К книге
Сын весталкиЧасть 2. СЫН ВЕСТАЛКИ. 3. О жертвоприношении петухов и о персах
54%
Часть 2. СЫН ВЕСТАЛКИ. 3. О жертвоприношении петухов и о персах
27

Перед входом в базилику Пантолеона среди деревьев с набухшими почками стоял долговязый юноша в плаще, с перепачканными чернилами руками. Он, по всей видимости, робел войти и боролся со своей робостью.

— Эй, Фессал! — окликнул его кто-то сзади. Юноша обернулся и увидел Посидония.

— Ты не знаешь, где Фила? Мы должны помочь сегодня Кесарию архиатру.

— Каллист врач ушел осматривать заболевшего персидского посла, может быть, и Фила с ним? — предположил Фессал, с легкой тревогой глядя на возбужденного Посидония.

Тот упал на скамью, сбросил на землю плащ и рассмеялся, хлопая себя ладонями по бедрам.

— Ты чего это? — с тревогой спросил Фессал.

— Я еду в Александрию, Телесфорушка! В саму Александрию! Да благословит Асклепий Кесария архиатра — он нам с Филой и за отца, и за старшего брата!

Тут Посидоний смолк, словно перебив себя на полуслове.

— Не думай, что я позабыл своих отца и старшего брата, Фессал, — вдруг горячо воскликнул он, обращаясь к юноше, хотя тот вовсе не спорил, а все более и более встревоженно смотрел на товарища. — Не смей так думать!

— Да ты что, Донион, — пролепетал Фессал. — Всякий знает, что Кесарий врач — благородный человек, и такого не осудительно назвать вторым отцом…

— Я рад, что ты меня правильно понял, — заявил, как ни в чем не бывало, Посидоний, поднимая плащ с земли, встряхнул его и застыл, скрестив руки на груди. Радостная лихорадка, его охватившая, схлынула, не оставив и следа.

— Подумать только, уже почти год прошел с тех пор, как мы в Новом Риме, — произнес осторожно Фессал, обращаясь к Посидонию. — Как время летит…

— Да, все круговращается, все разрушается… — ответил, медленно произнося слова, Посидоний. — В одну и ту же реку дважды входим и не входим…

— Но, во всяком случае, ты поедешь учиться в Александрию, — заметил Фессал. — Этот год для тебя принес добрую удачу.

— В Юлианов год мне улыбнулась Тюхе! — засмеялся Посидоний. — Ты знаешь, Фессалион, я даже в самых смелых мечтах не мог представить, что я отправлюсь в Александрию. Отец, когда еще был здоров, и все это… еще не случилось… говаривал, что непременно отправит нас с Филой туда учиться, а мама была против, и он шутил, говоря, что она сможет поехать с нами, чтобы присматривать за Филой — чтобы его никто не обижал… Давно это было, и мы с Филой были совсем другими… Река унесла те дни, и принесла другие, и снова их унесет…

— Посидоний, а ты не знаешь, как лучше всего лечить синкопы? — вдруг спросил Фессал, но ответить ему молодой стоик не успел.

— Донион! — загремел голос Филагрия. — А ты что тут делаешь? Уже справился с гладиаторами? Не верю! Наверное, сбежал от них со страху!

— Нет, не сбежал, — невозмутимо ответил его брат, закутываясь в плащ. — Я ассистировал Кесарию врачу. А ты что тут делаешь?

— Слушай, у христиан такие возмутительные порядки! — поспешил поделиться молодой хирург впечатлениями. — Не дают весь ладан сразу воскурить. Говорят, надо оставить, и чтобы на каждый день солнца оставалось. А я ему говорю, этому, с метлой — я сегодня хочу свой ладан весь пожертвовать, за один раз! У меня такая беда, что как раз ладана на нее впритык и хватит только. А он мне — нет, ладан дорогой, как раз по дням солнца и будем воскуривать. А я ему — неужели мне теперь каждый день солнца к вам ходить? А он мне говорит, — а тебе вообще нечего, язычнику, здесь делать! Вот так вот! Ладан ему отдай вместо Пантолеона, он его от себя воскуривать будет полгода, а меня в шею! Ну, я ему показал!

— Весь ладан сжег? — прохладно спросил Посидоний брата.

— Весь! — удовлетворенно сказал Фила, не замечая его тона. — А этот так верещал, пока я его держал, чтоб не мешал…

— Я потрясен твоим благочестием, — ядовито заметил Донион. — Что ж, со временем ты сможешь стать метельщиком в базилике Пантолеона. Напишешь мне потом в Александрию, как тут у тебя идут дела…

— Куда?! — переспросил растерявшийся гигант Филагрий.

— Кесарий врач, проведя со мной занятие, решил отправить меня продолжать обучение в Александрии, — небрежно заметил Посидоний. — Жаль, что ты ревниво воскуривал свой ящик ладана в христианской базилике, не подпуская к нему христиан — если бы ты в это время оперировал гладиаторов, как это делал я, то Кесарий врач, несомненно, решил бы ходатайствовать об отправлении в Александрию и тебя.

— Послушай, Донион, — серьезно и умоляюще проговорил Филагрий. — Давай поменяемся! Ты же не любишь хирургию! Зачем тебе Александрия? Ведь александрийская школа в первую очередь хирургией славится! А ты всегда хотел лечить душевные болезни и забросить хирургический нож при первой же возможности!

— Знаешь, теперь я передумал, — продолжал беспощадный младший брат и добавил: — Кесарий врач отправляет меня в Александрию за государственный счет. Он обещал дать два рекомендательных письма — к своему учителю Адамантию и другу Мине. Я могу написать их сам, он просто их подпишет — у Кесария архиатра очень мало времени. Кстати, я хочу помочь ему сегодня вечером в качестве секретаря — Фессал один не справляется.

На Филагрия было жалко смотреть.

— А можно, я тоже помогу сегодня Кесарию архиатру, как секретарь? — еще более умоляюще проговорил он, словно цепляясь за последнюю надежду.

— На твоем месте я использовал бы эту возможность, — важно сказал бессердечный Посидоний. — Но ты ведь не раз говорил, что секретарская работа не по тебе…

— Я передумал! — воскликнул Филагрий.

— Ну, хорошо, — ответил Посидоний великодушно. — Значит, ты засядешь сегодня вечером со мной за вощеные дощечки?

— Клянусь Гераклом! — воскликнул Филагрий.

— Тогда я порадую тебя — ты тоже поедешь в Александрию, — заявил его брат. — Здорово я тебя разыграл?

Неизвестно, что сделал бы Филагрий, во всей наружности которого проступили черты, очень роднящие его с прооперированным Посидонием гладиатором, если бы из базилики не вышел Трофим, неся в одной руке корзинку с петухом. Он оживленно разговаривал с девушкой, весело смеющейся и то и дело поправляющей покрывало.

— Трифена, ты должна понять, что мне надо принести этого петуха в жертву Пантолеону.

— Но, Трифон, у нас, у христиан, не приносят петухов в жертву! Сколько раз тебе объяснять!

— Не может быть! Меня Трофим, Трофим зовут! А кого у вас приносят в жертву? Я слышал, что у вас раньше приносили… но я не верю этим слухам… приносили в жертву маленьких детей.

— Ты дурень, Трофим! — возмущенно заявила девушка, оттолкнула раба с петухом и быстрым, независимым шагом пошла прочь, а Трофим за нею.

— Вот еще один человек, обладающий великой эвсевией![205] — заметил Посидоний. — И не стыдно тебе с рабами по святыням таскаться? Лучше бы помог Кесарию врачу.

— Я же обещал, Донион, — проговорил слегка остывший Филагрий. — А когда мы едем в Александрию?

— На следующей неделе, — гордо ответил Посидоний.

Так они и пошли к дому Кесария — огромный Филагрий, согнувшись к идущему с высоко поднятой головой Дониону, расспрашивал про Александрию и про то, как случилось, что их туда нечаянно и нежданно отправляют. Фессал почти бегом следовал за ними, не участвуя в разговоре, только сетуя, что ему так и не хватило мужества зайти в часовню, где, оказывается, уже побывали и Филагрий, и даже Трофим.

Почти у дома их нагнал раб — корзины с петухом у него уже не было.

— Отдал все-таки Трифене! — воскликнул он, делясь радостью с юношей. — Оказывается, можно все-таки в жертву… суп для больных сварить… В каждой религии свои тайны есть, надо только умеючи выяснить. А Трифена — свободная, да… у нее отец медник, неподалеку живет. Отец вольноотпущенник, да… Ну, ничего! — попытался подбодрить он себя, но вздохнул.

— Кесарий врач даст тебе вольную со временем, я уверен, — сочувственно сказал Фессал.

— Эх, со временем… а девушек-то со временем замуж выдают… — снова вздохнул Трофим. — Так и упущу свою судьбу…

— Хочешь, я поговорю о тебе с Кесарием врачом? — шепнул Фессал.

— Правда, молодой барин? — просиял Трофим. — Вы сможете поговорить, чтоб он мне вольную дал? Я бы отработал у него, я бы его не бросил…

— Хорошо, Трофимушка, поговорю. Может быть, он и за тебя перед отцом Трифены похлопочет.

— Добрый вы, молодой барин! — сказал Трофим. — Это потому, что вы тоже влюблены в эту хромоножку из Никомедии… глаза-то у нее красивые, из-за них одних и полюбить можно… а то, что она больная да припадочная — это ваше дело врачебное, вы бы ее как раз и вылечили…

— Я тоже так думаю, Трофим, — ответил шепотом Фессал. — Как только я закончу обучение и получу место, то посватаюсь к Архедамии.

— Вот это правильно! — поддержал его раб. — У меня дружок скоро с хозяином поедет в Никомедию, может от вас Архедамии весточку передать. Он смышленый, передаст так, что никто и не заметит!

— Правда, Трофим? — в свою очередь, просияв, ответил Фессал. — Только ты никому не проговорись, что…

— О чем разговор! — кивнул понимающе раб.

— А ты очень любишь Трифену? — спросил Фессал.

— Так люблю, что и пересказать нельзя, — вздохнул Трофим. — Как мы сюда переехали, так я на нее глаз и положил, Геракл свидетель! Сначала ее подружки подшутили надо мной, говорили, что она в диакониссы собирается, в весталки христианские то есть, так я так горевал, потом даже решил к ней прийти попрощаться… а оказалось, что она вовсе ничего такого не собирается делать и даже не помолвлена. Да у нас и разница в годах небольшая — в самый раз, двенадцать годков всего…

Только сейчас Фессал понял, что Трофим не старше своего хозяина, Кесария врача, и ужаснулся тому, как рабство ускоряет жизнь человека, приближая старость. Но Трофим был еще далеко не стар и полон сил — хотя у иных господ тридцатилетние рабы выглядели как старики. Беззубые, изможденные работой и наказаниями, часто страдающие пьянством, они были годны лишь на то, чтобы сопровождать в школу хозяйских сыновей или внучат — быть педагогами. Нет, Трофиму можно было дать лет сорок — считая по меркам свободных людей. Жизнь у его прежнего хозяина наложила на верного раба Кесария свой отпечаток, но крепкий организм лидийца за время жизни у архиатра смог преодолеть все следы тягот прошлой жизни.

— А ты не хотел бы вернуться назад, в Лидию? — спросил его Фессал.

— В Лидию-то? — со своим характерным говорком переспросил раб. — Оно-то неплохо, кабы было куда возвращаться… Я ни родителей, ни родных не помню, меня пираты мальчонкой в плен взяли, украли, когда на берегу играл. Помню, что отца звали Трофим, а мать — Элевтерой. Свободные были, да, а кто и чем занимались, и что за город, аль деревня это была — не помню.

— Значит, ты свободный по рождению? — воскликнул Фессал.

— Верно, барин. Но как это докажешь? Моим словам никто не поверит, известно — раб я. Кто рабу в суде поверит? Даже под пыткой не всегда. Охота мне руки-ноги ломать ради незнамо чего… Мой первый хозяин меня у пиратов купил — дело-то незаконное, так он все по-законному оформил, будто бы я у него в имении и родился. Вот и доказывай богачам в суде — они все друг за дружку стоять будут. Да и то я благому Спасителю Асклепию благодарен вовеки, за то, что он меня к Кесарию врачу божественной своей милостью послал. Иначе я бы уже помер бы давно, под бичами али от болячки какой — надорвался бы. У нашего господина прежнего рабы долго не жили, до тридцати едва кто дотягивал.

Трофим задумался, и они некоторое время шли молча.

— Знаете, барин, — сказал он. — Не надо просить для меня вольной у Кесария врача. Воля такая у благого Сотера, чтобы я с ним оставался. Кто ему еще так служить будет, как я? А он совсем одинокий, сам себе дорогу в чужом городе пробивает… Надо, чтобы верный человек с ним был. Раз меня Асклепий спас, то, значит, для этого и спас. Так что не надо просить мне вольной, молодой барин. А письмо Архедамии напишите — я через дружка, Маркапуэра, передам.

+++

Каллист, усталый от событий этого дня, начавшегося для него еще до рассвета, полудремал в лектике,[206] возвращаясь через весь Новый Рим в дом Кесария. Да, подумать только — он поехал к персидским послам с неохотой — приступ мочекаменной болезни, сложный случай — согласился только оттого, что Кесарий попросил его выручить — а попал в гостеприимный греческий дом…

— Мы по матери — греки, — по-гречески, с легким акцентом, сказал ему после немного вычурного приветствия, старший перс, светловолосый и голубоглазый Мануил, сразу, как только Каллист переступил порог дома.

Хозяева — старший, Мануил, и средний, Савел — с огромным почтением встретили его и провели к ложу больного Исмаила, их младшего брата. Юноша был как две капли воды похож на старших братьев, только безбородый, но с такими же светлыми волосами и голубыми глазами, утомленными долгим страданием.

Каллист, ободренный, начал осмотр, и вскоре выяснилось, что горячая ванна и настой из артемизии с подорожником и укропом, который он прихватил с собой, а также сикии, поставленные на поясницу, могут значительно облегчить тяжкие муки молодого персидского грека из посольской семьи. Каллисту даже не пришлось использовать серебряный кафетэр[207], который дал ему Кесарий: мелкий и острый камешек вышел сам, при небольшой помощи зонда. Наконец, юноша забылся сном после бессонной ночи, а старшие братья пригласили Каллиста за трапезу.

— У нас в роду такая болезнь, — с сочувствием к младшему брату проговорил Савел. — Нас она, милостью Христовой, обошла, а он, бедняга, так мучается с детства.

— Надо соблюдать диэту, — заговорил Каллист. — Не есть острого, не пить много вина… А также надо понуждать его пить больше воды — юноши всегда склонны пить меньше воды, чем девушки.

— Вот, что я тебе говорил, Мануил! — воскликнул горячо Савел, и далее разговор какой-то время шел уже по-персидски. Потом, извинившись, братья с почтительностью стали задавать вопросы Каллисту.

— У кого желудок свободный и здоровый, мочевой пузырь не раздражен и шейка мочевого пузыря не слишком сужена, те легко испускают мочу, и в мочевом пузыре ничего не скапливается, — стал объяснять Каллист. — Но у кого желудок будет раздражимым, необходимо и пузырю страдать тем же, ибо когда он больше, чем требует природа, будет разгорячен, то и шейка его подвергается воспалению. Пораженный таким образом, он не испускает мочи, но сваривает ее в себе и сожигает и то, что в ней есть самого тонкого, отделяется, а самое чистое уходит и выводится с мочою, тогда как самое густое и мутное собирается и срастается. Сначала сросток невелик, а потом становится больше, ибо, катаясь в моче, он привлекает к себе все, что ни имеется в ней густого, и таким образом увеличивается и обращается в камень.[208]

Персы, слушая Каллиста, охали и ахали.

— Многие врачи, не понимающие болезни, видя песок, думают, что мочевой пузырь страдает от камня, но это не мочевой пузырь, но почка страдает от камня, — продолжал Каллист. — Эта болезнь происходит от слизи, когда почка притягивает к себе эту слизь, обратно ее не отсылает, но внутри себя делает ее отверделой и образует из нее тонкие камешки, как песок.[209] Завтра вашему брату надо будет пить отвар из стручков белого гороха. Скаммонии больше не надо. И ванну горячую принять, это непременно.

Персы кивали.

— И еще хорошо поехать на воды, — добавил он. — В Астак или Пифию Вифинскую, например.

— О, у нас ведь есть источники, в горах, в Персии! — вздохнул Савел. — Надо отправлять его домой и лечить там! Видишь, Мануил, я же говорил тебе, зачем мы его берем сюда с собой — здесь он и разболелся!

— Не всю ведь жизнь ему сидеть при маме! — ответил Мануил Савелу. — Надо приучаться к мужской жизни!

— Ты уже приучил его к мужской жизни, заставив выпить вина! — возмутился средний перс. — А теперь у меня сердце кровью обливается, видя, как он страдает!

— Красное вино и ячменное пиво пить нельзя ни в коем случае, — подтвердил Каллист.

— Ты погубишь Исмаила, брат! — воздел Савел руки к небу. — Погубишь сына старости матери твоей!

Каллист, опершись на расшитую алую полушку, рассматривал роскошный триклиний. Здесь были и позолоченные ложа для пиршества, на одном из которых возлежал он, и изысканные вазы, блюда, кубки и статуэтки, в изобилии находящиеся повсюду. Персы-рабы приносили и уносили щедро приправленные кушанья, от которых у Каллиста перехватывало дыхание, и он не раз просил долить ему в кубок воды.

— Как вы думаете, Каллист врач, — спросил заботливо Савел, — вот такую курицу можно ведь вполне Исмаилу кушать?

— Какую курицу? — тщетно пытаясь залить пожар от перца в глотке, спросил Каллист.

— Вот это нежное блюдо из курицы, которое вы только что попробовали, — объяснил Мануил, и воспользовавшись тем, что у Каллиста на несколько мгновений исчез дар речи, добавил: — Это и грудному младенцу повредить не сможет, Савел, брат мой, отчего ты задаешь такие неразумные вопросы нашему почтеннейшему гостю?

— Так вы кормите вашего брата вот этим? — спросил Каллист, и персы затрепетали перед ним, как при Марафонском сражении.

— Вы думаете, уважаемый Каллист врач, что это ему может повредить? — всплеснули руками оба брата.

После долгих разъяснений, посвященных тому, что является острой пищей, а что не является, обе стороны пришли к выводу, что Кесарий пришлет своего повара, который владеет искусством приготовления пищи, необходимой при мочекаменной болезни, и обучит ему повара персов.

— Мы с великой радостью сделали бы вас нашим врачом, о Каллист врач! — воскликнул Мануил, обнимая соотечественника. — Кажется, вы сможете спасти нашего брата от его недуга… хотя бы ему и пришлось всю жизнь есть пресную, как трава, пищу — я считаю, это важнее, чем страдание, которому он подвергается! — подытожил разговор Мануил. — Да благословит вас Христос, о Каллист врач!

— Я — эллин. Последователь божественного Плотина, — мягко, но вместе с тем строго ответил Каллист.

— О, как это печально… простите, благородный Каллист врач! Мы думали, что вы, как друг Кесария архиатра, тоже христианин, — сказал расстроенный Савел.

— Христианство не помеха истинной дружбе, как и философия, — ответил Каллист.

Наконец, огненная пища была истреблена, и Каллиста с почетом проводили, дав ему паланкин и кошель с золотыми монетами, а также взяв с него обещание «не оставлять бедного Исмаила». Перед тем как покинуть дом персов, Каллист заглянул в спальню юноши — тот улыбался во сне, разметавшись по кровати, а золотой крест тончайшей работы светился на его груди, отражая свет вечернего солнца.

Каллист сел в роскошные носилки, принадлежащие Кесарию, откинулся на подушки, задернул занавесь и остро почувствовал, как он устал от разговоров и от тревог этого дня. Все ему показалось таким нелепым — и молитвы, и возжигание лампад, и несуразная жертва петуха, о которой хлопотал Трофим — интересно, пристроил ли он его? Он закрыл глаза, и перед его внутренним взором отчего-то встало золотое сияние от креста на груди юного страдальца Исмаила.

«Он не старше Фессала», — подумал Каллист и проснулся оттого, что его осторожно будил один из рабов-носильщиков, чернокожий нубиец.

Каллист вылез из лектики, встряхнул свой плащ и пошел в дом. Он сразу направился в библиотеку и стал читать Аретея про выведение камней из почек, забравшись в дальний угол с книгой. Размышляя о том, что, возможно, Исмаилу неплохо бы назначить питье из жареных цикад для растворение камней, поскольку на воды он пока не поедет, Каллист вдруг понял, что он не один. В библиотеке разговаривали незаметно для него вошедшие Митродор и Орибасий. Кесария с ними не было. Каллист замер. Не обращая внимания на Каллиста, Митродор продолжал:

— Человек, который чувствует себя здоровым, не нуждается ни во враче, ни в массажисте! Это верно! Но слабым людям, а особенно тем, кто, подобно мне, занимается науками и проживает в городе, необходимо более тщательное наблюдение за своим здоровьем. И если желудок переварил хорошо, я смело встаю рано, а если он действовал недостаточно, то остаюсь в постели, и если проснулся слишком рано, то снова засыпаю. Если же у меня не бывает кишечного отправления, то я предаюсь полному покою и не помышляю ни о работе, ни о гимнастике, ни о делах…[210]

Орибасий слушал его, слегка усмехаясь.

— Говоришь, твой брат, Кесарий, описал в Александрии околоушную железу? Это интересно. Я впервые слышу, что она была кем-то описана. Мне кажется, ты что-то путаешь. Такой железы не существует, ибо тогда бы ее, несомненно, описал великий Гален.

— О, Кесарий очень одаренный! — воскликнул Митродор. — Он почти вылечил начинающуюся фтизу у моей рабыни, певицы Лампадион!

— Ее здоровью, скорее всего, вредят частые беременности, — заметил Орибасий. — Она выбрасывает рожденных детей или избавляется от них с помощью абортивных пессариев? Их ей тоже Кесарий делает? Ведь он не давал Клятвы Гиппократа?

— Что ты такое говоришь, Орибасий? Какие пессарии! Лампадион не беременеет, ибо я веду по рекомендации Кесария воздержанный образ жизни, способствующий сохранению моего здоровья, и отвечающий истинной философии, как учит наш Фемистий… только наслаждаюсь ее пением. Дивный у нее голос. Многие мне большие деньги предлагают, чтобы я им ее продал, но я никогда ни за что не соглашусь.

— Ты ведь знаешь, что Кесарий сейчас у тебя в гостях? — спросил Орибасий. — Что же мы его здесь ждем? Поедем к тебе, заодно и Лампадион послушаем.

— Он скоро вернется, — беспечно ответил Митродор. — Сказал, что ему надо осмотреть Лампадион, изменить предписания.

Орибасий небрежно перебирал свитки в корзине.

— Трактат Гиппократа «О благоприличном поведении», смотри-ка, — поднял он бровь. — А Кесарий ведь не любит Гиппократа, он сторонник атомов Асклепиада? Справедливо говорят, что христиане — безбожники.

— Ну, Асклепиад не был христианином, — резонно ответил толстяк. — И потом, Кесарий…

— Разве Кесарий давал Гиппократову Клятву? — удивленно спросил Орибасий. — Ах, я помню, как я клялся в юности в Пергаме перед алтарем Асклепия Спасителя… «Чисто и непорочно буду я проводить свою жизнь и свое искусство… В какой бы дом я ни вошел, я войду туда для пользы больного, будучи далек от всякого намеренного, неправедного и пагубного, особенно от любовных дел с женщинами и мужчинами, свободными и рабами».

Митродор нахмурился и ничего не ответил.

— Ты слышал про Либания? — сменил тему придворный архиатр. — Хочет, чтобы его сына Кимона император признал законным… Не знаю, насколько Юлиан одобряет такое, — Орибасий окинул Митродора взглядом.

— Ты бы как раз мог и походатайствовать за него, ты сам знаешь, что это такое, иметь сына от рабыни, — сказал сочувственно Митродор.

— Христианский император разлучил меня с матерью Евстафия, эта рана не заживет никогда, — тяжело произнес Орибасий. — Когда я покидал мать Евстафия, я велел ей выбросить ребенка, если родится девочка, и отдать на воспитание Леонтию архиатру, если это будет мальчик… Леонтий много сделал мне добра. И наш добрый кесарь сделал для меня и моего сына исключение. Но Либаний, хоть и знаменитый ритор, высоко ценимый императором, но вовсе не близкий друг Юлиана, не придворный. Если даже кесарь примет Либаниева Кимона, как рожденного в законном браке, а не прижитого отцом от рабыни-наложницы, то как будет этот арапчонок себя чувствовать среди воистину свободных людей? Ему надо не раз и не два увидеть восход созвездия Козы, чтобы исполнить свое желание.[211]

— Либаний говорит, что мать его сына — очень благородная женщина, возвышенной души… — осторожно начал Митродор.

— Возможно, — сказал Орибасий. — Но при дворе императора бедного арапчонка ждут насмешки, будь он хоть трижды талантливее своего отца…

— А твоего Евстафия не ждут насмешки? — спросил Митродор.

— У него есть я, — ответил Орибасий. — Пусть кто-нибудь только попробует… Достаточно мы с ним натерпелись. Да и не только мы — помнишь, как у теурга Феоктиста отняли имение и сослали? Где его бедный племянник? Когда все это произошло, он был на Косе, учился при асклепейоне. Должно быть, уже взрослый молодой человек сейчас, и, я уверен, хранит древнее благочестие и нашу философию. К сожалению, его не устроил Пергам, хотя Иасон и уговаривал его остаться, так он мне рассказывал. Говорят, в Александрию поехал или в Старый Рим.

У Каллиста перехватило дыхание.

— Хорошо, что наш император возрождает древнее благочестие, — произнес Митродор.

— Думаю, у него мало что может получиться, — доверительно проговорил Орибасий, внимательно глядя на толстяка.

— Я уверен, у него все получится, — твердо ответил тот, не отводя взгляда.

— Ты истинный каппадокиец, Митродор! — воскликнул, смеясь, Орибасий. — Но послушай — я был в Дельфах по повелению Юлиана. Там запустение. И вот какой ответ я получил на вопрошание императора:

Вы возвестите царю, что храм мой блестящий разрушен;

Нет больше крова у Феба, и нет прорицателя-лавра,

Ключ говорящий умолк: говорливая влага иссякла.[212]

— Это она в Дельфах иссякла, — бодро произнес Митродор. — А в Новом Риме ради благочестия кесаря Юлиана любой источник забить может.

— Что-то Кесарий твой задерживается, — сказал Орибасий, вставая. — Мне надо торопиться. Интересные книги у твоего братца — «Против Юлиана». Сам написал или рабу-секретарю переписать чужую книгу велел?

Он презрительно кивнул в сторону Каллиста и небрежно протянул тому книгу.

— Это книга Галена, — отвечал Каллист, побледнев и сжимая свиток. — Против врача по имени Юлиан.

— Подумать только, раб Кесария вообразил, будто я не читал книг великого Галена, — произнес, снова рассмеявшись, Орибасий и, легко поднявшись с кушетки, вышел из библиотеки.

Митродор обратился к Каллисту, скользя по нему рассеянным, не узнающим взглядом:

— Принеси-ка мне что-нибудь перекусить и выпить.

Каллист закусил губу и опрометью выскочил вслед за Орибасием.

Тот уже усаживался в роскошные носилки. Вдруг всадник на вороном коне стремительно проскакал мимо него, и осадил коня, едва не сбив рабов-носильщиков.

— Кесарий? Никак не можешь оставить в столице свои каппадокийские привычки? — проговорил Орибасий. — Могут фистулы появиться от верховой езды, знаешь ли… И еще говорят, фтиза заразна, так что тебе бы задуматься…

Кесарий спрыгнул с Буцефала.

— Ты уже уходишь, Орибасий? Это пергамский обычай — ходить в гости, когда хозяина нет дома? — спросил Кесарий.

— Ничего, ничего, я осмотрел твой дом, библиотеку… Советую рабов приструнить, очень они дерзки у тебя. А Митродор наверху тебя дожидается, когда ты из его дома в свой вернешься, наконец.

Орибасий засмеялся, не показывая зубов, и задернул полог лектики. Рабы подняли носилки.

Кесарий проводил его долгим взглядом.

— Привет, — сказал ему Каллист. — Митродор говорил, что Лампадион уже лучше?

Кесарий вздрогнул и внимательно посмотрел на ничего не понимающего Каллиста. Потом засмеялся и хлопнул его по плечу:

— Каллистион! Благодетель! Спас меня от персов!

— Возьми, — кивнул Каллист, отдавая ему деньги. — А я пойду, воды попью. Есть у нас вода?

— Зачем мне деньги? Это твой заработок. Эй, Гликерий, воды господину Каллисту!

— Тогда пополам. Они же тебя приглашали.

— Каллист, ты же хотел скопить на раба. Вот и копи. Я еще доложу к накопленному, купим приличного секретаря… Никогда нельзя экономить на покупке рабов! — вздохнул он, пока Каллист с наслаждением осушал кувшин, принесенный Гликерием.

Вскоре Кесарий уже раздавал задания молодым врачам.

— Филагрий, вот тебе мои наброски о том, кого из больных следует принимать в ксенодохии, кого принимать бесплатно, за кого брать умеренную плату, сколько человек должно лечиться в асклепейоне бесплатно за месяц, сколько — за половину платы… ну вот, тут ты дальше разберешь, если нет, то спрашивай меня. Напиши это вразумительно и четко, чтобы это уже были не мои черновики, а нечто, достойное очей императора… Справишься?

Будущий александрийский хирург, судя по всему, готов был заново сочинить Илиаду, если бы это потребовалось.

— А тебе, Посидоний, труд посложнее — здесь я рассчитывал расходы на содержания ксенодохия при асклепейоне и при городском совете, а также средства, на которые эти учреждения могут достойно существовать, и зарплаты врачей, а также необходимое количество обученных рабов и средства на их обучение.

Стоик деловито просматривал вощеные дощечки и кивал.

— Фессал… ты, в общем-то, можешь отдыхать… ты весь день занимался моей перепиской… — остановил взгляд своих усталых глаз Кесарий на молодом лемноссце.

— Нет-нет, я хочу вам помочь, Кесарий иатрос! — поспешно сказал тот.

— Хорошо… Вот несколько писем — напиши ответ, я пометил вверху кратко — на два письма согласие, на третье — где Фалассий приглашает меня консультировать в асклепейоне, напиши, что день я выберу сам и сообщу ему позже… через неделю.

Фессал тщательно списывал что-то с восковой таблички, извлеченной им из полы хитона.

— Что это ты пишешь, Телесфорушка? — заинтересовался Филагрий.

— Это начало письма, адрес и приветствие. Раньше было приветствие во имя Христа, а теперь сложное такое стало, тут и Гелиос, и Матерь богов… или нет, Матерь богов в конце, в начале только Гелиос… гораздо все сложнее получается. Поэтому я всегда держу образец, чтобы не ошибиться, — простодушно разъяснил Фессал.

— Я бы с ума сошел, секретарем работать, — проговорил себе под нос Филагрий.

— Тихо, — оборвал его Посидоний. — В Александрию расхотелось?

— А ты мне рекомендательные письма не напишешь, Донион? — умоляюще попросил Филагрий. — Я же вовек не справлюсь.

— Ладно, — ответил светлокудрый врач. — Я для нас обоих напишу одно рекомендательное письмо. Чтобы попусту пергамен не тратить.

Кесарий тем временем ушел к себе за какими-то новыми черновиками. Каллист, склонившись к Фессалу, негромко сказал ему:

— Фессалион, ты не напишешь за меня письмо? Мне совсем некогда, а письмо должно быть готово к завтрашнему утру.

— Напишу, конечно, Каллист врач, — с готовностью произнес тот. — Давайте!

— Вот письмо от отца Кесария — он требует, чтобы тот немедленно оставил двор эллинского императора и вернулся для покаяния и благочестивого жития в Арианз. Надо написать, что император и народ римский нуждается в дарованиях Кесария сейчас более чем когда бы то ни было, и что те благие качества, которые он унаследовал от своего родителя, теперь могут быть весьма ценны и принести славу — не Кесарию, но его благородному отцу.

— Бедный Кесарий врач! — вздохнул Фессал.

— Ты понял, что и как ты должен написать? — строго спросил Каллист.

— Да! — ответил Фессал, уже шевеля губами — словно складывая свое новое сочинение, которому суждено будет помчаться с почтой в Арианз Каппадокийский.

— Господин Митродор уже давно изволили прибыть! — доложил Трофим. — Он кушать изволил, я ему перекусить подал, пока он вас, барин, дожидался.

Митродор, огромный, обмотанный лиловым плащом, заключил в свои Силеновы объятия Кесария, выронившего от этого часть принесенных восковых табличек.

— Друг мой, Кесарий! — возгласил он. — Знаю я твои труды и твое сложное положение. Посему говорю тебе — радуйся!

— Это чему мне радоваться? — спросил Кесарий несколько раздраженно. — Тому, что я веду жизнь истинного философа? Этому и радуюсь непрестанно, а более всего — тому, что у меня такие благородные ученики и великодушный друг и помощник, Каллист.

— Радуйся, о Кесарий, — продолжал Митродор, словно выступая на сцене в Эсхиловой трагедии. — Ибо я напомнил императору о старинном обычае жертвоприношения Гераклу и Асклепию в предместье Нового Рима — и завтрашнее заседание сената отменено.

— Митродор! — закричал Кесарий, обнимая толстяка. — Ты воистину добрый вестник!

— А это значит, — продолжал Митродор, — что заседания не будет до третьего дня, ибо послезавтра — конские бега.

— Отлично! — воскликнул Кесарий. — Ребята! Не торопитесь, мы все успеем!

Молодые врачи, собиравшиеся уже провести всю ночь, работая стилями, заметно повеселели.

— Кроме того, я одолжу тебе Маманта — он высокообразованный секретарь, — сказал Митродор, окинув взглядом растерянного Каллиста. — Мамант, ты остаешься на сутки с Кесарием врачом и выполняешь ту работу, которую он тебе даст.

— Да, мой господин, — ответил лощеный и почти такой же толстый раб-секретарь Митродора.

— Я противник несправедливости, — произнес Митродор. — Орибасий имеет десять секретарей и может себе позволить все — и философские диспуты, и прогулки, и бани. А мой верный друг, мой брат, спасавший не раз мою жизнь от смертельных недугов, не может позволить себе даже достаточное количество сна!

— Спасибо тебе, Митродор! — с чувством произнес Кесарий.

— И я бы хотел попросить тебя меня осмотреть, — добавил толстяк. — Меня стали снова беспокоить перебои в сердце и головные боли.

…Вечером Трофим и Гликерий, поглощая остатки угощения, поданного Митродору, разговаривали.

— Не бывает девства у мужчин, Гликерий, — говорил Трофим. — Это только у болящих немочь какая-нибудь, да то ведь не девство. Ну, и у благородных обычай есть такой, в брак не вступать, по-философски жить, как Фемистий философ учит.

— Это святой апостол Павел учит, — важно сказал Гликерий, обсасывая утиную ножку.

— Ну, все равно, это для особых людей, для благородных. И то, скажу я тебе, не понимаю я всего этого. Без перины спать, мерзнуть, как пес — это киническая псовая философия такая. Все это затеи говорю я тебе, мужей благородных, которым делать нечего. Вот им от безделья мысль и пришла — от жен воздерживаться да при полном цветущем здоровье в брак не вступать. Как Фемистий философ и хозяин наш…

— Ну-у, хозяин-то… — протянул загадочно Гликерий, бросая утиную ножку в битый горшок для объедков.

— Я же говорю тебе, — закипятился Трофим, — что не бывает девства у мужчин! Ты книг не читаешь, а там ясно написано. Девство нашему брату можно хранить лишь относительно кого-то. Например, относительно возлюбленной своей… или философии, или еще какого искусства. А служанки Афродитины при этом в счет не идут. Вот, почитай «Левкиппу и Клитофонта», очень поучительно.

Гликерий хмыкнул и запил утятину неразбавленным вином.

Предыдущая главаГлава 27 из 50Следующая глава