К книге
Всё об ОрсинииДругие рассказы. Глоток воздуха
100%
Другие рассказы. Глоток воздуха
49

Перевод И. Тогоевой

Это волшебная сказка. Люди стоят под легким падающим снежком. И что-то светится и слегка дрожит, издавая серебристый звон. Глаза сияют. Голоса поют. Люди смеются и плачут, пожимают друг другу руки, обнимаются. И что-то светится и слегка дрожит. Они живут долго и счастливо. А снег все падает на крыши домов, заметает парки, площади, реку.

Это старая история. В некоем царстве, в некоем государстве жил в своем дворце добрый король. Но страну его заколдовали. И хлеба сгорали на корню, с деревьев в лесу опадали листья, и все вокруг сохло и погибало.

Это камень. Обыкновенный булыжник, каким вымощена наклонная площадь перед старой крепостью с красноватыми стенами и почти без окон, которая называется дворец Рух. Площадь вымостили брусчаткой почти триста лет назад, и с тех пор по этим камням прошло множество ног – босых и обутых, маленьких детских ножек, и подкованных лошадиных копыт, и солдатских сапог, и колеса все катились и катились по этой площади, колеса повозок, тележек, карет, мягкие шины машин, гусеницы танков. И разумеется, по ней то и дело пробегали собачьи лапы. Бывали на площади и кучки собачьего дерьма, и кровь, но и то и другое смывала вода, выплеснутая из ведер, или льющаяся из шланга, или упавшая с неба в виде дождя. Говорят, нельзя полностью смыть с камня кровь, как нельзя и пропитать ею камень; она не оставляет следов. Часть брусчатки на нижнем краю площади Рух у входа на ту улицу, что ведет через старый Еврейский квартал к реке, раз или два разбирали на баррикады, и некоторые камни даже обнаружили, что умеют летать, но летали они недолго. Вскоре их вернули на прежнее место или заменили другими. Им, впрочем, это было совершенно безразлично. Человек, в которого попал летящий камень, падал как камень рядом с тем камнем, который его убил. Человек, которому прострелили голову, падал, и его кровь заливала этот камень, а может, и другой, камням-то все равно. Солдаты смывали кровь водою из ведер, тех самых ведер, из которых пили их лошади. А через некоторое время шел дождь. Потом снег. Колокола вызванивали время: часы, Рождество, Новый год. Танк остановился, давя камни своими гусеницами. Казалось бы, после такой тяжелой громадины должен остаться след, но на брусчатке не осталось ни единой отметины. И только ноги, босые и обутые, за столько веков стерли камни, пусть не до гладкости, но до своего рода мягкости, так что те стали как кожа. Ничем не запятнанный, не несущий никаких следов, равнодушный, камень действительно приобрел качество вещи, которую жизнь очень долго носила, точно одежду. Так что это весьма могущественный камень, и тот, кто на него наступит, может полностью перемениться.

* * *

Это правдивая история. Она вошла, открыв дверь ключом, и окликнула: «Мам? Это я, Фана». И мать из кухни их большой квартиры крикнула: «Я здесь!» И они обнялись, встретившись в кухонном дверном проеме.

– Идем же, пошли скорей!

– Куда?

– Сегодня же четверг, мама!

– Ах да, – сказала Брюна Фабр, отступая к плите и совершая неясные жесты, словно защищающие эти кастрюли, посудные полотенца и половники.

– Ты же сама сказала!

– Но сейчас уже почти четыре…

– Мы вполне успеем вернуться к половине седьмого.

– Мне еще нужно прочитать тесты для продвинутых…

– Ты должна пойти, мама! Должна. Ты сама увидишь!

Только каменное сердце способно сопротивляться этим сияющим глазам, этим уговорам, этому уверенному тону…

– Идем же! – снова сказала дочь, и мать, ворча, пошла за ней.

– Только ради тебя, – сказала она уже на лестнице.

А в автобусе еще раз повторила:

– Только ради тебя. Мне это не нужно.

– Почему ты так говоришь?

Брюна ответила не сразу; она смотрела в окно автобуса на серый город, обступавший их со всех сторон, на мертвое ноябрьское небо, мелькавшее меж крыш.

– Ну, видишь ли, – начала она, – до того как убили Кази, моего брата Казимира, я, наверное, могла считать, что настало мое время. Но я тогда была слишком молода. И слишком глупа. А потом Кази убили…

– По ошибке.

– Нет, не по ошибке. Они охотились на человека, который переводил людей через границу, и упустили его. Так что им осталось только…

– Доложить в Центральное управление хоть о чем-то.

Брюна кивнула.

– Ему тогда было примерно столько лет, сколько тебе сейчас, – сказала она.

Автобус остановился, и на этой остановке село сразу очень много народу, люди толпились в проходе.

– И с тех пор, вот уже двадцать семь лет, всегда все слишком поздно. Для меня. Сперва я была слишком глупа, а потом стало слишком поздно. Теперь твое время. Я свое упустила.

– Ничего, ты сама увидишь, – сказала Стефана. – И времени еще вполне хватит, чтобы завершить круг.

Это История. Солдаты стоят в ряд перед дворцом с красноватыми стенами, в которых почти нет окон; их ружья взяты на изготовку. И прямо на солдат идут по камням молодые люди и поют:

За ночью вслед придет рассвет,

Твой, о Свобода, день наступит вечный!

И солдаты стреляют из ружей. И после этого молодые люди живут долго и счастливо.

* * *

Это биология.

– Да где же все, черт побери?

– Сегодня четверг, – сказал Стефан Фабр и тут же взорвался: – Проклятье! – потому что цифры на экране компьютера опять начали прыгать и мигать. Стефан был в толстом свитере, поверх которого надел еще пальто и шарф, поскольку биологическая лаборатория отапливалась только с помощью переносного обогревателя, и если его включали одновременно с компьютером, то тут же вылетали пробки.

– Между прочим, есть программы, благодаря которым это можно сделать за две секунды, – заметил он, с мрачным видом колотя по клавиатуре.

Авелин подошел, глянул на экран и спросил:

– Что это?

– Сравнение молекул РНК. Да я на пальцах мог бы это быстрее сделать!

Авелин, лысый, щеголеватый, бледный, темноглазый мужчина лет сорока, прошелся по лаборатории и нервно заглянул в пухлую папку с отчетами.

– Не могу я руководить университетом, пока все это продолжается! – пробормотал он. – Вообще-то, я думал, что ты тоже туда пойдешь.

Фабр ввел в компьютер новые данные и спросил:

– Почему ты так решил?

– Потому что ты идеалист.

– Правда? – Фабр чуть отстранился от компьютера, потянулся, покрутил головой, разминая мышцы, и сказал: – Но я изо всех сил стараюсь не быть идеалистом.

– Реалистом стать нельзя, им нужно родиться. – Его относительно молодой собеседник сел на лабораторный табурет, долго изучал покрытую шрамами и пятнами поверхность рабочего стола и наконец заявил: – Все, все разваливается!

– Ты что, действительно так думаешь?

Авелин кивнул и сказал:

– Ты же слышал то сообщение из Праги.

Фабр тоже кивнул, но промолчал.

– И на прошлой неделе… И на этой… И в следующем году будет то же… Это как землетрясение. Сыплются камни… все рушится… Только что было здание, и вот его нет. Историю всегда кто-то делает. А потому я и не понимаю, почему ты здесь, а не там.

– Не понимаешь? Ты серьезно?

Авелин улыбнулся:

– Совершенно серьезно.

– Ну хорошо. – Фабр встал и принялся ходить туда-сюда по длинной комнате, говоря на ходу. Он казался довольно хрупким, волосы седые, но движения юношески живые, точные. – Значит, наука или политическая активность, или – или: выбирай. Я верно тебя понял? Выбор – это ведь тоже ответственность. Так что собственную ответственность я выбрал вполне ответственно. Я выбрал науку и отрекся от любой другой деятельности. Кроме ответственной научной деятельности. Они там могут менять правила сколько угодно; здесь же они менять правила не могут, а если попытаются, я окажу сопротивление. Вот оно, мое сопротивление. – Он шлепнул ладонью по лабораторному табурету и резко повернулся. – Я читаю студентам лекции. И когда я их читаю, то хожу взад-вперед, как сейчас. Итак. На чем основывается мой выбор. Я с северо-востока. Ты помнишь, что творилось в пятьдесят шестом на северо-востоке? У меня убили и деда, и отца. В шестидесятом я приехал сюда, в университет, а в шестьдесят втором моего лучшего друга, брата моей жены… Мы с ним шли по деревенскому рынку и о чем-то разговаривали, и он вдруг остановился, умолк… Его застрелили. Вроде как по ошибке. Хорошо, да? Он был музыкантом. Реалистом. Я чувствовал, что я в долгу перед ним, перед ними – понимаешь? Что я обязан жить осторожно, ответственно, делать все, что в моих силах. И самое большее, что я сумел сделать, – это создать вот это. – Он обвел рукой лабораторию. – Это у меня действительно неплохо получается. В общем, я по-прежнему стараюсь быть реалистом. Насколько это возможно в данных обстоятельствах, которые имеют все меньше и меньше отношения к реальной действительности. Но ведь это всего лишь обстоятельства. Те самые обстоятельства, при которых я делаю свою работу так тщательно, как только могу.

Авелин по-прежнему сидел на лабораторной табуретке, опустив голову. Когда Фабр закончил свой монолог, он кивнул, помолчал немного и спросил:

– Но хотелось бы все же знать: разве это реалистично – отделять обстоятельства от работы, как это делаешь ты?

– Почти столь же реалистично, как отделять тело от души, – ответил Фабр. Он еще раз потянулся и опять воздвигся перед компьютером. – Я хочу ввести данные этих серий в компьютер, – сказал он, и руки его легли на клавиатуру, а взгляд уперся в столбцы цифр, которые он вбивал. Минут через пять-шесть он включил принтер и заговорил, не оборачиваясь: – Слушай, Дживан, неужели ты это серьезно? Ты действительно считаешь, что все разваливается?

– Да. Я думаю, эксперимент закончен.

Принтер скрипел и щелкал, и они заговорили громче, чтобы слышать друг друга.

– Ты хочешь сказать, у нас?

– И у нас, и везде. Они это отлично понимают там, на площади Рух. Ты сходи туда. И увидишь. Подобное ликование возможно, пожалуй, только по случаю смерти какого-нибудь тирана или провала величайшей надежды.

– Или того и другого.

– Да, или того и другого, – согласился Авелин.

Принтер зажевал бумагу, и Фабр открыл крышку, пытаясь вытащить смятый листок. Руки у него дрожали. Авелин, протянув свои ловкие и спокойные руки у него за спиной, склонился к принтеру и, заметив уголок листа, застрявшего в щели, вытащил его.

– Скоро, – сказал он, – у нас будет «Ай-би-эм». «Мактошин». Мечта всей жизни.

– «Макинтош», – поправил его Фабр.

– Все можно сделать за две секунды.

Фабр снова запустил принтер и огляделся:

– Послушай, принципы…

Глаза Авелина как-то странно блеснули; казалось, они полны слез; он тряхнул головой и сказал:

– Слишком многое зависит от обстоятельств!

* * *

Это ключ. Он замыкает и отмыкает дверь в квартиру 2–1 дома номер сорок три на улице Прадинестраде в Старом Северном квартале города Красноя. Квартира отличная, всем на зависть; там есть кухня с кастрюлями, кухонными полотенцами, ложками и прочими необходимыми вещами, две спальни, одна из которых используется и как гостиная – там стоят кресла, полно книг, письменный стол завален бумагами. Кроме того, из окон этой квартиры открывается потрясающий вид на Мользен, что поблескивает в просвете между двумя соседними домами. Вода в реке сейчас какого-то свинцового оттенка, и над ней высятся голые черные деревья. В квартире никого нет и свет не горит. Уходя, Брюна Фабр заперла дверь ключом, висевшим на одном стальном кольце с ключом от ее кабинета в лицее и ключом от квартиры ее сестры Бендики в Заречье, бросила ключи в свою маленькую сумочку из искусственной кожи, уже порядком обтрепанную по углам, и защелкнула замочек. У дочери Брюны, Стефаны, ключ от квартиры лежал в кармане джинсов, привязанный к плетеному шнурку вместе с ключом от ее шкафчика в дортуаре G Краснойского университета, где она училась в магистратуре по специальности «Орсинийская и славянская литература» и писала диплом о поэзии раннего романтизма. Впрочем, свой шкафчик она никогда и не запирала. Женщины дошли по Прадинестраде до автобусной остановки на углу, через три дома от них, и сели там на автобус номер восемнадцать, который идет по бульвару Сеттентре из Северного Красноя в центр.

Зажатые множеством других вещей в тесноте дамской сумочки и в тесном и теплом кармане джинсов, ключ от квартиры и его дубликат лежат неподвижно, молча, всеми забытые. Единственное, что умеет делать ключ, – это отмыкать и замыкать дверь; это его единственная функция, его единственное предназначение; у него есть некая ответственность, но нет никаких прав. Он может запереть дверь или ее отпереть. Его можно найти или выбросить.

* * *

Это история. В некоем царстве, в некоем государстве в 1830-м, в 1848-м, в 1866-м, в 1918-м, в 1947-м, в 1956-м камни летали. Они летали по воздуху, как голуби, и людские сердца – да, и сердца тоже! – были тогда крылаты. То были годы, когда летали камни, взмывали ввысь сердца и пели молодые голоса. А солдаты брали ружья на изготовку, солдаты целились из винтовок, солдаты наводили пулеметы. Они были молоды, те солдаты. И они стреляли. И камни вновь ложились на землю, и голуби падали. Есть такой красный камень, который называется «голубиная кровь»; это разновидность рубина. Те красные камни на площади Рух никогда рубинами не были; выплесни на них ведро воды или дай дождю пролиться над ними, и они снова станут серыми как свинец, самыми обыкновенными камнями. И лишь иногда, в определенные годы, эти камни летали и превращались в рубины.

* * *

Это автобус. Он не имеет никакого отношения к сказкам, и в нем нет ничего романтического, это вещь, безусловно, самая что ни на есть реалистическая, хотя с определенной точки зрения, в принципе и даже на самом деле автобус в высшей степени идеалистичен. Городской автобус, набитый людьми, на городской улице, в одной из стран Центральной Европы, ноябрьским днем взял да и застрял. В чем дело? О господи! Эх, черт побери! Нет, автобус не застрял; и его двигатель, как ни странно, вовсе не сломался; он просто не мог ехать дальше. Но почему? Да потому, что перед ним стоял еще какой-то автобус, а дальше – еще один и прямо на перекрестке; такое впечатление, будто остановилось все движение на свете. Никто из пассажиров этого автобуса еще никогда не слышал слова «пробка» – этого названия экзотического недуга, которым страдает загадочный Запад. В Красное не так много частных автомобилей, чтобы они могли создавать уличные пробки, даже если их водители и знают, что это такое. Там, конечно, имеются и автомобили, и немало одышливых идеалистических автобусов, но единственное, что в Красное способно остановить транспортный поток, – это люди. Существует нечто вроде уравнения, суть которого за долгие годы доказали экспериментально, хотя, возможно, эти эксперименты и были недостаточно научными и объективными; тем не менее они давали неплохие результаты, отлично, надо отметить, документированные и подтвержденные повторными опытами: в этом городе не хватит людей, чтобы остановить танк. Даже в куда более крупных городах, что и было весьма доказательно продемонстрировано не далее как прошлой весной, не хватит людей, чтобы остановить танк. Однако их там вполне достаточно, чтобы остановить автобус, что они и делают. Не бросаясь на него в лоб, не размахивая знаменами и не распевая песни о вечном дне Свободы, а просто собираясь на улицах и тем самым мешая автобусу проехать; они основываются на том предположении, что водитель автобуса не обучен ни убивать людей, ни кончать жизнь самоубийством, и, основываясь на том же предположении – благодаря которому стойко держатся или падают в прах все крупные города, – люди не дают проехать и всем прочим автобусам и автомобилям, они и друг другу преграждают путь, так что, в общем, никто особенно никуда и не движется – в физическом смысле этого слова.

– Придется нам отсюда идти пешком, – сказала Стефана, и ее мать, прижимая к себе сумочку из искусственной кожи, испуганно воскликнула:

– Ох, Фана, это же невозможно! Ты только погляди на эту толпу! Что это они… Они что?..

– Сегодня же четверг, мадам, – сказал какой-то крупный краснолицый мужчина, стоявший рядом с ними в проходе.

Все между тем выбирались из автобуса, толкаясь и переговариваясь.

– Еще вчера я подъехала на целых четыре квартала ближе! – сердито сказала какая-то женщина, и краснолицый мужчина откликнулся:

– Ну, вчера! Сегодня-то четверг.

– Пятнадцать тысяч в прошлый раз было, – сказал кто-то, и кто-то другой высказал предположение:

– А сегодня тысяч пятьдесят будет!

– Нет, к площади нам ни за что не пробраться, даже, по-моему, и пытаться не стоит, – сказала дочери Брюна, когда они вместе со всеми вывалились из автобуса.

– Ты, главное, за меня держись и руки моей не выпускай. И ни о чем не тревожься, – заявила ей дочь, высокая, решительная молодая женщина, пишущая диплом о поэзии раннего романтизма, и покрепче ухватила мать за руку. – В общем-то, совершенно не важно, куда мы сумеем добраться, но хорошо бы все-таки показать тебе, что творится на площади. Давай попробуем. Попытаемся обогнуть здание почтамта и пройти задами.

Однако задами, похоже, пытались пройти все. Стефана и Брюна с трудом перебрались на другую сторону улицы, то и дело останавливаясь и пытаясь увернуться от столкновений, но все же, хотя и не слишком решительно, проталкивались сквозь толпу; затем, повернув как бы против течения, поспешно нырнули в какой-то почти пустой переулок, срезали угол, пройдя через мощеный двор на задах Центрального почтамта, и присоединились к еще более плотной толпе, которая медленно ползла по широкой улице, растекаясь во все стороны между домами.

– Вон он, дворец, видишь? – сказала Стефана; сама она уже видела его, потому что была выше матери ростом. – Он еще так далеко, что добраться туда мы сможем разве что благодаря осмосу.

И, решив положиться на осмос, они были вынуждены разъединить руки. Брюна сразу погрустнела и все повторяла:

– Это слишком далеко, здесь тоже вполне хорошо видно. Вон крыша дворца. Ничего ведь не произойдет, да? То есть я хочу сказать, неужели кто-то будет выступать с речью?

Думала она, правда, совсем не об этом, но ей не хотелось позорить своими страхами дочь, которой еще и на свете не было, когда камни на площади превращались в рубины. Да и говорила она очень тихо, потому что, хотя вокруг и была тесная толпа толкавшихся, толкаемых и как бы выдавливаемых на площадь Рух людей, они не особенно шумели, лишь негромко переговаривались самыми обычными голосами. И только время от времени откуда-то из тех рядов, что ближе к дворцу, доносились выкрики – громко звучало чье-то имя, и его подхватывало множество голосов, и оно начинало звучать громко и раскатисто, точно бьющиеся о берег волны прибоя. Затем толпа снова затихала, невнятно рокоча, как море в затишье меж набегающими валами.

Зажглись уличные фонари. Площадь Рух была освещена неярко; от старинных чугунных фонарей с двойными шарами-светильниками в воздухе разливался мягкий безмятежный свет. И в этом свете со сразу потемневшего неба на землю, кружась, падали маленькие сухие снежинки.

Снежинки таяли и превращались в капельки воды на коротких темных волосах Стефаны и на шарфе, которым Брюна обмотала свою светловолосую, коротко стриженную голову, чтобы не мерзли уши.

Наконец Стефана остановилась, и Брюна тут же вытянулась, стараясь хоть что-то разглядеть впереди. Они стояли на самом высоком краю площади, напротив старой аптеки, так что, вытянув шею, Брюне удалось разглядеть собравшуюся на площади огромную толпу; лица людей белели в сумерках, столь же бесчисленные, как падающие с неба снежинки. Однако в сгущавшейся тьме, среди усиливавшегося снегопада ей не было видно никакого пути назад, домой. Ей казалось, что она заблудилась в лесу. Дворец, в стенах которого тускло светились над толпой редкие окна, был погружен в молчание. Никто оттуда не выходил, и туда тоже никто не входил. Там заседало правительство; там была обитель власти, государственная силовая установка, пороховой склад государства, бомба. Государственная мощь была втиснута в эти старые красные стены и находилась там под давлением, копилась много лет и веков, так что если теперь она взорвется, то стены разлетятся тучей острых каменных осколков. А здесь, в сумерках на открытом пространстве, были лишь мягкие лица, сияющие глаза, маленькие мягкие девичьи груди, животы и бедра, защищенные только одеждой.

Брюна посмотрела вниз, на брусчатку и на свои ноги. Ноги у нее уже здорово замерзли. Надо было надеть теплые сапожки, но кто же знал, что пойдет снег, да и Фана все время ее торопила. Брюна чувствовала себя настолько несчастной – замерзшей, заблудившейся, одинокой, – что чуть не плакала. Она вздернула подбородок, закусила губу, потом стиснула зубы и выпрямилась, ощущая коченеющими ногами ледяные камни.

Послышался какой-то звук, разлетевшийся, как искры костра, и хрупкий, как крошечные снежные кристаллики. Толпа совершенно примолкла, лишь изредка по ней пробегала волна тихого смеха и шепота, и в воцарившейся тишине все продолжал звучать тот негромкий, непродолжительный, серебристый звон.

– Что это? – спросила Брюна, начиная улыбаться. – Зачем они это делают?

* * *

Это заседание комитета. Вряд ли вы захотите, чтобы я стала описывать заседание комитета, верно? Обычно он заседает по пятницам с одиннадцати утра в нижнем этаже Министерства экономики. Однако и в одиннадцать вечера в пятницу заседание продолжается, и за этим заседанием наблюдает множество людей, миллионы людей, а все благодаря тому иностранцу с телевизионной камерой, одноглазой, с длинным рылом объектива, которая мгновенно ловит и как бы всасывает в себя все, что происходит вокруг. Этот оператор уже давно поймал в объектив высокую темноволосую девушку, которая столь красноречиво выступает в защиту некоего решения относительно возвращения в столицу некоего человека. Но миллионы телезрителей так и не поймут ее доводов, ибо говорит она на своем родном, непонятном большинству людей языке и никто ее речь не переводит. Все видят лишь, как телекамера замирает на ее лице, всасывая его в себя своей вытянутой пастью.

* * *

Это история любви. Прошло еще два часа, и тот телеоператор давно уже ушел, а заседание комитета все продолжалось.

– Нет, послушайте, – говорила девушка, – это серьезно. Ведь именно в такие моменты и совершаются предательства. Свободные выборы – да, конечно, но если мы сейчас не заглянем хотя бы на шаг вперед, то когда же нам удастся это сделать? И кто это сделает? Страна мы или государство-сателлит, меняющее хозяев?

– Но вперед нужно двигаться постепенно, шаг за шагом…

– И ждать, когда плотина не выдержит и прорвется? Пороги нужно преодолевать быстро! И всем сразу!

– Но вопрос в выборе направления…

– Вот именно, в выборе, а не в бездумном следовании событиям.

– Но все события развиваются в одном направлении.

– Ну да, только направление у них обратное! Вот увидите!

– И к чему приведет развитие событий? К зависимости от Запада, а не от Востока, как и говорила Фана?

– Зависимость неизбежна… Нам нужно перестроиться, но не допустить оккупации…

– Черта с два ее не допустишь! Это будет оккупация с помощью денег, материализма, их рынков, их ценностей. Ты же не думаешь, что мы сможем выстоять против них? Что значит социальная справедливость по сравнению с цветным телевизором? Да мы эту битву проиграли еще до ее начала! Скажи, каковы наши теперешние позиции?

– Они такие же, как и всегда, и абсолютно непригодны для обороны.

– Он прав. Нет, серьезно. Мы действительно там же, где были всегда. И мы тут одни, больше никого нет. Другие нас нагнали на короткое время, поэтому мы можем действовать. Непригодная для обороны позиция – центр власти. Мы можем действовать. Сейчас.

– Чтобы противостоять цветным телевизорам? Как? Дамба прорвана! Поток товаров устремился сюда. Мы в нем тонем.

– Ничего, не потонем, если правильно определим направление, и прямо сейчас…

– Но послушает ли нас Режи? Почему мы поворачиваем назад, когда нам следовало бы идти вперед? Если мы…

– Мы должны установить…

– Нет! Мы должны действовать! Свобода может быть установлена только в момент свободы…

Они кричали все одновременно охрипшими, измученными голосами. Они уже слишком давно только говорили и слушали друг друга, и пили плохой кофе, и целыми днями, неделями жили за счет одной лишь любви. Да, за счет любви; то были споры и ссоры влюбленных. Ради любви он умоляет ее, а она гневается из-за любви. Все всегда делалось во имя и ради любви. Именно поэтому длинное рыло телекамеры и совалось в грязноватую подвальную комнату, где собирались влюбленные. Камера всегда жадно ищет любви, ибо если у вас любви нет, вы можете смотреть ее по телевизору и скоро перестанете отличать подлинное от образов на экранчике, где все, как он сказал, можно сделать за две секунды. Но влюбленные знают разницу.

* * *

Это сказка, и, как вы знаете, в сказке после слов, что они жили долго и счастливо, нет никакого «потом». Злые чары разрушены; верный слуга получил в награду полкоролевства, король правил долго и справедливо. Помните про момент, когда совершается предательство, и не задавайте больше вопросов. Не спрашивайте, выросла ли на отравленных полях пшеница. Не спрашивайте, зазеленеют ли весной деревья в лесу. Не спрашивайте, получила ли награду девушка. Помните сказку о Кощее Бессмертном, чья жизнь была в игле, игла – в яйце, яйцо – в лебеде, лебедь – в орле, орел – в волке, а волк – во дворце, стены которого построены из магических камней – камней власти. Колдовство внутри колдовства! Нам еще очень далеко до того яйца, в котором находится игла, которую нужно сломать, чтобы умер Кощей Бессмертный. А сказка кончается. И тысячи, тысячи и тысячи людей все стоят на вымощенном брусчаткой склоне перед дворцом. Снежинки искрами мелькают в воздухе, и люди поют. Вы знаете эту песню; это старая песня, в которой много таких слов, как «страна», «любовь», «свобода», на языке, который вы знаете с рождения, дольше всех прочих языков. Слова этой песни заставляют один камень в мостовой отделяться от другого, слова этой песни не дают пройти танкам, слова этой песни изменяют мир, если ее споют в нужный момент нужные люди, после того как многие уже сложили головы только за то, что пели эту песню.

Тысяча дверей распахнулись в стенах дворца. Солдаты сложили оружие и запели. Злые чары были разрушены. Добрый король вернулся в свое королевство, и люди танцевали от радости на вымощенных камнем улицах города.

* * *

И мы не спрашиваем, что случилось потом. Но мы можем снова рассказать эту историю с самого начала, мы можем рассказывать эту историю до тех пор, пока все не станет правильно.

– Моя дочь – член Центрального комитета совета студенческих действий, – сказал Стефан Фабр своему соседу Флоренсу Аске, стоя вместе с ним в очереди перед входом в булочную на улице Прадинестраде; по его голосу сложно было понять, как он к этому относится.

– Я знаю. Эррескар видел ее по телевизору, – сказал Аске.

– По ее словам, они решили, что вернуть Режи – единственный способ обеспечить мгновенный и надежный переход. Они считают, что армия его примет.

Они, шаркая ногами, приблизились еще на шаг к дверям булочной.

Аске, старик с тяжелым коричневым лицом и узкими глазами, вытянул губы трубочкой, обдумывая услышанное.

– Ты же был в правительстве Режи, – сказал Фабр.

Аске кивнул:

– Был. Министром образования. Одну неделю, – сказал он и хрипло, как морской лев, что-то пролаял – то ли закашлялся, то ли засмеялся.

– И как ты думаешь, он справится?

Аске по самый нос закутался в грязноватый шарф и сказал:

– Ну, в общем-то, Режи неглуп. Но он уже старик. А как насчет того ученого, того твоего физика?

– Рочоя? Дочка говорит, что идея их комитета заключается в том, чтобы сперва привести к власти Режи – для осуществления переходного периода, а также в качестве символа, некоего связующего звена с пятьдесят шестым. И если он продержится, на выборах они будут голосовать за Рочоя.

– Ох уж эти мечты о выборах…

Они приблизились к дверям еще на шаг. Теперь они стояли уже у самой витрины, и от двери их отделяли восемь или десять человек.

– Но почему они выдвигают стариков? – спросил старик. – Эти мальчики и девочки, эти молодые люди? За каким чертом мы им снова понадобились?

– Не знаю, – покачал головой Фабр. – Я все-таки думаю, они понимают, что делают. Она как-то и меня к ним на собрание привела, представляешь? Просто заставила меня туда пойти. Явилась в лабораторию… А ну, пошли со мной! Оставь ты все это, и пошли! Я пошел. Никаких вопросов. Она там командует. Там вообще командуют ребята, которым от силы года двадцать два – двадцать три. Их слушаются. Они ищут некую социальную структуру, некий общественный порядок, но весьма избирательно: насилие – это для них поражение, утрата всякого выбора. Они абсолютно уверены в своей правоте и совершенно ничего не знают. Как весенние… как те ягнята, что весной народились! Они никогда еще ничего не делали, но совершенно точно знают, как и что нужно делать.

– Стефан, – прервала Фабра его жена Брюна; она уже довольно давно стояла с ним рядом и успела кое-что услышать, – ты решил прочесть лекцию? Привет, милый. Привет, Флоренс, я только что видела Маргариту на рынке, мы с ней в очереди за капустой стояли. А я, Стефан, в центр иду. Когда вернусь? Ну, не знаю… что-нибудь в начале восьмого.

– Опять? – спросил он, и Аске тоже спросил:

– Опять в центр?

– Сегодня же четверг, – сказала Брюна и, вытащив из сумочки ключи – от двух квартир и своего служебного кабинета, – потрясла ими в воздухе перед носом у мужчин.

Ключи серебристо зазвенели; Брюна улыбнулась.

– Я тоже пойду с тобой, – заявил Стефан Фабр.

– Ох-хо-хо! – вздохнул Аске. – И я, черт возьми, тоже пойду. Неужели человек жив только хлебом единым?

– А Маргарита не будет беспокоиться, не решит, что ты куда-то пропал? – спросила Брюна, когда они, покинув очередь в булочную, двинулись к автобусной остановке.

– Да, это вечная проблема с вами, с женщинами, – проворчал старик. – Все вы беспокоитесь о том, что она будет беспокоиться. Да. Она будет беспокоиться. А вы разве не беспокоитесь из-за своей дочки, а? Из-за Фаны?

– Да, – сказал Стефан, – я беспокоюсь.

– Нет, – сказала Брюна, – ничуть. Я и сама ее боюсь, и я боюсь за нее и очень ее уважаю. Она дала мне ключи. – И она на ходу крепко, обеими руками прижала к себе свою сумочку из искусственной кожи.

* * *

Это правда. Они стояли на камнях под легким падающим снежком и прислушивались к серебристому дрожащему звуку тысяч ключей[71], которыми потряхивали в воздухе, отмыкая воздух, давая людям глоток воздуха, – в некоем царстве, некоем государстве.

Предыдущая главаГлава 49 из 49К книге