К книге
Сын весталкиЧасть 1. ДВЕ КАППЫ. 19. О Василии, акридах и сирийцах
42%
Часть 1. ДВЕ КАППЫ. 19. О Василии, акридах и сирийцах
21

Сероглазая девушка в сбившемся темном покрывале диакониссы вбежала в пустую церковь Сорока мучеников и, задыхаясь, упала на колени у мраморной плиты. Ее пепельные волосы рассыпались по надгробию.

— Отец! — разрыдалась она. — Отец!

Лампады мерцали в полумраке, освещая надпись скромную надпись на мраморе: «Василий ритор».

— Послушай, отец, — сбивчиво заговорила девушка. — Это я, твоя Феклион. Ты узнал меня по голосу, несомненно… или что я такое говорю, ты ведь жив, и не закрыт этой плитой, но взираешь с высот Христовых и видишь меня, твою дочь, твоего первенца, которую ты так любил и любишь!

Она уронила лицо в ладони, касаясь лбом мрамора плиты.

— Я не боюсь смерти, не подумай. Но как же Петрион? Как я покину его? Я сейчас рассталась с ним, оставив у Филиппа патриция — как он плакал и хотел ехать со мной… Но это невозможно… Раз здесь Кесарий… Петрион еще дитя, он выдаст меня по своей младенческой наивности. Кесарий не должен знать, что я здесь! Отчего он приехал? Зачем? Искать меня? Я уже отказалась бежать с ним… тогда… когда он возвращался ради меня из Рима… После того, как утонул Платон… Нет, папа, ты не понимаешь, как же я выйду замуж, когда такое произошло… Ну, теперь уже неважно… Видишь, папа, у меня рак груди. Да, это точно рак. Его никто не может вылечить, это неизлечимо. Это гораздо хуже, чем синкопы. От синкоп можно просто умереть… в родах уж точно… но можно не выходить замуж, тогда дольше проживешь… как раз успею Петриона поставить на ноги. А ты и не видел Петриона, он такой славный! Он после твоей смерти родился, он Петр Постум. Но мальчишки наши его зовут Ватрахион до сих пор, представляешь, папа? Как же я оставлю наших ребят, и Риру, и Крата, и маму… и Феозву, конечно… Как же они без меня? Папа, сделай что-нибудь, чтобы я выздоровела! Святые мученики, Кирион, Кандид, Домн…

Дыхание у нее в груди перехватило, выпрыгивающее из груди сердце подкатилось к самому горлу и девушка без сознания упала на пол перед надгробием Василия ритора.

— Ну вот, нос расшибла, кровь идет, — донесся до нее словно через водную толщу чей-то голос. — Ну-ка… Ариадна! Ариадна, я — Дионис! Кровь, остановись!

Над ней склонилась молодая женщина с растрепанными черными волосами, едва повязанными чистым белым платком.

— Ну вот, — повторила она, вытирая лицо Феклы подолом своего хитона, сшитого из разных лоскутов. — Сердце у тебя больное. Бедная ты.

Фекла вдруг заплакала навзрыд, не в силах остановиться.

— Не плачь. Смотри! — сказала женщина торжественно. — Иисус Христос — истинный Бог, говорят. Это правда?

— Д-да… — прошептала растерянная Фекла. Она поняла, что это была Дионисия, рабыня Филиппа патриция, которую многие считали то колдуньей, то простой сумасшедшей. Дионисия всегда, в любую погоду, ходила босой. Босоногой она была и сейчас.

Дионисия вдруг прижала ладонь к груди Феклы. Та вскрикнула от неожиданной боли.

— Ну вот, если он сделает, как я прошу, то я скажу Салому — пусть меня крестит, — молвила Дионисия. — Только ты будешь со мной, хорошо? Я при нем раздеваться не стану, парням веры нет, они собой не владеют, коли страсть обуяет. Ты в диакониссы готовишься, вот ты мне и поможешь.

— Х-хорошо… — проговорила Фекла и добавила: — Если жива буду.

У входа в церковь раздалось ржание и собачий лай.

— О, вот и Саломушка, — удивленно подняла брови босоногая девица.

— Дионисия! — радостно закричав, подбежал к ним Салом. — Ох, госпожа Макрина! — воскликнул он, увидев сероглазую девушку и остановился в смущении.

— Саломушка, родной, не говори, не говори Кесарию! — умоляюще протянула руки к нему Фекла-Макрина. — Я знаю, что он приехал! Не говори! Я здесь, в церковной келье спрячусь!

— Госпожа Эммелия идет, а с ней госпожа Нонна и моя матушка! — зашептал Салом. — Нельзя, чтобы матушка Дионисию увидела…

— А Нонна — меня, — печально добавила Фекла-Макрина.

— Нас с тобой, подруга, колдуньями считают, — похлопала ее по плечу Дионисия.

— Хватит болтать, прячьтесь! — шепотом закричал Салом и почти затолкал обоих новоиспеченных подруг под алтарь. — Урания, лежать!

Огромная собака легла на пороге храма.

Салом опустился на колени и приклонил лицо к земле, молясь.

— Мы зайдем в церковь, поклонимся святым Сорока Мученикам, мы давно собирались, правда, Мирьям? — раздался голос Нонны.

— Ах, там Салом… Молится… — проговорила Эммелия. — И псина его страшная на пороге… Саломушка, отгони псину свою, дитя мое!

Но Салом не слышал. Он в который раз громко произносил, закрыв глаза и склонив лицо к коленям:

— Аввун дбишмайя![150]

Ниткаддах шиммух

тэтэ мальчутух

нэвэ совьянух

эйчана дбишмайя аб пара

ха ла лахма дсунканан

юмана

вушюх лан хобэйн

эйчана дап ахнан

шуклан хайявин

ула тъалан лнисьюна

элла пасан мин бишя

мудтуль дилух хай

мальчута

ухэйла

утишбухта

л’алам алльмин!

Амин.

— Он молится, — сказала серьезно Мирьям с сирийским акцентом. — Ху шавра тава.[151]

— Он очень набожный мальчик, — вздохнула Нонна.

— Хоть бы его Сорок Мучеников от этой колдуньи отвели… — проговорила Мирьям.

— Мирьям, ты не права, Дионисия его тогда исцелила, когда он при смерти был… — с упреком сказала Нонна и добавила: — Хорошо, что Макрина в Понте, слава святым мученикам!

— Да, она еще нескоро приедет… — произнесла Эммелия. — Ну, раз в церковь сейчас у нас зайти не получится, то придется мне, Нонна, рассказать тебе правду прямо сейчас. Пойдем к нам в дом — ты увидишь своего младшего сына!

— Кесарий приехал? — всплеснула руками маленькая диаконисса.

— Он самый!

— Ох, слава святым мученикам, бежим же к нему! — всплеснула руками Нонна и несколько раз перекрестилась на алтарь, видневшийся в глубине церкви.

— Ушли, — прошептал Салом, поднимая голову. — Теперь прячьтесь в келье, я вам еды вечером принесу, когда стемнеет, а вода там есть.

…Когда тяжелая дверь кельи под самой крышей была закрыта на два засова изнутри, девушки одновременно опустились на деревянную лавку. В окно заглядывал большой каштан.

— Почему тебя все Макрина зовут, раз ты Фекла? — спросила Дионисия, нарушив тишину.

— После того, как Платон утонул… — сказала Фекла. — Вернее, у меня всегда было два имени… Макрина — в честь бабушки. Она с дедушкой во время гонений в лесу в землянке жила. А второго дедушку, маминого папу, во время гонений казнили.

— Потерял твой Тесей тебя, Ариадна… тогда Бог тебя найдет, это всегда так бывает… — проговорила Дионисия. — Что это у тебя тут? Сундук? Ну-ка, откроем… Да тут хитоны белые, словно крещальные! Один мне, а другой тебе. Тебе вон, как раз переодеться надо… посмотри, как хитон замарался.

Фекла удивленно посмотрела на свой хитон, туда, куда пальцем указывала ее новая босоногая подруга, и обомлела.

— Снимай, снимай, — торопила ее Дионисия. — Это грязь вся вышла, ничего страшного. Сожжешь этот хитон. Вот вода, вымоешься — меня не надо стесняться, я простая рабыня, не Тесей твой…

— Нарыв… нарыв вскрылся, — шептала Фекла, вытирая замаранным хитоном гной и кровь. — Это не рак, это просто был нарыв… Христе, милость Твоя во век!

— Христе! Христе! — уже приплясывая босиком по келье, восклицала Дионисия. — Спаситель! Спаситель! Ты явил Себя, я крещусь в Тебя! Да, так!

+++

Навкратий, Кесарий, Рира уже давно возлежали за ужином в саду, когда к ним подошла Эммелия — она велела накрыть себе с дочерью и невесткой отдельно от молодых людей.

— Кесарий, — сказала она, нагибаясь к гостю, — у меня для тебя есть радостная новость.

— Григорий-старший нагрянул? — спросил Рира.

— Типун тебе на язык, — ответил его брат-атлет.

— Помолчи, вомолох, — сердито сказала Эммелия младшему сыну. — Мне хотелось бы поговорить с тобой наедине, Кесарион, — шепнула она.

Кесарий поднялся с ложа и последовал за ней в полумрак вечернего сада.

— Ты хотел бы увидеть свою мать, Кесарион? — спросила она, осторожно беря его за руку.

— Я не хочу ехать в Арианз, тетя Эммелия. Это не принесет добра никому, — решительно тряхнул головой Кесарий, и его густые черные волосы разметались как конская грива.

— Не надо ехать в Арианз, дитя мое, — ответила Эммелия, кутая свой стройный стан в темную столу. — Нонна скоро будет здесь.

— Тетя Эммелия! — воскликнул Кесарий.

— Ты рад? — улыбнулась она ему.

— Очень, очень рад — но как…

— Неважно. Не задавай вопросов, дитя мое. Будем думать, что это всего лишь случайность. Нонна давно обещала меня навестить. И, подумать только, именно сегодня собралась! — матрона попыталась улыбнуться хитро, но вышло — грустно.

Кесарий расцеловал Эммелию, и она, тоже поцеловав его в лоб, взъерошила его густые жесткие волосы.

— Какие вы упрямцы… вместе с твоим отцом, — снова вздохнула она. — К чему эта война? Впрочем, у нас дома тоже война.

— Вы о Рире, тетя Эммелия? — быстро сказал Кесарий. — Он добрый, честный юноша. Вам незачем тревожиться о нем.

— Я порой так боюсь, Кесарий, что он… понимаешь, вдруг он станет э л л и н о м! — понизила голос до шепота Эммелия.

— Ну что вы, право, тетя Эммелия! — рассмеялся архиатр. — Рира совсем не тот человек, чтобы приносить жертвы идолам!

— Я не про жертвы… Я про то, что он увлекается Плотином[152].

— Рира — теург? — расхохотался Кесарий. — Тогда уж и меня в отступники запишите!

— Кесарий, что за глупости! — воскликнула Эммелия. — Ты — совсем другое дело, не то, что мои оболтусы. Я была бы только счастлива, если бы Григорий поехал в Новый Рим и помогал тебе. Но, увы, он забросил медицину и занялся риторикой.

— А мой отец считает, что в Новом Риме я позабыл о благочестии.

— Твой отец!.. — вздохнула Эммелия. — Он никогда тебя не понимал… Мне даже страшно вспомнить, что пришлось пережить твоей матери тогда, на суде… Собрался уже отдать под бичи родного сына, даже не доказав его вину — которой и не было!

— Если бы ваш муж, дядя Василий, не вступился за меня, то, воистину, не знаю, что со мной стало бы, — с неожиданным порывом сказал Кесарий. — Он спас меня от позора — я руки на себя наложил бы, если бы со мной это сделали… Добрый был человек, дядя Василий-ритор! У Христа в царстве теперь.

— Да, он там, — ответила серьезно Эммелия, вытирая глаза. — Ох, дитя мое! Твой отец понять не хочет, что и в воды Ириса, и в Новый Рим тебя влекло твое благородное, милостивое сердце! Как у тебя продвигаются дела с ксенодохием?

— С ксенодохием? — оживился Кесарий. — Проект готов, но из-за этой войны с Юлианом все отложено. Надеюсь, временно.

— Василий тоже хочет устроить ксенодохий, — осторожно заметила Эммелия. — Он помнит о вашем шуточном споре.

— Вот как? — вскинул брови Кесарий и добавил — то ли в шутку, то ли всерьез: — Посмотрим, у кого получится раньше!

— Госпожа Эммелия, господин Василий пресвитер прибыли! — подбежала к хозяйке дома запыхавшаяся служанка.

— Ах! — всплеснула Эммелия руками. — Вот и он! Легок на помине! Дитя мое, Кесарий, только не задирай его, только не ссорьтесь!

— Да что вы, тетя! — рассмеялся архиатр, обнимая худенькую Эммелию. — За кого вы меня принимаете?

— Да уж знаю, — погрозила ему пальцем Эммелия. — Ты похож на Риру моего… такой же вомолох, прости Господи, был бы… да жизнь тебя рано побила. Тяжелая она у тебя, дитя мое.

Она снова погладила его по руке.

— Вовсе нет, тетя Эммелия, — весело ответил Кесарий. Эммелия сделала вид, что не заметила нарочитости в его голосе. Они одновременно обернулись в сторону тропинки, ведущей к дому. Мраморная крошка белела в сумерках, и в тишине было слышно, как она хрустит под чьими-то быстрыми шагами.

Невысокий, худощавый человек в длинном хитоне, несмотря на жаркий июльский вечер закутанный в плащ по самый подбородок, шел к ним. Он быстро шагал, склонив голову — словно внимательно смотрел себе под ноги, боясь споткнуться. Когда он приблизился настолько, что уже можно было различить его бледное, осунувшееся лицо с глубокими тенями под глазами, стало ясно, что он вовсе не боится споткнуться — он погружен в свои мысли.

— Здравствуй, мама, — негромко сказал он, подойдя к Эммелии и поцеловав ее. — Здравствуй, Кесарий, — так же негромко, без особого удивления сказал он архиатру. — Рад тебя видеть. Григорий с твоим отцом уехали по делам в Сасимы. Ты, наверное, знаешь. Ты сегодня к нам приехал.

Он не спрашивал, а говорил утвердительно, словно отдавал ряд простых и ясных приказов.

— Как твое здоровье, Василий? — спросил Кесарий.

— Так же, как и церковные дела, — ответил пресвитер, внимательно глядя на Кесария умными серыми глазами. — Кстати, о них. Я хотел бы, чтобы ты стал епископом Нисским, Кесарий. Это необходимо нам в настоящий момент.

Он вскинул голову, его мягкая рыжеватая бородка блеснула, словно пламя, в свете факелов, что держали подошедшие рабы.

— Кстати, о необходимостях, Василий. Я хотел бы, чтобы ты стал архиатром Сирийского легиона, — не замедлил с ответом Кесарий.

— Брат! О брат мой, пресвитер, колесница церкви и конница ее! — раздались причитания. Это Рира в сопровождении Навкратия незаметно подошли к разговаривающим. — Ты же изучал благородное искусство медицины, о брат мой Василий! Спаси Сирийский легион от летнего поноса! Кесарий просит тебя! Как там Гален пишет — «лиэнтерия есть быстрый выход пищи и питья, причем это все выходит таким же, каким было поглощено. Это отсутствие пищеварения, когда пища не претерпевает в желудке изменений ни в отношении своего цвета, ни в отношении состава, либо запаха, либо в целом какого-либо качества. Название происходит оттого, что внутренняя поверхность кишечника делается гладкой, и поэтому в нем не удерживается пища»…

У беседки под платаном раздался девичий смех. Келено и Феозва застенчиво поглядывали на мужскую компанию, но сомнений не было — они слышали все.

Василий молчал, кусая бороду.

— О брат мой! Пусть я стану жертвой за грех! — вопил Рира, воздевая руки и загораживая Кесария собой. Это выглядело особенно смешно — архиатр был выше его на голову. — Не губи Кесария! Я, я, я стану вместо него епископом Нисским!

— Смотри, братец, допрыгаешься — взаправду станешь, — пошутил Навкратий. — Привет, Василий! Как дела?

— Так себе, — ответил Василий, пожимая Навкратию руку. — Кстати, Крат…

— Я не буду епископом, — полушутя перебил его гигант.

— Я думаю, что мою общину монахов по египетскому типу и по написанному мною уставу лучше основать на том месте, где поселились вы с Хрисафием.

— Что-о?! — гигант отпустил руку Василия и отступил на шаг.

— Уединенное тихое место, уже обжитое вами. Ты мог бы возглавить общину…

— Так, Василий, — ответил ему Навкратий, уперев руки в бока. — Ты с дороги устал, наверное? Сходи-ка в баню для начала, поешь, а потом я тебе скажу все, что я думаю о твоих планах про всякие там египетское общины по твоему личному уставу на нашем тихом месте.

Но пресвитер сделал вид, что не понял легкой угрозы, прозвучавшей в словах отшельника-геракла.

— Общину может возглавить Агафон. Я предполагал, что ты откажешься, Навкратий.

— Агафон?! — вскинула Эммелия безупречные брови.

— Да, мама. Он ведет строгую, чистую жизнь, — спокойно ответил Василий. — Кесарий, ты, наверное, помнишь нашего раба Агафона? Он часто забавлял гостей за ужином, еще при отце. Отец его очень любил и дал ему вольную завещанием.

— И после этого наш Агафон-вомолох принял крещение и ушел жить в уединении куда-то в лес, представляешь? — покачала головой Эммелия. — Мы все так удивлялись. Кто бы мог подумать, что наш добрый весельчак всегда мечтал о философской жизни… Долго жил в лесу, но потом почти ослеп, и Макрина его забрала к себе в Понт.

— Впрочем, его место вомолоха в нашем доме с успехом занял мой младший брат, — добавил пресвитер, глядя на Риру. — Так что нас по-прежнему есть кому веселить за ужином.

— Помнишь лучшую пантомиму Агафона? — оживился Навкратий. — Рира ее отлично показывает. Уже показал тебе, наверное?

— Крат! — укоризненно проговорила Эммелия.

— Я потом тебе ее покажу, Кесарий, — весело ответил Рира. — Про то, как в бане закончилась холодная вода.

— Григорий! — зычно пророкотала Эммелия. — Постыдись хотя бы матери и сестер!

— Ну, я согласен, она немного неприличная, — важно сказал Рира. — Но про сирийца на рынке — вполне можно и при сестрах…

— Григорий! — повторила Эммелия с нарастающей угрозой в голосе. Потом, обращаясь к старшему сыну, она твердо произнесла:

— Василий, баня готова — пойди, освежись с дороги, сынок.

— Спасибо за заботу, мама, но я теперь моюсь не чаще трех раз в неделю, — не менее твердо ответил Василий. Эммелия обреченно вздохнула.

— Хочешь, чтобы на благовоние риз твоих сбежались все епископы ариан и бежали за тобой до самой Кесарии Каппадокийской, умоляя принять их в общение? — невинно и даже благочестиво спросил новоявленный мим.

— Рира, ты глупец, — тем же ровным тоном ответил Василий.

— Я цитирую Писание. Песнь Песней. А ты обозвал брата глупцом — и теперь подлежишь синедриону, — невозмутимо ответил Рира.

— Ну, хорошо, не желаешь в баню — пошли ужинать, — примирительно сказал, прерывая перепалку старшего и младшего братьев Навкратий, кладя свою огромную руку на плечо тщедушного Василия. — Идем, поешь хоть немного.

Эммелия благодарно взглянула на среднего сына и, отойдя, сделала вид, что отдает какие-то распоряжения рабыням.

— Знаешь, Кесарий, как дети, играя, пироги пекут? А потом кушают и старших угощают? Вроде ням-ням? — отчего-то вдруг начал громко и возбужденно рассказывать Рира Кесарию. — Я, когда у Каллиопы, сестры, в Армении гостил, с племянницами столько их пронямнямкал — и с укропом, и с тмином, и с медом. И все из одной и той же травы. «Дядя Григорий, скушай наш пирожок!» И куда деваться — ням-ням, да ням-ням. Понарошку. А то плач поднимут, и Каллиопа меня живьем, как вакханка, разорвет, что я их обидел. А Василий до сих пор такими пирогами питается. По-настоящему уже. Заигрался.

Кесарий слушал, но ничего не говорил. Наконец Рира смолк.

Кесарий и Василий сели за стол друг напротив друга, Навкратий, Рира и Хрисанф расположились вокруг них на пиршественных ложах с видом зрителей в театре.

Василий долго молчал, наморщив лоб. Братья тоже молчали. Навкратий усмехался в бороду, Рира беспокойно ерзал, то облокачиваясь на подушку, то нервно отщипывая виноградины от грозди. Только Кесарий спокойно ел курицу с оливками. Справившись с половиной блюда, он откинулся на пеструю подушку и спросил Василия:

— Как дела церкви, Василий?

— Все так же плохо, — ответил Василий ему.

— А как твое здоровье, Василий? — продолжил архиатр, словно и не спрашивал до этого.

— Нечем хвастаться, — пожал плечами худой пресвитер, и складка между его бровей стала еще глубже. — Увы, и церковь, и тело мое раздираемы болезнями — и нет исцеляющего.

Навкратий после некоторого колебания принялся, наконец, за курицу с оливками. Рира же сидел все так же — бледный и неподвижный, с мелкой испариной на лбу.

— Я считаю, Кесарий, что ты, как врач, сможешь помочь нам справиться и с тем, и с другим, — сказал Василий.

— Ты же раньше не просил у меня совета, — невинно заметил Кесарий, с аппетитом уничтожая курицу.

Василий медленно вертел в длинных тонких пальцах лист сельдерея.

— Ты был далеко, а для лечения болезней человеческих и церковных нужно постоянное пребывание с больными, — наконец медленно ответил он.

— Ты переезжаешь в Новый Рим, Василий? — небрежно спросил Кесарий.

Рира был уже не просто бледным, а зеленоватым.

— Что, живот разболелся? — участливо спросил его Навкратий. — Бедняга! А курица-то и впрямь неплохая! Хрисаф, что ты не ешь-то?

— Ты все шутишь, Кесарий, — ровным, печальным голосом продолжил Василий. — А между тем ты ведь согласился стать пресвитером и, в дальнейшем, епископом в Ниссе.

Кесарий уронил большой нож, которым рабы резали мясо — Хрисаф едва успел убрать ногу.

— Ты что это, Василий, а? — начал было разгневанно Кесарий, но поймал взгляд несчастного, бледно-зеленого Риры — взгляд человека, приговоренного к жестокой и медленной казни.

— Ты что это, Василий? — повторил Кесарий более добродушно, незаметно делая ободряющий знак незадачливому чтецу. — С чего ты это взял?

— Кесарий, но ты же сам написал мне письмо, — слабый голос Василия стал стальным.

— Написал письмо? — с улыбкой переспросил Кесарий, кидая быстрый вопросительный взгляд на бывшего чтеца. Тот умоляюще прижал к груди обе руки и своротил на землю огромное блюдо с виноградом, сливами и персиками. Пока рабы устанавливали его на место, Кесарий невозмутимо продолжал:

— Неужели ты не можешь различить, где шуточное письмо, а где серьезное? Я, право, думал, Василий, что ты уже настолько освоился в политике и общественной жизни, что тебя трудно провести.

— Кесарий, это не было шуткой, — четко и раздельно проговорил пресвитер. — Теперь ты решил пойти на попятный?

— Василий, это было шуткой, — в тон ему ответил архиатр. — Просто ты не понимаешь шуток.

Сказав это, Кесарий покровительственно улыбнулся.

Рира, стиснув серебряный кубок, мелкими глотками пил холодную родниковую воду. Его взгляд лихорадящего человека метался из стороны в сторону, не в силах остановиться ни на старшем брате, ни на Кесарии.

Василий молчал, терзая теперь уже лист базилика. Когда от него уже ничего не осталось, а горьковатый запах наполнил все кругом, он промолвил:

— Жаль. Очень жаль. Я рассчитывал на тебя и на Григория, Кесарий.

— Рассчитывай на Григу, коли он дает тебе эту возможность, друг мой, — ответил Кесарий, улыбаясь, — а на меня рассчитывай не более, чем я — на тебя.

— Твой брат болеет за церковь, Кесарий! — звонко выкрикнул Василий. Его впалые щеки порозовели.

— Он болеет, да, — кивнул Кесарий. — Болеет — после ваших подвигов в Понте. Так себе желудок постами испортил, что не восстановить никак.

— Я тоже болен, Кесарий, — ответил Василий тихо. — Впрочем, ты здоров, тебе этого не понять.

— Да, действительно, не понять, — кивнул Кесарий. — Так что закончим этот разговор.

Рира судорожно вздохнул, откусил кусок лепешки и вдруг заорал:

— Митте! Югула! Василий, это за тобой! Хок хабет!

Огромная рыжая собака прыгнула, перелетев через стол, но не на пресвитера, а прямо на грудь Кесарию, и стала лизать его лицо огромным розовым языком.

— Урания! — воскликнул архиатр, не уклоняясь от собачьих ласк и обнимая псину. — Афродита Урания! Моя умная собачка!

— Югула! Урания, югула! Толле! Леге! Митте! — бесновался Рира, указывая Урании в сторону Василия.

На его плечо вдруг легла тяжелая рука.

— Что это ты брата собаками травишь? Нехорошо это, — раздался строгий голос.

— Ахи! — вскакивая, радостно закричал Кесарий. — Шлама, ахи![153]

И он заключил в свои крепкие объятия высокого черноволосого молодого человека в простой одежде.

— Шлама, ахи! Шлам анта? Лахэк анта хаййаик бе Рум хадта? [154]— радостно отвечал ему тот.

— Мехалек хаййя хамека! Элла лукдам эмар ли-шлам анта? Шлама эмак ва-эми? Шлмата энэйн?[155] — быстро и весело говорил Кесарий.

— Что здесь происходит? Что это за варварский язык? — спросил медленно Василий.

— Сирийский, — небрежно ответил Рира. — Его еще арамейским называют.

— Это же Абсалом! — добавил, смеясь, Навкратий. — Ты его, что, не узнал?

Высокий сириец тем временем продолжал говорить, отвечая Кесарию:

— Ин. Йа эвнан лак реббат, ахи… — он вздохнул[156].

— Садись к нам, Салом! — сказал Кесарий уже по-гречески.

— Да, Саломушка, давай, присаживайся к нам! — весело поддержал его Навкратий.

— Это мой брат, Абсалом, — сказал Кесарий, обращаясь к Василию. — Разве ты не помнишь?

— Они с Абсаломом, как мы с Хрисафом! — заметил Навкратий. — Молочные братья.

— Я знаю Абсалома, — кивнул Василий.

— Матушка! — воскликнул Кесарий, стремительно вставая из-за стола.

Он обнял и расцеловал маленькую диакониссу, а потом расцеловал кормилицу и спутницу-рабыню Нонны Мирьям. После взаимных сыновних и материнских нежностей Нонна с рабыней отошли к Эммелии, а Кесарий вернулся к столу, еще раз настойчиво позвав с собой Салома.

Салом осторожно сел к столу, теребя в смущении бороду. Эммелия уже распорядилась — ему тоже подали курицу с оливками.

— Абсалом, ты, несомненно, грамотен. Ты бы мог стать чтецом, — сказал вдруг Василий. — Нам нужен чтец.

Салом невесело улыбнулся и покачал головой.

— Перестань, Василий, — вдруг резко одернул брата Навкратий с такой интонацией, что на лице пресвитера впервые за весь вечер появилась тень смущения.

— Я… пойду, хозяин? — в наступившей тишине спросил Салом.

— Нет, ты останешься, брат, — громко ответил Кесарий.

Василий тем временем разложил на скатерти маслины и виноградины.

— Вот это — Каппадокия, — начал он вдруг, ни к кому не обращаясь, и обвел черенком ложки воображаемую границу на скатерти.

— Это — Кесария Каппадокийская, — он положил виноградину на севере. — А это Арианз.

— Родина Кесария! — мечтательно протянул Рира, уже принявший прежний цвет. — Тоскуешь ли ты по ней, о архиатр Нового Рима? Благословенная деревенская тишь… коровники, свинарники, поселяне, соседи-сплетники…

— А это — Сасимы, — продолжал Василий, привычно не обращая внимания на реплики брата.

— Это наш местный Новый Рим, — продолжал Рира. — Кафедра настолько хороша, что в епископы на нее не сыскать ни ариан, ни василиан. Всех смиряет ее высота, все отказываются, сознавая свое недостоинство!

— Вот эти кафедры — наши, — продолжал Василий, раскладывая дюжину крупных, светлых виноградин. — А эти — он разложил другую дюжину темных, — арианские. Если бы ты, Кесарий, стал хотя бы пресвитером, то мы бы отбили многие кафедры у ариан.

— Ты же в епископы меня звал, — заметил Кесарий.

— Не все сразу, о Кесарий, — заметил Рира. — Сначала — в пресвитеры, потом — в епископы.

— Ты станешь епископом, брат? — оживился Абсалом. — Как хорошо! Ты вернешься домой…

— Саломушка, — ласково сказал ему Кесарий, — я не вернусь…

Они не слышали взволнованные голоса трех женщин в соседней беседке:

— Ах, хозяйка! Посадил моего Салома за стол! Как свободного! Как благородного! Ах, госпожа Нонна! Ах, что теперь будет!

— Мирьям, успокойся же! Видишь, и Хрисафий сидит рядом с Кратом!

— Хрисафий — вольноотпущенник, а Салом — раб! — рыдала Мирьям. — Госпожа, скажите господину Александру, пусть не сажает Салома рядом с собой за стол! Мар Григорий узнает, мар Григорий убьет Салома!

— Мар Григорий не узнает об этом ни от кого, если ты сама ему об этом не скажешь, Мирьям! — сердито проговорила маленькая женщина в покрывале диакониссы. — Как же так, — взволнованно обратилась она к подруге, — как же так, Эммелия? Военный архиатр… и мы ничего не знали, ничего! Вот так с ним всегда! Ах, какой он скрытный, Александр! Не сказал, что идет на войну. А Горгония, я уверена, знала все. Бессовестная! Ничего мне не сказала! Чтобы я не волновалась, вот так она говорит всегда… а я все равно волнуюсь, я чувствовала, что он — не в Новом Риме!

— Нонна, я думаю, что Александр и Горгония были правы, что скрыли все от тебя… но отчего ты не позовешь сына и вы не поговорите наедине?

— Я хочу, чтобы он посидел спокойно, поговорил с твоими мальчиками, с Саломом… — покачала головой Нонна. — Как Рира? Как твой Василий? Я вижу, он вернулся.

— Ох, Нонна, — покачала головой в свою очередь Эммелия. — Василий убьет себя. Собственно, он это и делает — каждодневно убивает себя для блага церкви. Если прав Ориген, и души нисходят в тела, то душа Василия явно ошиблась в выборе тела. Им бы с Кратом поменяться…

Эммелия вздохнула.

— А как себя чувствует Келено? Как носит первое дитя свое?

— Слава святым мученикам, неплохо. Конечно, Рира не так внимателен к ней, как бы мне того хотелось. Ведь это совершенное особое время… ожидание первенца… Помню, когда я носила Феклу… то есть Макрину, мир для меня стал удивительным, несказанно радостным… Говорят, что мужчинам этого понять не дано, но мой Василий все понимал… Ах, Нонна! Как мне его не хватает!

И высокая женщина в трауре склонилась на плечо маленькой диакониссы.

… А тем временем Василий, раскрасневшийся и увлеченный, рассказывал сидящим за столом о своих планах, передвигая виноград и маслины. Хрисафий тронул за плечо Абсалома, сидевшего подле Кесария неподвижно, с неестественно выпрямленной спиной.

— Пойдем, Салом, посмотрим, что за чудесный сад у госпожи Эммелии!

Салом с готовностью вскочил.

— Не уходи, Саломушка! — сказал Кесарий, оборачиваясь к нему.

— Мы скоро придем, Кесарий, — ответил за раба-сирийца Хрисафий.

— … так вот, — продолжал Василий, — Василий Анкирский может перейти на нашу сторону. И это будет крупная победа.

— Василий Анкирский? — хохотнул Рира. — Он? На нашу сторону? Шутишь? Грезишь наяву? Сравнил его связи и влияние с твоими… ты меня прости, конечно… Я-то его хорошо знаю, я его лекции по медицине слушал. Он и врач к тому же.

— Я знаю это, — сказал Василий. — Я подчеркивал это в своих письмах и беседах. Он не может не видеть, что церковь больна и нуждается во врачевстве. Что касается нашей незначительности, то вывод здесь один: наше влияние должно расти, — твердо сказал Василий.

— Уж если Афанасий его перетянуть не смог, то тебе-то куда с Афанасием тягаться? — пожал плечами Рира.

— Я не понимаю, — перебил братьев Навкратий. — Вы там что, в церкви, теперь воюете, или все-таки истину никейскую отстаиваете? Что значит — «влияние должно расти», «перетянешь на нашу сторону»? Что это за интрижки придворные? Чуждо это духа Христова, брат, вот что я тебе скажу. А еще упрекаете Кесария, что он при дворе. Так он и не говорит никому, что он там церковь спасает и никейскую веру защищает.

— Ты неправ, Крат, — начал Василий терпеливо.

— Отчего это я неправ? — возмутился лесной отшельник. — Разве, если Василий Анкирский не перейдет в твой лагерь, то Сын Божий перестанет быть Богом и Единосущным Отцу?

— Не перестанет, — ответил Василий устало. — Не перестанет. Но тысячи простых людей, которые идут за Анкирцем и другими епископами, видя наши разделения, будут путаться, недоумевать и думать, что Сын — творение. И значит, сердце их не познает радости спасения, ибо спасение подается только Богом Живым, только тогда спасает Христос, когда может сделать нас богами. А если Он не Бог, как же тогда Он может дать нам то, чего не имеет? И от этой великой скорби и надо спасать простецов. Если иначе привить им более высокие мысли невозможно — то надо действовать не только по-голубиному, но и по мудрости змеиной.

— Дерзай, Василий! Каппадокийская кровь должна взять свое, — засмеялся Крат. — Недаром говорят, что змея умерла после того, как укусила каппадокийца!

— Итак, ты хочешь заставлять людей становиться никейцами. Но Христос призвал нас к свободе, — заметил молчавший Кесарий. — Что ты скажешь на это?

— Да, свободу церкви дал император Константин. И что сразу же произошло? Какие дрязги в церковном дворе начались? — парировал Василий.

— Они просто наружу выползли, — ответил архиатр.

— Люди, которые не привыкли к философии, а привыкли к палице начальника, не будут философствовать, а будут делать то, что велит начальник, — ответил Василий.

— Ты серьезно уверен в том, что Василий Анкирский изменит свое мнение о том, что Христос — не Бог, если вступит в твою партию? — поинтересовался Навкратий.

— Он не говорит прямо, как Аэций, что Христос — совершенно не Бог, что Он — творение, как одно из творений, и рождение, как одно из рождений.

— Что же он говорит тогда? Что Христос — частично не Бог? — ядовито заметил Рира. — Какой же частью?

— Глупец ты, Рира! — в сердцах бросил Василий.

— Нечего было ответить философу, и он стал уничижать брата своего, — скорбно заметил ритор. — А кто ты, что уничижаешь брата своего?

— Его рассуждения о Сыне, хоть и без слова «единосущный», близки к нашему, никейскому пониманию, — продолжал Василий, отвернувшись от Риры. — Он называет Сына «подобосущным». Нас вражда разделяет более, чем споры о единосущии Сына. Спор — это лишь предлог. И поэтому я сделаю все, чтобы прекратить эту вражду.

— Блаженны миротворцы, — нараспев проговорил Рира.

— Не кощунствуй! — вскричал Василий.

— Не злись! — ответил ритор. — Недостойно философа и пресвитера. А я уже человек для церкви потерянный.

— Да у нас дома вражда, а ты все церковь спасаешь, — добродушно заметил отшельник. — Лучше бы разобрался в делах домашних… а то правда, Фекл… Макрину жалко…

— Возвращайся из леса, помогай Макрине — кто тебе мешает? — предложил Василий, и на его щеках появились красные пятна.

— А ты?

— А я вижу, что мир стонет, увидев себя арианским! — вскричал Василий, захлебываясь словами. — Философы отняли у людей надежду. «Иисус — не Бог»! Вот что они проповедуют! Это старая эллинская басня о том, что к Богу нет никакого пути. И я не позволю, чтобы эта басня овладевала сердцами людей, повергая их в печаль и отнимая у них надежду! Я положу этому конец — чего бы мне это ни стоило! И если для этого надо привлечь на сторону никейцев Анкирца — то это должно быть сделано!

Василий ударил кулаком по столу, и виноградинки разлетелись по сторонам. Он закашлялся и примолк, потом продолжал тише:

— Борьба с арианским безбожием — это не только проповеди, это не только споры с Евномием, не только уяснение того, что есть сущность и что есть ипостась в Троице.

Василий снова закашлялся и долго не мог вымолвить ни слова, взмахивая руками, словно хотел взлететь.

— Осторожнее! — привстал со своего места Кесарий. Но Василий уже сделал небрежный жест и, проронив: «Пустяки!», откинулся на подушки.

— Так что же есть сущность, усия, и что есть ипостась, Василий? — примирительно спросил Навкратий. — Вот в Никейском Символе сказано, что Сын рожден из сущности Отца. А теперь вы с Григорием что-то напридумывали про ипостаси.

Василий, все еще переводящий дыхание, помахал рукою, как ритор, призывающий слушателей к молчанию.

— Сущность у Отца, Сына и Духа общая. О них следует мыслить не так, что они — «иное» и «иное», но что они — Иной и Иной. И такое различие и зовем мы ипостасью, — хрипло сказал он наконец.

— Понятно, — сказал Навкратий. — Всегда я недолюбливал Аристотеля. То ли дело, например…

— … Аристофан[157], — подсказал Рира.

— Да ну тебя, вомолох! — рассердился отшельник-геракл. — Хрисафий, вот скажи… Куда он делся?

— Они ушли с Абсаломом, — проронил Кесарий.

+++

— Видишь, Салом, как выросли деревья? — говорил Хрисафий высокому смуглому рабу в длинном хитоне.

— Да… большие… Время быстро идет.

— Я так и подумал, что тебе неловко за столом, Салом.

Молодой сириец промолчал, покусывая бороду.

— Я часто думал о тебе, Саломушка, — говорил Хрисафий. — Вот так — просыпаюсь ночью, и думаю, думаю… Мне-то просто — у меня и отец — раб, и мать — рабыня, а у тебя…

— У меня мать — рабыня, — кивнул Абсалом. — А я — раб мар Григория. Так тому и должно быть…

Он дернул себя за бороду, вырывая прядь мягких, волнистых волос.

— Нет, не должно, — сказал Хрисафий, и оба смолкли.

— Постой! — встрепенулся вдруг Абсалом, — а ты как узнал про… про все это? Кто тебе рассказал?

— Да тут ведь и рассказывать ничего не надо, — невесело улыбнулся Хрисафий. — Я знаю, это семейная тайна мар Григория… Но все, кто видят рядом тебя и Кесария, понимают… Ведь Кесарий очень похож на отца.

— Сандрион — удивительный, — вдруг заговорил Абсалом с жаром. — Он всегда был такой… такой…

— Почему — был? — удивился Хрисафий.

— Ты думаешь… — с надеждой произнес сириец, — ты думаешь, он — не изменился?

— А чего это ему меняться? — еще больше удивился Хрисафий. — Наоборот! На службе у кесаря Кесарий проявит все свои наилучшие качества, — и он засмеялся неожиданно получившейся игре слов.

Абсалом тоже улыбнулся, но его улыбка была грустной.

— Послушай, а ты ведь расстроился, наверное, из-за слов Василия? Когда он тебя в чтецы звал? Он забыл, что ты раб. Думал, что ты давно уж вольноотпущенник… как я. Я ведь тоже молочный брат хозяйского сына, таких часто отпускают на свободу. Вот и Василий своего молочного брата Дорофея отпустил, тот у него в Кесарии Каппадокийской за домом следит, и в церковных делах — правая рука. Он его пресвитером хочет сделать. Господин Рира поэтому и злится, что Василий его под начало бывшего раба отправил, когда тот чтецом стал… А ведь ты прекрасным чтецом был бы. Конечно, я понимаю, что ты расстроился.

— Не расстроился я, — пожал плечами Абсалом, но его точеный рот словно свело судорогой. — Нет, — еще более твердо произнес он. — Я бы в чтецах по коняшкам своим скучал.

— Послушай, Салом, — задумчиво начал Хрисафий, — послушай — а может, это действительно хорошая мысль? Василий поговорит с мар Григорием, тот ведь его уважает очень! И Григорий-старший даст тебе вольную, чтобы ты смог стать чтецом? Я думаю, стоит поговорить с Кратом, а он уже скажет Васил…

— Хрисаф, — Абсалом остановился на тропе средь миртовых кустов, и луна освещала его высокую жилистую фигуру, — Хрисаф, спасибо тебе… Но…

Он устало вздохнул и ссутулился.

— Мар Григорий никогда не даст мне вольную… Мне сейчас в вашу церковь надо зайти, помолиться, — добавил он.

— Я так и понял, так и понял, — закивал Хрисафий. — Вот, я тебе корзиночку собрал.

Хрисафий велел сирийцу подождать, свернул в кухню и вынес Салому большую тяжелую корзину.

— Они, поди, проголодались. Ну, Крат еще вечером к ним заглянет, узнать, как да чего.

Салом оторопело смотрел на Хрисафия.

— Да не волнуйся, никто ничего не узнает. Крат Макрину очень любит, он всегда на ее стороне, — заверил его лесной сподвижник Навкратия.

+++

Салом стоял под дверью кельи и не решался постучаться.

— Я ведь знатная девица, мой отец в самом Новом Риме у императора при дворе стихи пишет, — говорила Дионисия. — Не веришь? Я, когда по отцовскому имению ночью хожу, неприметная, то все деды-прадеды ко мне слетаются. Говорят, молись, Дионисия за нас, мы столько людей замучили, запытали, бичами забили да распяли.

Салом за дверью перекрестился. Очевидно, то же самое сделала и Макрина.

— Кто же они? — спросила шепотом собеседница Дионисии.

— Люди римские знатные. Они рабов своих убивали. Прадед мой одного раба-сирийца, что побег другим подстроил, распял на виду у всех, тот почти неделю мучился, сильный был. И вот теперь прадед мой говорит мне — помоги мне, мучаюсь страшно. А сириец тот в раю, с другим Сирийцем, тоже распятым, ходит и беседует. Я говорю — так ты их попроси, что меня просишь. А он мне — не могу их просить, стыдно мне и страшно. А у самого голова черная-черная, язык распухший… вестимо, в земле живет столько лет…

Дионисия вздохнула.

— Я птицей хочу быть. Птичкой вот взяла бы и полетела… Нет, не бойся, я из оконца-то не выпрыгну, рук на себя не наложу… Я тебе тайну скажу — я Салому вот это украшение свое с птичкой на виноградной лозе хочу подарить, когда улетать соберусь. Ты проследи. Салома не любят, он не такой, как все… Ты люби его, пусть он тоже тебе как мне, брат будет!

— Хорошо, Дионисия, — согласилась Фекла.

— Вот, крестит он пусть меня, я согласна, — сказала Дионисия. — Христос тебя исцелил, знак мне дал, что принимает меня. И буду я его дочерью, буду птицей его, полечу над ойкуменой, крылом взмахну, и прадед мой тогда того Сирийца главного о прощении попросит, страх его отниму я крылом своим серебряным.

Она засмеялась.

— Салом за дверью стоит, думает, я не знаю, — шепнула она.

Салом опустил корзину на пол, три раза постучал в дверь условным стуком и весело сбежал вниз по лестнице.

— Ну вот, теперь ушел, — Дионисия приоткрыла тяжелую дверь, свет луны упал на узкую лестницу и на стоящего внизу, улыбающегося во весь рот Салома.

— Саломушка! — засмеялась Дионисия. — Такие вот мы с тобой двойняшки, рабские детки от знатных отцов… Птицы с крылами серебристыми!

Салом хотел вновь взбежать по узкой скрипучей лестнице, но Дионисия со смехом закрыла тяжелую дверь на три засова — эхо от ударов протяжно отдалось под сводами церкви.

+++

Был поздний вечер, а застолье в саду Эммелии все продолжалось.

— «Из бесчисленных зол, рассеянных по Элладе, нет горшего, чем порода атлетов!»[158] — декламировал Навкратий.

— Надо же, Крат Еврипида прочел, — заметил Рира. — Никогда бы не подумал!

— Вот это и заставило меня задуматься, — продолжал Навкратий свой рассказ. — Конечно, как вы знаете, я был знаменитым атлетом. В Неокесарии на моей двери всегда висели свежие венки от почитателей, за мной ходили толпы восторженных юношей…

— … и девиц, — добавила Эммелия. — Не лучшей, замечу, репутации. Ах, если бы только ваш отец был жив…

— Да что ты, мама, опять начинаешь, — добродушно сказал Крат. — Ну… и девиц, куда же без них, конечно! Папа, кстати, всегда одобрял мои занятия в палестре! И вот, я стал рассуждать так. Атлеты, думалось мне, не учатся жить по-настоящему. Разве могут люди, которых держат в рабстве их челюсти и желудки, прибавить что-нибудь к отцовскому наследию? Они не сумеют и приспособиться к бедности, ведь атлеты не учились мудрости, и переход от довольства к стеснению выше их сил.

Рира в изумлении отложил ложку и сидел, с открытым ртом глядя на брата.

— Клянусь Гераклом, Крат! — прошептал бывший чтец. Эммелия строго покосилась в его сторону.

— Не менее порицаю я эллинский обычай сбиваться в кучу вокруг атлетов: своими вниманием люди поддерживают эти негодные забавы, чтобы лучше потом пообедать, — продолжал Крат. — Человек отличился в борьбе или беге, он ловко метнул диск, свернул другому челюсть — венец ему! А в чем была его заслуга перед отечеством — и земным, и небесным? — Крат строго оглядел возлежащих за столом. — Да я, когда атлетом был, почти снов не видел, что есть признак души скотоподобной. И что скажу? Сколько не тренируйся, не превзойдешь в силе быка или льва. У них это от природы. А человек для другого предназначен.

Хрисаф молча кивнул, показывая всем видом, что полностью разделяет мнение хозяина.

— А я думал, что ты из атлетов ушел, когда статую в банях Неокесарии поставили не тебе, а Гиппократу из Понта, — заметил словно невзначай Рира. — Наверное, перепутали — ты Крат, и он — Крат… Бывает!

— Это несправедливость! — ударил кулаком по столу Навкратий, побагровев. — Я выиграл все состязания, а он просто дал взятку городскому совету и пообещал починить городскую канализацию! Хитрец!

— Хозяин, не горячись, — подал голос Хрисафий. — Ты же сам говорил, что после этого познал суетность атлетических ристалищ. Тем более, что лучше претерпеть несправедливость, чем ее сотворить самому, как знает всякий философ.

— Как это ты не продал свое имение и не пообещал городскому совету перестроить старый гимнасий! — заметил Рира. — Нет у тебя агонального духа, чтобы сражаться до конца!

— Это имение Макрины, ты что, как бы я его продал? — серьезно и удивленно проговорил Навкратий.

— Ну да, она за ним следит, налоги кесарские платит, а ты в лесу сидишь, — сказал Рира.

— Все философы, как один, признают, что атлетические занятия бесполезны, — тихо и твердо произнес Василий. — И из врачей никто этого не похвалит. Правда же, Кесарий? Но объединение церкви — наша насущная задача, и вот что я еще скажу…

— Ты, Василий, лучше бы поел, а не строил планы завоевания Каппадокии и всей ойкумены, — перебил брата Навкратий, не дав ответить столичному архиатру.

— Я ем, — кратко отвечал ему тощий пресвитер.

— Василий, а ты ешь акриды? — вдруг поинтересовался заскучавший было Рира. — Я бы наловил их тебе! Это очень постно — жуков всяких вкушать.

От неожиданности Крат закашлялся и отвернулся от стола, силясь проглотить то, что было у него во рту.

— Григорий, я уже объяснял тебе не раз, что акриды — это не жуки. Это сладкие медовые лепешки, — с достоинством ответил Василий.

— Ха-ха-ха! — закричал ритор. — Кто же, по-твоему, пек Предтече эти лепешки в пустыне? Мама ему, думаешь, приносила, как нашему Крату? Как ты считаешь, Кесарий?

— Отчего же ты, Василий, думаешь, что Предтеча не мог питаться сушеными акридами? — поинтересовался Кесарий.

— Потому, что это нечеловеческая пища. Это ошибка переписчика, — начал разъяснять Василий. [159]

— Хитро ты вывернулся, Василий — лишь бы саранчу не есть! — захохотал Крат.

— Где бы нам найти такого переписчика и заслать его в стан к арианам, чтобы без йоты «омиусиос»[160] писали? Тогда бы церковный раскол прекратился бы, наконец! — мечтательно вздохнул Рира.

— Церковный раскол иначе надо преодолевать, — резко ответил Василий.

— А как? — с простодушным видом вопросил ритор.

— Будешь помогать мне в делах церковных — поймешь! — отрезал Василий.

— Кстати, кочевые племена в пустынях до сих пор едят сушеную саранчу, — продолжал Кесарий, как ни в чем не бывало. — Мой друг Мина, египтянин, с которым мы вместе учились в Александрии, мне рассказывал — а он видел это сам.

— Видишь, Василий? Своими глазами люди видели! — с несказанным удовольствием произнес Рира. — А ты уже и в Писании ошибки искать начал. Возгордился ты — и падешь, словно Вавилон, падением великим…

Василий открыл рот, но его ответу не суждено было прозвучать.

По тихому ночному саду разнесся шум и гомон, точно в имении Эммелии внезапно разместился восточный базар средних размеров.

— Что это такое, сын мой? — спросила гневно она сама, словно выросшая внезапно у пиршественного стола, указывая на толпу людей в полосатых грязных хитонах, весело располагающихся перед домом на цветочных клумбах, где еще утром рабы проводили тщательную прополку. — Ты снова объединяешь церковь? Это ты их позвал?

Рира закатился хохотом и откинулся на подушки. Навкратий с философским видом опираясь на стол, по-прежнему продолжал спокойно отправлять в рот одну маслину за другой. Кесарий быстро встал и, присмотревшись к толпе оборванцев в полосатых хитонах, сказал:

— Это сирийцы. Не волнуйтесь, тетя Эммелия, я сейчас расспрошу, что им надо.

— Как их только рабы-привратники пропустили, интересно? — заметил задумчиво Навкратий.

— С такими хозяевами — что уж от рабов ожидать! — в сердцах прорекла Эммелия. — Лентяи! Макрина на вас трудится, а вы живете в свое удовольствие — что первый, что второй, что третий!

— Макрине Ватрахион помогает, мама, — сказал Рира, целуя разгневанную Геру.

— От нее он только и может чему-то полезному научиться! — оттолкнула Гера-Эммелия несчастного Риру, как малютку Гермеса.

— Да, бриться она его тоже научит, как только время придет, — заметил Василий не без сарказма.

— Что у меня за дети! — вздохнула несчастная вдова.

— Усынови Кесария, мама? — предложил Рира. — Он бы тебя радовал ежечасно.

— С удовольствием! — ответила ему Эммелия, сделав такое движение, словно хотела дать сыну подзатыльник, но сдержала руку на полпути.

— Вот он идет, скорый на ногу и язык Гермес-истолкователь! — сказал Крат. — Ну, что скажешь, Кесарий?

— Это действительно сирийцы, — невозмутимо ответил Кесарий.

— О, сирийцы! — обрадовался Рира.

— Они пришли к Василию, — еще более хладнокровно продолжил архиатр.

— Василий!.. — загремела Гера-Эммелия.

— Я не звал их! — немного испуганно ответил ей старший сын.

— Звал, не звал, а вот они, пожалуйста! — сурово указал Рира на лохматых и бородатых смуглых людей, рассаживающихся на траве. — Они обрели в тебе Моисея и теперь разбивают стан. Жить будут здесь, прямо в нашем саду.

— Замолчи, Рира, — устало сказала Эммелия. — Кесарий, дитя мое, ты поговорил с ними? Чего они хотят?

— Они хотят видеть Василия. Они пришли для этого из самой Эдессы. Старшего — вот того, который атлетического сложения, — зовут мар Йоханнан. Он хочет держать к тебе слово, Василий. Ты позволишь?

Пресвитер, закусив губы, кивнул, потом какая-то догадка пришла к нему в голову, и он спросил:

— Они разве знают по-гречески?

— Нет. Но я буду переводить, — успокоил его Кесарий. — Ну что, велишь им начинать?

— Да, — ответила за Василия Эммелия. — Пусть все это побыстрее закончится! Святые мученики! Кого у нас только не было! Правда, я думала, что хуже ариан из Лидии никого уже не будет… но вот это…

Сирийцы, улыбаясь, несколько раз все вместе и порознь поклонились в ее сторону.

— Бедные! — сказала подошедшая Нонна. — Они так и шли пешком из самой Эдессы, Александр? Где Абсалом? Мирьям, позови Абсалома! Пусть поговорит на родном языке!

Мирьям стояла тут же, сияя от счастья.

— Из Эдессы? Я тоже из Эдессы! О, госпожа Нонна, позвольте и мне с ними поговорить — может быть, они расскажут мне о моем дяде Йоханнане — жив он или уже нет…

— Йоханнан? Их предводителя же так зовут! Это не твой ли дядя, Мирьям? — приветливо спросила Нонна.

— Насколько я понимаю, их через одного зовут Йоханнанами, — сумрачно заметил Рира.

Мирьям, несмотря на то что мар Йоханнан не оказался ее дядей, повторяла плача от счастья:

— Где же Салом? Он совсем, совсем разучился говорить по-сирийски!

— Ничего подобного, Мирьям, мы с ним сегодня по-сирийски уже говорили, — утешил ее Кесарий и направился к старшему сирийцу. После того как они обменялись несколькими словами, вся пестрая толпа загалдела:

— Шлама! Шлама алейкун![161]

— Это они так здороваются, — важно пояснил Рира Келено и Феозве, усаживающимся на принесенных рабами табуретах, как в театре — поближе к сцене. — Сейчас Кесарий будет с ними по-сирийски говорить.

— А Спаситель с учениками тоже по-сирийски говорил, правда, Григорий? — спросила Феозва, затаив дыхание.

— Да, его еще арамейским называют… — ответил Рира. — Господь наш взял себе все самое худшее…

— Григорий, а ты и арамейский знаешь? — восторженно спросила его молодая супруга.

— Немного, — слегка зардевшись, соврал Рира.

— Мир тебе, о великий светильник Церкви! — начал переводить Кесарий речь старца Йоханнана.

— И тебе мир, — ответил Василий, вставая.

Эти слова, после того как были переведены Кесарием, вызвали сильное оживление среди сирийцев, и они начали вразнобой кланяться в сторону Василия. Когда поклоны стали заканчиваться, то Рира тоже встал и поклонился. Среди сирийцев прокатилась новая волна оживления и поклонов.

Тем временем Мирьям успела подать Эммелии ароматической воды, «чтобы госпоже не стало дурно».

— До наших краев дошла весть о твоем благочестии, твоих постах, твоих молитвенных бдениях и многих трудах по созиданию церкви, — продолжал переводить Кесарий с совершенно бесстрастным лицом и добавил: — Ты не хочешь подойти к нам поближе, а, Василий?

Василий заколебался.

— Какие они все-таки милые, простые люди! — заметила Эммелия, обращаясь к Нонне. — Надо приказать рабам, чтобы баню истопили… и пусть бы они заодно свою дорожную одежду постирали… хотела бы я знать, есть ли у них с собой перемена одежды, или нет?

— Ядайка кашишин к-напатэ б-леля![162] — изрек мар Йоханнан.

— …твой голос, разносящийся по вселенной, подобен рыканию царственного льва, а руки твои, простертые в молитвах — как столп огненный…

— А ноги — как халколиван, — добавил Рира. — Василий, мне темно, я свой кубок не вижу, посвети!

Феозва и Келено прыснули, закутавшись в покрывала. Василий кинул на ритора яростный взгляд.

— О, горе мне, человеку с нечистыми устами! Кого ежедневно видели глаза мои! Дивен и чуден ты, брат мой! — продолжал Рира к пущему веселью жены и сестры.

— Кесарий, нельзя ли сказать мар Йоханнану, чтобы он поскорее переходил к делу? — сказал Василий.

— Нет, было бы очень невежливо его перебивать. Это только пока еще вступление, — ответил Кесарий.

— Тогда… тогда не надо все это так подробно переводить, — почти попросил Василий.

Кесарий сделал вид, что не расслышал.

Тем временем Хрисаф разыскал и привел Абсалома. Хрисаф сел подле Крата, а Абсалом как-то сразу слился с толпой сирийцев, благочестиво слушающих своего предводителя.

— О, кормчий и парус церкви! О, крылья большого орла, данные ей! — продолжал переводить безжалостный Кесарий. — Мы услышали, что не все разделяют твое рвение к единству в никейской вере, и долго рыдали, наложив на себя пост и одевшись во вретище. А потом мы решили посетить тебя, чтобы укрепить дух твой!

— Дух, и верно, от них весьма крепкий, — заметил Навкратий.

— Александр, дитя мое, — сказала Нонна, — спроси их, пожалуйста, не желают ли они с дороги в баню.

— Василий, ответь им что-нибудь приветливое и предложи им баню! — потребовала Эммелия.

— Подойди же к нам поближе, Василий, не смущайся! — повторил Кесарий, делая пригласительный жест.

Василий медленно, шагом человека, идущего на казнь, приблизился к мар Йоханнану и проговорил:

— Мир тебе, отче!

Огромный, отдаленно похожий на Навкратия, сириец зашевелил густыми бровями, издал ликующее восклицание и, как каппадокийский бурый медведь, начал мять тощего пресвитера в своих объятиях.

К нему быстро присоединились другие сирийцы, которые целовали Василия и хлопали его по спине.

Наконец, не без помощи Кесария и Абсалома, Василий высвободился и, все еще переводя дыхание, вымолвил:

— Мне весьма дорога ваша дружба и поддержка, о братия! Позвольте мне предложить вам баню с дороги, а потом мы разделим нашу трапезу и преломим хлеб!

После этих слов, переведенных Кесарием, в стане сирийцев произошло замешательство. Потом мар Йоханнан скорбно воздел руки и проговорил что-то, а все сирийцы воодушевленно закивали и зацокали языками.

— Что они говорят, Кесарий? — тревожно спросил пресвитер.

— Они поклялись не мыться до победы никейской веры, — сообщил Кесарий.

— Нет, это уже слишком! — воскликнула Эммелия.

Бородатый сирийский атлет с интересом посмотрел в сторону заговорившей женщины. Кесарий что-то сказал ему, и он начал усердно кланяться в ее сторону, а за ним и все его сородичи.

Эммелия сдержанно поклонилась в ответ и, подойдя к ним, продолжила:

— Думаю, что в знамение вашего дружества и братства, а также ради радости встречи, вы должны отменить столь неразумный обет!

Кесарий странно долго переводил ее слова, и мохнатые брови на лице главного сирийца то сдвигались, то раздвигались. Потом мар Йоханнан обернулся к остальным и заговорил на своем странном гортанном наречии. После его слов на лужайке перед домом Эммелии воцарилась тишина, сменившаяся затем нестройным гомоном, потом все снова стихло. Сириец низко поклонился Эммелии и разразился пространной речью.

— В двух словах, тетя Эммелия, ради братской любви и ваших великих добродетелей, как матери Василия и образца для всех жен в ойкумене, они пойдут в баню, — сказал Кесарий.

Предыдущая главаГлава 21 из 50Следующая глава