорил император, убирая руки от лица. — Это — знак богов. Как говорил киник Демонакт, прежде чем я бы вынес то решение, к которому был уже близок, я должен был снести алтарь Милосердия… и детской дружбы. Но я поставлен богами не сносить их алтари, а сохранять.
Он встал, опираясь на спинку трона.
— Ты хочешь стать мучеником, Кесарий? Надеешься, что тебя положат рядом с вифинцем в Константиновой базилике? Не трудись — там будет храм Асклепия… Ссылка! Навечно! В имение к твоему отцу! Все! Диспут окончен!
Стража отступила от Кесария, и он, в разорванном до пояса хитоне, прошел среди молчаливо расступавшейся перед ним толпы. Глаза его были широко раскрыты — словно он смотрел за горизонт.
…Каллист, растолкав зевак, наконец, прорвался к Кесарию и обнял его.
— Ты пришел? — улыбнулся Кесарий. Его волосы были мокры от пота, струйками стекавшего по его странно спокойному лицу.
Каллист молча кивнул.
— Спасибо… Вот указ, — он разжал словно сведенные судорогой пальцы.
— Ссылка… Что ж, идем собираться, — сказал Каллист, сам удивившись своему деловитому тону.
— Здорово ты ему про Каллимаха!
Кесарий не ответил сразу. Он окунул голову в фонтан и долго держал ее среди серебристых струй, вытекающих изо рта дельфина — спасителя младенца Палемона.
Палемон, оседлавший гладкую, мокрую спину дельфина, весело улыбался, протягивая ладошки вверх, к тысячам радуг, играющим в каплях воды. Они были словно братья.
«Дельфос-адельфос, — неожиданно вспомнилось Каллисту. — Дельфин словно брат человеку, так как он живет в воде и спасает тонущих».
— Здорово он мне про клятву Гиппократа! — Кесарий неожиданно рассмеялся, присел на камень, орошенный брызгами. С его темных волос теперь стекали струи воды.
— О, если бы ты знал, Каллист — как прекрасно жить! — вырвалось у него.
Птица, похожая на огромную бабочку, подлетела к ним, и, зависнув над добродушной мордой дельфина, стала пить прямо из его рта.
— Посмотри! — показал Кесарий на птицу, счастливо улыбаясь.
Он снова склонился и стал, смеясь, пить воду из фонтана пригоршнями.
Каллист с беспокойством посмотрел на него. Тот поймал его взгляд.
— Не бойся, я в своем уме… Я просто рад… рад… Как хорошо быть живым! Ссылка! Всего лишь ссылка!
Он прыгнул в фонтан — вода доставала ему до колен — и поцеловал дельфина в морду, поскользнулся и окунулся с головой.
— Видел бы тебя… сам знаешь кто… обвинил бы в лицемерии, что целуешь дельфинов эллинских вместо ваших галилейских изображений… — ворчал Каллист, помогая ему выбраться из ледяной воды. — А также еще обвинил бы в пьянстве. Вернее, в осквернении эллинских святынь в пьяном виде.
— Ты не понимаешь!
— Я все понимаю!
Каллист набросил на его плечи свой плащ.
— Не надо — тепло!
— Так и будешь идти, как мокрый оборванец, по Константинову граду?
— А, точно… Спасибо!
— Итак, мы в твой Назианз?
— О, нет, нет, нет! — замотал Кесарий головой, разбрасывая вокруг брызги, как искупавшийся конь.
— Но император… И потом, куда еще тебе ехать, как не к родным?
— Только не к папаше! Представь, какое зрелище — изгнанный от императорского двора младший сын возвращается под отцовский кров. Строгий, но справедливый отец выходит к нему навстречу, не торопясь принять в свои объятия, но благодушно журя… нет, скорее, неблагодушно… в общем, говорит, что вот оно — наказание для тех, кто непослушен родителям, что после свиных рожков непокорное чадо должно будет искупить свою вину вкушением хлеба с водой раз в день к вечеру, и напрасные просьбы и мольбы матери и старшего сына зарезать хотя бы козленка к возвращению непутевого Кесария будут отражаться от слуха епископа Григория, как от каменной скалы в пустыне.
— Что? Какие свиные рожки? Какой козленок? — всерьез обеспокоился Каллист, хватая Кесария за запястье. — У тебя пульс нехороший.
— А, ты же не знаешь про рожки… Ну ладно, забудь. Это я увлекся. Но суть того, что меня ожидает под отчим кровом, ты ведь понял? Кстати, на хлеб и воду посадят и тебя, как совратителя и соучастника. Так что я не могу туда ехать хотя бы из-за любви к тебе.
— Куда же мы поедем?
— В Александрию! — Кесарий простер руку вперед, как император Константин на конной статуе пред ними. — Там у меня много друзей и хороших знакомых… Я учился у знаменитого Адамантия — ты наверняка слышал про него! Иудей, перешедший в христианство, непревзойденный хирург, делавший много операций Антилла![227]
— Я помню, ты часто ему подарки посылал. Конечно, про Адамантия все знают, на Косе мы по его книгам тоже учились. Я несколько раз ассистировал при операции Антилла, но сам никогда ее не делал… — сказал Каллист.
— Я ведь мог бы остаться в Александрии навсегда, — продолжал Кесарий. — Сам Теон, хранитель Великой библиотеки, когда я там учился, приглашал меня остаться, он должен меня помнить! Он приглашал меня помочь ему разобрать некоторые рукописи… И практики там врачебной достаточно, прокормимся… Что скажешь?
— Я никогда не был в Египте… — начал осторожно Каллист.
— Александрия — не Египет, — перебил его Кесарий. — Совершенно греческий город, коптскую речь не услышишь. Это не Мемфис или Гелиополь, где до сих пор есть жрецы Осириса, которые могут читать священные знаки древних египтян. Кстати, у жены Мины, Хатхор, брат — настоящий египетский жрец. Тебе будет интересно побеседовать с ним, его зовут Горпашед — это значит «Гор-спаситель». Но он с небольшими странностями, как большинство египтян, так что не удивляйся… — Кесарий говорил все более и более возбужденно, как человек, нашедший выход из безвыходной ситуации. — Думаю, в Александрии мы будем чувствовать себя, как в Новом Риме — я помню свои годы юности и учебы там! Какое там стечение образованных мужей и гораздо меньше политики! Это несравнимо даже с Афинами, не то что с Новым Римом! В общем, едем. Посмотрим свет, раз представилась возможность. Как ты переносишь плавание на корабле? — вдруг спросил он Каллиста деловито.
Каллист приосанился.
— Мои предки — с Коса, — гордо ответил он. — Море у нас в крови.
— Я имел в виду, тебя не укачивает?
— Нет, конечно, — пожал плечами Каллист.
— Понятно… — с некоторой завистью протянул Кесарий. — Меня, помню, здорово укачало, когда мы попали в шторм, подходя к Константинополю. Я возвращался из Александрии, закончив учебу. Когда на берегу я увидел Григория, я даже сразу его не узнал — так худо мне было. А он как раз вернулся из Афин, тоже морем, как ты понимаешь… Случайно встретились в порту! Его чуть не обобрал до нитки носильщик, тащивший его сундук с книгами — я вовремя вмешался. А мама ждала нас в гостинице — представляешь? Она-то знала, что Григорий должен возвратиться со дня на день — и тут вместо его одного являемся мы вдвоем!
Кесарий начал весело рассказывать о том, как однажды попал в шторм Григорий, и как его утешала вся команда и пассажиры — так сильно он рыдал, что погибает некрещеным среди морских вод. Каллист слушал его вполуха, прикидывая, как уложить инструменты и книги так, чтобы они не заняли слишком много места, и кому доверить то, что невозможно забрать с собой. В столице у него не было знакомых.
— Может, оставим книги и вещи у Митродора? — перебил Каллист друга, начиная волноваться, не является ли такое возбуждение после пережитого признаком начинающегося френита.
— У Митродора? — Кесарий задумался. — Его, кстати, не было сегодня.
— Тем лучше — он не знает, что произошло.
— Можно… Его имение далеко. Если он не в Константинополе, то у нас займет не более двух дней, чтобы с ним связаться.
— Два дня — это немного. За это время как раз разузнаем, какой корабль идет в Александрию.
— Да… Ты прав, пожалуй. Послушай, торопиться нам некуда — давай пройдем через рощу? В обход? Так хорошо… все цветет, весна… птицы поют… Я так жалел, что больше не увижу этого…
Каллист долго смотрел на него, ничего не говоря. Они свернули на тропинку, ведущую к роще.
— Послушай, Кесарий, — неожиданно сказал Каллист.
— Да, друг мой? — Кесарий сорвал ветку черемухи и погрузил лицо в белые лепестки.
— Я понимаю, что это неуместный вопрос, — начал Каллист, колеблясь.
— Ничего неуместного, спрашивай, — повернулся к нему Кесарий. Синие глаза его сияли неземной радостью.
— Я мало знаю о вашем учении, — продолжал осторожно Каллист.
— Достаточно, чтобы доказывать нашим епископам, что они неправильно верят! — засмеялся Кесарий.
— Нет, я не про то… Как тебе сказать… Ты только не обижайся… Ты же христианин?
— Ну да, — Кесарий снова рассмеялся, запрокинув голову и отбрасывая со лба мокрые волосы. — Не полностью, но на пути. Я не крещен, ты знаешь.
— Пусть. Но пред Юлианом ты стоял, как христианин.
— Да.
— Ты понимаешь… Все знают… Короче, христиане не боятся смерти и не любят жизнь, — выпалил Каллист.
Кесарий положил ему руку на плечо и улыбнулся — теперь грустно.
— Я не упрекаю тебя в трусости! — поспешно добавил Каллист. — Я ни в чем тебя не упрекаю! Ты вел себя в высшей степени благородно и прекрасно! Но я думал… вы так хотите умереть… Ну, вот про ваших мучеников рассказывают…
— Нас часто обвиняют в лицемерии, лжи, глупости… ты слышал сегодня.
— Вот, я тебя обидел… в такой день…
— Нет, нет! Я просто думаю, как объяснить тебе… Ты стесняешься спросить меня, вел ли я себя, как христианин, когда радовался, что остаюсь жить, а не иду на плаху?
Каллист молча кивнул.
— Я не знаю, Каллист.
— Как так?! — потрясенно спросил тот.
— Не знаю… Зачем я буду тебе лгать? Я не всегда поступаю, как христианин. Вернее, очень редко поступаю, как христианин. Поэтому и не принимаю крещения.
— Мне кажется, Кесарий, что ты как раз — настоящий христианин! — воскликнул Каллист. — В отличие, скажем, от епископа Пигасия, нашего нового главного жреца. Поэтому я хочу, чтобы ты объяснил мне — вы же любите жизнь, христиане! Почему вы так стремитесь к смерти?
— Ты правильно сказал — мы любим жизнь, — ответил его друг медленно, словно подбирая слова. — И мы не любим смерть. Совсем. Она — наш враг, потому что она — враг Бога.
— Почему же вы готовы умирать…
— …на каждом перекрестке?
— Я не имел в виду эту обидную поговорку.
— Она вовсе не обидная, если вдуматься. Мы бросаем смерти вызов. Но это страшно.
— Вот как… Но постой — вы бросаете, а ваш Бог? Он как-то потом вас наградит, или спасет… ну, тело, понятно, не нужно никому, а душу потом наградит и даст ей божественную радость? Так я понял? Вы ищете загробной радости после битвы со смертью?
— Нет, нет, нет! — Кесарий взмахнул руками. — Нет!
— Ты начинаешь сердиться.
— Не начинаю я сердиться. Бог победил смерть. Мы идем за Ним. Если мы искренне бросаем смерти вызов — мы встречаемся не с ней, а с Богом.
— Ну, вот это я и имел в виду.
— Мы, целиком, а не души, понял?
— О, вот это я никогда не пойму. Ваши мученики же не воскресли! Хотя я не сомневаюсь в их блаженстве.
— Они ждут воскресения.
— Ну, хорошо, это ты в это веришь. А если это обман?
— Да не обман. И не «верю». Я знаю, понимаешь, знаю, что Иисус воскрес. Внутри себя знаю. Ты же набросился на Пистифора, когда тот стал говорить несуразные вещи, потому что твой опыт тебе говорит иное!
— На Пистифора?
Каллист задумался.
— Понял. У вас есть опыт. Его нельзя передать словами… полностью, понятно для всех передать. А для тех, у кого такого опыта нет — не буду обсуждать, истинного или ложного, — это кажется странным, противоречивым и смешным. Это похоже на мистерии.
— Немного похоже, — кивнул Кесарий.
— То есть — смерти вы боитесь, как все, но вы словно через нее куда-то проходите. Я понял — вы любите жизнь. Даже такой, какая она здесь, полная страданий.
— В ней есть отблеск настоящей жизни, которой живет Воскресший из смерти Сын Божий.
— То есть Он воскрес и живой с телом, как человек?
— Да, гробница осталось пустой.
— Вот этого не может быть.
— Ты сам запираешь себя в замкнутый круг своим решением.
— Он, то есть, по-твоему, опять принял тело, которое, как я знаю, было изранено и изуродовано страданиями? Это нелепо, Кесарий!
— Я не про оживление трупов тебе толкую, а про воскресение мертвых. Есть разница.
— Если у тебя есть такой опыт, это не значит, что ты не обманываешься.
— А если у тебя нет такого опыта, это не значит, что те, у кого он есть, обманываются.
— Ну и где, по-вашему, сейчас Иисус?
— Где пожелает. Он Бог.
— А тело Его где тогда?
— Он с телом — где пожелает. Он одновременно Бог и Человек.
— А смертельные раны?
— У Него тело преодолевшего смерть. Он целиком свободен. Он свободен от смерти. Он убил ее своей смертью.
— Это поэзия и только.
— Это образ, потому что иначе не скажешь. Потому что опыт превышает слова.
— То есть вы говорите, что тот самый человек из Галилеи, которого убили, в том же самом теле, теми же ногами, ходит по дорогам ойкумены?
— Да, в том же самом теле, теми же ногами. К тому же Он еще и ходит в раю, и сходит в глубины преисподней. Тело Его пронизано Его Божеством, стало обоженным. Как говорим мы — прославленным. Он полностью свободен.
— А, то есть, это уже не Его тело, не человеческое, а тело Бога?
— У Бога тела нет, чему учили тебя платоники? Или ты эпикуреец? Веришь в богов из атомов? Я, хоть и последователь Асклепиада Вифинского, но совсем не эпикуреец. Это разные учения, только для папаши моего все одно — что онки, что атомы, что…
— Погоди, — перебил увлеченного Кесария Каллист, немного обеспокоенный нездоровым, по его мнению, воодушевлением друга. — Так. Ты сам запутался и меня запутал. Давай снова про это самое тело Бога.
— Бог принял человеческое тело и стал человеком, как один из нас, — «воплотился» — чтобы принять смерть. И как Бог, воскрес, победив ее. Он вочеловечился. Бог стал навсегда еще и человеком.
— Знаешь, что? — после паузы сказал Каллист, покусывая травинку. — Знаешь, что?
Кесарий, не отвечая больше, смотрел на оживленную муравьиную тропку.
— Я не знаю, что надо пережить, чтобы в такое верить, — продолжил Каллист. — Я знаю одно — это слишком хорошо, чтобы быть правдой.
Кесарий улыбнулся.
— И прости, что я начал этот спор. Ты утомлен. Тебе только не хватало продолжения диспута! Знаешь, что — сейчас пообедаем, и ты ляжешь спать, а я займусь приготовлениями. Я думаю, твои рабы-вольноотпущенники еще не разбежались.
— Да, Коста, я — христианин.
— И поэтому хочешь помочь мне бежать? — усмехнулся сын кесаря Констанция Хлора. — Я не спрашиваю, нет ли тут ловушки — если она и есть, и меня убьют, мне все равно — лучше смерть, чем жизнь заложника при Диоклетиане… да его скоро сменит этот уродец Максимин, и моя жизнь станет адом. Так что я согласен.
— У меня есть друзья-христиане, они живут в лесу, тайно от всех…
— Странная идея бежать по морю через лес!
— Ты не дослушал. У пресвитера Эрмолая есть еще друзья… с лодкой… ну, ты же знаешь, что христиане друг другу всегда помогают и тесно связаны между собой…
— Я слышал об этом, но не очень-то верю, — смурно сказал Константин, — Не верю я в мужественность христиан. Моя мать Елена — христианка, моя сестра Анастасия христианка, но по мне — это хорошая женская религия. Да и для рабов неплохо. Вон, у Диоклетиана во дворце почти вся челядь рабская — христиане, и храм напротив. И что? Он не случайно их не боится и не гонит. Слабая это религия, молчаливая. Мужчинам, воинам она не годится. Поэтому я поклоняюсь Митре, я Гелиодром. Не думаю, что твои друзья-христиане согласятся помогать человеку, прошедшему почти до конца мистерии Митры.
— Откуда ты знаешь, может и сам Митра — тоже христианин? — засмеялся рыжий юноша.
— Ну, положим, после встречи с тобой я склонен поверить, что христиане бывают разные. Ты бы тоже мог стать последователем Митры, в тебе есть его огонь!
— Я был поклонником божественнного Плотина, как и мой покойный отец, — сказал Пантолеон.
— Раскаиваешься? — с интересом спросил Коста, и его бычьи глаза слегка расширились.
— Что ты! Плотин был для меня тем воспитателем, который привел меня ко Христу почти вплотную. Что Писания для иудеев, то философия для нас, эллинов — это все послано нам Богом для того, чтобы мы открыли Христа.
— Так ты научился творить чудеса, как теург? — удивленно спросил Коста, тараща на него огромные светлые глазищи.
— Теург из меня не вышел, а чудеса творит Христос.
— Поверю, когда окажусь у отца в Камулодуне на Оловянных Островах.
— Окажешься. И кесарем станешь. Как ты во сне видел — орел спускался к тебе на голову с небес…
— Замолчи! Ты — теург? Ты — гоэт? — отшатнулся от него Коста. — Откуда ты знаешь?
— Ты с ума сошел? — отвечал Панталеон. — Ты мне сам рассказывал!
— Да не мог я тебе расска… — начал Константин и замер на полуслове. — Слушай, это тебе твой Христос, значит, открыл… — вдруг проговорил сын кесаря Констанция Хлора.
— И над орлом в небе, синем-синем, солнце, а на нем слово НИКА, — продолжал Пантолеон.
— Да… так… — вымолвил Константин.
— Так и будет, — веско сказал рыжеволосый вифинец. — Пойдем, я познакомлю тебя с христианами Эрмолаем, Эрмиппом и Эрмократом, и мы обсудим все в подробностях.
— Погоди, — крепко взял за руку друга Константин. — Если так и будет, то христиане станут разрешенной религией — навсегда! Я клянусь тебе.
— Орибасий? А ты что здесь делаешь?
— Это твоего хозяина надо спросить, что он тут делает.
— Дай нам пройти наверх, — продолжал возмущаться Каллист, не обратив внимания на то, что его снова назвали рабом.
— Подожди — постоим немного на лестнице. Что ты молчишь, Кесарий Каппадокиец? Какой ты мокрый. Уж не окрестился ли ты по дороге сюда?
— Что тебе нужно здесь, Орибасий? — негромко спросил молчавший до этого Кесарий.
— Ты завернул в храм мученика Пантолеона? Боюсь, что там теперь уже никогда не будут крестить — с завтрашнего дня там начнутся работы по перестройке его в храм Асклепия Сотера. Ты зря потерял так много времени — для тебя оно так драгоценно!
— Дай нам пройти, — Каллист решительно отодвинул Орибасия.
— Эй, стража! — неожиданно произнес тот — уверенно и насмешливо. Каллиста тут же схватили воины.
— Вели им отпустить моего секретаря, Орибасий, — сказал Кесарий. — Нам надо собрать вещи.
— Мне жаль, но у вас здесь нет вещей, — заметил Орибасий.
— Ты что, сдурел?! — полез на него с кулаками вифинец. Кесарий остановил его.
— Подожди, Каллист… Орибасий! Я хотел бы забрать только свои инструменты и книги. Все остальное — твое. Не волнуйся.
— Нет, не остальное, а все — мое. Твое имущество конфисковано, Кесарий. Зачем тебе инструменты? Ты и без них Галену на ошибки укажешь. Руки возложишь на больных — и будут здоровы. А без клятвы Гиппократа врачом в империи работать нельзя. Последний указ императора.
— От сегодняшнего числа? — ядовито спросил Кесарий.
— Как ты умен… Так что можешь пополнить ряды странствующих лекарей — кому зуб выдрать, кому камнесечение провести. Мы, врачи, согласно клятве Гиппократа, у вас работу не перехватим. Работайте на здоровье! Зарабатывайте хлеб насущный в поте лица!
— Орибасий, — тихо проговорил Кесарий, покусывая нижнюю губу. — Отдай мои инструменты.
— На твоем месте я бы не клянчил казенное имущество, а поторопился бы отъехать из пределов столицы. Тебе надо до захода солнца их покинуть, иначе станешь гребцом на триере. Или землекопом в каменоломне.
— Ты, подлец! — Каллист рванулся к Орибасию, но два легионера заломили ему руки.
— Вот, читай — подпись императора.
Кесарий стиснул пальцы так, что костяшки побелели.
— Послушай, Орибасий, дай мне хотя бы два скальпеля и две иглы, — при этих словах в его горле что-то булькнуло.
— Да я тебе даже Евангелие твое рад бы отдать — но не могу! Приказ, понимаешь! Все теперь казенное! А я — человек на государственной службе, служу императору и народу римскому! Не могу указы нарушать, при всей моей любви к тебе, дорогой Кесарий! Ребята, проводите-ка этого оборванца… и второго тоже!
…Кесарий помог подняться Каллисту — тот яростно выплевывал дорожную пыль и гравий.
— Мерзавец! — прорычал он. — Я тебе это припомню!
Из-за ограды раздался многоголосый смех.
— Хорошо, что я велел постелить на лестнице персидский ковер, — глубокомысленно заметил Кесарий. — Сначала Митродор его оценил, а теперь мы вдвоем. Кажется, все ребра целы. В путь! Поклажи нет, дорога будет проще. Пойдем, друг — пока открыты городские ворота.
Он посмотрел на восток. Небо, нежно-бирюзовое, словно выцветшее от знойного дня, подергивала вечерняя дымка.
Каллист молча пошел за Кесарием по городским улицам мимо роскошных особняков, покоящихся в тени садов. Ветерок доносил запах жареного мяса. Каллист сглотнул слюну. Вдруг он вспомнил что-то важное и окликнул друга.
— Слышишь, Кесарий? У меня есть твоя книга. Ты оставил ее на полу… вчера. Я забыл тебе сказать.
— Книга?
— Вот эта. Ваша, христианская. Это и есть Евангелие?
— Это? — Кесарий нежно взял свиток из рук друга. — Нет, это послание апостола Павла к Филиппийцам… Мама мне дала его в дорогу, когда я впервые уезжал из дому.
Он задумался.
— Слушай, мы его продадим и купим инструменты, чтобы подработать на проезд в Александрию, — сказал он решительно.
— Не вздумай. Я не дам тебе его продать. Подработаем по-другому как-нибудь.
— На разгрузке кораблей, что ли? — усмехнулся Кесарий и продолжил: — Нам нельзя жить в обеих столицах — в Константинополе и в Никомедии тоже. Неужели Александрия тоже входит в число запрещенных городов? Нет, в указе она не названа… Значит, отправимся туда. Надо добираться до какого-нибудь отдаленного порта. Но без денег и еды идти день и ночь — это, знаешь ли, слишком неправдоподобно.
— А если зайти к Митродору?
— Мы не доберемся туда раньше вечера. А его усадьба считается в черте города.
— Проклятый Орибасий! Это он добился дополнительного указа…
Кто-то потянул Кесария за плащ и снова скрылся в листве.
— Эй, что за шутки? — вскричал тот.
— Тише, хозяин, — ответил голос из виноградных лоз. — Это я, Трофим. Идите дальше, не поворачивайтесь ко мне — за вами могут следить.
— Трофим?!
— Вчера вы дали мне вольную, хозяин. Сегодня я все видел и слышал… Я не мог выкрасть ваши инструменты — Орибасий их забрал сразу же…
— Еще бы! — процедил Каллист. — Сделаны на заказ у лучшего мастера.
— Вот вам наш самый лучший кухонный нож — пригодится, он хоть и не такой красивый, как врачебный, но острый, им нарывы можно вскрывать[228]. И вот мой новый плащ — он тоже не так красив, как ваш, но теплый, шерстяной, я его почти и не носил. И вот еще — вы дали мне вчера десять золотых монет — заберите их.
— Нет, Трофим, — твердо сказал Кесарий, хотя Каллист больно толкнул его в бок. — Они твои. Ты хотел открыть рыбную лавку?
— Что мне до лавки, когда вас выставляют с позором из вашего дома! — возмутился Трофим. — Или вы гнушаетесь мной, потому, что я — не христианин?
— Что ты, Трофим, — растерянно проговорил Кесарий.
— Возьмите деньги.
— Трофим… У меня же есть средства к существованию… есть часть имения, родственники — это только временная нужда.
— Ну и где ваши родственники? Вам еще добраться до них надо. Берите эти деньги. Вы не привыкли есть пустую похлебку и спать на земле.
— Я возьму одну монету. В долг, — после колебаний, вымолвил Кесарий. — Нам хватит. Спасибо тебе. И за плащ тоже, и за нож.
Он пожал ему руку сквозь листья винограда.
— Осторожно! Заметят! — испуганно прошептал Трофим. — До встречи, Кесарий врач!
— Да благословит тебя Бог, Трофим!
В ответ раздался замирающий шорох листвы.
— Я вот думаю… — заметил Каллист, когда они миновали виноградники. — Остальные рабы были христианами.